Глава 24
17 августа 2023 г., 16:53
Примечания:
Ayelle - Mind and Body
Mariana - создавай
ANNA ASTI - Верю в тебя
Я уже была в Израиле раньше.
Джеймс как-то загорелся идеей повышения моей квалификации как хирурга. А когда что-то касается улучшения чего бы там ни было, у него срабатывает долбаный перфекционизм. Ибо если учиться, то учиться я обязательно должна у лучших из лучших. Разумеется, иначе быть просто не может. Помимо того, что он загорелся самой идеей, так ещё и лично захотел свозить меня в одну из самых известных и крупных государственных больниц — «Шиба», он же Тель-а-Шомер, один из районов Тель-Авива. То самое место, что создавалось военным госпиталем без малого тридцать лет назад, в конечном итоге разрослось до самой большой клиники на всём Ближнем Востоке.
Профильные центры, научно-исследовательские институты, корпуса для иностранных граждан, но самое главное, основное, что стало ключевым в выборе Джеймса, — их профиль — общая хирургия. Их самая сильная сторона. Помимо трансплантации костного мозга и ещё кучи полезных и очень сложных вещей, которые хотелось бы освоить, но тут и целой жизни может на всё не хватить.
Я была в Израиле. Практически не прерываясь на еду или сон, дежурила в операционной, месяцами набиралась опыта, практикуя под началом главы отделения педиатрической и врождённой кардиоторакальной/торакальной хирургии. Была ещё одним скальпелем, а порой казалось, что рядовым солдатом в штате доктора Мишали.
Требовательный — лучшее определение этого безумно сложного человека, который своим тяжёлым взглядом прибивал к отполированному кафелю и совершенно не щадил. Ему было плевать на усталость, на стекающий по вискам пот, на тени, залегающие под глазами. Ему важен был результат и спасённые детские жизни, спасённые жизни и взрослых, он горел по двадцать часов под яркими лампами, сосредоточенно глядя внутрь каждого человека, что был перед ним раскрыт будто книга. Он перебирал их внутренности, раскурочиваю грудину, словно читал занимательную историю и не выпускал книгу из рук, пока не касался его пальцев корешок.
Убийственный взгляд, которым он одаривал без слов, заставлял чувствовать себя дерьмом. А шедшие в комплекте язвительные интонации добивали. И те, кто сумел выдержать атаку его умных и жестоких глаз, ломались под силой острых фраз, не единожды срываясь до слез и истерик, как только оказывались за пределами операционной. Он не позволял себе ничего сверх во время изнуряющих часов ювелирной работы над телами тех, за чью жизнь он был ответственным, будучи блестящим хирургом с многолетним невероятным опытом, виртуозно делающим сложнейшие операции. Он был неповторим с острыми инструментами и в очках с увеличивающими линзами творил магию. Я такого не наблюдала никогда в жизни, но за ним как под гипнозом следила, ассистируя с неописуемым восторгом и вслушиваясь в каждое его объяснение или совет на будущее.
Только после окончания работы он прокатывался по малейшим навыкам каждого, как наждаком, сдирая, словно ороговевшую кожу, самооценку. Слой за слоем до кровоточащего мяса. Не оставляя от нее попросту ничего. За пределами операционной он становился садистом, что не знает о сострадании и жалости ничего, он потрошил по-живому, проходясь по незначительным мелочам с такой дотошностью, что казалось, будто была совершена непоправимая ошибка.
Только его это волновало мало — широта проёба. Он говорил, что сегодня это кажется пшиком, а в будущем под твоими руками закончится чья-то жизнь. Всё начинается с малого. И ошибка, и величие.
Он был дьяволом, невыносимым, отчасти безумным, и доказавшим практически сразу, что многое из человеческого — сочувствие, эмпатия, жалость — ему чуждо. Он один из тех, кого я запомню как хлыст, который до шрамов полосовал меня как специалиста. Однако именно его уроки во многом смогли мне помочь.
Мне доставалось больше многих в то время и лишь потому, что я не мужчина. Что слишком сильно напоминало мне отношение отца, пробуждая воспалённые, нарывающие мысли, смешанные с ненавистью. Мне доставалось за всё, в том числе за внешний вид. Будто я выбирала, кем родиться, и была виновата в том, что оказалась не неприметной и не уродливой.
«Моделям не место в операционной. Женщина по факту рождения должна держать в руке две вещи: половник и член — не скальпель. Потому что не хватает твёрдости и выправки».
Доктор Мишали не гнушался говорить вульгарные, обидные, отвратительно принижающие, оскорбительные вещи. И он такой там был не один. В бывшей военной больнице не любили женский пол в качестве персонала и даже не пытались это скрывать.
Но я горела, я полыхала, видя возможности и перспективы, а ещё стремилась выслужиться перед Джеймсом, благодарная даже за подобную науку. В моменты практики в «Шиба» меня не волновали ни ярлыки, которыми я была увешана вся, как рождественская ёлка. Ни ценники, что мне лепили и на задницу, и на лоб, лепили на плечи, сиськи и спину. Считая себя обязанными на регулярной основе напоминать мне про отсутствие между моих ног члена, как будто я была не знакома с наполнением собственных трусов.
Но я горела, горела ярко и упрямо. С избирательной слепотой и глухотой шла упорно вперёд. У меня была цель, а потому не волновало чужое мнение, ядовитые шутки, скользкие фразы и намёки вперемешку с откровенными домогательствами. Я не реагировала, я запрещала себе это делать, прохаживаясь по длинным коридорам клиники и понимая, что из женского пола здесь либо интерны, которые бродят как мыши. Либо загнанные, часто сменяющиеся лаборантки, девочки-телефоны на постах, санитарки, что делали всю грязную работу, или повара в столовых.
