×××
От умозаключений по поводам абсолютно разным гомон в мозгах не прекращается; кабинетные лампы трещат цикадами и мерцают вспышками, рассудок замутнённый режет – чтоб ещё хоть единожды проебали проект, а потом на коленках строчили. Раз в десятый-сотый обещано. Алессандро зевает и на листке с текстом новую закорючку вырисовывает – не то расписывается на воображаемом заявлении об отчислении, не то от скуки художествами занялся, пока Федерика – «господи, это Федерика?» – повествует о важности связей межличностных и общении. У неё бесцветное лицо и ручки бледные-бумажные скручивает, но она старается не подавать виду, сколько кофеина вперемешку с пустырником выпила. Потому что «Морикони-Мамуд» – ещё хуже, чем прежде, но не слышали, как её упрекают, да и сейчас не сильно в курсе, морской бой разыгрывая в ожидании своей очереди. И она воспряла даже, когда заметила нечто на план выступления похожее – без уточнений о каком выступлении речь. Театрально-выдержанная пауза. Тема. Презентующие. Публика в трепетном предвкушении. – Насилие - это плохо. – Не насилуйте. Занавес.Не один, когда два
18 августа 2021 г., 17:28
Если что-то не получается – остановись и начни с начала.
Если что-то не получается снова – повтори.
Если опять – то нахуй это нужно, пошло оно в пизду семимильными шагами; десять раз одно и то же переделывать – занятие неблагодарное, никто не похвалит, и зачем усердствовать? Жизнь мало того, что не радостная нихуя, так ещё и короткая, чтобы над каждым пустяком корпеть.
В принципе, это должно оправдывать новое «Морикони, "неуд."». В принципе, это должно позволять смотреть на происходящее проще. В принципе, глубоко похуистичный подход к ситуации защищает психику индивида. Только принципы немного не коррелируют с ожиданиями родителей, и без личного обращения профессорессы – кулаки под партой сжаты, агрессия, и зубы скрипят.
Потому что в этот раз старался же – что-то повторял за пять минут до урока; возможно, даже за десять. Читал во всяком случае. Если когда-то материал записывал, то, значит, уже половину помнить должен. Но никто никому не должен абсолютно ничего и листок, испещрённый красными чернилами, словно об него ручку расписывали, падает перед.
«НЕУД» буквами жирными на имени-фамилии практически – как на единственном клочке пространства, куда можно впихнуть это проклятое красное. Никколо красный цвет не то чтобы не любит, просто если так, то будто его самого перечеркнули и подписали, чтобы шёл туда, откуда корни отношения к учёбе произрастают.
«Морикони, будь прилежнее»
«Морикони, хватит витать в облаках»
«Морикони, хочешь остаться на второй год дважды?»
«Морикони, ты снова опоздал, я вынуждена позвонить родителям»
«Морикони, последний по успеваемости, держишь планку который семестр подряд»
«МорикониМорикониМорикониМорикониМорикониМорикониМорикониМорикониМорикони»
От упоминания фамилии по делу и меж делом трясёт-подбрасывает ударами тока, свербит неврастенией с овсянкой пониже поясницы и «идите на...» как продолжение мысли. Оплеуха в ряду чередующихся двоек и троек – хлёсткими смешками и облегчёнными выдохами тех, кто сравнивает и резюмирует, что у него дела не настолько худо и он не последний в табелях.
Не то в шутку, не то всерьёз «последний» погонялом стало, синонимом и первой иллюстрацией на весь поток. «Преврати свои слабости в свои сильности сильные стороны» не помогает – теперь дразнят открыто, не пропуская в очереди или не давая занять стол ближе. Зрение хуёвое, ни черта не видно с задней парты, однако – почти приемлемая цена за нахождение в одиночестве.
Перекличка отсутствующих до обидного – ибо кто-то может позволить себе занятия проёбывать, выбрав более важное насущное. Один из двадцати четырёх, но самый везучий, до зависти, поджатых губ, зубов-агрессии-скрипа и «сука» в никуда, потому что попробуй поймать, чтобы в лицо выпалить, как заебало слышать «Морикони, у тебя конкуренция – такими темпами вторым окажешься». И новые хихиканья.
Двадцать три человека в аудитории – как минимум свободное место, зияющая проплешина среди широкоплечих мальчиков и намакияженных девочек, которая взгляд дерёт, потому что его поразительно ничего не застилает. Хорошо, когда удаётся что-то там с доски читать из скопления цифирных букв или буквенных цифр, и всё равно не понятно нихера; плохо – когда учительница напрямую просматривает, чем галёрки распиздяйничают, и когда «разбейтесь по парам», а пары нет.
Ну и похуй, в общем-то – двойка на двоих прекрасно делится, да и оба в задах каких-то беспросветно. Чуть более буквальных для образности понятия – когда к совершеннолетию чувствуешь себя в познании настолько преисполнившимся, что как будто сто триллионов миллиардов лет прожил на триллионах и триллионах таких же планет, то и очертания задницы в воображении расписаны ярче, красным поверх имени.
На тему проекта сугубо плевать – сейчас другие расхватают привлекательные заголовки, а что отбросят, то и будет занято, как последним полагается. Какое-нибудь дерьмо, про которое здравомыслящий слова доброго не скажет, не то что статью напишет или, боже упаси, диссертацию научную; найдётся сайт-одностраничник – считай, удача.
Коряво-небрежное предложение в пошорканный-помятый дневник, сокращая, будто поскорее бы собрать тетрадки в кучу и убраться отсюда, дверью кабинета показательно хлопнув перед никем. Наверняка задавали что-то кроме, но тут в окошечки-таблички расписание не вписано, только даты – чтобы ориентироваться хоть в чём-то и не быть посмешищем. Хоть где-то.
В дневнике тоже красным-красно, как если бы чернил другого цвета не существовало. «Делал то, не делал это, кому-то нахамил и фикус на окне не поливал» – летопись достижений, можно не париться с мемуарами жизненного пути и просто принести её. Рыдать будут всей типографией. От смеха – скорее всего. А фикус-то поливал, между прочим; он просто на солнцепёке высыхает быстро.
Федерика – первая умница и красавица школы, такая миленькая, голубоглазая, с волосами цвета спелой пшеницы и запахом морской соли от кожи – после уроков в коридоре одна одинёшенька, будто не ждёт, будто не специально задержалась, а по обстоятельствам – ну, там, у учителя что-то спросить, как дети умные поступают.
Федерика – самая лучшая и красивая, с ошмётками летних веснушек и розовым блеском – смотрит пристыженно и зубами с губ кожу снимает, перекрашивая их в красный. Тот красный, который Никколо, наверное, понравился бы до сомнительных желаний попробовать и узнать вкус её помады. Но он – последний, она – первая, и между ними пропасть из двадцати двух строчек списка, каждая из которых презрительно отнеслась бы к подобному. Кроме, может, двадцать третьей – тот бы не узнал, не то что осудил.
– Мы ведь договаривались: если не заниматься, то и прогресса не будет.
Федерика – надежда заскорузлой шараги, улыбающееся личико на фотках с общественных мероприятий, ответственная староста класса – не разочарована даже, иного не ожидая, когда её попросили-приказали взять шефство за неуспевающими. Она «сделала, что могла», как объяснила преподавателям, дабы отвести от себя стрелки, ибо один до сих пор последний, а другой приходит столь редко, что его не узнают.
– Прости.
Без сожаления – потому что это не её проблемы; будь её воля, она бы с подружками потусовалась, а не торчала на сквозящем подоконнике, чтобы отчитать подопечного, за которым обязали следить, как за ребёнком малолетним.
– Постарайся над проектом.
Она юбку отряхивает от кусков осыпавшейся краски и тут же утыкается в телефон, где у неё переписки с друзьями, группы с мемчиками и та часть жизни, которая ещё доступна. Потому что Федерика – первая и самая, и двадцать три строчки равносильны кандалам на её тощеньких щиколотках.
По дедлайнам – месяц, а с учётом, что по теме информации приблизительно ноль, то похер, когда начинать. Если ничего нет, то ни сейчас, ни через тридцать дней не снизойдёт озарение, не прилетит добрый научрук и не выдаст реферат готовый; за деньги-то никто не согласится потратить время. А там к сроку иногда просветление случается – за ночь более-менее складно пару страниц накатать и получить двойку заслуженную, чтобы перфекционизм оценок не портить.
Как-то бы узнать, что на этот счёт думает тот, с кем оценку делить, но тут уж на удачу: явится – отлично; не явится – получит то же самое заочно, избавившись от необходимости слышать про конкуренцию в среде неудачников. Если так рассудить, то он не неудачник вовсе – не засмеивают, потому что смеяться не над кем.
За порогом школы дождь разбивается самоубийцами об асфальт, рассыпается семейным хрусталём о стены, стекольной пылью приземляясь на «приличную рубашку», за воротник. Зонта с собой нет, ибо под дождём надо вот так – голову к небу задравши и кожей погоду чувствовать; плохой погоды не бывает – бывает лишь та, которая не нравится многим.
Люди – кошками промокшими-продрогшими – под навесами прячутся и носами раздосадовано шмыгают, будто коллективный ринит пронял их. Будто через час не выйдет солнце и всё не вернётся на круги своя, напоминая об уходящем лете и приближающемся новом – таком же знойном и пёклом, когда капли пота вместо освежающего ливня, и все снова заноют, что лучше бы было наоборот.
Мама на входную дверь не смотрит, хотя слышит, как та открылась, и, вообще-то, идёт мимо по коридору. Просто не поворачивается, на кухню удаляясь, и проём за собой прикрывает, но не полностью, будто – «прости, я не хочу тебя видеть, но ты мой сын, так что мне приходится». Контекстово – «потерпеть тебя и твои провалы, пока ты не съедешь жить отдельно». «Или не сопьёшься в подворотне». И неизвестно, что из этого обрадует её сильнее.
Она не спрашивает про ужин, не зовёт, хотя он готов, и тем более не интересуется, как прошёл день, потому что, вероятно, он прошёл как предыдущие. Ей позвонили и сообщили, чтобы избежать очередного разговора с отведением глаз и укоризненными интонациями, ибо «погляди, как учатся твои братья – им в университете в сто раз сложнее, а ты школьную программу осилить не способен».
«Морикони, что ж ты так семью свою позоришь?»
Отец с работы возвращается – напротив запертой двери в комнату нарочно громко произносит: «этот там или опять смотался?». Ему не столь ответ нужен, как ощущение некоего контроля над отпрыском – если ребёнка пристыжать, вдруг он образумится. Или уйдёт с концами. И неизвестно, что из этого устроит сильнее.
Мама – любимая мамулечка с самыми тёплыми и нежными руками, которая обнимала и защищала от любых невзгод мира – отзывается бесцветно: «там, но вряд ли надолго». А потом зовёт ужинать, пока еда не остыла и сводка новостей по центральному телевидению не закончилась без них.
Мама – мамочка с самыми добрыми глазами, с самым чутким и всепрощающим сердцем – понимает, что чем быстрее они поедят, займутся делами домашними или лягут спать, тем меньше вероятность пересечения с сыном и тем раньше он уйдёт. И, возможно, даже вернётся пораньше. И, возможно, даже вернётся.
Перед мамой – мамулечкой, мамочкой, матушкой – совестно до извинений в подъезде после щелчка замка за слёзы пролитые, когда она на кухню не столько воды выпить, сколько в ванной потом прореветься из-за сына-сыночка несмышлёного, но родного всё-таки, чтобы убиваться, когда он пропадает в последний ли раз.
К сожалению или к счастью, псевдоним на жизнь отпечаток не накладывает. Или накладывает, но не полностью – обещания последнего раза срываются и разлетаются прахом по осенне-зимнему колючему ветру. Быть последним в списках – пожалуйста; уходить в последний путь – отнюдь, не надейся, пусть и речь о том, чтобы захолустную квартирку с чёрными плесневыми обоями снять.
Для начала следовало бы работу найти, чтобы на вопрос об оплате не отвечать «натурой», а объявления на столбах в основном об этом. Отец напирает – искать; но что искать, если из вариантов такое, о чём не вслух? И парадокс – работа будет, а родители довольны – нет. По двойным стандартам деньги не пахнут, но предпочтительнее, конечно, офис или сразу в директорат по красной – противной – дорожке.
«Всем не угодишь, но ты постарайся»
«Морикони, зря, что ли, твои братья медали золотые на олимпиадах зарабатывали? Чтобы нас потом спрашивали, почему третий неисправимый лентяй и точно ли не однофамилец?»
Плевок под ноги после затяжки, из околевших лёгких поток серого дыма наперебой с мокротно-влажным кашлем, словно лёгкие тоже плачут – не хотят, чтобы их травили, пока есть шанс отказаться. Последний шанс, как Никколо в своих списках – поэтому курит взатяг, дабы наверняка проебать всё. Оказаться первым среди последних. Потерянных. Нахуй никому не нужных.
Первый с конца, но ведь первый.
Без диплома издевательски-красного, грамот-бравад с конкурсов, писем благодарственных, глаз пронзительно голубых, кожи чистой и волос-колосков пшеницы, что в причёску заплетены. Первый, кому спасибо за то, что выпустился и больше наличием в журнале не мельтешит, если снова не на второй год, а этого как огня боятся и готовы баллы завышать, беду-проклятье отводя.
Первый, о ком вспоминать как о покойнике – никак, ибо ничего хорошего не сделал за годы обучения для светлого словца в адрес. И никто титул не отнимет – даже тот, кто появляется в классе раз в неделю-месяц. О том вообще вряд ли вспомнят – на вручение дипломов не придёт, если тенденцию преследует.
Плевок вниз, через оградку перегнувшись – не сам же прыгает, да и голова, коль пустая, не перевесит, хотя в паре метров кто-то сидит, ноги свесив по ту сторону, болтает ими в воздухе непринуждённо. Поебать, конечно, но если спрыгнет, то проект в одного делать, а тут и половину тащить западло немножечко.
– Ты же не собираешься...
(...слишком просто со всем распрощаться и дать повод завидовать тебе ещё сильнее?)
– Нет. Не при свидетелях.
– Супер. Тебя со мной в пару определили. Надо собраться и что-то делать.
(Кстати, если спрыгнем вместе, то свидетелей не будет)
– Окей.
Он не поворачивается и не слушает – сказали «надо», значит надо. Может, придёт завтра на занятия, но если не уточнил детали, то, вероятно, вылавливать его придётся здесь. Лишь бы не из бурно-шумящих потоков внизу, а то насторожиться стоит.
