***
Какая преступная халатность. На его пути сотни промахов, роковые ошибки, он поступал так часто опрометчиво. Он сам — чистейшее чрево неоправданного греха. Третий до сих пор не может отпустить застывшую перед его глазами картину ужаса, пробирающего до костей. Сегодня он должен был встретить свою смерть лицом к лицу — несказанно благородно, по классике и исходя, быть может, из отцовских ожиданий или уверенности Копиа, — но каким же он на деле оказался трусом и подлецом. Те, кто пришёл за ним, оставили страшное наследие, бросив под ноги Эмеритусу безобразно искалеченного младшего брата, словно безвольную куклу. И всё это время русоволосый лишь блаженно, мягко улыбался. Словно так и должно было случиться. И в самый последний миг, вопреки запретам и упрёкам, Копиа смог укрыть своего страдальца. Мужчина ума не может приложить, кому хватило совести во имя отмщения в его собственный адрес отнять жизнь у безвинного, беззащитного Карди, легкомысленно ринувшегося в бой в защиту уничижённого изгнанника. «Я не заслужил тебя, » — глотает слёзы, колким комом подходящие к горлу, — «Я должен был умереть, не ты, мышонок», — словно можно ныне что-то изменить. Нет. Выстрелы наугад нашли его, нагнали.***
Должно быть, это просто случайность — грубая шутка судьбы, и не более. Но что же ему сказать теперь Сестре-Император? Ведь спустя какое-то время блудный сын тёмного очага вынужден предстать перед вратами Духовенства. Изнемождённый. Умывшийся чужой кровью. Братоубийца. Вынужден взглянуть в дикие, кричащие от непонимания и неприятия при полной тишине глаза матери, обезумевшей, завидев издалека, как разноглазый тягостно стаскивает со своего плеча бренное тело младшего брата и падает рядом с ним. — Мне очень жаль, — всё, что способен прохрипеть невидящий Эмеритус, чувствуя надвисший над собой силуэт рыдающей сильной женщины. Этот мир сломался — резко, прочно, напополам.***
Он уже не помнит, что произошло, как он встал на ноги и опешил. Как, закрыв трясущимися руками лицо, рвал в безмолвном гневе угольно-чёрные волосы, продирался через порожние коридоры каменной церкви. Когда умолкнут все песни о восхвалении Темнейшего, зазвучит реквием для его маленького братца, но Эмеритус не придёт на служение. Убийце нет места на траурной мессе. Он остаётся покорно ждать и терпеть. Осень за окном мигом облысела — на Земле не осталось и клочка гудящей травы, не осталось светлой радости. Яростный ветер приглашает на вальс всякого, кто осмелится выйти на улицу, и заглушает своей надменной, воющей в трубах и стучащей по карнизам песней общий зов богоотступников. И молвит всё, что он здесь главный. Небо опустело. Стало совершенно чёрным, без единого звёздного проблеска. Без единого локона проплывающего над лесом облака. И сам вековой лес ощерил пасть с клыками в тридцать шесть рядов — кривыми, острыми и зловонными. Что ты будешь делать теперь? Траурные голоса становятся то тише, то громче. Размеренная поступь органной музыки стоит в ушах. Никого кругом, только снизу доносится церковный плач; плач стоит, как и непрекращающийся зов к бездне потерявшей сына матери. Шаркающие шаги вдоль по коридору стремительно затихают. Вот то самое окно, сидя у которого Копиа, ещё будучи ребёнком, терпеливо дожидался старшего брата с его затяжных кутежей, чтобы показать ему свои красочные детские рисунки. «Эмеритус?» Ничего. Просто показалось. Теперь его до скончания дней будет преследовать наивный смех Кардинала и его лишённый всякой уверенности мягкий голос. — Мне очень жаль, — всё, что способен прохрипеть Третий, вставая на колени и преклоняя голову перед мраморным изваянием Люцифера. Никогда прежде холодные глаза мемориала не глядели так гневно, но вместе с тем так рачительно. И никогда прежде не казалось, что когти Темнейшего способны порвать, а не защитить. И если нет надежды даже на Всевышнего, только рвёт душу вина, раскаяние и жуткое бремя, что тогда остаётся делать? Совсем не важно, что дальше будет с Духовенством. Как хорошо иметь ритуальный нож на ремне.***