Женского пола в кабинетах с крутыми табличками о том, что здесь принимает первоклассный доцент, доктор наук или профессор, — я не встретила ни разу. Возможно, в отделении гинекологии и лечения репродуктивных проблем и женского здоровья такие имелись. Но в хирургии, трансплантологии, педиатрии и гемато-онкологии встретить кого-то без члена не представилось случая за все те месяцы, что я практиковалась, набираясь опыта.
Израиль, пусть и считался святой, даже священной землёй с очень богобоязненным населением, которое крайне уважительно относится к большинству вероисповеданий, на самом деле одно из самых мизогинных, шовинистских и неравноправных мест по своей сути. Именно здесь отказываются принимать браки с иностранцами, именно здесь чётко делят на «своих» и «чужих». Именно здесь в тебя ткнут пальцем, если ты мало-мальски отличаешься, и стопроцентно осудят. Израиль, может, и красив, но я бы никогда не осталась там жить. Ни на каких условиях, потому что абсолютная токсичность людей и предвзятое отношение отталкивали без шансов.
И было ли так всегда — сложно ответить. Вероятно, раньше было ещё хуже. Быть может, наоборот. Но то, с чем столкнулась именно я, оказалось, безусловно, хорошим и первоклассным профессиональным опытом, но абсолютно неприятным как для молодой незамужней девушки, которую регулярно втаптывали в грязь, пробуждая ненависть к собственному телу.
Израиль не будит во мне ностальгических воспоминаний, он скорее заставляет вспоминать тот негатив, в котором я захлёбывалась долгое время. Поэтому вообще не новость, что я без особого интереса смотрю по сторонам, усевшись на пассажирском сидении, поглаживаю пальцы Франца, руку которого успела стащить, как только мы оказались в такси.
Тель-Авив как не впечатлял раньше, так и не впечатляет по-прежнему. К достопримечательностям я в принципе всегда была крайне хладнокровна, и вид не завораживает. К красоте у меня почти равнодушное отношение, красоту меня учили ненавидеть, считать изъяном и помехой. Подобная травля разучила красоту вокруг себя же замечать. Меня куда больше волновал комфорт номера или квартиры, где пришлось бы проводить свободное от работы время, не более. Редкий шопинг или ужины в ресторане — вынужденная мера, приносящая смазанное удовольствие. Почти пресное. В то время я боролась с невыносимой тягой к наркотикам, тягой же к Джеймсу и зацикленностью на профессиональных успехах. Вид из окна меня впечатлял так же сильно, как оттенок кафельной плитки в общественном туалете — никак.
Израиль не вызывает эмоций. Вызывает их Франц, ведь мы находимся на его родине. Вернулись в место, где он прожил большую часть своей жизни, чтобы встретиться с его матерью, которую он крайне редко видит и не испытывает чаще всего удовольствия от подобных встреч, честно предупредив, что это будет сложно, скорее всего, сильно измотает нас обоих.
У него религиозная мать, которая большинство вещей просто не примет — осудит, как и почти все тут. Обязательно утопит в нравоучениях, потому что по её мнению имеет на это право, искупает в недовольстве, потому что радовать её всё слишком давно перестало. А ещё выполоскает в попытках призвать к единственно-верной стезе в нашей жизни — служению богу. Утопит в этом.
Мы едем, потому что Франц хочет познакомить меня с собой прежним, собой настоящим, собой подлинным. Открыть мне душу, показать тайны прошлого, поведать историю своего детства, провести по улицам, где он бродил мальчишкой, отправиться со мной на могилу почившего любимого отца. И наконец посетить то роковое место, где в день рождения Франца его убили.
Мы едем, потому что он скучает по семье до безумия сильно, едем, потому что у него семьи практически не осталось. В Мюнхене живёт тётка с мужем и сворой приёмных детей, ибо своих не родили, не смогли. Там же живёт двоюродная бабка, что ослепла ещё лет тридцать назад, и в специализированном приюте, оплачиваемом государством, доживает свой век, став для всех обузой. У Франца почти никого нет, кроме памяти и горсти условно близких по крови людей.
Мы едем, потому что ему важно показать мне всё, окунуть, открыться, отвечая полной взаимностью на мои откровения.
Я не настаивала, не пыталась влезать в его душу, просто была предельно откровенной, когда он задавал мне вопросы о дотошном требовательном отце и свихнувшейся по итогу матери. Спрашивал о зависимой сестре, которая под протекцией Джеймса осталась в штатах. Спрашивал о престарелом муже и его помощи в моём становлении как специалиста. О моей карьере, о том, как меня замечали, но критиковали, как не позволяли продвигаться. О сложном пути, о том, как провалилась в запрещённые препараты, как они показались спасением.
Я не настаивала. Он же оказался слишком внимательным, слишком сопереживающим и до непривычного заинтересованным. Франц и раньше был для меня источником безграничного концентрированного тепла, теперь же он раскрылся полностью, начав проявлять участливость, начав идти мне без заминок навстречу, словно прозвучавшее «люблю» стало отправной точкой, и он сдерживать себя даже минимально перестал. Франц начал стараться для нас и ради нас. Заботливо, ласково, с любовью и просто бесценно смотреть, касаться и раскрывать себя по крупицам.
Я не настаивала. Он сам решил, что хочет, чтобы не оставалось никаких тайн. Что если мы и вправду серьёзно подходим к вопросу совместного проживания, к отношениям как таковым, то я должна стать ему ближе плотно сидящей на теле рубашки. Посвящённая, имеющая право знать каждую зазубрину его личности и то, как именно он её получил. Франц хочет нашей максимальной близости, и это завораживает. Обезоруживает, когда вижу, как он — мужчина — ради меня прилагает усилия, заботясь о моём состоянии, глядя без высокомерия, не пытаясь показать, что стоит выше, что его мнение важнее, что он, сука, мужик, и я ему просто по этой причине обязана. Он же не обязан ничем.
