Лилия калла.

R
В процессе
344
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Мини, написано 30 страниц, 12 187 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
344 Нравится 65 Отзывы 48 В сборник

1.

Настройки
Примечания:
      У Кэйи в руках не глаз бога, у него — осколки его счастья, перемолотые в стеклянную крошку и отлитые в гладкий, блестящий шар; у него холодящие покрытые ожогами руки, обрамленные золотом, но разбитые надежды в ладонях. У Кэйи перед лицом ужасающе плотная ледяная стена.       А в руках не милость Селестии, не улыбка Крио Архонта, а горечь, от которой никогда не избавиться и глаза Дилюка сквозь каемку трещин на плотной поверхности, сквозь новую часть его, смотрят пусто. В воздухе кружат снежинки и запах паленых волос.       Кэйа смотрит на себя словно со стороны, сжимает окровавленными пальцами ткань некогда белой рубашки: он юн и глуп, измотан и безнадежно влюблен, а жизнь… Жизнь сталкивает его лбом с самым дорогим человеком и смеется, впихивая в руки глаз бога. Помнится, они вместе мечтали, что Кэйа тоже однажды получит свою долю внимания Архонтов — так, как это получилось у Дилюка. Помнится, мастер Крепус всегда говорил быть осторожным с желаниями.       У Кэйи руки обожженные, а лед под ладонями плавится — его плавит обезумевший от боли, сломанный и разбитый на части братец Дилюк, а в глазах его то, что Кэйа видел в своем отце.       Эта мысль прошивает искрой. Пускает электрический разряд в вены, заставляет кровь кипеть, ведь это — сон, это морок и ложь, потому что у Дилюка никогда не было того взгляда, это чушь и быть такого не может, не…       Сердце ёкает, отстукивает где-то в горле и пускается вскачь. Кэйа открывает глаза и над ним — своды собора, белые и спокойные, а вокруг не тишина, не треск и не крик. Вокруг разливается ручьями голос Барбары, а над грудиной его, испещренной порезами, танцует нотный стан. Вокруг мир звучит жизнью и ветра поют тихо, едва слышно под самой крышей. Отчего-то чудится, что голоса северных ветров едины и все неуловимо напоминают Венти. У Кэйи болит все, что только можно: руки от ран, ноги от перегрузки, горло от ожогов — хилличурлы-берсерки всегда с поразительной точностью задевали уязвимые места, — но с каждой секундой становится немного легче, с каждым мгновением вода находит в нем свой путь. Растягивается новой кожей, разливается новой кровью, исцеляет синяки и ссадины и сердцу становится легче. Будь его воля — он бы поддался течению песни, отдал себя в нежные руки Барбары, забыл свои сны и тревоги, но…       Прошло уже столько лет, что он знает их наизусть. Знает, как свои пять пальцев, как каждую часть своего тела: там новые шрамы, тут относительно-старые, а где-то на пояснице незримые людскому глазу благодаря Пейдж, но хорошенько въевшиеся в память отметины от руинного охотника. Кэйа смотрит на свое тело и свыкается со всем, что на нем отражается, ведь это — его новая история.       Новая, построенная на пепле, льде и отголосках прошлого.       Отголосках, что он прячет старательно. Надевает перчатки, чтобы скрыть следы на руках там, где он схватил объятое огнем лезвие, где кожа светлее и грубее от ран, которые не залечил ни ветер, ни вода, ни холод глаза бога. Глаза бога, что исцелил его, но эти чертовы ладони оставил, как в назидание.       Иногда ему все ещё снится, как он получил эти раны, но от кошмаров Кэйа давно не кричит. Года два уже даже во сне не плачет, разве что просыпается со смутным чувством тревоги…       Кэйа вглядывается в высокий потолок, молчит в кои-то веки и позволяет Барбаре то, что у других пресекает на корню. Позволяет смотреть так жалостливо, словно она понимает больше, чем можно сказать.       Барбара и не говорит. Только поет так тихо, что лишь Гидро глаз бога, да Кэйа слышат.       Лилия калла, как в тот день на прощание сказала ему Барбара, помогает нервам.       Кэйа же упорно продолжает говорить, что помощь ему не нужна. И это даже, в какой-то мере, не ложь. На треть правда, самую капельку — истина: Кэйа не нуждается в чужих сострадании и поддержке. В конце концов, прошло уже два года с того дня, когда он потерял все.       