Часть 25
29 марта 2026 г., 13:50
Наконец-то читатель узрел эту дуру из Азова. Была она… Ну, баба как баба. Ничего особенного. Круглолицая, полноватая, в цветастом халате, с простыми, глуповатыми глазами. Правда, Епифан думал, что Пахома-отца она явно переоценила — всё ж была ему верной, любящей, ждала его из армии и даже из психушки вытащила. «Святая женщина», — думал он. Его-то мать, со слов отца, тоже дура, но вкус в мужчинах у неё явно получше.
В висках у эмаря стучало, голова всё ещё болела. Он судорожно пил чай, сидя за кухонным столом, пока сидевшая рядом матуся рассказывала о своём славном сыне и о том, как ему повезло с другом.
— Та я ж одразу бачила, шо ти хлопець хороший, — уверенно говорила она, подкладывая Епифану ещё пюре, хотя тот и так уже едва дышал от котлет. — Сразу! Пахом у меня ж не з кожним водиться буде.
— Угу, — мрачно буркнул Епифан, глядя в кружку, как будто надеялся утонуть в чае, а не в Азовском море.
— Та не «угу», — она даже слегка хлопнула его по плечу. — Я ж бачу. Ты за ним смотришь. Он у меня добрый, но дурной.
— Это я заметил.
— А он тебя любит, — добила она с той же бытовой простотой, с какой минуту назад спрашивала, не подлить ли ещё заварки.
Епифан едва не подавился.
— В смысле… по-дружески, — поспешно уточнила она и тут же нахмурилась, будто уловила в его лице какую-то лишнюю мысль. — Та шо ты так смотришь? Не ври мне тут. Не дружишь ты с ним потому, шо на его фоне круче кажешься.
Епифан поднял на неё мутный взгляд.
— А если дружу?
— Не-а, — отрезала матуся с непоколебимой убеждённостью деревенской прорицательницы. — Якшо б таке було, ты б увже сбижав. А ты ж сидишь. Жрёшь. Чай пьёшь. Значит, наш.
«Вот и всё, — подумал Епифан. — Всё. Записали в семью. Без суда, без следствия, без права обжалования».
Рядом Пахом, счастливо сопя, доедал третью котлету и время от времени кивал, как будто каждое слово матери подтверждало не просто дружбу, а какой-то церковный канон.
— Моя матусенька людей чувствует, — сказал он с набитым ртом. — Она, когда батю первый раз увидела, сразу поняла — всё. Пропала.
— Ага, — буркнул Епифан. — Это заметно.
Матуся только махнула рукой, будто это был не укол, а привычная констатация. В этот момент в прихожей скрипнула дверь, и на порог тяжёлой походкой вошёл Пахом-отец.
Он даже не успел разуться — просто возник в дверном проёме, как какой-то закопчённый дух домашнего очага. В куртке, местами припорошенной серой пылью, с чёрными от сажи пальцами, с запахом золы, холодного воздуха и табака. На его щеках ещё лежали серые мазки, будто он не камин чистил, а только что вылез из-под артобстрела.
— Ой, братику… — протянул он, заглянув на кухню и щурясь на Епифана. — Гость пришёл, гость ушёл, а цей всё сидить!
Он сам засмеялся своей шутке, тяжело, но весело, и шагнул внутрь, оставляя на линолеуме серые следы.
— Я вот у маэстро камин почистив, ось, коштив наробив. Ну шо, хлопци, як справи?
— Да дерьмово наши справи, — посетовал Епифан, обхватив кружку двумя руками, будто грелся. — Башка болит, не могу.
Пахом-отец выслушал это с той серьёзностью, с какой фронтовой фельдшер мог бы слушать про оторванную ногу. Потом кивнул, не сказав ни слова, и ушёл в ванную.
Оттуда некоторое время доносился плеск воды, сопение, глухое ругательство, звук падающего мыла и короткое:
— Та блядь.