Я не настаивала, но к моменту, когда мы подъезжаем к небольшому дому с аккуратным садом и небольшой резной лавкой, внутри что-то от волнения начинает разгоняться. То ли кровь, то ли пресловутое напряжение, что сродни электричеству покусывает чувствительную кожу. Только если то жалит тело, у меня сейчас подзуживает внутри. Под кожей. А кончики пальцев привычно немеют.
Меня никогда не знакомили с родителями. Ни разу.
У возрастного мужа их не было. У случайных партнёров желания знакомить меня с семьёй не возникало по вполне логичным причинам. Однодневок или мимолётных баб никто к матери не потащит. Не потащит и к отцу. Отцы у многих, к сожалению, не гнушаются натягивать подруг своих же сыновей, потому что чем старше становятся, тем менее разборчивы, зато со стабильно ублюдским аппетитом. И молодое тело не ровня тому, что с возрастными изменениями и оставленным отпечатком опыта/жизни/родов, плевать, собственно, чего.
Меня никто никогда не знакомил. У Джеймса в живых остались лишь братья и сёстры, дядя и бабка, которая живёт в Палестине и не желает иметь ничего общего с королевской династией ирландской крови, они её раздражают и вызывают едва ли не отвращение. Я видела эту странную даму всего лишь дважды, в момент когда проходила в «Шиба» практику, Джеймс зачем-то потащил меня к ней, представив своей женщиной, и она настолько жирно и густо облила меня помоями, пройдясь и по акценту, и по внешности, и по внутренним качествам, видя впервые в жизни, что симпатии вызвать попросту не могла. А списать склочность и недовольство на возраст было бы слишком лояльно с моей стороны. Я обе встречи практически в ста процентах случаев странных диалогов просто молча впитывала и кивала, чтобы показать, что слышу то, что мне говорят. Если Джеймс таким образом показал, что ему нужна видимость поддержки и выслуга перед матерью в прошлом властного отца, то мне кажется, он феерически проебался, но как бы не мне решать, не мне и осуждать его.
Меня никогда и ни с кем не знакомили. Опыт был лишь в школьные годы с одноклассниками, но там практически вся округа знала друг друга либо лично, либо хотя бы в лицо. Это несравнимые в принципе вещи, и ставить их в одну нишу не стоит.
Маленький дом, но аккуратный, и видно, что за ним следят с любовью и трепетом. На невысокой траве, рядом с небольшим глиняным горшком, в котором растёт какое-то незнакомое мне растение, — развалился рыжий кот с толстым брюхом и порванным ухом. Глиняных горшков тут безумно много, они вместо огороженных клумб, вместо теплиц, которые делал Франц на базе, вместо оранжереи полноценной или сада, стоят бок к боку перемежаясь с невысокими ягодными и цветочными кустами.
Двор в изобилии. Поодаль виднеется несколько пасек с пчёлами, высокие вишнёвые и яблочные деревья, и пахнет как-то до непривычного не так, как в городе. Здесь пахнет пышущей зеленью, пахнет травой и ягодами, пахнет цветами и сеном. Пахнет уютом и возрастом. А я жадно тяну носом воздух, незнакомая с этим всем.
К рыжему коту лениво подходит тощий в серо-белую полоску, он чуть приваливается на заднюю левую лапу, без кончика хвоста и с белёсым слепым глазом. А я замираю в шоке, потому что одно дело быть не в силах бросить искалеченных людей, но подбирать нездоровых животных? Я замираю, вспоминая своё время в клинике, когда хоронила больную собаку, закапывала её в промозглую землю, роняя слёзы от несправедливости жизни. Потому что добрейшие и самые преданные из существ в чёртовом мире, хрупкие, зависимые от нас — людей, умирают так глупо. Жестокость. Манипуляции, то, как поступила тогда Ванесса, в силах животное спасти. Я замираю, а после нахожу себя на корточках, протягивающей руку к тощему пушистому тельцу, задержав дыхание, когда тот бодает своей головой мои пальцы, подставляясь под ласку, выгибает спину и хрипло мяукает, а у меня дрожь бежит от запястий к шее.
— Его зовут Хесус, Иисусом мать назвать кота посчитала богохульством. Вон ту рыжую задницу зовут Михаил, — присаживается со мной рядом, а я поворачиваю в его сторону голову, понимая, насколько он близко и как вкусно пахнет, как по-другому здесь выглядит, какой он всё же удивительный. Тону в его вишнёвом взгляде, который сейчас особенно ягодный, и на кончике языка ощущается фантомной терпкостью. И хочется его поцеловать. До безумия сильно. — Если матушка увидит как глубоко внутри тебя мой язык, прежде чем услышит имя, боюсь, тебя ждёт в разы более холодный приём, чем может быть. — Тихо говорит, а глаза его ласкают мои губы беспрерывно.
— Жаль, — выдыхаю едва слышно, прикусив губу и возвращая своё внимание к полосатому животному. Взяла бы на руки, но его лапки измазаны землёй, а на мне белоснежного цвета шёлковая блузка. Поэтому, услышав звук открывающейся двери, встаю на ноги, стараясь без ненужных демонстраций отряхнуть от шерсти и песчинок земли пальцы.