Кэйа вообще упрямый и себе на уме: у него миссии все, как одна, самоубийственные, в комнате в штабе — бардак и разруха, а настойка всегда в верхнем ящике стола. У Кэйи лицо осунувшееся, мешки под глазами и горечь копится у корня языка, но лекарства он никогда не любил, тем более те, что лишают жизнь вкуса.       Так он говорит Джинн. Так он говорит Барбаре.       Розария же никогда никому не скажет, что капитан кавалерии попросту боится засыпать: до дрожи и истерик, до седых прядей. Розария знает, что иногда он не может уснуть даже пьяным, потому что грудь сдавливает смутное беспокойство, а иногда падает в благословенную пустоту и старая горечь сама поднимается волной внутри. Сестре церкви Фавония вообще много чего известно. Например, почему капитан Кэйа избегает проезжать мимо винокурни; почему все миссии с отметкой «не соваться одному», поставленной Джинн лично для него, все равно оказываются в архиве на полке «выполнено»; почему смуглые ладони вечно затянуты в перчатки.       И Розария знает, что он противится лечебным настойкам не просто так.       Но остальным Кэйа улыбается приветливо и хитро, называет пташками насмешливо и скрывает под тонной флирта дрожь в голосе. Отмахивается от всякого беспокойства, говорит Ноэлль, что не столь слаб, чтоб травить себя ядом и… даже в этом почти не врет. Он ведь сильный — это знает каждый рыцарь Мондштадта, он выносливый — это знает сам Кэйа.       Это ведь Дилюк сбежал, не вынеся потери, это Аделинда, ставшая им как мать, долго носила траур, а Кэйа сильный: он много работал, чтобы стать капитаном кавалерии, стойко переносил бессонные ночи и… беспробудно пил, да.       Но слабым его это не делало. Он же не виноват, что клюющие под ребра вороны засыпали лишь под песни барда Венти из Доли Ангелов, а руки не тряслись лишь тогда, когда они вместе пили на брудершафт.       Это потом все полетело к чертям.       Потом мир под его руками стал крошиться и рассыпаться на части, а ледяные мосты, выстроенные им за долгие четыре года, начали плавиться сами по себе. И латать их… попросту не было сил.       Кэйа вообще, на самом деле, стойко и долго держался: прошлое ело его медленно, по кусочку отрывая от плоти, не давая спать, заставляя пить столько, сколько может выдержать организм. Иногда он, конечно, смотрел на стеклянную бутылочку, похороненную в верхнем ящике стола, но касаться не решался: считал, что справится сам. Улыбался всем и каждому, затыкая животный ужас, что сидел за ребрами.       Не смел брать в рот ни капли этой чертовой настойки.       И продолжал танцевать над этой пропастью — пропастью его собственной разломленной грудины, в которой, кажется, ничего живого и не осталось. Работал до умопомрачения, плел паутины интриг, не оглядываясь на окружающих, рисковал своей и чужими жизнями… А потом сорвался.       Потому что лгать окружающим — одно, а самому себе — совершенно другое. Потому что как ты ни пихай прошлое внутрь, оно ведь не растворится там, не помрет в тихой, холодной яме за ребрами. Потому что ужас перед тем, что однажды ему придется столкнуться с Дилюком, который грел его всю жизнь и сжег в одну ночь, никуда не уходил — просто схоронился там, где его не достанут.       Кэйа смотрит на пузырек, отливающий зеленым в неровном свете свечи, и заливает в стакан наугад: так, чтобы точно подействовало, однозначно сморило.       Он ведь… совершенно не ожидал, что в тот вечер в Доле Ангелов, в месте, где на дне бокала он находил успокоение, за барной стойкой его встретит не Чарльз, а призрак прошлого, хладная тень, галлюцинация; встретит Дилюк — такой, каким он его раньше не видел, да и видеть никогда не хотел. Встретит, окинет взглядом столь странным, нечитаемым, смешанным, что внутри что-то перевернется и замутит.       Кэйа в тот миг лишь подумать успел, что четыре года подавления и зализывания ран полетели к митачурлу на рога.       