Две фразы не то водой, не то помоями окатили – насколько же человеку похуй, чтобы не на какие-то оценки забивать, убеждаясь, что это не главное, а забить на всё, включая себя. На себя, наверное, в первую очередь – иначе пытался бы на плаву держаться-убеждаться; хотя если ко дну пошёл, то не так уж плохо – все знают, что фактически не тонет.
Рядом с ним ощущение, что с конца предпоследний, пусть списки по-другому определяют. Последний – это не когда стоишь на брусчатке за надёжным ограждением и где-то помышляешь о работе-подработке и квартире с плесенью личной; последний – это когда в том числе и путь, и ноги в воздухе болтаются туда-сюда, подошвами кроссовок стукаясь друг о друга, и не страшно, если вдруг без пары на доклад.
– Продолжишь жопу морозить?
(Должен же у тебя быть инстинкт самосохранения или что-то, что удерживает в мире)
– А тебе до моей жопы дело есть? Если да, то договоримся за койко-место на ночь.
– А не пойти бы тебе нахуй?
(Надеюсь, ты не об этом)
– Я как раз об этом.
Оборачивается, а в глазах те же реки на нижних веках, вот-вот выльются за края. А голос ровным лезвием бритвы, ехидно-острый, ничуть не дрогнувший, и губы полные в усмешке трёхпогибельной согнувшиеся. Речки-ручейки, быстрые потоки, в глазах и под ногами, если кто-то сорвётся сейчас, то этого не исправить.
– Буду ждать завтра в библиотеке.
(Постарайся прийти; это не уроки, тебе не будет сложно, и половина проекта моя, обещаю)
– Окей.
Моргает, отводя взгляд, уставляется вперёд, и пропадают глаза чёрные-чёрные с капельками-бриллиантиками на ресницах. Но не из памяти – преследуют до порога, до квартиры, где у мамы такие же ресницы влажные, не от того, что резко умыться захотела. Зато сын-сыночек пораньше вернулся и в принципе.
А мог бы убедиться, что завтра-сегодня не получит в новостях статью о том, что у них в классе теперь двадцать три человека учатся, и место, по табелям-шуточкам оставшееся номинально последним, окажется с приставкой «пред».
Мог бы, но не сделал – проебал шанс, как и здоровые лёгкие, которые спазмами крутит в верёвки, и кашель в подушку, чтобы родители не услышали. Унизительно – когда весь из себя самостоятельный под стать цитатам из репчика про обособленность и волка-одиночку, а лечит матушка на деньги из семейного бюджета.
Кажется, вылечить можно всё, кроме чего-то патологически неправильно взросшегося внутри; в противном случае «неуд(ачник)» – крест красными чернилами. Уже не на листочке – на тетради, в которой домашнего задания не было. С начала учебного года. Федерика – солнышко и лапочка – под партой стискивает кулаки, впиваясь маникюром в ладошки.
Часы трут стрелками по цифрам, а она трёт виски с шипящими «блять, я не знаю, как с ними поступать; мне физически некогда сопли подтирать им». Преувеличено громко, чтобы в любом углу кабинета слышно. На каждой перемене. Всем. В том числе преподавателю, обязавшему выполнять работу неблагодарную.
У Федерики – красавицы и умницы, звёздочки общественных мероприятий с улыбкой принцессы – тональник не скрывает помятости, тянущиеся от уголков глаз, забивается в морщинки на лбу и в тон не попадает. Не от загара – от бледности, когда «Морикони "неуд.", Мамуд – отсутствует».
Кроваво-красные отпечатки ногтей на коже, сеточка красных капилляров, липко-красный блеск на фильтре – а она ведь слишком образцовая, чтобы курить в форточку девчачьего туалета тоненькие сигареты, которые легко прячутся в тот внутренний кармашек женских сумочек, куда даже подружки-сестрички не суются.
«Когда их уже отчислят? Забивают они, а отчитываюсь я! Это несправедливо, но никто не желает с ними возиться…» – в трубку маме.
«Постарайся над проектом» – лично, перехватив в рекреации по дороге в библиотеку, будто с пять минут назад не срывалась.
Никколо красный не любит на грани с ненавистью – словно цвет неудачи приносит, а не он сам. Словно цвет виноват в том, что тетрадка единственная на все предметы, ну или, ладно, две, и обе не на половину исписаны; в лучшем случае – на четверть. Кулаком бы по стене – от злости, негодования, презрения, потому что опять из-за тебя женщины плачут, какого хуя ты творишь, Морикони? Самому от себя не погано?
А должно быть? Они сами виноваты. Я не заставлял их со мной нянчиться
Ясно, ахуенная позиция, держи в курсе
Никколо красный не любит на грани с ненавистью. Но компаньон по проекту в красной рубашке щеголяет, такой ярко-насыщенной, будто обозначить своё единовременное присутствие хотел. И с огромной ладошкой Марракеша в заднем кармане – понятно, кому до жопы точно дело есть; тылы надёжно прикрыты – брат за брата и вся хуйня, хотя тут вряд ли о подобном.
Марракеш – не марокканец, просто лицо такое – одаривает взглядом с высоты роста в два метра, когда его плечом с пути, ибо широкий слишком, но при росте в метр-дай-бог-семьдесят и зрении минус-достаточно нихрена не видно, что наверху творится – «сдвинься, бля, не пройти».
Марракеш – не марокканец, а капитан сборной по баскетболу – таких, низеньких-кругленьких, как мячи раскидывает, в корзины опуская, мусорные. Уже к воротнику тянется, чтобы приподнять и встряхнуть как следует, помогая мозгам вправиться и осознать, кто тут широкий и борзый чересчур. Но голос мягкий-елейный, каким впору рекламу про «скучно и одиноко» после полуночи озвучивать – «не трогай, мне с ним доклад писать», и угроза минует.
«О, а я-то думал, по какому поводу снег ожидать»
О, а он думать умеет – но не об этом, когда волосы на затылке шевелятся, дыбом поднявшись; осознание, что можно было мышонькой мимо проскользнуть, всё же, наступило. Вместе с прозрением, почему чьи-то руки могут лежать на чьих-то жопах столь нормально-привычно, что возмущается лишь благонравный заступник морали – преподаватель английского; такой же чопорный, как сами англичане, горький чай без сахара, забытый до маслянистой плёнки и осадка из-за отсутствия привычки. Нудный – одним словом. И кудри сыплются.
За окном дождь – не подрассчитал с предсказанием; по математике тоже два, что неудивительно, и стабильности в замечаниях не разрушает. Был бы математиком – так бы пророчили нечто дальше объявлений со столба с з/п сто евро за ночь. А ведь поболее, чем у тех, кто с корочками высшего образования – реальными и перспективными. Только тошнотворно представлять волосы пшеничные, размётанные не по подушкам домашним.
– Ну... что по проекту?
Вместо размётанных волос – размётанная душа. Смотрит куда угодно, но не в упор, и будто не человек перед, а тень его – ошпаренная светом, рассыпанная от лучей в сторону; для каждого – разная, и никогда не собрана воедино.
– Ничего.
(И личного тоже, я просто хотел быть уверен, что вчера-сегодня грех не взял)
(Кстати, в бога я не верю)
– А тема?
– Моральное и физическое насилие.
И тишина. Понимающая. Не требующая дополнений. Комичная. Когда хочется в голос засмеяться, но правила поведения в храме книг обязывают переглянуться многозначительно – «какая из половин твоя?».
– Пиздато.
– Согласен.
(Пожалуйста, скажи, что к тебе не относится)
– Приступим?
– Тут компьютеры ебучие-лагучие. Может, перекусим? Я купил бутерброды.
(Потому что воровать для тебя – много чести)
(Как и для себя)
– Окей.
Его хочется встряхнуть, чтобы там за остекленевшими хрусталиками-льдинками дёрнулось. Хоть раздражение, хоть костяшки по ебалу за нарушение границ личных, но чтобы не это – когда дохуя залипает на подсохший хлеб и заветревшуюся колбасу не от того, что противно в рот брать. Опыт с другим, более противным, по такому же принципу наверняка имеется – сто евро за ночь, для друзей скидки.
Гром кулаком по крыше так, что окна дрожат; и все дрожат – лампочки, девочки, даже мальчики подскакивают. Дрожит всё, кроме него – предпоследнего-первого в списках жизни-смерти, который бутерброд кушает, в глазах цвета чернозём похоронив собственный страх и, пожалуй, чьи-то надежды на продуктивное сотрудничество.
Впрочем – «Википедия» для понятий и личный опыт на примеры разобрать с подвешенным вопросом о том, кому какую половину готовить. Ведь если копать глубже, то отец с его разговорами-претензиями о работе важной-нужной руку никогда не поднимал; в детстве порол, но не считается.
– Ты…
Не оформляется, он – спит. В рубашке своей насыщенной, пижонской, заметной с другого конца библиотеки до помысла у заведующей, что на фривольный внешний вид вето накладывать надо. Едко-красный с этими золотыми вставочками – если выебнуться припёрло, то мог бы просто посещаемость наладить, вот бы все ахуели. Особенно Федерика – ей бы не пришлось плакать в туалете и курить, ведь она хорошая для плохих привычек.
Дождь усиливается, а время капает – растекшиеся секунды в лужицы минут собираются, намекая, что собираться пора всем прочим и по домам. Или в место, где ждут хотя бы. Или куда-нибудь ещё, лишь бы потом учителям полицейские не звонили с вопросом, чем же ученики занимаются, освободившись от учёбы.
Ты же не пойдёшь на мост?
Ты же возвращаешься туда не затем, чтобы себя проверить?
Ты же понимаешь, что я теперь не забуду?
– Ты встаёшь? Ничего не сделали, на том и прощаемся. Бывай, что ли.
(А завтра встретимся?)
Предпоследний-первый веки свинцовые размыкает, роняя на щеки капли сна. Не те капельки-бриллиантики, которые по карату, а обычные слёзы, когда зевает широко, ибо ночь коротал за бортики свешиваясь.
– Койку не предложишь?
– Нет.
(Не хочу знать, почему ты настойчиво спрашиваешь, но можешь ответить)
– Окей.
И на пороге, когда запрет на шум перекрывается шумом непогоды по деревянным рамам:
– Не ходи никуда сегодня, ладно?
Хуядно
Не ему решать, не ему условия ставить. Невесть что о себе возомнил, когда из себя по сути – рубашечка (неудачная; выкини, мне не нравится), брючки (плотненькие, в точечку у щиколоток, поглаженные когда-то были; тебе, правда, удобнее, чем в джинсах, или не в чем ходить?), пара ботинок (грязных с улицы, у меня такие же, только кроссовки-паль трёхлетнего возраста, приглашаю на юбилей) и взгляд (тот, от которого внутренний космос сжирает чёрная дыра; не смотри на меня впредь).
Не отворачивайся, потому что мне кажется, что темнота поглотит тебя и ты навсегда исчезнешь
Он прыгает. На улицу – из окон библиотеки видно вход в училище. Лёгкий шаг с крыльца под ливень занавесом – без зонта и голову вверх задирает, потому что с дождём надо лицом к лицу сталкиваться и кожей впитывать очищение от липкой-тянучей духоты кабинетов.
Прыгает – но в подъехавшую машину; дорого-богато, под стать рубашечке с золотой вышивкой. Под стать не-марокканцу Марракешу, у кого часы золотые на запястье, которые поднять с места лишь ему под силу, у кого машина – почти что «Ламборгини», и кто может позволить себе забирать драгоценных мальчиков со слезами по карату, закопанными в глазах-чернозём.
Скажи, что он никогда их не видел
«Морикони, выметайся, библиотеку дай закрыть. Спать надо по ночам»
По тем ночам, когда кто-то бродит по парапетам и не боится сорваться, а кто-то сорвался и бродит, боясь, куда заведёт его дорога.
Но не сегодня. И совсем не потому, что кто-то сказал этого не делать. И совсем не потому, что этот кто-то знал, что его не будет там, куда сказал не приходить. Туда бы и так не пришли, потому что подтирать сопли и нянчиться – обязанность Федерики; умненькой-благоразумненькой Федерики, которая по ночам тоже не спит, рыдая в подушку и ненавидя жизнь, которую она должна жить.
Потому что на следующий день «Морикони-Мамуд» – без изменений.
Её глаза – честные и чистые – семилетним проклятьем разбитых зеркал впиваются в журнал успеваемости, а затем в ведомости. Честные – от того, что «как они меня заебали» без утаивания и попытки смягчить; чистые – от того, что ненависть в них плещется без примесей жалости, и рука не дрогнет вписать одному шеренгу «Н», другому – шеренгу двоек.
Ей на глаза – голубые и бескрайние как море – лучше не попадаться, пока самолично не утопила. Не трагично-романтично в них, а в раковине девичьего туалета у библиотеки – вряд ли скажет «постарайся над проектом» после того, как ей недавно сказали «ты не справляешься, мы ожидали результата».
Да и в библиотеке нет смысла – о встрече не договаривались. Было звуком мыльного пузыря лопнувшее «не ходи» – не пришёл. Ни туда, ни куда, а ощущение, что по направлению «нахуй» немного ступил; отчасти от Федерики – миленькой, но уставшей, с мешочками не для косметики, а под глазами, которые серее будней, внутри шторм по Айвазовской девятибалльной.
От части-половинки – от того, кто не спросил ничего, кроме темы. Увиделись-вспомнились, отметились перед одноклассниками – свидетели запротоколировали и позже покивают, что, мол, было-дело, работали, не коллективные же галлюцинации; хотя с чем чёрт не шутит, но преподаватель английского, вроде, человек серьёзный. Без свидетелей же только по мостам гуляют, придерживая в мозгу процентную вероятность сорваться.
Пятьдесят на пятьдесят – или да, или нет. Или будет доклад, или будут поминки – почти складно к сороковому дню. Интересно – можно ли не прийти на похороны собственные? Он был бы первым, кто, скорее всего, смог. Не то чтобы рассуждать хотелось о похоронах и затерявшихся в пути замшевых гробиках-домиках, но вряд ли от нехер-делать люди за борт шагнуть норовят – не для того, чтобы краски жизни чётче разглядеть.
Короче, похуй на библиотеку эту, всё равно там компьютеры ебучие-лагучие.
Дома – квартира который, без красной замши на стенках – мама-мамулечка в коридоре под лампочкой долго-долго смотрит и по щеке шершавой гладит.
«Ты так осунулся, дорогой. И практически не ночуешь с нами. Я не знаю, как зовут твоих друзей и есть ли они у тебя. Всё нормально? Тебя не обижают? Может, хочешь посещать психолога или записаться на курсы, чтобы учёбу наверстать? Я же чувствую, что ты мучаешься»
– Ужин в холодильнике.