Эмеритус лежит на жёсткой, сырой земле. Злой отряд солнечных лучей бьет его по глазам, заставляет щуриться и ворчать. Высокая полевая трава, чуть пожелтевшая и изношенная ветром, жёстко хлещет по лицу, и над ухом надоедливо жужжит навязчивое насекомое. Холодно. Отдалённые гулкие голоса шагают по рёбрам. Внизу — бесконечный простор, утомлённая река ругается, шипит и пенится, налетая на камни и разбиваясь волнами о них. Небо серо, облачно и бездушно. Начинается колючая морось. Только одинокий ясенёк чуть поодаль не поддается ненастью. Третий садится и потирает голову. Совсем недавно она раскалывалась, трещала по швам так, что перед глазами вырисовывались жёлтые круги. Сейчас стало пусто и легко. Из-за дерева любопытно выглядывает русоволосый мужчина, приоткрыв рот, будто бы собирается что-то сказать. Его кристально-чистые глаза слегка увлажняются и он быстро-быстро промаргивается, выдыхая. Эмеритус, хмуро понурившийся, решается взглянуть в его сторону, и сердце его ёкает то ли с приятным удивлением, то ли с тревожностью. Долгое молчание. Словно откликнувшийся на трель сладкозвучной музыки Копиа показывается из своего убежища и подходит к Эмеритусу, садясь напротив него и не требуя никаких слов. Только нежно улыбаясь. Третий смотрит на кардинала измученными глазами, и ему совсем нечего сказать. Никакие извинения не помогут. Ничто их обоих уже не спасёт. Между братьями струится и журчит крохотный ручеек — неприметный, но живой. Туда-сюда по нему снуют большеглазые серебристые мальки, потешно учатся ловить мошкару. На стороне черноволосого поле отощало, как после длительной засухи. Злобно урчит саранча, играет на скрипке, и безжалостно пожирает хлёсткую выгоревшую траву. И птицы замолкли. По сторону Копиа жизнь кипит — суетится в налившейся салатовым соком траве сенокосец, то тут, то там, слышны мяукающие переклички соек и стук дятла. Приторно пахнет мёдом и луговыми травами. И стоило солнцу выглянуть вновь, как над головой у разноглазого блеснул разбитый нимб. Что-то внутри у Эмеритуса обрывается, и слёзы сами текут по его щекам. — Мне очень жаль, — выдавливает он через силу, — ты не должен был погибнуть напрасно. — Ничего не бывает понапрасну, пусть даже мне очень больно оттого, что ты решил выбрать один путь со мной, — Копиа чуть наклоняется и протягивает руку старшему брату. Хрупкую, украшенную плетениями из цветов. Третий не смеет поднять взор, но протягивает свою руку в ответ — дрожащую, холодную и бледную, а после переступает границу вслед за кардиналом. Всё переменилось. Вдалеке зазвенел лес, запели громче и отчетливее те самые голоса, и, кажется, стал слышен колокол. И звук его по-чёрному светлый — не набатный, но ласковый. Раздается песнь верности и всепрощения. Должно быть, русоволосому вновь не составит труда помиловать Эмеритуса даже после того, что он сделал, и он этого мужчине всё мрачнее на душе. — Не стыдись. Я же говорил тебе, что власти твоей нет надо мной. — Но мы снова пришли к выводу о том, что благими намерениями… — А важно ли теперь это и тот ли это Ад, который ты ожидал увидеть? Третий огляделся по сторонам. Ничего необычного. Ничто не хочет причинить ему вреда, ничто не хочет наказать его за плутовскую жизнь, полную эгоизма и страстей. Впереди высится чернокаменная церковь. — Мы в Духовенстве?.. — Не совсем, — тихо произносит Копиа, прикрывая глаза, — мы там, куда после смерти попадают все сатанисты. Поэтому пойдём, пожалуйста, поскорее, помнишь, ты учил меня тому, что опаздывать на служения — это совсем невежливо? Идём же. Мы будем молиться за живых. Лукавски-добрая улыбка Копиа растворяется. Эмеритус прижимает его к своей груди настолько крепко, насколько требуется, чтобы доказать всю масштабность его братской любви и раскаяния. Кардинал негромко смеётся, отбрыкивается и дурашливо скачет впереди Эмеритуса, отшучиваясь и потряхивая головой. Его лицо, обсыпанное рыжеватыми веснушками, искрится от счастья. На головах у обоих — венки из маков и васильков, а над головами — расколотые ореолы, сияющие, как два маленьких солнца.***
На закате они остановились у реки. Веяло прохладой. Тьма подступала со всех сторон. Наступало истовое время богоотступников. Теперь кардиналу впору проводить Эмеритуса домой, туда, где его уже дожидаются его брат, дядюшка, мать и духовный наставник, туда, где не будет места беде, а до радости — пара шагов. В этот вечер пели соловьи, трещали скворцы и не умолкали — точно неспроста. И уже не столько важно, что дальше будет с Духовенством. Смерти попросту нет. Есть только переходный этап между жизнью и становлением историей.