— Хейко, ты бы прежде мать поприветствовал, а не развлекал старых котов. Вместо того чтобы хотя бы что-то сделать правильно, ты предпочёл свою девицу познакомить не с престарелой матерью, выказав уважение, а с искалеченными животными, — ворчливый грубый голос с сильным акцентом проникает в меня будто тупая спица, заставляя нахмуриться. А ещё посмотреть в непонимании на Франца, которого сейчас назвали совершенно иначе, и, что очевидно по его реакции и мелькнувшей тени по лицу, это его настоящее, данное при рождении имя.
— Веста, это моя мать — Эрна, хотя она не любит, когда её кто-то начинает так звать. Зови её Эрма, что означает «целая», а не Эрна, которая борется с тем, что нельзя побороть или победить — смертью.
Я ничего не понимаю. Их обмен тяжёлыми взглядами в том числе. Она смотрит на него с осуждением, которое густеет в воздухе, разбавляемое ароматом трав и ягод. Она смотрит на него с разочарованием, словно Франц — или правильно Хейко? — сделал снова что-то недопустимое. Она смотрит тёмными глазами под дряблыми веками, испещрённая морщинами, выглядящая явно старше своих лет. На ней слишком огромный отпечаток скорби, который ощущается в каждом её вынужденном вдохе. Пальцы узловатые, под ногтями тёмные кромки земли. Его мать смотрит за глиняными горшками и садом, его мать смотрит на калек-котов намного теплее, чем на единственного сына, и это отдаётся чем-то тоскливо-знакомым в груди.
Я не знаю, каким было детство Франца до мелочей, но он отзывался об отце как о том, кого уважал и очень любил и чья смерть сделала его навсегда иным, испортив отношения с матерью. Я не знаю, почему она отвернулась от него, что ему вменила в вину, была ли та на самом деле. Я не знаю почти ничего, Франц рассказывал очень дозированно, и было видно, что это совершенно точно не та тема, на которую он хочет и будет с превеликим удовольствием говорить. Я не знаю многое из его прошлого. Но женщину напротив хочется со старта осудить, а его закрыть собой, просто потому что я не верю, что он заслужил от родившей его такой неподъёмной тяжести в тёмных, едва ли не чёрных глазах под седеющими бровями.
Она держит в своей руке трость, хотя та скорее похожа на посох: высокая толстая палка, вырезанная, вероятнее всего, вручную и выглядит как оружие, вместо опоры. А мне на долю секунды кажется, что она бы с удовольствием познакомила этот кусок дерева со спиной своего сына и сделала бы это не раз.
Уйти отсюда очень сильно хочется. Гнетущая атмосфера непринятия сжимает тисками грудину. Я была предупреждена о том, что будет непросто. Но я не думала, что она будет настолько жёсткая со своим же ребёнком. Настолько непримирима и враждебна. Не прогоняя, но всем своим видом показывая, насколько ему здесь не рады.
Диалог не выходит, я банально не знаю, что можно сказать, кроме вежливого «Приятно с вами познакомиться, Эрма». Она же хмыкает коротко, окидывает взглядом с ног до головы, цыкает и уходит обратно в дом, оставляя нас за своей спиной без приглашения.
— Я ей не понравилась, да? — спрашиваю тихо, повернувшись к Францу, который выглядит спокойным, как и всегда. Словно это всё привычно в исполнении его матери.
— Ей никто не нравится, — достаёт сигарету и закуривает, прикрыв глаза, выдыхает белёсый дым, давая нам этим передышку. — Но с моей бывшей она обошлась в разы более жёстко, в первую встречу вытолкав её за забор и сказав, что, пока та не переоденет свои вульгарные вещи, порог её дома не переступит. Не то чтобы Лу слишком рвалась познакомиться с моей матерью, но как-то на этапе помолвки хотела хотя бы увидеть мою семью, не говоря о том, чтобы как-то сблизиться, там я её разочаровал со старта.
— Лу?
— Луиза — породистая кошка с неразбавленной сучьей кровью. Моя бывшая жена, как ты уже поняла из контекста. Пожалуй, в день, когда спустя несколько лет я приехал к матери один и она услышала, что мы в разводе, Эрна была как никогда в хорошем расположении духа.
— Странные ощущения: меня словно раздели, рассмотрели как товар на витрине и равнодушно ушли. Никаких лишних эмоций. Она всегда так начинает знакомство? — спрашиваю, отгоняя рукой клуб дыма от себя, ибо на удивление безветренная погода стоит.
— Нет, обычно она в разы агрессивнее. Хотя не то чтобы я слишком многих к ней приводил. Ты своего рода исключительный случай за долгие годы, что, вероятно, её немного смягчило. В ином случае мы бы уже стояли по ту сторону забора.
— Она хотя бы не курит? — слышу, как звучит из приоткрытого окна вопрос.
— Как видишь, — хмыкает Франц в сторону матери и переводит на меня взгляд. А я ёжусь, чувствуя, как меня исследуют, как проходится наждаком между лопаток её внимание, кожа сквозь слой ткани неприятно зудит. Ощутимо, словно касание сильной, едва ли не одеревеневшей руки. Твёрдые ногти, что от работы в земле кажутся одеревеневшими.
— Пусть заходит, а ты принеси нам яблок из сада, сделаю к чаю пирог. И захвати моркови и свёклы, накормлю вас на ужин супом.