Прикосновение-пощёчина – в ушах звенит, хотя удара не было. Очередная наивно-детская мечта треснула – когда мама-мамочка собою от невзгод заслоняет сына-сыночка любимого. Но когда сам себе невзгода и даже среди братьев – последний, то психотерапия – это на ютубе видосик-музыка. Так ведь все поступают?
В смысле – не пытаются наладить контакты социальные, не берутся за ум, не бегают за девочками, с которыми на лавочках язычком за язычок не цепляются под возгласы о том, что молодёжь нынче совсем распустилась. Гораздо удобнее, когда умница-красавица сама за тобой бегает и весь язык, шепелявый от пирсинга, обтрепала о предложения разные – подумать о других, сжалиться, дать отдохнуть. Мама бы невестой назвала и пригласила бы на ужин не из холодильника.
Из динамиков – по которым спьяну штекером зарядки упорно возили – симфония номер нудный, но качает. Было б в юности желания больше – так подался бы в консерваторию, что ли, а не в подворотни, которые также дом: народный промысел осваивать на корточках, с бутылочкой, под гитарочку, пить водочку, курить «цыганочку».
Было б в башке чего-нибудь больше – не совался бы обратно. Но от «цыганочки», кажется, передалось что-то воздушно-капельным, и дорога неожиданно-резко манит. Куда? Ну – прямо, налево, направо. Туда, где лужи в брусчатку забились и вода тоннами шумит внизу, пятно Луны отражая. И не потому, что вчера сказали не приходить, а день сменился, и, стало быть, можно.
– Не понимаю: ты идиот или самоубийца?
(Надеялся не найти тебя здесь)
– Я Алессандро.
Это, как бы, два в одном – ибо по мокрым-скользким парапетам в полный рост вытянувшись только такие и бродят. Кто первее собирается хоть в чём-то успеха добиться.
– Я в курсе.
(Твоё имя стоит рядом с моим; это грустно, зато я не ощущаю себя одиноким)
– Приятно познакомиться, в курсе. Но я почему-то считал, что ты Никколо.
Самая тупая из тупых шуток – ему смешно. Смешно на грани, когда всё тошнотворно-гадко и ничего не остаётся, кроме как с дурачеством умалишенного принять новый проёб.
– Ты слезал бы.
(Твои ботинки не выглядят устойчивыми, а ты не трезв)
– А ты дай мне повод слезть.
– Койко-места нет, но мы могли бы чаще видеться в школе.
(Да, будто тебе до меня дело есть; плохой противовес, когда в чьей-то жизни веса не имеешь, но чем богаты)
Он смотрит глазами-пустышками, глазами-колбочками, набитыми равнодушием и утомлением – моральным, физическим; со вчерашнего дня в рубашечке красной – рисуночек золотой отблескивает.
– Окей.
Прыгает, слава богу, в противоположную от обрыва сторону. Спотыкается, летит вперёд – не в объятия, а просто к касанию ладошкой по плечам, шее. По-паучьи цепкие пальцы – чтобы сразу ухватиться, задержаться, не позволить чудищу из темноты затащить назад. Сжимает. Вдыхает. Выдыхает. Отпускает.
И в груди слева – сжимает, но не отпускает. В постели под одеялом жара невыносимая – а руки у него холодные, как если бы сторонами спуска ошибся, оступился, передумал, поскользнулся. Но не сейчас, а тогда, два дня назад, или три, или неделю, или одну свою маленькую жизнь, если родился таким – уставшим, со внутренним кладбищем эмоций, и не плакал в роддоме, смирившись с тем, что придётся опять здесь прозябать, типа, окей.
Классно, наверное – к окружающей действительности не испытывать ничего, кроме учтивого снисхождения, мол, мы друг другу не рады, но нам надо сосуществовать лет до двадцати. Не классно – когда в собственной жизни и без того представляемая жопа в штанишки-брючки чёрные одета, которые с точечками грязными у щиколоток.
Хорошо – когда «Морикони-Мамуд» с изменениями, и Федерика – заебанное солнышко с волосами цвета пожухлой соломы – оборачивается. В её глазах-провалах глубже Мариинских впадин, что-то верящее – оба присутствуют, без опозданий, без уходов с половины урока.
Нехорошо – когда внутренний космос наружу рвётся созвездиями гематом над воротником рубашки синей, если впереди сидящий наклоняется к тетради, будто пишет, а не рисует на полях круги. Отпечатки пальцев ли замыкаются на позвонках шейных? Проверить бы – любопытство научное удовлетворить, но
«Морикони, других не отвлекай, коли сам ничем не занят; у нас, между прочим, контрольная»
НЕУДом больше-меньше – погоды не сделает, если та необратимо меняться к зиме начала, а у Федерики рука натренирована двойки выводить, чего традицию портить? За порогом синусы-косинусы не пригодились ни разу, да и где – стоит человек на мосту, у кромочки, и что-то предпринять бы. Ему раз – про разложение сложных функций; а он раз – и вниз, чтобы, так сказать, на практике разложение продемонстрировать. Заебись – десять из десяти, высший балл.
Лучше, конечно – ноль, и чтобы человек этот вниз по рейтингам, но не в реку. В библиотеку – на стульчик, с кулачком под щёку, с закрытыми веками и сном спокойным, когда от лампочек по скулам линии ресниц, а не воды. На улице снова накрапывает, в отражении оконном словно плачут оба, когда одно на другое наслаивается. Федерика позади тоже плачет словно – хотя улыбается и рада.
У неё глаза – высохшее море, которое ни дожди, ни слёзы не наполнят; и улыбка в камне лица выдолблена, потому что на общественных мероприятиях фотоаппарат задушевное крошево не снимает, к счастью – иначе бы все были в ужасе.
– О, вы работаете. Как чудесно.
Игнорируя, что тетрадей нет, компьютера нет, книг нет, как и присутствия некоторых в реальности.
– Ага. Ты что-то хотела?
Она ручками за рукав, пальчиками тоненькими с лаком и стразиками на ноготочках – дабы отвести за стеллаж от ушей лишних. Краснеет милым-розовым до вспоминаний о блеске липком на её губах красивых и коже, ободранной зубами до багровой помады-крови.
– Ну… Похвалить. Знаешь: переспим, если доклад сдадите.
Потому что я быстрее вашего сдалась; каждый день тебя вижу и ничего сделать не могу, а со вторым подавно не справлюсь. Плевать на чужое мнение, на свою гордость и на тебя, в общем-то; я хочу, чтобы от меня отстали хотя бы на сутки. Я не курю, но на пачке было написано «курение убивает», без уточнения кого, и я попробовала.
Федерика – девочка-куколка с обложки журнальчиков, такая же прозрачно-бумажная, выцветшая, со стоимостью не сто евро, как в объявлении, и даже не пять, как в газетном киоске, а просто – проект, готовый в срок. Размётанные по не-домашним подушкам волосы сломанными колосками, размётанное ради передышки тело на простынях.
– Ладно.
(Жаль, что тебе приходится идти на крайние меры, но я не заставлял; и не смотри на меня так, будто следующим, кого я встречу ночью, окажешься ты)
Вообще не смотри на меня; я тоже не в восторге, но не могу иначе. Прости, пожалуйста. И уходи, прошу
Без прощаний, ибо не здоровались, а пожелания здоровья, когда каждый чем-то болен, равны издёвке; безопаснее музыку предложить послушать – вчера под неё отпустило маленько. Доктор Морикони к вашим услугам: терапия бесплатная, советы интересные, результаты невероятные. Не существуют потому что.
– Мотивация сексом - это ужасно.
– Подслушивать тоже.
(Не читай нотации, я не согласился)
– Нет, я в плане: она могла быть не в твоём вкусе. Наступить себе на горло и опозориться ради ничего - обидно.
– Здорово, когда уже не позоришься, верно?
Пауза-понимание.
– Абсолютно.
Он чуть-чуть набок склоняет голову, щёку изнутри чуть-чуть прикусывает, чуть-чуть уголки губ приподнимает – и это похоже на картинку из чуть-чуть другого журнальчика, где девочки-куколки томными взорами обволакивают, позволяя сэкономить сто евро, заплатив пять. Не то чтобы опыт в покупке обширен – от братьев наследство к компьютеру перепало, «чтобы мелкий не скучал». При сдаче в макулатуру вышло гораздо меньше, но на сигареты хватило.
Он голову чуть-чуть набок и видно – над синим воротником красное, как если бы его замечания татуировкой по шкуре, краской в поры, клеймом как у животного. «Неуд» вместо микрофона на плече или сразу рукавом фигурным – это могло быть красиво. Только если чью-то шею ободком обвивали бы «Н». Ну – как «Никколо», но в первую букву.
Возможно, это было бы иронично-смешно, если бы в действительности не было красных точек, напоминающих пальцы, запечатлённые на теле. И надо бы вмешаться – уточнить или намекнуть на доступную помощь в виде психолога школьного – но в библиотеке были щёки-губы-взгляды и мысль отлетела за грозовые тучи, а в коридоре преподаватель английского на сверхвысотах орёт о том, что дети стыд потеряли.
Алессандро – который предпоследний и не более – меланхолично слушает его фоном к симфонии из кабинета музыки. Пока его задавить пытаются массивами правил-приличий, что нельзя в таком виде разгуливать, он в щёлочку смотрит и, кажется, что-то испытывает. Чужие нервы, например. И не только у англичанина.
Алессандро – который «солнышко, заходи скорее, конфетку будешь? Мета, заткнись, я хор у себя не слышу в двух шагах» – погребённый под очередными руками скрывается за очередными дверями, напоследок губами полными, каких ни в одном журнале нет, выдохнув «пока ты думаешь, жизнь закончится, а я и вовсе не дождусь».
Пока, что ли
До завтра, может быть
Ты приди, ладно?
– Морикони! Татуировки в столь юном возрасте возмутительны…
– Позвоните родителям, профессор.
Потому что так поступают все, кто недоволен достижениями, оценками или недостаточными расходами на связь в месяце. Потому что гораздо легче перевесить на маму ответственность по выслушиванию жалоб. Потому что так создаётся впечатление нужности, пусть она и не пытается оправдывать.
Мама – которую мамочкой называли в детстве только – теперь на звонки без эмоций реагирует: «мы проведём с ним воспитательную беседу». И никогда не беседует, и сыном не называет, и не упоминает, что кто-то звонил – ей звонили вчера, сегодня, и позвонят завтра. И никаких «больше не повторится», ибо повторится – вчера, сегодня и завтра.
И повторяется, но
– Тебя к телефону, это синьор Фаини.
«Морикони, ну ведь есть у тебя слух и голос, что ж ты так злостно не стараешься?»
«Морикони, я понимаю, что биографию композиторов тебе не сдавать в переводных, я сам с телефона читаю, но хоть голову подними»
«Морикони... эх, чёрт с тобой, поиграй на пианино, пока я кофе возьму»
– Мори... Кхм. Никколо, добрый вечер. Извини за личный вопрос, но это важно: где ты был вчера после занятий?
– Здравствуйте. Ну, дома. Родители подтвердят, если необходимо. Что-то случилось?
(Это касается его? Вы в курсе, кто его касается?)
– Ничего серьёзного. Спасибо за ответ... – Передайте ему, что я в порядке. – Не беспокойся. До свидания.
А передайте ему, что это незаконно. Вы представляете, чем это чревато?
Тем, что кто-то будет активно-агрессивно думать о том, как задаст им всем. Понять бы сначала, кому первостепеннее – когда последний, то не слишком сведущ о позициях выше, кроме той, что на строчку впереди. Да и с ней не особо ясно, если честно: Марракеш его за жопу держал, не за шею – не вяжется.
Знать бы, кто с кем, а потом кулаками махать, иначе намахают по роже и заслуженно. Вот Марракеш – не марокканец, но, сука, от этого не легче – налупит так, как мячи об пол херачит; раз через раз после соревнований кольцо меняют, ибо под конец матча оно вырвано. У Марракеша на полочке два вида трофеев: золотые кубки и баскетбольные корзины. И, возможно, где-то есть отдельная полочка под выбитые зубы тех, у кого гонор выше роста.
Но как здорово было бы задать ему трёпку, чтобы впредь клешни при себе держал. Чтобы бить – не защищаясь, как всегда, а нападая. Чтобы костяшки саднило и кровь брызгами, лужами на асфальте. Чтобы глаза полыхали красным – цветом революции во имя справедливости. Чтобы Алессандро в его красной рубашке – нахуй синюю, ему не идёт – улыбался улыбкой не из журнальчиков за пять евро, а искренне, бесценно.
Это сродни тому, когда домой котёнка притаскиваешь, потому что тебе-то жалко – он маленький-миленький, голодный и побитый. А родители вечером: «унеси обратно; ты с ним не справишься, а нам он не сдался». Это, то есть, когда хочешь помочь – бескорыстно! – но у тебя угла своего нет, чтобы кого-то подселять, даже если «обещаю заботиться, честно-честно».
Воровать для Алессандро – много чести; но тут, вроде, и для себя тоже – деньги валюта универсальная, принадлежность на ней не написана, как и назначение платежа. Как бы – да, потратятся на другого, но себе спокойнее будет; котёнка же спас, пускай и приходится во дворе на картонке кормить, а не из миски. Факт в том, что котик упитанный вырос из вшивого комочка шерсти с ладонь размером, а это уже что-то значит.
Значит – надо пробовать. Объявления не на столбах читать, а на дверях магазинов – иногда пишут, что грузчики требуются. Руки есть, ноги есть, опыта и образования не нужно – идеальный кандидат, особенно если ко всему прочему читать наименования умеешь и вычёркивать соответствия из документов. Работа ночная – но кого смущает? За тусовки на мосту денег не дают, а тут договор какой-то подсунули на подпись-крестик с расшифровкой инициалов.
К утру, правда, ни рук, ни ног, ни спины, но вечером обещают зарплату. Первую. Официальную. С налоговыми отчислениями в бюджет, как у взрослых-деловых. И воровать не приходится – кроме пачки сигарет незаметно в карман, ибо ценники ебать как взлетели. А за пивка-для-рывка на учёбу заплатить не жалко – инвестиция в более-менее вменяемый вид.
И вот рассвет в сознании мутный слой разбивает камнем в витрину – удивительно, как быстро всё меняется, по ночам преимущественно. Но так лучше: днём – «Морикони, то; Морикони, это; и фикус полей», а по ночам – «Мелочь, бухнём? Чтобы руки не дрожали, для нас важно».