Потом он вернулся — уже в старой майке, с мокрыми волосами, пахнущий мылом, золой и чем-то очень мужицким, неопределённым, вроде старой куртки, табака и железа. Сел за стол, не спрашивая, отпил прямо из Епифановой кружки, скривился.
— Сладкий, — осудил он чай. — Бабский.
— Это мой чай, — мрачно сказал Епифан.
— А теперь наш, — с достоинством ответил Пахом-отец и, поставив кружку обратно, вынес диагноз: — Ну всё. Лечить будем.
— Чего? — не понял Епифан.
— Похмелье твоё ебаное.
— И как?
Пахом-отец поднял палец вверх, как профессор на лекции.
— На море сходим.
Епифан уставился на него так, будто тот предложил немедленно оторвать руку.
— Море? Это ж… Нахуя?
— Так это… На свежем воздухе погуляем, «Виноградный день» попьём, — вмешался Пахом, радостно предопределив мысль отца.
— Вы ебанулись? — Епифан даже перестал пить чай. — У меня и так голова сейчас лопнет.
— Так мы её и остудим, — с достоинством пояснил Пахом-отец. — Проверенный способ.
— Чем проверенный?
— Мною.
— Вот это меня и пугает.
Пахом уже вскочил из-за стола так, будто его звали не к осеннему холодному морю, а на ёлку с подарками.
— Пишли, братику! Там воздух! Там волна!
— Там пиздец, — мрачно отозвался Епифан.
— Там «Виноградный день», — уточнил Пахом-отец и, подмигнув жене, полез в буфет.
Матуся аж всплеснула руками.
— Та вы ж хлопца угробите!
— Не угробим, — важно сказал Пахом-отец, выуживая откуда-то бутылку в мутноватой этикетке. — Мы его реанимируем.
— Ага, в море, — буркнул Епифан.
— В море, — подтвердил Пахом-младший с такой радостью, будто речь шла о санатории.
— От вас разницы никакой, — отрезала матуся, но уже без злости. — Шарф хоть надень, сынок! И ты, мальчик, куртку застегни. А то потом опять с соплями лежать будете.
— Сопли — это жизнь, — философски заметил Пахом-отец, заворачивая бутылку в вчерашнюю газету.
— А ты вообще молчи, философ, — сказала она. — Сам вчера чуть в прихожей не уснул.
— Та то я медитировал.
— Мордой в ботинки.
— Зато дома.
Через десять минут они уже шли по улице.
Пахом-отец — впереди, тяжело, но бодро, с бутылкой, завернутой в газету, под мышкой. Пахом — рядом, сияющий, как идиот. Епифан — сзади, засунув руки в карманы и заранее ненавидя и море, и осень, и весь этот город, и всю эту семейку целиком.
Осень в Азове была не той благородной, книжной осенью, где клёны, туманы и грустные барышни у пруда. Здесь она была солёной, ветреной и слегка облезлой. Листья валялись в пыли, прибитые вчерашним дождём. Ларьки на углу стояли закрытые, как после бомбёжки. Где-то во дворе гавкала собака. Над крышами тянулись провода, на которых сидели вороны и смотрели на людей так, будто всё про них знали.
Чем ближе они подходили к морю, тем сильнее пахло сыростью, водорослями, мокрым железом и какой-то вечной южной тоской.
— Братику, — весело сказал Пахом, подстраиваясь под шаг Епифана. — Вот увидишь, как окунёмся — сразу легче станет.
— Я никуда окунаться не собираюсь.
— Ага, — сказал Пахом-отец, не оборачиваясь. — Все так говорят.
— Я серьёзно.
— И я серьёзно.
— Я в эту хуйню не полезу.
— Полезешь, — сказал Пахом-отец.
— Почему это?
— Потому шо ты молодой, дурной и тебе надо.
— Железная логика.
— Ещё какая, — хмыкнул тот. — Я по ней полжизни прожил.
— И как успехи? — ядовито поинтересовался Епифан.
Пахом-отец задумался, даже замедлил шаг.
— Ну… Живой же.