И осознал как никогда ясно: ледяные мосты растаяли от одного взгляда, в котором холода было больше, чем во всех Крио глазах бога этого мира вместе взятых.       Настойка горькая и вместе с тем — сладкая. Кэйа льет в стакан явно больше, чем положено, и выпивает залпом. Ему плевать, что так нельзя, ему плевать, что станет плохо — у Кэйи нет сегодня ни единого шанса выпить, ни малейшей возможности жить. Кэйа цепляется замерзшими пальцами за ворот рубашки — в груди расцветает тепло, и удерживает тыльную сторону ладони у губ — жжется. Вода будто становится огненной, такой, как описывают её иные фатуйские псы, с которыми ему приходилось пить, но, в отличие от убойного северного пойла, это не принесет ему спокойствия. Это суррогат, это дрянь и фальшь, но пока она медовым послевкусием расцветает на языке — все терпимо.       Как же так… вышло, черт побери.       Капитан Кавалерии Кэйа Альберих всегда знает о том, что происходит в Мондштадте. Это — аксиома, непреложная истина, константа в жизни города Свободы. У Капитана Кэйи глаза и уши всюду, куда ни глянь, а опасливое уважение других рыцарей — прекрасный инструмент в руках того, кто умеет им пользоваться. Ему применять в своих целях доверие других людей не впервой. Кэйа знает, как обстоят дела на границах их региона, Кэйа осведомлен, что магистр Варка снова столкнулся с трудностями в экспедиции, и уж тем более он наслышан о том, что происходит в городе. Это ведь его стихия: собирать на себя все слухи и знания, чтобы воспользоваться ими в будущем. Это его задача: узнавать обо всем первым, чтобы как можно быстрее расправиться с проблемой до того, как она станет достоянием общественности. И от этого мутит даже сильнее, потому что, черт возьми, Кэйа знает даже о том, чем сейчас занимается Альбедо, а весть, что Мастер Дилюк вернулся в город, пропустил. Что-то внутри, свернутое мерзким липким комком, поднимается к горлу и нашептывает: все из-за того, что Дилюк не хотел, чтобы он знал.       А в ответ что-то теплое в груди говорит, что это ложь и галлюцинация. Упирается, что это не мог быть Дилюк, что это была белка*, хоть и запоздалая, и в середине дня, но белка. Натягивается тонким полотном самообмана, рвется и заставляет зажимать старые ожоги на руках, впиваясь короткими ногтями в ладони до крови; причинять новую боль, лишь бы заглушить старую, покрытую корками и язвами.       Помнится, когда-то он жаловался Розарии, что жить без эмоций тяжело, а теперь вот сидит, как сломанная кукла, и не может разобраться в этих хитросплетениях гордиева узла.       Настойка же из лилий калла розовым налетом остается на стенке бокала, туманом разливается в голове, слабостью в теле. От себя самого — мерзко, даже хуже, чем после пьяного угара, но сделать с этим уже ничего нельзя. Из него с самого начала не могло получиться ничего толкового: ужасный брат, отвратительный шпион, никудышный капитан; Кэйа складывает тяжелую голову в ладони, жмурится от боли жуткой, жалящей где-то под ребрами, и сглатывает кислую тревогу, копящуюся у корня языка. Хочется выть, хочется выпить, хочется… плакать, как в далеком детстве. Как в ту ночь, когда все закончилось.       …Но отчего-то выходит только смеяться, словно душевнобольной. И смех этот весь, как одно его существо: не к месту, неправильный.       Слабак.              Слабак, трус и предатель — достойная замена своему отцу, лучший кандидат на роль военного преступника.       Руки тоже слабые, пальцы — неслушные, в горле пересыхает и першит. Реальность кажется вязкой, как трясина и терпкой, как полуденная смерть, а Кэйа смотрит на свои ладони и понимает, что видит их словно впервые. Будто не знает каждый волдырь и шрам наизусть. Будто они должны сейчас начать самовольно что-то делать, без указа и контроля, а потому Кэйа смотрит, смотрит долго и ждет. Ведь что-то должно произойти, что-то должно измениться, в конце-то концов, верно? Но идут секунды, а кажется, что часы и все остается прежним. Руки все еще не его.       