«Ты на год старше, с хрена ли я мелочь?»
«По росту сужу»
«Шапку сними и суди. Судья, блять. Ещё бы каблуки одел»
«Надел. Так бухнём?»
«Разумеется. Как звать?»
«Филиппо. А тебя?»
«Никколо»
И обоим по-настоящему приятно познакомиться.
Филиппо – парень на год старше, любитель шляп дурацких, серёжек пернатых и змей двухголовых – классный на самом деле. Живёт по наитию, взрывом, моментом, пьёт из горла, поёт во всё горло, танцует с отчаянной страстью, словно завтрашний день для него не наступит. В общем, делает всё, как в последний раз. Потому что знает, что такое последний раз. Потому что похоронил девушку, которой обещал, что последнего раза не будет.
Филиппо – с того дня неумолимо повзрослевший, загрубевший, с насмерть застывшим сердцем – имеет самую лучезарно-яркую улыбочку, громче всех орёт песни под гитарочку и в шутку целует каждую девочку, кто попадается ему в «цыганочку». А потом плачет горько-горько в переулочке, когда остаются он да по призванию последний. Куда после уходит – неизвестно, говорит – домой; но дом там, где сердце, а его – в шести футах под землёй погребено с чужим рядом.
А ещё с ним в футбол поиграть можно, и это здорово – последних в команде не жалуют. Играет он тоже – яро, проворно, азартно, не угнаться, поэтому ему проигрывать не обидно ни капли, когда капли пота по спине и вискам, а он вокруг скачет, не выдохся. Скачет из последних сил, конечно – остановиться не может, боится; остановка для него – не о транспорте ни разу.
– Фил, посоветуй: что делать, если один хер подкатывает яйца к человеку, который мне типа-нравится?
Филиппо щурит глаза цвета бракованного бутылочного стекла на рассветное солнце, пока ветер треплет его кудряшки-пружинки, собранные в хвост, звенит серёжкой-пёрышком, в полёт отправляя, на свободу, в небо, где нет горя и боли.
– Отпизди уёбка.
Только не добавляет «смотри, чтобы тебя не отпиздили прежде», потому что потасовки с Марракешем так и оканчиваются обычно. Кровь из носа в три ручья, хотя дырки две, и, по идее, если она была бы внутри, то было бы неплохо. Но она будет снаружи и потечёт по брусчатке, размываясь слезами и дождём дополнительно.
Алессандро – ради которого и в огонь, и в воду, и на работу в полночь – лишь грустно бровь выгнет, мол, «сожалею, что ты настолько тупой, чтобы тягаться с Маррой». И сядет в чужую машину, как ни в чём не бывало – потому что ничего и не было по сути.
– Не. Херня.
Филиппо хмурится до морщинки на лбу и скрежета шестерёнок в голове – хоть у кого-то из них там что-то способно скрежетать и поворачиваться.
– На свиданку, м? Культурный вечер в тематическом кафе.
– Заебись.
И хохот – надрывный, кричащий. Потому что в своё последнее свидание он ходил на кладбище, где все были в тематически-чёрных костюмах.
– Кстати, а тебе блохастый в друзья не нужен?
– Покажи - решу. Пошли, мелочь, подброшу тебя до школы.
Филиппо – мальчик-мужчина с сердцем, готовым биться за двоих, но сам Филиппо уже ни за что не бьётся – кота с улицы забирает. Змеи, кошки и он – родственные души по признаку любви к ночи; для него рассвет – чуть больше, чем фоточка на память, а закат – скорее, о жизни. С тем и существует.
В классе не то шибко многолюдно, не то бесит человеческое наличие – после склада, где двое на десяток коробок, интроверсия обостряется. Хочется поспать – девять часов за неделю маловато, если, будто порядочный ученик, не прогуливать. По-хорошему – не насиловать бы организм, да и по-плохому тоже, но надо над приглашением подумать, а поспать на следующих уроках.
Блять, а Алессандро вообще появлялся в эти дни?
То есть – он должен был, наверное, прийти, раз ему когда-то полторы недели назад сказали о чём-то, будучи в месте, куда, очевидно, он приходит не чужие откровения послушать. А затем его кто-то крепко обнял за шею – и закрутилось; вот так. Плюс-минус событие.
Федерика – сгоревшая звёздочка, окурком рухнувшая с небосвода в консервную банку-пепельницу – ободранным маникюром в журнал тыкает, мол, читать ты умеешь или с конца на один вверх считать, отъебись христа бога ради. И на том спасибо.
Ряды «Н» слегка проредели, но всё равно похоже на «Не Надейся, Никко» за три крайних дня. Бескомпромиссное «буду», а в душе скоблится от ситуации: проект в заднице, общение прервалось, на работу в противоположную сторону и никак не проверить, что за три ночи стряслось. Ночь ведь – это другое; не день – как минимум.
«Ебать глубокомысленно, Морикони!»
«Спасибо, Никколо!»
В смысле – по ночам он другой. Распахнутый, как рубашка к студёному ветру без опаски заболеть, и с тенями-призраками во впадинах у глаз, куда гробики несут такие, как Филиппо, и плачут-плачут-плачут. Только Алессандро – нет, даже если хочет очень. Поверить бы, что это от осознания цены каждой пролитой капли-карата, но ему никто об этом не говорил пока. Но скажут обязательно.
Он приходит где-то между десятым и сто десятым пробуждением от судорог, когда снится мост и Алессандро, которого на весу над обрывом держит Фабио. Рывок-прыжок, скрип подошв по сырым камням, чтобы ухватиться, а вместо – тощенькая шея Федерики зажата. Летит Федерика – новогодней зажжённой записочкой с желанием «отдохнуть» – и смеётся-заливается смехом свободного человека.
К счастью же, что это кошмар и ничего общего с реальностью, да?
Его шея – более-менее нормальная шея, без синяков; по крайней мере, видимых – немного напоминает искусство вкупе с остриженными как по линейке волосами. Но чтобы размышлять об этом, надо не спать на занятии, наверное. Поэтому – просто шея и просто плечо, за которое взяться робостно, но надо.
– Эээ…
У него глаза страшные-страшные делаются и мурашки по коже гусиной, будто раскалённым железом провели, а не прикоснулись легонечко, несерьёзно, и убрать руку вполне могут.
– А. Это ты. Что хочешь?
– Ну…
(Привет, с тобой всё в порядке? Сходим на не-свидание? Но можно и на него, я не придираюсь)
– Ну?...
– Нууу…
(Нууу…)
Он оборачивается, скидывает защитную реакцию, убирает шипы испуга, смягчается изломами губ. Тоже красивых – не тех девичьих с размазанной помадой, чтобы пухлее казались.
Бля, пососёмся?
– При…вет?
(Сейчас я соберусь, погоди. Я не всегда тупой, просто не сложилось сначала)
– Привет.
– М…
(Ладно, тупой, просто подожди)
– У тебя не температура? Ты бледный и…
– Я хотел предложить тебе прогуляться. Если ты не занят.
(Марракешем, ага)
– Окей.
Несложно. Не сложнее, чем держать веки раскрытыми, когда толк в этом пропал на моменте поступления в школу. Труднее не думать о страхе таком кристаллически-чистом, что на секунду это был другой Алессандро.
Алессандро, который чувствует.
И следом чувствуется, что у него всё херово – если гематом не видно, не значит, что их нет. Иначе он мог бы надеть свою красную – симпатичную – рубашечку, в которой золотая вышивка идёт его смуглой коже. В свете энергосберегающих ламп коридора он совсем бесцветный, и синий – цвет покойника, а не покоя.
Ещё, знаешь, ты мог бы дать мне свою руку, потому что, ну, у тебя она холодная, а у меня, ну, тёплая, и, ну, знаешь, ну, я не замёрзну, а тебе теплее. Я не настаиваю, но...
Но…
Ну…
По вспотевшему от дождя асфальту с испариной на лбу и за руки не рискуя браться. Филиппо прав, когда говорит, что день – это как бы жизнь, и он предпочитает её проспать; зато ночь – то сакральное, когда он пляшет, словно прошедший чистилище, отправив душу в полёт до рассвета. Закидывается ли Филиппо или воображение развитое, или книжки умные читает и поэтому метафоры витиеватые – не поймёшь без бутылки, а с бутылкой желание разбираться пропадает.
И насчёт кафе прав: десять евро с каждого за вход – условие, жабой кусающее, но на это зарабатывали, чтобы не отступать. И глаза Алессандро – удивлённо-расширившиеся вместо скучающе-сощуренных – стоят гораздо больше, если вообще стоимость имеют – не о журнальчиках же речь.
Здесь они тоже есть, но другие – с комиксами яркими, героями бравыми, без вязкой пошлости, когда из интереса листаешь, а потом долго моешься в отвращении. И с комиксами, если честно, тошно – там все мерзко-счастливые с хэппи-эндом гарантированным, чтобы продажи не упали и было выгодно; и главный герой без проблем с девчонкой – ему лишь мир спасти.
Он бы попробовал спасти каждого, отдельно взятого: защищать города/страны/планеты и дураки могут – здания-сооружения отстроят, восстановят, за ущерб ни копейки не возьмут, а мужик в трико на лаврах почивает. А кто бы людей собирал по кирпичикам, по осколочкам, резался, разваливался, но терпел, пока окружение из раза в раз в живот пинает. Это ж нихуя не равносильно. Но Алессандро нравится. Так что опустим.
Алессандро нравится – и это единственно весомое. Ему нравятся мельтешащие покемошки-анимешки на громоздких игровых автоматах в стиле ретро с кинескопными экранчиками и пищаще-хрипящими звуками из динамиков. Тот случай, когда ошибка автозамены – «гик-кафе» вместо «гей», хотя одно и то же – привела по адресу. Пуфики-хуюфики, щебечущие подростки с модными полупустыми взглядами за уродскими очками, безалкогольное пиво со вкусом наебалова. Алессандро нравится.
Никколо тоже нравится, но Алессандро, в какой-то из интерпретаций, когда не о любви, а о частном – локтях острых, позвоночника изгибе и ногах длинных в штанишках с грязными точечками, ибо лужи, а он без зонта и беспокойства за внешний вид. Перед погребением приоденут и почистят, зачем заморачиваться и людей зарплаты лишать?
Его пальцы воздушными бабочками над кнопочками и джойстиками, сосредоточен на картиночках и доволен тем, во что рубится. И вокруг все, кажется, довольны, иначе бы девочки с осветлёнными прядочками не околачивались подле него, такого увлечённо-похуистичного с высоты роста. С одной стороны – аналогично похуй; ему, может, нравится.
Но с другой – Никколо нравится сильнее. И в частном, и в общем, когда не о локтях и коленках, а о всей фигуре и организации, если там не пепелище-побоище. Но даже так – нравится; и сквозь могильные плиты цветы прорастают, и лучше бы, конечно, не о подобном. По-нормальному лучше – это о его движениях, реакциях и невозмутимости с подтекстом взволнованности. Что ж: видеоигры – 1, прочие – 0.
Тот, кто привёл к видеоиграм – 0.5, но пива позорного, что хоть плачь. Хоть ляг в пуфик и лежи, раскинувшись, ожидая, пока наиграются – изменились свидания за научно-технический прогресс, проще было по сети зарубиться, как с Филиппо на выходных, которые с работой, но без школы и чем-то надо забивать вечер, чтобы случайно не пустить старания коту под хвост.
Наверное, было лишним – гонять в футбол после того, как набегался с коробками; или до этого полкейса выдувать не стоило, но Филиппо сказал – чтобы руки не дрожали, вполне вменяемая причина. Только у Филиппо руки стабильно дрожат и ничто ему не помогает; он просто улыбается и притворяется, что всё пиздато – когда-нибудь ведь станет.
В ногах правды нет, и лежать однозначно удобнее, чем переминаться за бандурами с дисплеями, будто минимальные представления есть о том, как завести шайтан-агрегатину без вопроса, какие покемоны где покемонятся и как их покемонить. Правды вообще ни в чём нет, если только определённое количество: вот смотришь на задрота этого – счастлив же рекорд установить; а как нависает сверху, так и пропади пропадом, чернозём в яму души сыплется.
– Не температура? Днём бледный был и спал. И сейчас.
– Не температура. Устал и всего-то.
– Ты словно вагоны разгружал.
– Я и разгружал.
(Прикинь!!!!!!)
Ладони мозолистые – раньше от гитары, теперь от того, что перчатки проебал в заднем кармане джинс и решил обойтись без них. Ранки вскрывшиеся и занозы, кровь и лимфа корочками под кожей срастающейся; горит, но туда спирта залили, и в желудок дополнительно – чтобы микробов отовсюду убрать сразу.
– Зачем?
– Ради денег.
(И тебя)
– То есть - на них ты позвал...
– Это не свидание.
(Только если ты не хочешь считать наоборот)
– Я имел в виду «развеяться».
– А.
(Блять)
Он ухмыляется настолько незаметно, будто тень линию его рта очерчивает и запрыгивает, прячась на уголках губ. Упираться следом за ней неприлично, однако и вниз башкой над кем-то свешиваться – не ахуеть как правильно. Точнее – ахуеть, но с того, как зрение позволяет отмечать перепады скул и неаккуратные брови – на английском тебя не любят, угадал?
– Мило.
– Спасибо?
(А тебе было бы мило отшить тех, кто в данный момент пялится. Не ревную, а нехуй зариться, если полночи в грузовике крыс не гоняли)
(Кстати, прогнали)
– Но в следующий раз попроси меня оплатить расходы. Не нужно впечатлять, деньги - не главное.
Ой, пошёл в пизду, следующий раз тебе устраивать с таким отношением
СТОП НЕТ ПОВТОРИ КАКОЙ РАЗ
Он ладошек – ожесточённо-пульсирующее алым месиво – без отвращения касается, обдирая своё-целое о чужое-рваное. Похоже на компресс, когда холодное прикладывают и хорошо-хорошо становится, не жжётся. Без жалости и сожаления, с пониманием, что его на свидание пригласили, иначе какой резон три часа и двадцать евро тратить, чтобы посидеть мягко.
Без мотива, без принуждения, без обязательств – лишь потому, что однажды видели с портативной приставкой и решили, что норм-тема. Всё настолько просто, что ему поверить сложно. Но он верит. Особенно рукам разбитым и воспалённой сеточке капилляров, когда не обкурился, а делом занят был, и не для того, чтобы обкуриться, а чтобы кто-то мог побыть не предпоследним – фамилия торжественно возглавляет списки игроков.