Меня словно перед ней нет, я будто прозрачная. Она говорит обо мне, но не обращается напрямую, а я с таким сталкиваюсь едва ли не впервые. Растерянно моргаю, замечая искры веселья в глазах Франца, который, облизав свои тёмные губы, говорит ими беззвучно «Иди» и подталкивает горячей рукой, проведя по пояснице короткой лаской. Одаривает очень мягкой неуловимой улыбкой. Тёплый, он такой тёплый в этот момент, что мне хочется в его тело целиком влипнуть, утонуть лицом в растрёпанных волосах, втянуть его запах вместе с сигаретным дымом, оплести мощный торс руками и замереть. Франц — мой синоним слова «защита», он чёртова крепость, которая скроет от всего. Мне кажется, что больше невозможно, но с каждой секундой внутри чувство множится. И мне бесконечно нравится его любить. Им восхищаться до дрожи нравится. И была бы моя воля, я бы от него не отлипла, но нужно идти…
Дом внутри уютный, пахнет цветами и фруктами с ягодами, чем-то древесным типа смолы и воском. Всё в тёмных оттенках, окна почти все занавешены и все в зелени, словно сад снаружи продолжает собой оплетать всё внутри. Я бы назвала этот небольшой дом хижиной, которой очень много лет и ей чуждо всё современное. И на обеденном столе лежит очередной необычный кот. Чёрный, с лазуритовыми глазами, в них смешались оттенки синего, голубого и серого с гипнотическим вертикальным зрачком.
— Я зову его Фрахе, и ему очень много лет, иногда кажется, этот кусок шерсти сможет и меня пережить, — фыркает и подталкивает меня между лопаток к столу. — Смелее, тебя здесь никто не собирается ни вскрывать, ни есть, — грубо звучит, а руки её твёрдые, горячие и сильные. Настырные, и им разрешение просто не нужно. Совсем. Обхватывает узловатыми пальцами мой подбородок, смотрит на меня, словно прямиком в голову пытается через глазницы залезть. Хмурится, сводя густые брови, выдыхает, покачивая головой. — Ты пахнешь кровью, болью и землёй, Веста, — ведёт носом, глубоко втягивая воздух, и прикрывает глаза, а я вижу, как она сглатывает, словно в горле её огромный ком, что мешает ей. — Сколько раз ты могла умереть? — спрашивает, а я смотрю в её чёрные распахнутые снова глаза, недоумевая, что стоит ответить. Получая следом в руки несколько крупных наливных яблок. — Почисти от семечек и кожуры, порежь на крупные дольки. И не порежь свои умелые пальцы, ты ими спасёшь ещё не одну жизнь.
Я не знаю, как много Франц уже мог успеть ей рассказать и рассказывал ли вообще. Или она просто пространно попадает чётко в цель? Что это? Опыт зрелого человека и проницательность? Или очередная мистика в моей жизни? Но под её цепким, однако ставшим не таким тяжёлым взглядом даже дышать нечеловечески сложно. И для меня же остаётся тайной, как я умудряюсь без происшествий почистить яблоки, не изрезав свои пальцы под постоянным надзором. Как без происшествий просеиваю муку и смазываю форму для выпечки.
Мы большую часть времени молчим. Её короткие непредсказуемые вопросы, что она бросает как бы между делом, встречаются ёмкими ответами с моей стороны. Волнение волнами разбивается о её всё более осязаемое спокойствие, с каждой минутой всё больше приходит осознание, как много в ауре и матери, и сына схожего. Как много во Франце от Эрны.
Любовь к растениям, то, как он с удовольствием роется в земле, как посвящает себя этому, находит истинное наслаждение в труде. Любовь к какому-то единению с природой. Это их многозначительное молчание, которое порой несёт в себе куда больше, чем сотня сказанных слов. И то, насколько их глаза одинаково тёмные, одинаково сканирующие, одинаково умеющие выворачивать наизнанку душу. Одинаково умеющие и успокаивать.
Она пахнет специями, возрастом, садом и чем-то горячим. Неопределённым. Родным. Она перестаёт пугать, пусть всё ещё и шокирует. Я вижу в ней… его черты. И это заставляет проникнуться и принять её. Какой бы сложной Эрна ни была, именно благодаря этой удивительной, странной женщине Франц или же Хейко увидел наш чёртов мир. Если бы не она, его бы никогда не было, и лишь за это я готова быть до конца своих дней благодарна и терпима к сложному характеру и резкости фраз.
Я не делаю ничего сверх, просто осторожно помогаю с готовкой на кухне, не смотрю лишний раз в лицо чужого мне человека, не пытаюсь как-то выслужиться или показать себя чрезмерно умелой хозяйкой и бравировать сильными сторонами. Во мне давно вложено уважение к старшим. Воспитание, а в дальнейшем работа с теми, кто значительно старше, приучили к мелочам, которые сильно облегчают жизнь. Стоит лишь чуть поступиться гордостью и поумерить пыл, остальное сложится. Временами это просто не к месту — проявлять характер — и лишь всё усложняет, строя баррикады и препятствия на пути. Ты либо ставишь себе цель и достигаешь, поступившись гордостью и самолюбие поубавив, либо со старта проигрываешь, лишь потому что не в силах прогнуть там, где необходимо, спину.
Время скользит мимо нас. Кажется, мы только переступили порог и в руках моих оказались яблоки, а вот уже сидим за ужином втроём, а я чувствую шастающих под столом котов, что трутся об мои ноги лёгкой щекоткой. За окном слышен щебет птиц. Непривычный. Чужеродный. Вызывающий странное ощущение комфорта внутри.
Передо мной запечённая рыба, овощи и суп. И желудок то ли в знак благодарности, то ли решив сегодня не выпендриваться, одобрительно отзывается. Пирог к травяному чаю выглядит особенно аппетитно. Банка домашнего вишнёвого варенья с косточками манит. Сладкое до невозможности… Со сморщенными тёмными, как глаза Франца, ягодами, но безумно вкусное, как и он. А я аккуратно достаю изо рта косточки, слизывая остатки сладкого джема с кончиков пальцев, встречая взгляд, что мерцает знакомыми искрами возбуждения. И, не будь здесь его матери, я бы подалась к нему и измазала тёплые мягкие губы, а после с куда большим аппетитом, чем свои подушечки, вылизала. Я бы вылизала его всего, голод рядом с ним всегда ощущается, присутствуя незримым призраком третьим.