— Пока, — вставил Пахом и тут же получил от отца лёгкий подзатыльник.
Берег встретил их пустотой.
Море было серое, как старый шинельный сукно. Небо — такое же, только чуть светлее. Волны накатывали лениво, но зло, с шуршанием таща по песку обломки ракушек, палки, клочья водорослей и какую-то несчастную пластиковую бутылку, которой, видимо, тоже не повезло в жизни.
Пляж давно опустел. Летние палатки были закрыты, как мёртвые киоски. Ржавый каркас какого-то навеса стоял перекошенный, будто его пытались казнить, но недобили. Вдалеке на волнорезе сидела чайка и орала так, словно лично знала каждого из них и всех презирала.
— Красота, — благоговейно сказал Пахом.
— Пиздец, — уточнил Епифан.
— Это одно и то же, — заметил Пахом-отец.
Они спустились ближе к воде. Ветер тут же полез под одежду, за шиворот, в рукава, в душу. Епифан поёжился так, что даже зубы скрипнули.
Пахом-отец откупорил бутылку с тем самым торжественным видом, с каким в церкви открывают дарохранительницу.
— Ну шо, за здоровье.
— За чьё? — мрачно спросил Епифан.
— За твоё, конечно. Моё уже поздно.
Он сделал глоток, поморщился, передал Пахому. Тот тоже хлебнул и зажмурился от счастья. Когда бутылка дошла до Епифана, тот секунду смотрел на неё так, будто внутри был яд.
— Если я сдохну, — сказал он, — я вас обоих прокляну.
— Та не выёбывайся, — ласково сказал Пахом-отец.
Епифан выпил. «Виноградный день» оказался именно тем, чем и должен был быть напиток с таким названием: сладким, дешёвым, липким, как будто кто-то растворил изюм в ацетоне и настоял на старой батарее. Но по пищеводу он лёг удивительно мягко, и где-то в глубине головы действительно стало не так больно. Не хорошо — просто не так больно.
— Ну? — спросил Пахом.
— Хуёво, — честно ответил Епифан. — Но уже интереснее.
— А я ж казав, — удовлетворённо кивнул Пахом-отец.
Некоторое время они просто стояли, слушая воду.
Потом Пахом-отец, как это с ним часто бывало, без всякого перехода заговорил:
— Море, хлопцы, оно всё забирае.
— Ага, — буркнул Епифан. — И печень тоже.
— Та серьёзно. Я в Бердянске раз по пьяни в море зашёл.
— Купаться? — оживился Пахом.
Пахом-отец посмотрел на сына с лёгким презрением.
— Да это… Ну, понимаешь, в авиацию меня не взяли, я ж пил с горя… Ну… Потом хотел утопиться… Голый в море залез, а там вот… Ну… Насрал.
Наступила короткая, священная тишина.
Даже чайка, кажется, на секунду заткнулась.
— Блядь… — только и сказал Епифан.
— Ну а шо «блядь»? — обиделся Пахом-отец. — Ночь, ветер, набережная пустая. Я ж с «трёх семёрок» уёбаный в говно. Думаю: або проблююсь, або просрусь, а лучше всё сразу.
Пахом-младший согнулся пополам от хохота.
— И шо, батя?
— Та зашёл по пояс. Волна идёт. Я стою, как адмирал, штаны в руках. Красота. Месяц. Маяк десь мигае. Душа, можно сказать, поёт.
— Не продолжай, — попросил Епифан, уже заранее страдая.
— Ні, ти слухай. Это важно. Стою я, значить, в воде. И так мне, хлопцы, хуёво стало…
Пахом-отец замолчал.
Он смотрел на серую воду уже не так весело, как минуту назад. Ветер трепал его мокроватые после умывания волосы, и лицо вдруг стало старше — не старым, а именно старше.
— Думаю, — сказал он наконец, — ну и хуй с ним, если щас утащит.