Телефонный звонок, и весь зал, замерший в кротком молчании, стройным охом опадает, будто надеялся получить что-то помимо переглядываний. Про расходы в следующий раз, пожалуй, серьёзно было – не с крайней моделью индустрии Джобса об этом шутить. Ну и ясно – богачи деньги не считают, и приглашение в кафе звучит глупо для тех, кто способен ни в чём себе не отказывать.
Но доводы на второй план, когда абонент – Марра, и желание неумелым птенцом добровольно переваливается за край гнезда, не зная, разобьётся или взлетит.
– Есть. Комната. На. Ночь.
Шёпотом не громче шелеста по зашторенным окнам прежде, чем поступит другое предложение, которое не предполагает «нет»; понадобится – расслышит.
Впивается. Слишком пристально, чтобы заикаться про средства в банке – богачи снимают номера в отелях, а не просят приютить; не прыгают по машинам, если требуется койка, даже когда подразумевается действительно койка, от брата оставшаяся, обоих.
– Привет, Фаби. Прости, сегодня дома. Не беспокойся, я на связи, обещаю.
Что?
Так можно было с самого начала?
Прикол
А завтра у Федерики депрессия закончится, оценки перевернутся на максимумы, преподаватели по красному аттестату на золотом блюде вынесут каждому, англичанин в честь события напьётся чем-то крепче чая и спич толкнёт о терновом пути к вершинам
– Вообще не заботишься?
(Я не обману, но нельзя ж так беспечно)
(Хотя не с твоими синяками выбирать, где лучше)
– А стоит?
– Да нет...
– Окей. Пойдём?
Пойдём, что ж – цепляется своими костлявыми пальцами не за ладонь, где больно, а за запястье, где венка с пульсом-воробушком суетится, потому что – ну! Хватать-то зачем? Зачем тянуть, словно дорогу знает, но стопорится за порогом, под моросью растеряв пыл.
И чё мнёшься?
Давай, вперёд
Не пялься на меня, я пиво своё из-за тебя забыл
Ладно, так уж и быть, отведу по адресу, не отставай
А ещё за ручки возьмёмся?
Пошататься по незнакомому району его воодушевляет, пусть от района – надписи на стенах, и речь не об указателях. Поэмы по обшарпанной краске – зачитаешься: посыл и про любовь, и про бесконечно-вечное от таких же, кто на Земле пять миллиардов лет существует; и нахуй – чтобы приезжие рты не разевали, пока не обнесли из карманов ключи.
Дома – беззаписочная тишина. Это когда никто ни перед кем не отчитывается: сыночка-корзиночка до рассвета пропадает ни слуху, ни духу, ни обещания вернуться без котёнка за пазухой и в принципе; и родители не пишут про то, где ужин и где они. Вроде, люди взрослые, а перебороть в себе упёртое «ничего не предприму, пока навстречу шага не сделают» даже не пытаются.
– Тарелку супа налить или лапши навешать?
(Разнообразием не блещем, зато вкусно)
– Не голоден, спасибо.
Он не ел в обед, не ел в кафе и вряд ли перекусывал чем-либо на завтрак, если не был с Марракешем-не-марокканцем. Не то чтобы он обязан в школу кого-то собирать, но всяко печётся о тощей фигуре – много ли удовольствия за мослы держаться? Переговорить бы оптимально, но любая фраза превращается в зевок – до смены часа четыре, в зависимости на какой будильник проснуться, лишь бы не подоконные вопли Филиппо.
– Ты сверху.
(То есть – на втором ярусе кровати спишь)
(Нет, совершенно не потому, что по потолку пауки бегают)
(Пожалуйста, ответь «окей» без уточнений о верхах и низах)
– Как скажешь.
Он через голову стаскивает многослойность вещей, обнажая кожу, но не душу. Внутренний космос с его шеи, боков и спины стёрся переводными татушками, напоминает грязь, которую быстрее бы стряхнуть. Рёбра-дуги, суставы-шарики – анатомический атлас под загорелой обложкой; то, к чему прикоснуться хочется, но боязно, да и по-пидорски, а оно максимум единожды прощается.
– Эт самое: если компьютер нужен, то системник под столом. Барахлит, но пиздануть - и не жужжит громко.
Не то, в чём стоит признаваться, однако – Вещь с большой буквы. Компьютер этот ещё первый, старший, брат по барахолкам техники надыбал – где подсветку у мониторов переставлял, где материнки прогревал отцовским паяльником да феном, где кнопки и разъёмы перепаивал. Он же и передал мудрость преемникам – пиздануть, если загудит-задребезжит. Помогало.
– Зачем? На проект время есть, а на поспать ни у тебя, ни у меня - нет. Ты понимаешь.
К сожалению, Никколо понимает. Понимает каждую мельтешащую точку-мушку, которая носится, размазывая пространство. Неплохо – не видеть, что там, когда спускаешься по лесенке позвоночника; плохо – лбом о верхний ярус до отдалённо-колокольного звона по железному каркасу. Господи, помилуй, я ж ещё не согрешил!
Алессандро фыркает до поры, пока на ступеньку не взбирается и темечком о потолок не шаркает. На кровать перелезает-переваливается, хрустит накрахмаленным пододеяльником, шуршит простынями, подушку мнёт, а затем вниз свешивается, что в его здравомыслии брешь подозревается по части самосохранения. Да и по наличию здравости в мыслях гарантии не дано.
– Вопрос. Про свалиться.
– Брат не летал ни разу, никакой из двух. У меня одеяло сползало.
(Братья-то не летали, а ты не брат нам – если мебель тебя не признает, то извиняйте)
– Окей.
И обратно прячется.
Не то чтобы его «окей» прям-таки бесит, но, сука, бесит – не английское, европейское произношение с нотками арабщины; огромное «Э» в окружении прочих бесполезных букв, слух режет.
Как лезвия лопаток, сокрытые кожей, чтобы никто не поранился.
Как подъёмы скул – спрыгнуть и расшибиться.
Как всё в нём, что заставляет сердце претерпевать блядскую дюжину инфарктов, стоит оказаться рядом.
Один простительный раз был раз десять назад – в каждый прошедший день из рабочих, плюс парочка моментов. Нестандартный способ самоубийства – не топориками в водоёмы сигать, а в уме держать про приставку хотя бы. Надежда не на дрим-тим из последнего и пред-, а на ёбнуться окончательно, чтобы окружающих собой не напрягать, ибо, ну – это пару лет назад было и, да, о нём помнят.
И обо всех раночках-коросточках на коленках и костяшках, когда в раздевалке на физкультуру ехидное «не сваришься в толстовке-то?», а теперь до ужаса стыдно. Как девчонок понравившихся за косички – то же позорище; с различием, что девчонок не дразнил. Справедливости ради – девчонок и на ночёвки не приводил, но возникает странное правило, которое исключение для маменькиных вздохов о толпе внуков. Два из трёх будет ей поводиться – ладно.
Кажется, за время, когда стали вместе учиться, изменилось всё очень сильно, кроме, пожалуй, позиций в табличках. И не столько о подростковом, когда фигуры вширь-ввысь и бунтарская фаза экспериментов над внешностью; сколько о том, что раздрая внутри больше и слова грубые нет-нет, а вырывались.
До ломоты тошно от себя – у кого что-то вырывалось, а кто прощал и отпускал, будто подписывался о святости. К его рукам – к той, которая за краем, с венками набухшими – губами и лбом, как грешники к мощам великомучеников с оговоркой, что у обоих немощь преобладает, иначе не были бы друг с другом в таинстве единения. Этим вечером никто не лёг спать – родители, разве что.
– Прости.
– Ерунда.
– Но я, правда, раскаиваюсь.
– Я верю. Тебе пора? Телефон светится.
– Да. Ты можешь остаться - я утром возвращаюсь.
(Пожалуйста?)
– Фабио приедет забирать меня и неловко получится, так что я пойду.
Воздух вышибает и в нокдаун – изменилось многое, даже слишком, чтобы полагать, будто ждали, когда же предложат полежать под потолком с пауками. Ниточкой объединяет по-прежнему – места в табеле, а толку от них, если кто-то со шваброй и фонариком гоняется за крысами, пока кто-то гоняет на роскошной машине.
Глупо как-то – ни побеседовать, ни отдохнуть; хоть извиниться и то вперёд, но недостаточно. Алессандро – который помнит и верит, не отталкивает – в полумраке комнаты невероятно органичен контурами по рельефам тела.
Нахуй Марру, нахуй учёбу, давай сбежим в Америку? Ни тут, ни там у нас денег нет, а грузчиком работать – не огромного ума дело
Обещаю, что не подведу тебя
И никогда не ударю
И буду защищать ото всех
Честно-честно!!!
Потому что я…
Не то чтобы прямо…
Но, может быть, немного…
Предполагаю, что…
Хотел бы вырваться из этого города с тобою вместе
Как жаль, что он мысли читать не умеет и лишь моргает с лёгким недоумением – мол, «Чего завис? Тебя вызывают; у чувака фотка на звонке стрёмная – вряд ли стоит его игнорировать». Фотка как фотка – кто из нас рожи не корчил? Не все только ставили их на аватарки в мессенджерах, чтобы ни с кем не путали.
«Проебать вздумал? Я знаю, где ты живёшь»
«И тебе доброго вечера. Уже выхожу»
Дружески-подъёбистое, когда предложение подбросить оборачивается «я под твоими окнами: если через пять минут не спустишься, начну сигналить». И на шестой минуте по клаксону на весь район – хоть в шортах домашних беги, если успел одеть-надеть. Засранец этот Филиппо, но потом сигареткой угощает и за плечи обнимает, сквозь гогот клянясь, что больше не будет – за раз наладил режим пробуждения.
Алессандро – лицо-ноль эмоций, анестезийно-парализованное; ни колебнулся, ни спросил, да и что спрашивать про того, кто с хлебальцем довольным факи на камеру крутит – рубашки через ворот обратно натягивает, застёгивает штанишки с точками-подтёками, обтёртыми о пуфики в кафе, и готов. Куда? Домой ли? Мог ведь остаться, а утром прись к не-марокканцу своему.
Филиппо – после трели домофона сразу пафосно усаживается, скрипя по кожаной обивке кожаными штанами, шлем мотоциклетный закинув на коленку – чуть не валится назад себя, забывая прокомментировать, когда из подъезда друг за другом товарищ и теоретическая подружка товарища на полголовы выше и в плечах одинаково. Они прощаются, а он лыбится и ручкой машет с опозданием и толчком в спину, чтобы не зависал.
– Еба вкусы.
– Согласен.
И славно, что о них не спорят. Он, чуть не проёбывая подножку, просвещает, что за таких не дерутся – что-то из дворово-пацанского негласного кодекса с репом из колонки, примотанной на скотч под рулём. Что-то о чести и гордости – о том, чего у Алессандро не столь много, чтобы заморачиваться, а последним об этом думать не пристало. Филиппо – крышующий бары-помойки на полтора стула в свободное время – должен по понятиям жить, остальные как-нибудь справятся.
В воздухе парит непростительно-радужный вайб, не относящийся к электронкам, но к прямолинейному «полапались напоследок?»; и локтем под рёбра, мол, давай, колись, мелкий, чем нынче молодёжь промышляет. Даже крысы у поддонов затихли – глазёнками да носиками влажными участливо сверкают.
Из слов почему-то только про красный на некоторых – совсем не противный, не зачёркивающий, а дополняющий к оттенку кожи; и о том, как некоторые его не носят, стоило лишь признать. Красный – в рубашках в смысле, а не за воротом палитра пожара и снаружи просвечивает то, чему полагается быть внутри. Вообще – не о гематомах любого происхождения, потому что если не душили, то…
– Нет. И до этого нет. Фу, за кого ты меня принимаешь?
– За того, кто совета просил. Ошибаюсь?
«Нет» – очередное, сквозь зубы, потому что правду признавать всегда труднее. Правду о том, что действительно могли бы делать, если бы без последствий в лице Марры.
«Морикони, у тебя Федерика по расценке доклада, накатанного за пять минут, а ты о чём…» – голос не то выгоды, не то совести, ибо какие помыслы, если человек явно травмирован, не добавить бы лишние примеры. И к Федерике относится: о ней – умнице-личике мероприятий – как поэту о музе – мечтать и никогда не прикасаться, потому что кто-то однажды оказался прав про неправильную мотивацию. Если мотивировать, то тем, отчего желудок по длине пищевода вертит-хуевертит и зародившихся там бабочек рвёт блёстками.
Филиппо свистит пародией на Рамаццотти и пытается низкими-английскими как Шер про più che puoi*, а затем пассажем нараспев «ну ты втрескался, аж завидно» и в краску вгоняет– в ту, которой на ящиках пометки рисуют, другой в бледном свете не видно; этой, впрочем, тоже, иначе бы не вляпался. Филиппо – который напивается, чтобы что-то чувствовать, и трахается, чтобы не чувствовать ничего – завидует. Что ж – не исключено.
Невозможно вылечить болезнь под названием жизнь;
Прожить её – всё, что ты можешь.
Оптимизма – захочешь не убавишь, но попросить сменить пластинку язык не поворачивается; из уважения к его – той самой – которой песня нравилась. Там же не о безнадёжности-бренности, если прислушаться-приглядеться, и она, девушка, наверняка без сопротивления не сдалась бы обстоятельствам, однако... Филиппо в ноты попадает лучше, чем сканером по верхним коробкам на стеллаже – руки дрожат сильнее обычного.
Он за руль не рискует, не вдвоём – на мотоцикл садится, шлем-формальность на колени кладёт, улыбается печально-печально, будто в последний путь отправляется. Рукопожатие от него переломанное – пальцы сжимает, а те безвольно-обмякшие, его выдают, да и сам не скрывается.
– Скоро выходные. Выпьем?
– Конечно.
Как бы то ни было, а за протянутую соломинку между забытьём полным и явью частичной он цепляется крепче. Напиваться каждый раз – не выход, но и трезвым быть – не вход.
Кстати, тебе блондинки случайно не нравятся? А то есть на примете
Домой по брусчатке пешочком – столько раз не было, и вот опять; не разнежился на заднем сиденье, а далеко и долго топать. Есть время подумать, но думать не хочется, ибо не о чем кроме того, что мама – мамулечка любимая-единственная – пахнущая валерианкой, слезами и кофе, не спросит, где шлялся.
Но отчего-то спрашивает. Про то, кто вчера заходил – чья обувь сорокового размера разбила стройный ряд. И ясно, что боится услышать про дурную компанию или сына дурного, что с улицы притащил кого-то, кто способнее к самообеспечению, нежели котёнок, и попробуй выдвори обоих или одного хотя бы.