Я бы на коленях его прописалась, не слезая с мощных бёдер, обнимая за горячую шею и вжимая в себя до боли. Я бы от него не отлипала ни на секунду, я бы с ним склеилась. Сколько бы ни прошло совместных дней, всё ещё не верящая до конца в то, что смогло настолько сильно повезти. Никогда ведь не везло.
Время скользит. Вслед за ужином стремительно темнеет, коты на улице начинают ворчливо вопить, когда их прогоняют из дома. Слышен лай соседских собак, а в комнате летает назойливая муха. Москитные сетки спасают от мошкары и комаров, что неимоверно радует. Не радует то, что селит нас его мать в разных комнатах, потому что мы не женаты. А обмолвившись мимоходом, что наш брак в иудаизме всё равно никогда не будет признан, нам, приезжая к ней в гости, никогда в одной постели и не грозит спать. Что разочаровывает, но мы не дети, перетерпеть вынужденное разделение способны, давить же на старую женщину и показывать в подобном характер кажется лишним и неуместным. Пусть ночи и бесконечно тоскливые без Франца. Я слишком привыкла к тому, как он пахнет по-особенному сильно после ночи, как мой запах оседает на его коже… смешивается. Как кайфово его в такие моменты, сонного и податливого, ласкать и ртом, и руками.
Время скользит. Эрна за обедом на следующий день, наблюдая за нами как под микроскопом, вдруг выносит свой вердикт: «Она тебя любит больше, чем себя, сбереги». А я, замерев с приборами в руках, проглатываю сердцебиение, что начинает тикающей бомбой лупить у меня в глотке. Встречаю её взгляд, а после чувствуя горячие узловатые пальцы на своей ладони. И нет нужды что-то ещё говорить, одобрение повисает в беспроглядно тёмных глазах, что топят в чём-то надрывном за длинными спутанными ресницами. Тёмными. Ресниц не сумела коснуться седина.
— Хейко, к отцу её отведи. Она бы ему понравилась, он когда-то давно дочку хотел. Дочку я ему родить не смогла, — последнее, что я от неё в тот день слышу, после чего Эрна запирается у себя в комнате и не выходит до утра.
Франц говорит, что последние несколько лет её сильно мучает артрит. А так как он поздний ребёнок, матери уже хорошо за семьдесят, и после смерти отца она сильно сдала и начала стремительно выцветать и стареть. Потеряла вкус к жизни, регулярно бросая осуждающую фразу о том, что Хейко мог бы её к себе и забрать, к чему столько тянуть? Но глубоко верующая сама себя никогда не станет подталкивать к смерти. Бог не велит. Бог имеет решающее во многом слово. Что непонятно мне. Непонятно и Францу.
Он рассказывает о детстве, о том, как она учила его быть аккуратным и трепетным к тонким стеблям цветов, как важно их «кормить» и поить, как им необходимо внимание, забота и уход. Она приучила его к тому, что растения восприимчивее людей, они непримиримы и никогда халатности не простят. Она же привила ему любовь к природе, к тому что человек — самое страшное из животных, потому что прекратил саму мать-природу, которая создала их, кормила и позволила жить, беречь. Он говорит об Эрне с нескрываемой тоской и теплом, которое от неё давно не получал, ловя укор в грубом голосе и неодобрение в колючести интонаций.
Франц воскрешает словами прошлое. То, как пришли, чтобы его проучить, убивая отца в назидание. Какой он был самонадеянный идиот, что выёбывался умениями, за что поплатился в итоге. И ведь подобное было не предусмотреть, он не мог быть в ответе за чужие поступки и мысли, но Эрна непримирима и считает, что кровь отца на Франце теперь до конца жизни. Как и её ненависть к той стезе, что единственный сын выбрал. Она никогда не спрашивала у него деталей, никогда не интересовалась его жизнью, она лишь чуяла рядом с ним бродящую смерть и говорила, что перед судом после ему придётся ответить. У живых или мёртвых, но закономерно правосудие настигнет. Не может не.
Франц делится болью. В густом голосе слышно, как ему непросто даётся открывать створки своей не привыкшей к подобному души. Его образ претерпевает метаморфозы. И он вот такой — настоящий, впечатляет меня бесконечно сильно. Он восхитительный. Мудрый, сильный и очень смелый. Он настоящий мужчина, который не боится сложностей и преград, он их ломает голыми руками, разрывает зубами и вперёд как бронепоезд двигается. Он невероятный. Очаровывает этим взглядом с лёгким прищуром, наклоном головы и сладкой улыбкой. Необыкновенной. Красивой. И лишь для меня.
Франц сам моет посуду после того, как мы вдвоём ужинаем. Забрасывает мои ноги к себе на колени, гладит по бёдрам кончиками пальцев, ласкает мимолётно и возбуждает до одури, но я не рискую в доме его матери седлать мощные бёдра прямиком за широким столом на кухне. А мне бы хотелось.
Франц осматривает весь её небольшой сад, подкапывает молодые и более старые деревья, красит стволы у самых корней от муравьёв и прочих насекомых, подстригает траву и ровняет кусты. А я заворожённо слежу за каждым его движением, успев искусать все блядски нуждающиеся в нём губы, чувствуя от возбуждения приятную дрожь в кончиках пальцев.