Пахом перестал смеяться не сразу, будто смысл догнал его с задержкой. Епифан покосился на Пахома-отца, но ничего не сказал. Тот помолчал ещё секунду, потом оживился, будто сам себе дал пощёчину:
— А потом волной мне трусы с одной ноги сдёрнуло, я поскользнулся на каменюке, сел голой жопой в воду и так заорал, шо, наверное, весь Бердянск проснулся!
Пахом-младший заржал снова, ещё сильнее прежнего, уже почти с визгом.
— Тьфу ты, — скривился Епифан, сплёвывая в сторону.
— И сразу жить захотелось! — торжественно заключил Пахом-отец. — Холод, Епифанчик, очень дисциплинируе.
— Нахуй ты это рассказал? — спросил Епифан после короткой паузы.
— Шоб ты зрозумив: в воду лезть надо с уважением.
— После такого я туда тем более не полезу.
— Полезешь, — снова сказал Пахом-отец.
— Да з якого дидька?!
— Тому, шо ты вже гниваешься — объяснил Пахом, — сердитися будэщ — соби дороще.
— Хуйня!
— Правда, — хором ответили оба Пахома.
Епифан выругался сквозь зубы, скинул куртку на мокрую лавку, потом ботинки. Песок тут же оказался ледяным и влажным, будто его специально держали в морозилке.
— Блядь! — рявкнул он, поджимая пальцы. — Блядь-блядь-блядь! Я вас ненавижу.
— Та ти ще не зализ, — ласково заметил Пахом-отец.
— А ты первый давай! — огрызнулся Епифан.
— Легко.
И, к удивлению всех, Пахом-отец действительно быстро разделся до трусов. Тело у него было уже не геройское — тяжёлое, с мягким животом, со шрамом под рёбрами, с какими-то мелкими пятнами, с тем особым видом мужской плоти, которая много лет считала себя вечной, а потом внезапно узнала про возраст. Но двигался он с неожиданной решимостью.
— Смотри, как надо, — сказал он и, шипя, но не останавливаясь, пошёл в воду.
— Еба-а-ать… — протянул Епифан, уже не зная, восхищаться или вызывать санитаров.
Пахом-младший, не раздумывая ни секунды, тоже разделся, оставшись в семейниках с каким-то выцветшим корабликом на боку.
— За мной, братику! — радостно крикнул он и влетел в волну, как умственно отсталый дельфин.
— Я в эту хуйню не полезу, — сказал Епифан сам себе.
Пахом уже плескался по колено, визжал, хохотал, поднимал брызги и орал:
— Добре! Добре! Блядь, холодно, але добре!
Пахом-отец стоял чуть дальше, по пояс в воде, тяжело дыша, но с каким-то диким, почти счастливым выражением лица.
— Епифанчик! — заорал он. — Давай! Пока яйца не отмерзли окончательно!
— Они мне ещё нужны! — рявкнул Епифан.
— Значит, лезь быстрее!
Епифан простоял на кромке ещё пару секунд, сжав зубы так, что заболела челюсть. Потом, матерясь уже без пауз, рванул вперёд.
— ААААА БЛЯДЬ! СУКА! ХОЛОДНАЯ! ЕБАНАЯ ВОДА! ААА!
Вода ударила по ногам, по животу, по груди, и в этот миг всё внутри как будто сжалось в один ледяной кулак. Похмелье, злость, голод, тоска, вчерашний спектакль, котлеты, матуся, «Виноградный день», весь мир — всё это на секунду исчезло, уступив место одному-единственному чувству: пиздец как холодно.
Он рванул ещё дальше, уже из чистого упрямства, и нырнул с головой. Мир превратился в серый ледяной гул. Когда он выскочил обратно, хватая воздух, то уже не мог ни думать, ни страдать, ни даже толком материться.
— АА… А… АХ ВЫ… СУКИ… — только и выдавил он.
Пахом ржал, брызгая на него водой. Пахом-отец тоже смеялся — не громко, а как-то по-стариковски, сипло, но с тем самым живым злорадством, которое бывает только у близких людей.
— Ну шо?! — заорал Пахом. — Полегчало?!