– Это Алессандро, мой одноклассник. Мы проект вместе (не) пишем.
И поинтересовалась бы, почему он не остался до утра, куда ушёл средь ночи, и куда сын уходит без намёков, а возвращается как с каторги. Потому что у неё сердце – материнское, всепрощающее, разбитое, израненное – кровью обливается, потому что чужих детей не бывает. И чует, что помощь нужна, но отец – папочка, научивший гвозди вбивать и машину с тычка-пинка заводить – топором отрубает:
– По тебе видно, как учёбой занят. Иди умойся - рожей не позорь нас.
Разделяющее хлопанье дверей – в комнату, в ванную; сквозь пар и шипение воды: «Ты можешь не срываться на нём и поговорить?», «О чём с ним разговаривать? Пороть надо было чаще, а сейчас – не выпорешь, а если выпорешь, то уйдёт и потом ищи его, тьфу молодёжь поганая».
Мама вздыхает – не слышно, нутром ощущается – и во вздохе вера бескрайним шорохом океана: когда-нибудь обязательно друг с другом поладят, а пока перекрестья на перипетии, склоки на ссоры и за одним столом в последний раз сидели на рождество – пять минут были похожи на семью, чудесное время, прямо подарок.
На занятия со свинцовой головой – тяжесть равномерно по вискам, нестреляный порох на пломбах хрустит – стандартная картина. Впереди – спина достаточно широкая для укрывательства за ней; не то чтобы профессорессе резко дело есть до самых преисполнившихся и ныне необременённых, просто неприятно внимание – не то внимание, не от того.
От того бы – пальцами меж лопаток «давай чаще гулять вдвоём?», но он опять отпрянет, насторожится, и пиши следом «про-па-ло» о непревзойдённых талантах производить впечатление – неизгладимое, на психике. С тем – кто водолазку под аляповатую рубашку надел – всё в сослагательном, с оговоркой, потому что от него бы доверия попросить, но он и так пойдёт, если позвать; пообещать бы что-нибудь, а ему не надо ничего.
И хочется ударом отрезвляющим – «Морикони, выбери объект воздыханий попроще». А затем – куда проще-то? Он не потребует ни стихов криво-косых, ни баллад под окнами, где соседи грозятся полицию вызвать. Даже про «любовь», если на отношения замахиваться – заикнётся вряд ли; настолько предсказуемо.
Снова: простое – сложно, а наоборот если действовать – нихрена не прокатит; руки в рукава – чтобы соблазна не было буквы рисовать где попало, не в тетради. Вон Федерика сидит так же – кисти в кардигане; не греет их, правда, а прячет ногти, обкусанные до мяса, пока запись в салон занята. Она не красится теперь – без толку, если косметика стабильно смывается в раковину туалета, сплошной перевод; и пшеничные волосы опадают соломой – причёска-косичка, а то учителя ругаются.
С тем – кто одевается по-дурацки, но западает глазами-губами-руками – хочется чего-то, но не о пошлом. Чего-то, что свойственно людям – когда под столом коленками и понимание о чувствах; когда над книжкой на двоих и дыхание по щекам, тепло мурашками, и бабочки в желудке сгорают синем пламенем; когда неловкие поцелуи с подскоком – а то как дотянуться? Когда из всех экзотических практик попробовали ментальное здоровье и обоим понравилось.
Неназойливо бы узнать, где его рубашечка красивая-красная, но очевидность в том, что, наверное, в стирке – как мама делает: ждёт, пока одежда по цветам наберётся, и все остальные тоже ждут от некуда деваться. И сейчас – ожидается, только очередной перемазанный чернильной кровью листочек со спиртовой отдушиной; хуже, чем с похмелья воротит. У Федерики на рукавах бахрома выдернутых нитей-нервов.
Всё натянуто, как сетка в спортзале, ибо на улице антициклон на циклоне и бегать под дождём согласны лишь дураки – две последние позиции в табельном списке. У одного лёгкие прокурены, на флюорографии не появляется, а другому хоть снег хлопьями, хоть ливень из ведра – едино-безразлично.
Он – который на занятии, чтобы обозначить присутствие в семестре, а потом скинуться на зачёт по предмету – в раздевалочном скоплении не переодевается; по завершении урока уходит, а приходит в толстовке брендовой, в кроссовках таких же и шортиках – не скажешь, что живые места на нём удастся пересчитать без загибания пальцев. У дверей в зал, пока не загнали ораву, мнётся – не выше всех, но всегда будто лишний и мог бы прогулять, раз тренер не помнит, кто таков.
Волейбольные подачи-передачи отрабатывать – скучно; это не футбол, но нога дёргается и «Морикони, какого хрена? Нельзя аккуратнее, что ли? Очки одень надень». А очки, между прочим, жалко разбивать, в отличие от головы; но в том проблема, что мяч по чужим головам норовит, и Алессандро становится спиной к стене – чтобы дальше неё не улетало.
Алессандро – в толстовке, закрывающей его щитом, но не от неудачных пасов, когда впору прикрикнуть «Морикони, сам иди подбирай», однако молчит – нескладный, как стеллаж из «Икеи». Палки-конечности, насаженные на шарнирные сочленения слишком острыми углами, теоремой геометрической в спортивные мероприятия не вписываются совершенно. Играть он не умеет, в общем, но пытается до звонка дотерпеть.
В команде, вроде, держится наравне – сила есть и ум присутствует, чтобы не как бог даст лупить по мячу и не запускать его за границу поля.
«Морикони, заебал. У тебя где глазомер? Ой, тренер, извините. Но вы же видите, что мы проебём из-за него»
Ёжится как аллергик к контакту с резиной, и победа/проигрыш ему – постольку-поскольку; не по его вине, не благодаря его заслугам. От него требуется – запястья отбить, и он этим занимается, а потом кожу растирает до пятен, как на бледном диске Луны. Его синяки – лавой красной до кратеров фиолетовых; чёртов сокрытый космос не этим измеряется ведь – не сигаретными ожогами вдоль выбоин вен.
Подкараулить его в туалете проще, чем выдавить из себя «какого хуя?» – ещё вчера ничего не было. В том вчера, когда руки были лишь руками и их хотелось держать, отогревая от мерзлоты еле бьющегося сердца, которому тоже не многое надо, а не метаться от точки до точки, кляня не то себя, не то Марру-суку – наверняка же причастен не в меньшей мере.
Алессандро – «ебаный в рот, кому ебучку бить?» – не отпирается, но хоть не гордится, иначе ему бы первому перепало, а не последнему из вереницы виноватых; не то, где первым желательно быть. Протягивает – «смотри на здоровье на моё нездоровье», не стесняется, как логично бы; не то чтобы к человеку с моста требования предъявлять, но мог бы соболезнование выразить – мол, «прости, что твои не-свидания бесполезны».
– И кто?
– Ну, я.
– И зачем?
– Ну, просто.
Вред курения не в том, что оно убивает – слишком медленно, чтобы возлагать надежды; а в том, что запах жженого мяса и волос чересчур отчётливо доносится – пару раз случалось на спор прикурить не от зажигалки и ожечься, но специально – ни разу.
– Не делай так.
– Окей.
Он позволяет – дотронуться самыми кончиками-подушечками, обвести запёкшиеся коросты и пузырём надутый волдырь в центре. Словно иголки режутся, но не противно – страшно; не больной – уставший. Жалко его.
– Принимал антибиотики? Мазал?
– Ничего.
– Бля. Надо обработать.
– Пошли ко мне - там и ужин будет. Приглашаю.
Свидание?
Компенсировать кафе в планах не было, но он так глядит – не откажешь; и за руки подержать наконец – потаённое наружу. И как-то бы соотнести предложение в его комнате потоптаться и воспаления на предплечьях – хотя, ладно
– Пошли.
Под дождём-пылью, опять промокая, до остановки, ибо дом вполне частный и до него добираться на автобусе – долго, а пешком не дойти. Как он каждую ночь в город попадает – хуй знает, да и не особо любопытно, какой марокканец ютит; подобными мыслями только настроение портить, когда голени соприкасаются – сиденье впереди слишком близко, вот и приходится, ага.
Он за смс-ками не замечает, но в целом замечательно – туманная дорога, тусклое солнце, и нет желания музыку включать, лишь бы слушать фыркающие смешки с соседнего места. И не потому, что наушник умер смертью храбрых-дешёвых, а потому, что потребность на уровне биологических – чувствовать его, будто никаких мостов нет.
Глупо думать, что некто в рубашке с вышивкой будет без двухэтажного коттеджа с террасой и прочими заморочками, вроде вещей, которые впору на мусорку отнести, но – дизайн. С порога сразу потёртости на носках жгут подошвы и кеды трехлетней давности сквозят дырами – здесь пара обуви по сумме равна гардеробу тех, кто по складу таскается, чтобы обзавестись десятью евро на поход в кафе и ещё десять занять у Филиппо до получки.
Женщина – с покрытой головой, округлым беременным животиком, в плотном платье до пола, полумесяцем-кулоном на шее – Алессандро обнимает крепко-крепко, смаргивая слёзы. Он и дома – редкий гость, раз встречают, как мамочка-мамулечка вряд ли будет, хоть на месяц уйди.
А с другой стороны – откуда ситуация виднее и параллель прослеживается – изводить родителей, пусть ни дня без упрёков – свинство. У них ведь тоже сердца и так же заливаются, болят за детей; средь ночи же мама, дорогая-любимая, встаёт не воды выпить и потом не ради нравоучения ждёт до утра, пока входная дверь ещё раз хлопнет.
– Она мне не мать.
Поясняет Алессандро спустя упорное игнорирование вздохов о доверии, взаимопомощи и необходимости общения. Ему не то чтобы сильно похуй, но максимально безразлично всё, что за пределами комнаты.
– Но ты ей сын.
– И отцу своему я сын, но ты в курсе проявлений его заботы. Пиздец?
Он с усмешкой, с задором, который ни о чём позитивном, кроме «если выговорится, то полегчает», и то вряд ли. Поршни сдерживающих систем разжимаются, запуская искрами всполохи эмоций, озлобленно-желчную гримасу очерчивая.
Не страшно.
Пальцами по шее, ладонями по рёбрам – не страшно.
Глаза в глаза – он даже так Алессандро; тот Алессандро, который прогуливает и спит на занятиях, получает двойки-тройки, но предпоследний потому, что в фамилии «А» после «М». Тот Алессандро, который с приставкой и наушниками на перемене – чтобы лишний раз никто не лез; тот, который не самым праведным образом живёт, но главное – живёт, под кожей пульс бьётся.
Тот, с которым на свидание без «не» и верхняя кровать не из-за пауков, а чтобы касаться рук, когда свешиваются. Тот, которого бы встряхнуть из уныния, но…
Но…
Стук в дверь на периферии и время медленно-медленно, чтобы успеть шагнуть назад. Напрягает, что шум было слышно снаружи, но втихомолку избиения вряд ли происходят, наверняка женщина – мать-не-мать – знает, так что почти будничное обсуждение; ничего такого, чем беременных нельзя тревожить.
– Мальчики, ждём вас к столу.
Алессандро – ни тени импульсивности, ни отблеска протеста – кивает и надевает толстовку, типично-домашнюю, разношенную на размер. Руки в рукава – и никакого компромата, но без обработки; о мяч разворотил волдыри, на водолазке пятна цвета гноя – ведь чревато. Головой качает, мол, «помню, позже, не до этого, день как-то проходил же». С божьей помощью – вот как.
Женщина – не представили по имени – родной матерью может не быть, а у сына с отцом генетическое родство на лицо и на лице. Те же манеры, те же взгляды – свысока, отстранённо, формально; слова никто не проронил, а будто средь перебранки и кто-нибудь должен стаканы бить, кто-нибудь плакать, кто-нибудь уйти и оступиться.
– Сын. Приятно, что ты сегодня с нами. И с другом.
Алессандро – сжимая челюсти и кулаки до надрывающихся мышц – почтительно улыбается и тем приторным голосом сообщает прежде, чем право голоса получит непосредственный гость:
– Это Фабио. Мой парень. Ты знаешь.
Ни мускулом, ни жестом ложь не выдаёт, а если от шока у «Фабио» нервы сковало, то это в плюс. Лишь бы не тот, который смахивает на могильный крест – по маске приветливого отца ползёт трещина наперерез; однако – сдерживается, склеивается, представляется – Амед, что ж… Фабио, так Фабио, оба не марокканцы – сходство имеется.
На стол накрыто столько и приготовлено так, чтобы понять – работают в семье мужчины, на женщине быт, кров и очаг (или камин, судя по наличию). Добытчик из Алессандро никудышный, но и ест он – будто вырвет сейчас; и то ли искренне, то ли притворяется правдоподобно, переливаясь болезненной палитрой.
Впрочем, ужин вкусный. Кусок в горло не лезет и вода комом застревает от каждого перечного воззрения до изжоги, но если брать в целом, то нормально. Амед – глава семейства с огромной буквы, какая авторитетом давит морально, а физически будто за шею – внутренне содрогается; внешне как на совещании – «я здесь не был бы с удовольствием, но нам друг от друга не деться, так что потерпим».
Женщина – полноправно мама своему будущему ребёнку, чуть более благодарному, чем нынешний, доставший(ся), – сминая подол, размыкает губы, чтобы завязать разговор, но и её душит, атмосфера в смысле. Улыбается и ком становится меньше; она – та, кто будет оберегать своего родного ребёнка и всегда беспокоиться о другом, но тоже родном – по моральному признаку.
Она – та, кто будет испытывать неловкость под «ты мне никто»-взглядом и всё равно спросит, как прошёл день, и позовёт кушать. Та, кто будет любить и верить, что однажды её назовут мамой оба сына. А пока она захлёбывается в непроизнесённых словах и старается сохранять доброжелательность, дабы искры напряжения не сверкали – охрана семейного очага возгорания буквальная.
Ситуация – в мусульманскую семью с парнем, неважно насколько настоящим; «пиздец» – сказал Алессандро ранее, и да – полный пиздец, не отказаться от авантюры, будто интересовались мнением. Хочется крикнуть, чтобы долетело – «тебя же, блять, убьют за подобные выкидоны, иди слова назад забирай, потому что я волнуюсь за тебя и твоё состояние, чтобы отпустить». А он осоловелый, заперев комнату – без озвучивания знает про это, кроме последнего. И о человеке в том числе.
– Я труп.