Франц горячий… боже, он настолько горяч, что его кожу хочется вылизать, ловить каждую каплю пота и стонать от терпкости и соли, что на губах оседает. Хочется уткнуться в его пах, вдохнуть эту мускусность и обласкать, вбирая как можно глубже член в рот, пропускать в горло и заходиться удовлетворённым рокотом.
Его хочется… Нереально, невыносимо, всегда. Он с ума сводит. Буквально.
Франц чинит чуть прохудившийся забор, вымывает высокие окна, пока я, найдя тряпку, точно так же вымываю полы на обоих этажах, только бы сбавить градус ненормального возбуждения внутри. Всю посуду перебираю в шкафах, все шторы выстирываю руками вместе с постельным бельём нескольких комнат. Тело успевает устать, но желание не утихает. Желание, как на медленном огне, поддерживает температуру, заставляя меня раскалённой, растаявшей карамелью ходить за ним следом, желая его обтечь, прилипнуть намертво, обволакивая собой.
Я наблюдаю, как он измельчает в ступке её любимые специи. Достаёт с верхних полок подсушенные травы, переставляет пониже сделанные закатки, перетаскивает в погреб посвежее овощи, выбрасывая старые, колет для неё дрова и даже моет старых котов специальным шампунем от блох.
А я в месиво от его заботы. От того, какой он трудолюбивый. Как много в нём всего уживается разом. Я не замечаю усталости, находя себя рядом с ним, выносящей сорняки с огорода. Собирающей яблоки, опавшие с деревьев, и плевать, что успел облупиться лак на ногтях и оцарапаться пальцы. Подметаю во дворе, убираю паутину под козырьком дома, вымываю веранду. Собираю себе пригоршню спелой клубники, обмываю из шланга рядом с колодцем.
И таю под его взглядом, он ласкает им словно кончиками пальцев, голодно глядя на то, как стекает капля клубничного сока по моим губам. А после на заднем дворе несдержанно ловит в свои руки, прижимает к толстому стволу дерева и сжирает меня по крупицам до невозможности жарко и жадно. Он сжирает моё дыхание, слизывает ягодный вкус, утробно рычит и измазывает мне одежду, выданную его матерью, которой, судя по качеству ткани, очень много лет, она уже застирана и потерять успела оттенки. Он проникает под широкую, большую мне футболку, пачкает мою светлую кожу разводами, а я беспомощной себя чувствую в его руках от ощущений. А я от восторга давлюсь стонами, которым не даю из меня просочиться, вместе с нашей смешавшейся слюной сглатываю. Громко дышу, сорвано, чувствуя обжигающие касания, как сжимает мою грудь, как впивается губами в шею, как трётся об меня возбуждённый, и его красноречивая твёрдость с ума сводит.
Франц не щадит, Франц убивает, я теряюсь в этом страстном омуте. Меня ведёт до головокружения и тахикардии. Я кончаю так удивительно сильно и сладко, пока он, оцарапав мою спину, трахает меня рядом с яблоней.
Боже…
Он берёт меня требовательно, страстно, но нежно. Трахает и шепчет о том, насколько я неповторимая, насколько я его и он не отдаст меня никому, никогда отобрать не позволит. Трахает, и в глазах его так много эмоций, так много неразбавленных чувств, которые раскрываются безумно насыщенно. А я им покорена. Он прошил собой насквозь и любовью, и членом. Потрясающе твёрдым, рельефным, идеальным, который чувствуется как рай внутри.
Он трахает меня, он кончает глубоко внутри, он бормочет о том, что не боится со мной ничего, что он будет самым счастливым ублюдком, если в чреве моём вырастут наши дети. Он обещает следить словно сокол за тем, чтобы наша любовь прожила целую вечность, а я бы хотела ему возразить, что тело моё истерзано, тело моё может не суметь подарить ему радость отцовства, но горящий тёмный взгляд, взгляд ягодный и любимый склеивает мои губы.
Я таю под палящим солнцем, на ослабевших после оргазма ногах передвигаясь, облизывая пересохшие губы, а после оказываюсь лежащей на траве, распластанная под ним, с зажатыми над головой руками.
— Хочу для нас дом. Небольшой, но очень красивый, с таким же живописным садом. Хочу тебя видеть вот такой невозможно сексуальной, лежащей подо мной на свежей траве, и смотреть в твои аквамариновые глаза до старости. Хочу трахать тебя под дождём, чтобы на нас капало с густых листьев деревьев, а ты ловила губами капли, которые я не успевал бы слизать все до единой, чтобы ты кончала так же сладко, искренне, непритворно, потрясающе… хрипло и тихо в мои губы выдыхая. Хочу, чтобы ты стонала в ночи, оглушая наслаждением, чтобы не сдерживала себя и брала так много и часто, как тебе хочется. Хочу быть твоим. Хочу спать на крыше нашего дома в растянутом гамаке, который мы сплетём своими руками, а ты будешь лежать на моей груди. Хочу любить тебя вечно, девочка моя, хочу тебя любить как никогда сильно. Хочу всегда с тобой быть. — Я задыхаюсь от тяжести его тела, мне и в поясницу, и задницу впиваются мелкие камушки и обломки веток. Мне неудобно, но внутри чёртова эйфория. Становится попросту плевать, что мы вместе не больше нескольких месяцев. Полноценно вместе. После его признания в кабинете Ванессы, после осознания нами двумя, что всё и вправду серьёзно, и мы пытаемся построить отношения без метаний и ошибок, бережно и вдумчиво. После осознания окончательного, что это надолго, навсегда, вероятно, что выбор идёт не просто на промежуток — на всю оставшуюся жизнь… И сейчас он говорит-говорит-говорит, а я задыхаюсь от смысла, в его слова вложенного. У меня никогда и ни с кем не было дома, который принадлежал бы мне и я в нём была бы хозяйкой. У меня не было ощущения единения и семьи. Ощущения, что всё делается последовательно и правильно от начала и до конца. И то, о чём он говорит, перекраивает меня по новым эскизам. Я так боюсь облажаться. Я мучительно сильно хочу всего, о чём он говорит, и просто не переживу, если лишусь, едва успев приобрести. Не справлюсь, не вывезу. — Давай поженимся, — шепчет в мои губы. Лижет их, смотрит с лихорадочным блеском в глазах. — Ты станешь Веста Франц, я буду твоим Хейко, перестав от прошлого бежать, перестав позволять призракам заполнять мою жизнь. Мы построим нечто абсолютно новое, если захочешь — уедем далеко от Центра в любую точку мира, куда ты ткнёшь своим прекрасным пальцем. Я готов с тобой ко всему, меня нигде и ничто не держит. На базе есть лишь несколько по-настоящему близких мне людей, как и в Центре, которые в жизни нашей смогут по-прежнему остаться. Будь моей целиком. Будь моей женщиной, частью меня, а я твоим буду.