— Я… вас… убью…
— Значит, полегчало! — обрадовался Пахом-отец.
Через минуту они уже вылетели на берег. Трясло всех троих так, будто они получили мощный разряд. Епифан, матерясь, натягивал штаны на мокрые ноги, чуть не упал, едва не засунул ногу в рукав собственной куртки и в конце концов просто сел задницей на холодный песок.
— Блядь… Блядь… Блядь… — повторял он уже тихо, почти молитвенно.
— Не садись! — рявкнул Пахом-отец. — Застудишь всё.
— Уже нечего.
Пахом-младший трясся, но сиял так, будто только что лично выиграл войну.
— Ну? Ну? Ну как? Полегчало?
Епифан поднял на него взгляд.
— Я тебя ненавижу.
— Это да или да?
— Это да, — признал Епифан после паузы.
Пахом торжествующе хлопнул в ладоши, но тут же взвыл, потому что ладони были мокрые и ледяные. Пахом-отец снова пустил по кругу бутылку. Теперь «Виноградный день» шёл уже совсем иначе — как жидкий костёр для бедных. Они сели на бетонный блок у пляжа — серый, сырой, исписанный какими-то старыми надписями, среди которых Епифан успел заметить «ЛЕНА + СЕРЁГА = НАВСЕГДА» и почему-то «СЛАВА ВДВ». Ветер всё ещё рвал одежду, но внутри действительно стало легче. Голова уже не стучала так бешено. Тело горело изнутри, будто его кто-то долго бил, а потом похвалил.
Некоторое время они молчали. Море шумело, чайки кричали, а где-то далеко брякнул металл.
Потом Пахом-отец сказал:
— Вода, она правда забирае.
Епифан хмыкнул.
— Ага. Штаны, трусы и остатки достоинства.
— И это тоже, — спокойно согласился тот.
Пахом сидел, обхватив себя руками, и улыбался в серую даль так, будто видел там не ржавые волнорезы, а что-то хорошее. Может, детство. Может, лето. Может, просто нихуя.
— Батько, — сказал он вдруг. — А если б тогда в Бердянске и правда утянуло?
Пахом-отец пожал плечами.
— Значит, не утянуло.
— Понятно, — серьёзно ответил Пахом, как будто услышал исчерпывающее объяснение устройства мира.
Епифан покосился на обоих. На одного — большого, грузного, с шрамом и идиотскими байками. На второго — такого же большого, только моложе, с глупой счастливой рожей и вечной готовностью полезть в любую воду, если рядом кто-то позовёт. «Вот ведь семейка», — подумал он. И почему-то не с раздражением. Почти.
— Жрать хочу, — сказал он наконец.
Пахом мгновенно оживился.
— Я ж казав! После моря всегда жрать хочется!
— Потому что организм думает, что мы умираем, — буркнул Епифан.
— Значит, живой, — сказал Пахом-отец, поднимаясь с бетонного блока с таким кряхтением, будто его собирали из трёх разных людей. — Пошли. Мать, наверное, борщ греть будет.
— Или котлеты, — мечтательно добавил Пахом.
— Или по шее вам даст, — уточнил Епифан.
— Это тоже любовь, — философски сказал Пахом-отец.
Они пошли обратно той же дорогой — мокрые, подмёрзшие, с пустеющей бутылкой, завёрнутой в газету, и с солёным ветром, который теперь уже не казался враждебным, а просто был. Пахом шёл вприпрыжку, насколько это вообще возможно для такого крупного человека. Пахом-отец — тяжело, но уверенно. Епифан — между ними, засунув руки в карманы и сутулясь от ветра. На полпути Пахом вдруг ткнул его локтем в бок.
— Братику.
— Чего?
— А ты красиво орал.
— Иди нахуй.
— Не, правда. Особенно где «ААА БЛЯДЬ».
— Я тебе сейчас в ебало дам.
— Это от любви, — важно заметил Пахом-отец, не оборачиваясь.
— Да вы оба идите на хуй, — сказал Епифан.
И шёл рядом.