Мирно-констатирующе: «сегодня погода не очень, мы снова не делаем доклад, и скоро меня отпиздят – не оправлюсь». Слова из него – слишком лёгкие, как душа – невесомо и свободно прокатываются по горлу и растворяются в воздухе звоном топора по плахе. Затем тишина – плотной плёнкой, пакетом на голову – ни пошевелиться, ни сдвинуться, ни броситься, ни въебать как следует – аргументами, разумеется.
А он – оболочка от Алессандро, дотягивающая свои часы – стоит расслабленно; не смиренно – предвкушающе. Глаза горят пустотой, без блеска, даже от светильников; ни страха, ни отмены – принятие, прибытие в конечную точку, куда все стремятся, но кто-то оказывается быстрее. Кто-то становится первым из двадцати четырёх, а потом о нём не вспоминают на встречах выпускников, чтобы без осадка.
Двадцати двух, если не брать в учёт его того, кто будет помнить до синих точек чернил и мозолей от ручки на среднем пальце. Парой – как полагается, судьбой прописано вместе находиться на грани; когда один повалится, то и второй – не устоит без дополняющей половины. Как можно не видеть?
Почему ты такой беспечный?
Совсем-совсем не боишься?
А я боюсь
За тебя, потому что ты – нет, а надо
Мне надо – чтобы конец не наступал в начале, я не умею заново, я никогда не готов ни к чему, ты знаешь
– Присядем?
(А то у меня ноги подкашиваются)
– Окей.
Он плюхается и к стенке – для места, однако нет нужды. Без разницы, где чьи коленки и запястья, когда всё так близко, в миллиметрах, чтобы фокус ловить на тех же летних веснушках, но не как у Федерики – плевать на Федерику, боже, блять.
– Не говори так.
– А как иначе, если в этом мире я - ноль?
– Ты для себя - ноль, а для кого-то - весь мир.
«Хреновый у тебя мир, Морикони»
«Мне подходит»
Улыбки солнечными зайчиками – от иронии до горечи, как бы не догадываясь. Не о последних в первую очередь, но и о них тоже.
– Например?
– Марра?
(Ты меня-его своим парнем назвал, алло)
Хохочет-сипит; на веках слёзы не смеха:
– Он мой друг. И у него девушка есть.
И – господи, прости – как от сердца отлегло! Ангелы достали арфы и запели «аллилуйю»; жизнь не наладилась, но сразу просветлело в голове и теле, и руки на задницах из сознания – как ветром сдуло; вдруг они просто длинные и с талии сползают вниз? Марракеш же баскетболист, ему позволительно быть длинным.
– Тогда поясни.
Алессандро, не моргая, ко лбу прислоняется; кипение его серой жидкости жаром и через прикосновение-проводник током ранит в затылок. Ладонь свою ледяную прикладывает – лучше любых таблеток.
– Я всего лишь хочу покоя.
Развод родителей, делёжка имущества, нажитого в браке, и ребёнка туда же, равносильно декору. Мать – родная, за которую цеплялись как утопающий за круг – на мели совсем, чтобы адвоката позволить, и осталась с квартирой-комнатой да альбомами, без права забрать сына; встречи раз в месяц – неполноценная хуйня, от которой обоим хуже, поэтому не видятся.
Отец – тоже родной, но теперь по записи в паспорте и свидетельстве о рождении – не горюя над «дорогой и единственной», нашёл новую, которая без претензий к идеологиям и национально приветливее; вообще без претензий – не положено по религии и воспитанию. Непринятие её – домашней, уютной, но не любимой мамы – кулаками исправляли, раз слова не убедили, что «как прежде» не будет.
Отец бил и извинялся. Бил и к груди прижимал сына, первого-драгоценного, которого на этих же руках малюткой качал, называя арабским «habibi». Бил и прощения просил, когда тот, обмякшей куклой в крови и полусознании на паркете распластанный, выдыхал «папа». Бил и сожалел, что отец дерьмовый, никудышный, если не может по-другому, но продолжал бить – через неделю, через месяц.
Его прощали – потому что сердце такое, потому что близкий он, потому что папочка, в школу собиравший и покупавший в детстве кассеты с мультиками, которые дорого, и сладости, которые дефицит. Не прикажешь, не отвернёшься, даже если плохо очень – назад, домой тянет; он ведь не отворачивается – про уроки интересуется, предлагает спортивные секции или путёвки за рубеж осенью-зимой.
И на качелях этих – от семьи благополучной, загорающей на белоснежных песках Кубы, до льда к разбитому носу из тёплых пальцев не-мамы – качаться муторно, а спрыгнуть тяжко. Оттого Алессандро на мосту стоит – метафорично-буквальном; ни обратно, ни вперёд, поэтому он козырями и чужими руками себя за шею – чтобы наверняка, есть же на адвокатов деньги, а жена смолчит, как всегда было.
А Марра в курсе, и потому его не подпускают в район, иначе убьёт всех к чертям собачьим и жизнь себе испортит, а ему жить надо – у него девушка как минимум и будущее в баскетбольной команде. У него – жизнь в отличие от тех преисполнившихся, кому она не нужна, но он пытается помочь, невольно становясь соучастником, когда без умысла укрывает на ночь, а его за спиной парнем-любовником выставляют. И как же до отвращения приятно, что это ложь.
– Неужели нет способа порвать со всем без…
Убийства себя и тех, кто дорожит тобой
– …интриг и драм?
– Память. Я сбегу на край света, но в чём толк, если она приведёт меня сюда?
Он – младший, ибо не застревал в одном классе дважды – непростительно взрослый, когда рассуждает подобным образом; голосом ровным, как родители об исчезновении кота, который был достаточно стар и изнемогал достаточно сильно, чтобы отдать на эвтаназию и прекратить мучения. Что-то вроде: «не грусти, он счастлив в лучшем месте»; только никто не гарантировал, что есть то место и что там обязательно лучше.
Алессандро по волосам, чёлку отводя, по щёкам-скулам к подбородку полосочки-дорожки рисует – хотя сам вот-вот, едва-едва. Дёргается весь от кадыка до контуров фигуры – словно ненастоящий, словно дымка развевающаяся, словно уже нет его – случилось, что должно. Но он – сейчас и тут, и жилка на шее бьётся; красивый со слипшимися ресничками, недосягаемый с момента, как вместе стали учиться, а теперь – буквально под ладонями.
– Значит, это твоё место. Доверься, и я всё устрою.
Герой из Никколо – последний, кого на помощь вызвали бы, но рвение окупает минимальный опыт в заботе, которая о котёнке лишь. У них время неумолимо кончается, а он упрямо не признаёт – ещё можно что-то предпринять, он справится, если поверить. Обещания – хуета для любителей макарон на уши, поэтому никаких «обещаю».
«Сделаю»
У Алессандро душа, разваленная по всем инстанциям, и ему держаться не за что – ни семьи-убежища, ни родителей, чтобы оба родные; и угол свой – кукольный домик в магазине; студия, в которой обложечки журнальчиков снимают – чистая, обеззараженная после присутствия человека. У Филиппо наоборот – где стол окурком продырявлен, где косяк разбит бутылкой, где постель не заправлена, и сунешься – хлам, бедлам и пистолет на кучке возлегает; ненастоящий – настоящие же не с резиновыми пульками.
Мусор – нечто обширнее упрёка в разведении свинарника – на самом деле доказывает существование, мол, срач тут, потому что живёт кто-то. Живёт – в смысле: дышит, ходит, предметы двигает, чем-то увлекается и оттого порядок нарушает – не законсервированная комната мёртвого родственника, в которую дверь не отпирают, но раз в неделю влажная уборка. У Алессандро – второе, а он жив ведь. И будет.
У него не «окей» стандартный – долгий пробел с намёком, что свою бы жизнь устроил прежде, чем чужие перебирать; свою половину доклада написал бы – раз на то пошло. Спросить – откажется, требовать – эгоизм удовлетворять, заставляя мучиться ради чьего-то желания, пусть невинного совершенно. С ним по определению – ничего простого, потому что сам из себя сложный.
– Разве успеешь?
– Успею.
Нигде не успевал – ни на занятиях, ни в оценках и в прилежности подавно, но тут – «бля буду». Последний – не приговор, и работа есть, так что до плесневой квартиры недалеко; нужно стимул сохранять. Если один из них пропадёт, то и другой с радаров вон, но если один вырвется-выкарабкается, то другого за собой поведёт – правило, работающее в обе стороны.
Немое «пожалуйста» в копилку фраз, которые Алессандро не услышал, но губами невесомо к губам – чтобы почувствовал то, которое словами не выразить. Теплящееся из года в год намерение учёбу не полностью запускать – иначе расстанутся-разлучатся по классам и не сойдутся вновь. Поцелуи тоже – та ещё хрень из сказок, виноватых в том, что дали пристанище надежде.
«Пожалуйста»
Из него новый кусок вынимают – клянутся о трепетном отношении, только соглашайся с любой чушью, не спорь. Он голову на руки роняет – просит уйти, не трогать, не видеть его таким, и – «Зачем ты со мной так? Будто недостаточно страдаю». Проёбано, кажется – довыделывался, молодец! Пример морального насилия к физическому – приступил к докладу всё-таки.
За дверью – как бы мимо, но в любой момент готовая вмешаться – женщина-не-мама. Рот приоткрывает, осекается, аурой решительно-непоколебимое – «что ты с моим сыном сделал?»; будь воспитание другое – не миловал бы праведный гнев.
– Ему очень плохо, побудьте с ним. И проверьте руки - там тоже плохо. Я объясню его отцу.
Не верит – слышала, что к чему, и с места не сдвигается, пока муж по направлению к двери тихонько не подталкивает, прося о чём-то на арабском. Ему – кивает и через ванную в комнату с бутылочкой-антисептиком. Плана как такового не было, но всё идёт по нему, лишь бы не в пизду покатилось.
Синьор Амед – не соврать, жуткий, когда за плечо тяжёлой ладонью и в гостиную на нижний этаж. Голосом железно-металлическим без гостевой фальши требует – «давай, объясняйся». Ну и – понеслась фантазия по кочкам, начался импровизированный моноспектакль с клоуном в главной роли, который без таланта, но с запалом.
– Я не Фабио, я Никколо. Морикони - обо мне на собраниях говорят, и права предоставить могу, там имя-фамилия, на год рождения внимания не обращайте – туповат, потому матушка краснеет всякий раз.
– Тогда знаю, но права покажи. И это объяснить хотел?
– Да, и ещё то, что Але, вообще-то, с нашей старостой встречается. А меня на ужин позвал как товарища по работе - я его прикрыл вчера, поэтому.
Федерика, прости-извини за порочность своего имени светлого – тебе ничего не обещали, даже учиться, но с докладом порешаем и тебе спать ни с кем не придётся
– Встречается? Работает?
С удивлением, будто речь о каком-то другом Алессандро, хотя так и есть.
– Не рассказывал?
Ничего – сейчас за него расскажут; присаживайтесь, чтобы не упасть. О возрасте этом переходном, когда неоконченный подростковый бунт шилом свербит и сепарацией от родителей ноет – не из дома сбегает и ночь шарахается невесть где, а зарабатывает и снимает квартирку в городе. Чем зарабатывает? Склад перебирает, товар по полкам разносит, но вчера руки ожёг и не смог, печаль-беда. Сканы договора отфотошопить и будет подтверждение – завтра на почту выслать.
И Фабио никакого нет – точнее, есть, в баскетбол играет и никаких точек пересечения с Алессандро, кроме наличия девушки. А староста – ангел во плоти! – самолично вызвалась учить уроки с неуспевающими; сложно быть отличником днём, если ночью коробки таскаешь – аксиома. Занимались-занимались, потом раз – и влюбились; на результаты занятий не повлияло, но пара из них гармоничная. И фоточку прошлогоднюю с выпускного, когда рядом стояли – отличное доказательство! Федерика тоже бы брови подняла, конкретно прихуевая от складности пиздежа.
Почему тогда он не признался и лгал? Ну… развод – дело такое, отпечаток на шею психику накладывающее. Дети нервничают, накручивают, винят себя в причине, и чтобы не допустить повторения болезненного опыта и не разрушать новую семью – уходят восвояси. Круг замыкается, всё логично обосновано. Всего-то звучит как бред сумасшедшего.
Слишком самопально и топорно – если Алессандро так же вытаращится, то фиаско. С одноклассника – который умом не блещет и на лбу ссадиной о кровать написано про то же – много не возьмёшь, а с сына шкуру снимут точно, за двоих. Говорил Никколо, что в бога не верит, но нынче без выбора и по дороге до дома – шёпотом молитвы под нос, авось проймёт кудлатого на небесах; к нему не так часто обращались, чтобы игнорировать просьбы.
В крови адреналин булькает – сам чуть к богу не отправился лично прошения передавать, когда синьор Амед взглядом дыр наковырял, чтобы насквозь видеть. Что натворил – не осознал, только ввалился в квартиру и к маме-мамочке в комнату-спальню, с колен ей в лицо заглядывая. Жути натерпелся и хочется – объятий, утешения; чтобы по лопаткам гладили и твердили, что всё хорошо будет.
Мамулечка в слёзы и в охапку – сгребает, как после столетней разлуки, хотя всего-то лет десять коротают как чужие – а ей про доклад, который не готов, про работу, которая ради свидания, про Филиппо, который друг замечательный и с ним познакомить бы. Она плачет и в макушку целует, соглашаясь, что да – надо бы всем вместе поужинать раз в год, можно с друзьями и той Алессандрой, о которой в общих чертах непонятно. С отцом обещает поговорить – чтобы не бросался с предъявами и не провоцировал неосторожными словами, раня чувства.
Сделать первый шаг к нормальным отношениям оказалось легче. Мама будто того и ждала, чтобы расспрашивать про помощь психологическую, про девочку эту, которая нравится и у которой с родителями непросто – вдруг приютить или пора бы скинуться сыну на жилплощадь, чтобы они там обитали. Последнее, конечно, неплохо бы, но знакомить неловко, а мама – мыслями в том, что и третий сыночек образумился.
На душевном подъёме – звонок Филиппо, хоть и мандраж после откровений непреднамеренных, но необходимых. Тот ворчит как дед старый-потревоженный и пару раз засыпает, ожидая, когда ж там опомнятся и слова по порядку выстроят. Предлагал выпить, но что насчёт семейного ужина?
Он не то с матраса сваливается, не то вообще не разбирает в том, куда его приглашают – семью свою видел плюс-минус несколько лет после роддома или детского сада, потом разошлись дороги. Со смехом, мол, «мелкий, с ума попятил меня к ним вести?» В смысле, что он с теми, кто не из дворового кодекса, общался столько же времени назад. Вроде, удаётся убедить, что между ним и «сыночкой-корзиночкой» разница в том, что у второго пистолета с резиновыми пульками нет.