— Франц… — я растеряна и убита. У меня ощущение выскальзывающей из тела тьмы, которая сочится порами и окружает нас словно дымкой. В нём столько уверенности, столько требовательности, что меня утрамбовывает в землю, я перестаю себя чувствовать, соединяясь с ним, срастаясь органами. Такое чувство, что сейчас мы объединяемся лёгкими и сердцами, по телам циркулирует одна кровь. Я перестаю существовать. Становясь частью Франца, становясь существом с одной кровеносной системой. — Я боюсь, что могу что-то испортить, любовь моя. Что ты пожалеешь о своём выборе после. Что ты уйдёшь от меня разочарованным. И убьёшь меня этим, — честно признаюсь, скулы его высокие оглаживаю пальцами, в мягкую бороду их запускаю, в длинные волосы. — Ты такой удивительный, такой невозможный. Правда этого хочешь со мной? Правда не пожалеешь?
— Да. Зачем тянуть, мы оба не дети, я в своих чувствах абсолютно уверен, и я вижу, ощущаю всем своим существом то, как сильно ты меня любишь. Тебя даже моя свирепая мать одобрила. Давай же, девочка, отдайся мне целиком, иначе я тебя у всего сраного мира выкраду и увезу на край земли. И всё равно никогда от себя не отпущу. Я без ума от тебя, от твоего вкуса и запаха. Я без ума от твоего ласкающего, тающего ради меня взгляда. Я без ума, Веста, от тебя, не отказывайся. Твой отказ тебе не поможет, — хрипит и целует с мычанием, а я не могу сдержать глупой улыбки, смаргивая слезу, что стекает из уголка. — Я серьёзно украду тебя, — смеётся и целует одновременно, заражает весельем. — Украду, — прикусывает мои губы, а меня размазывает возбуждением. Размазывает ощущениями.
Счастье. Незнакомое мне чувство. Инородное. Чужое. То, что всегда проходило мимо. То, что всегда выбирало не меня. То, что казалось чем-то запредельно недоступным, недостижимым и далёким… теперь опускается на нас, словно облако, в котором комья чистейшего воздуха, что заполняет, даря несравнимое ни с чем удовольствие.
Счастье. Бродить по улицам Тель-Авива, покупать мороженое, смачивать пересохшее горло холодной водой с дольками лимона. Чувствовать горячие пальцы, крепко переплетённые с моими. Чувствовать, как целует мои костяшки, как смотрит вишнёвыми глазами, что опаляют в разы более горячо, чем беспощадное полуденное солнце. Его взгляд — зной, который расплавляет мою одежду. Я рядом с ним бесконечно голой себя чувствую. Бесстыдно мокрой и готовой в любую минуту в себя его принять. Я рядом с ним потерявшаяся в чувствах, утонувшая в нём. И я не хочу спасения.
Счастье. Даже прийти в место скорби. Стоять рядом с ним. Знакомиться с его давно почившим отцом, которого нет уже более десятка лет с нами. Читать звучное «Хейко Франц» и понимать, по какой из причин он всегда отказывался от своего имени. Сколько скорби в нём успело скопиться. Как много её и у Эрны внутри.
Счастье слышать истории его семьи. И радостные, и трагичные. О том, как ублюдки убили его отца в ресторане, где праздновался день рождения Франца. Убили те, кому он отказал, уже тогда будучи начинающим и очень талантливым алхимиком. Они не потерпели его своеволия и уверенности в своих силах, не став убивать, потому что пожалели перспективы, желали лишь напугать и подчинить. У них не получилось. А Франц позднее отомстил. О чём рассказывает с особым удовольствием. Добавляя, что в то же время он случайно познакомился с Максом. И пусть я никогда не любила Фюрера особенно сильно, тепло, с которым о нём Франц говорит, отзывается у меня внутри.
Счастье гладить его плечи, обнимать со спины, убаюкивать, пока он выплёскивает свою боль и тоску. Счастье быть той, кому он до такой степени теперь доверяет. Счастье делить переживания с ним. Счастье, потому что и в горе, и в радости я хочу быть рядом, хочу опорой быть, поддержкой, партнёром по жизни, соратницей, силой и вдохновением. Не одной лишь неудержимой страстью.
Счастье — диковинная, очень редкая жемчужина, что неожиданно попадает в мои руки, и её хочется подальше от чужих глаз спрятать и всеми силами сберечь. За счастье, подаренное мне, я безумно благодарна. Ему. В первую очередь. Потому что он позволил его ощутить. И хочется верить, что впереди будут годы, полные сочного, ягодного, терпкого удовольствия. Будут годы неумирающей, живущей вопреки всему любви.