Кэйа просыпается и первая мысль — он дышит. Не задыхается, а именно дышит: полной грудью, насколько позволяет корсет, и спокойно, словно мир его не соткан из лжи и горечи. Марево сна же отпускает медленно: солнце бьет в глаза, холод скользит по шее, только тревога странная смотрит словно из ниоткуда, цепным сном караулит у кровати, но кошмаров все-таки нет. Совсем нет. Да, руки затекли и поясница болит жутко, но голова чиста — в ней ни единой мысли. Беспокойства все кажутся далёкими.       Кэйа в первый раз за долгое время просыпается с блуждающей, разморенной улыбкой, а умереть, исчезнуть к чертям, не просыпаться и не существовать — не хочется. И вина под ребрами скребется заметно тише.       Тепло расцветает в груди.              Днями позже он выяснит, что держать на лице улыбку и не раскалываться на части легче, когда настойка горечью тает на языке. И дышать, и думать, и существовать проще с ней, потому что когда лечебные яды дурманят разум и портят кровь раствориться в вине не хочется, и распасться на части — тоже.       Выяснит, что когда настойки достаточно много, становится плевать. На скребущую тоску, на дрожь в руках, на взгляды Дилюка: на все, что не давало покоя раньше, для всего, что раньше выверялось четко и размеренно, теперь появилось универсальное решение. И жизнь станет чуточку терпимее. Немного проще.       Да, он будет глотать эту чертову настойку каждое утро и с вечера доливать в винный бокал, а затем пить-пить-пить, пока не вывернет наизнанку, но зато просыпаться с пониманием, что все еще может жить.              Пусть и не очень хочет.       Но это все будет днями позже. Тогда, когда Джинн отправит его на светский прием по случаю возвращения Мастера Дилюка, тогда, когда он уже перестанет различать эмоции в чужих глазах и когда улыбка его собственная станет еще более пустой.       Сейчас же у Кэйи за ребрами расцветает маленькое, почти незаметное счастье.       Как же жаль что долгое, греющее чувство спокойствия существует для кого угодно, но не для Кэйи Альбериха       Он и сам не замечает, когда её перестает хватать. Кажется, воспоминания идут по кругу: вот он стоит в кабинете Магистра Ордена и Джинн говорит, что он выглядит непривычно счастливым. Смотрит ласково, почти по-матерински. Джинн говорит, что он выглядит до ужаса юным и словно бы едва удерживается от того, чтобы поцеловать утешительно в лоб, как делала в далеком детстве, стоило ему упасть с ветки или разбить коленку. Как делала в ту ночь, когда Дилюк едва не спалил до тла винокурню. И как никогда не перестанет делать, покидая его койку в лазарете. Улыбается ему так, словно счастье зудит у нее под кожей, и лишь после опускает взгляд на заявление, сиротливо лежащее на столе.       «Прошение о переводе».       Вот он — стоит на границе Монда рядом с Рыцарем Морской Пеной и галантно целует протянутую руку, несмотря на то, что Эола встречает его холодно, как ей и подобает. Кажется, тогда он уже стал рассеянным и нервным, как загнанный зверь: тревога и странный, засевший глубоко внутри ужас не покидали его… Наверное, с того самого вечера. У его личного ужаса, кошмара, что хуже всяких снов, были красные глаза и горячие руки, а смотрел он отовсюду и всегда. Дилюк чудился ему, мерещился: в тенях и подворотнях, в подчиненных и гражданских, за стенами города и в нем; смотрел осуждающе, может, немного виновато, и молчал.       Вот он, да, стоит напротив Эолы с приказом в дрожащих ладонях, и молчаливо кивает на глухое: «Вы выглядите усталым, Сэр Кэйа».       У Кэйи ведь под глазом следы от бессонных ночей, а щеки впали, словно ел он в последний раз так давно, что и не вспомнить. Сэр Кэйа явно сломан и прятать это бесполезно, от нее, зачастую застававшую их с Розарией попойки, так точно.       Кэйа Альберих, самый обаятельный рыцарь Монда, один из главных красавцев города, смотрит загнанным зверем и улыбается ломко, а Рыцарь Морская Пена делает мысленную пометку: ей явно стоит присматривать за ним.       Кэйа смотрит на нее пустым взглядом и думает, что становится только хуже.              И улыбается ей, да, но уже не пытаясь прятать то, что в глазах его только стекло и лед.
344 Нравится 65 Отзывы 48 В сборник
Отзывы (9)