В голове – водоворот, как от крепкого алкоголя натощак – реальность ясна, но мутит стрёмненько и не выдать бы перед старшими, чего наворотил за час-два-три суммарно. Филиппо в затылке чешет, прикладываясь к пиву – на здравую голову не впрячься; плечами ведёт, типа – «м-да…», на этом полномочия заканчиваются. Его пиздили в разные периоды, но он пиздил в ответ и проблем не возникало; точнее – возникали, но про «куда девать пострадавших?», и он справлялся.
В своём баре на полтора стула он качается, сидя за стойкой, пока девочка-официанточка на него опасливо косится – чтобы назад себя не ёбнулся, а крышей можно. Он типа – «если пацан нормальный, то по цене коммуналки впишется; если ненормальный, то коммуналка и еда; если наглухо отбитый, то мы поладим».
У Филиппо есть матрас на полу, непрекращающийся тремор, бессонница и абсолютная свобода от чего-либо; у Алессандро есть безразличие – они поладят. Или Фанти по просьбе запрёт на ночь дверь, чтобы по мостам никто не шлялся; через окно не выйти – не открыть даже. На зарплату кладовщика только подобное и удастся снять, и только с подобным соседом, так что всё честно.
Действовать в таких масштабах – не задумываясь ебашить, договариваться и помнить, с кем о чём договорился – геморройно до скачков давления, но «не ссы, влюблённые повально дураки, а дуракам везёт». Заебись поддержка, однако искренне, пусть в словах не складно– на Филиппо можно рассчитывать, особенно «если вон ту свою двухъярусную кровать подгонишь». И маме понравился, которая о выселении сына давно помышляет, а здесь мальчик приличный – когда в единственной белой рубашке и в штанах кожаных-игнорируемых.
Вроде, пока кровать разбирали, на мотоцикле без коляски вывозили, оря наперебой шуму мотора о том, кто-что сейчас улетит на скоростях, и собирали обратно с лишними запчастями, ибо руки заточены коробку сложить – почти не напрягало, что Алессандро в школе нет. Филиппо – который недавно трупом мрачно-бледным по углам плакался – оживился, приободрился, на кота наступил и святым долгом счёл «помочь мелкому во что бы то ни стало».
Оно так и не стало – не дальше посиделок в баре, чтобы повздыхать о временах и нравах, а после бутылочки локтем в бок, мол, «а что? а как?». Ничего и никак – дни идут, Филиппо в гостях за столом анекдоты травит и с отцом тягается знаниями заведения машин и мотоциклов; и к нему в гости – на кровати родной полежать и послушать, как классно сверху быть. Ну – спать.
В голове – тоже ничего. Ничего, кроме веретеном протирающего волнения – а вдруг напрасно? То, что от родителей съехать – да, супер, но от Алессандро ни слуху, ни духу, хотя если дух его наведается, то вдвойне худо. Ни номера, ни контактов – гордость не даёт у Марры спрашивать; пошёл в пизду он и лучше бы в коридоре не попадался – называется другом, но так и не предпринял попытки друга вытащить.
Не думать бы о том, что Фабио оттого руки сложил, что если их протянуть, то к шее и совместно с другими помочь сжать её. Филиппо – который знает про потери яснее кого-либо – в тишине комнаты тихонько напевает о том же, а потом говорит, что научит резиновыми пульками стрелять; и вообще – «бля, давай украдём его, не в заточении же держат». И затем на нижний ярус переползает – «Ну ты чего, мелкий? Не реви, всё в порядке будет».
Защити то, что дорого, не потеряй свою душу;
Ты должен взять и прожить эту жизнь.
Страшно. Очень страшно – ответственность выскребает ложкой остатки нервов – это же не котёнок, который сам по себе, и не Филиппо, который наваляет любому, кто замахнётся. Алессандро ведь – мослы да жилы, метр-восемьдесят чистого несопротивления; вот у кого страха нет – похоронил в глубине радужек и заморачивается над тем, чтобы покончить со всем побыстрее. Филиппо на работу через мост каждый вечер провозит – десять минут даром, извинения за лишний напряг.
Он рассуждает, лавируя по обрывкам фраз про ожоги и синяки, про рубашки и кровь одинаковые по цвету; про глаза такие потерянные, что хочется мир в оригами сложить, дабы посмотрели на него – маленький, живописный – и увидели там свой угол. Вторая пачка сигарет вместо математики – какая разница, если не для кого там находиться; не для учителя же – пусть лепит «н», или «2», или вместе, не тот красный.
– Морикони!...
(Блять)
– Зажигалки не найдётся?
(Фух)
Синьор Фаини – преподаватель музыки; не свет в окне педагогического состава, просто человек хороший, дающий на пианине побрякать, пока полчаса за кофе ходит – заёбан по гланды, но себя ободряет, что перекурит и живей живого. Синьор Фаини – который за курение никогда не ругал и меж делом одалживал сигареты с возвратом на следующей встрече – человек не только хороший, но и забиравший Алессандро однажды.
– Конечно. А вы Але из моего класса давно видели?
(Теперь ваша очередь мне помогать, чисто по-человечески, раз мы оба с оговорками, но в целом порядочные)
Он трёт переносицу, припоминая, когда ж там было, но руками разводит в итоге:
– Давно. А ты?
– И я.
И на том конец. Он не Федерика, чтобы следить, да и в кабинет запускал по доброте необычайной – один уж больно горел к музыке, а другой горел гематомами и ему бы переждать до вечера, чтобы никто не визжал об этом. На совещаниях и проф.практиках учителям мозги компостируют, что обязаны вмешаться, но тут вмешательство чревато обгрызенными ногтями и параноидальными идеями, что хуже сделал.
И есть же отличные-распрекрасные – красавицы-умницы, солёный бриз и летнее пекло, смуглая кожа и светлые волосы – ноль проблем, лишь доклад. Есть первые – самые-самые – но какой смысл? Какой смысл, если волнует не то, какой у кого загар или тональник не в тон, а то, что отпечатано на шеях, боках и предплечьях. Окружение сжимается в крохотную точку-цель, и если Алессандро нет, то день – крестом перечеркнуть, забыть.
Но не его. Говорить мамочке, что у Алессандры санитары в неотложке родители строгие и не отпускают из палаты дома к мальчикам; говорить Филиппо, как ебически хочется завыть от незнания; говорить себе держаться. Мысленно говорить ему – без разницы что, но можно о личном; в черепушке клубок скатался, страшно разматывать – всё страшно, чего ни коснись, а лучше бы и не касался вовсе.
Алессандро – в рубашечке, в брючках, статично-размягченный, нирванично-похуистичный, но картинка в голове – горазд до объятий и улыбок, когда навстречу подаётся и разделяет. Реальность и выдумку в основном – настоящий Алессандро взмаха шугается, что уж про контакты близкие. Но ведь втрескался в него. Вмазался. Втюрился. Ну – это самое. Кошмар, до чего дошло. Нельзя, а что спохватываться после времени-то?
Ни радостно, ни грустно – повода ни для того, ни для другого, но осмысленность какая-то пробудилась, не по части учёбы, разумеется. Бабочки в животе давно издохли, не вытерпев круговерть от «столько лет не общались и ничего» до «столько лет не общались, а мог бы раньше двинуться по нему о помощи заикнуться». Филиппо укачивает на волнах чужого сознания, но оптимизма не теряет – девушку потерял, но что-то осталось от неё и убеждает до последнего не сдаваться.
«Морикони, соответствуй титулу – в конце концов!»
Однако всё хреново и по внутреннему таймеру спешно ухудшается. Как в бреду ноги бредут по дворам – школьным, домашним – будто ищут, да некого. День – что день? – выгоднее проспать, пропустить, просрать на какую-нибудь невыразительную поебень, чтобы даже не фиксировалась. Существует только ночь – промежуток, когда по дороге на работу – а потом надежда, и опять по кругу.
Где же ты
Почему тебя нет
Я не хочу, чтобы ты превращался в воспоминание
Я, блять, уже нихуя не хочу кроме…
Улица.
Фонари.
Мост.
Если все дороги в Рим, то в Риме для исключительных (последних) дорога сюда. А месяц назад припираться норм было – прогулочка задалась; а месяц назад казалось, что так и придётся – с маменькой и папенькой прозябать. Однако. Филиппо обещал прикрыть сегодня – пожалел, лишь бы не о том, что отпустил в одиночку.
Внутри – живо ли что-то, не потухло ли, не перемучалось; пробки – которые в ящичке груди отвечают за стремления – выбило, и всё погасло, а как обратно включить никто не электрик. Монотонное утомление поселилось под веками, белый шум барахлящего телевизора в ушах, который привычным «пиздануть» не решается, а футбол надо на чем-то смотреть. Надо как-то делать вид, что жизнь продолжается.
Вода массивами перекатывается по течению, и от того, что в ней перекатывалось бы чьё-то тело, уберечь пытались, а что получилось? В общем-то, получилось, но в его глазах потонул безвозвратно – там, где чернота радужек любой свет поглощает, дна не видно; где черти могли бы водиться в омутах, но боятся быть погребёнными и потому внутри вакуум. И любой-другой бы бросил, отступился, но есть другие, а есть те, которые вцепляются в пятьдесят процентов о том, что всё наладится.
Когда можно будет руками чужих рук касаться и считать не синяки или логарифмы, а дни до момента, когда в универ или по работам, затем какой-никакой быт – с Филиппо, котами, пивом, приставкой и двумя джойстиками на троих. Когда уже большинство ненужных вещей – нахуй; нужное – это и в подворотне найти можно, пьяненьким выясняя, у кого сигареты жопой не прижаты и прикурить бы.
Ноги как бы сами шагают вдоль ограждения, которое не для того вовсе, а будто специально, чтобы по нему ходили – неширокое, скользкое; условия соблюдены. Каждое движение с пудовой тяжестью – в висках, на веках, на щиколотках; шаги в никуда, но не вниз – поджилки трясутся. Тяжесть – от того, что в мире теперь держит что-то; оно и раньше было, но столь метафорично-эфемерным, чтобы усомниться.
Сейчас Филиппо, его шутки и «эй, мелочь»; кот, который общий и любит первого хозяина чуть сильнее; работа, которая так себе, но деньги платят и терпимо; мама с папой за стол приглашают и ужином кормят, спрашивая про девочку, которой нет, ибо на примете кое-кто.
Фигурой блеклой-размытой, но если сердце семафорит огнями и сиренами, то словно днём, и коленки – подкашиваются, но вперёд, без промедления.
Чтобы к рукам этим.
Чтобы носом в рубашку.
Чтобы сказать хоть слово.
Чтобы завыть-заголосить – живой.
Контакт двух пульсов; а он – на земле ногами, не на парапете, осязаемый до выступов косточек и «ебать», застрявшего в горле. Мир снова размеров не дальше квадратика метр-на-метр, где вдвоём стоять – только если совсем рядом; и дыхание одно на двоих, и мысли – полное их отсутствие – друг о друге. Филиппо бы посмеялся, мол, сопли не разводи – не траур ведь; но как тут.
Он нереальный – в смысле, его похоронили трижды и поплакали над этим – тоже шумно дышит и пальцами своими цепкими-паучьими за толстовку держится. Щекой куда-то к виску и губы поджав – тоже что-то сказал бы, но любой звук вряд ли будет больше значить; выжившие, но оба из ума, пожалуй.
Где-то на задворках стыд – за то, что было прежде, чем комнату попросили покинуть; но – если обнимает, стало быть, простил. И неважно, куда потом отправится – к Марракешу или кому ещё; планка ревности поразительно падает с пониманием, что сочинял направо-налево не зря.
В бредни на грани слухов никто не поверил – спасло лишь то, что в штабе магазина числилось порядком пяти Алессандро и не выяснить, чей ваш, чей наш, а единственный нужный покивал, якобы при делах. С Федерикой ерунда полная – и без неё очевидно, что кто-то на девочек даже из журнальчиков не заглядывался, но «взрослый разговор» состоялся. Это когда об оплатах ЖКХ и налоговых отчислениях, и квартирку показать бы; заставить Филиппо штаны застегнуть – меньшее из зол.
И вот ему весело – по-хорошему, до слёз, которые от радости, ибо другие непозволительны ни для кого – а вселенная размера зрачка, не видно совершенно, да и видеть постороннее не слишком хочется.
– Больной - ради меня такое устраивать.
Сквозь хрип, но честно и не поспорить – не за чем, не с чем.
– Заметь: не я по оградкам прыгаю.
– А кто мешает?
Чересчур легко, с ужасным профессионализмом он на камни заскакивает и ладошку протягивает, будто не скользко, не опасно и не боязно – в нём тонуть дело одно, в воду не булькнуться бы. «Больной» – не вслух, потому что про себя; иначе никак, если за руку в ответ ухватился и им болен неизлечимо. Не отпускает – за разы, когда кипело его подержать, и наконец получилось.
Рассвет ненадёжнее обещаний вместе взятых – пышет за верхушками деревьев, будто дождя не предрекая; начинается день, начинается что-то новое – у всех последних, у кого последний раз не случился. Рассвет – теперь о жизни, не лучшей, но желанной; лучи на щеках вырезают ссадины, шрамы на сердце, запечатывая момент. «Against the world» на ключицах, сука, жжётся, зато об их трио справедливо.
В голове пусто-пусто, ветер ходуном по извилинам, и ничего о том, что сорваться недолго – просто красиво, свежо и приятно, когда пальцы с пальцами переплетены, ныне тёплыми. То, сколько раз он залезал сюда, рискуя – оправдания не имеет, но покой чувствуется; чувствуется, как собственная жизнь птицей бьётся, и выбор – выпустить или сохранить в клетке груди, трудно решить сходу.
– О чём думаешь?
Странный вопрос, когда думалка за всё время единожды сработала и каков результат.
– Доклад не сделали, вот что. А ты о чём?
– О том же, и носки мог бы другие взять - сквозит по щиколоткам.
И хохот глупо-беспечный, как если бы на смертном одре вспомнили о бумажках и о маменькиных причитаниях про отмороженный зад. До начала занятий около пары часов – как и предполагалось: аккурат дедлайна, старая проверенная схема. Библиотека закрыта, но у Филиппо дома компьютер не лагучий, да и знакомить соседей по комнате пора.
И касаться локтями за кухонным столиком.
И подливать друг другу кофе.
И сигареты стряхивать на тетрадки.
И знать, что завтрашний день обязательно лучше предыдущего.
Примечания:
Песенка: https://it.lyrsense.com/eros_ramazzotti/piu_che_puoi