Endlessly

NC-17
Завершён
18
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
116 страниц, 60 340 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
18 Нравится 2 Отзывы 6 В сборник

Часть 5

Настройки
* Приходится потерять еще неделю, которую я отлеживаюсь, а Мэтт откармливается и приобретает человеческие очертания. Криса как не было, так и не видно, что заставляет и так не весельчака Беллза ходить чернее тучи. Я знаю, что он продолжает винить себя в том идиотском поступке; точно так же я знаю то, что сам должен в воспитательных целях напоминать ему об этом, чтобы он извлек для себя ценный урок и больше так не делал, но не могу. Наоборот, стараюсь приободрить его при любой возможности, дать понять, что не все так плохо, что с каждым случается непредвиденная фигня, и, кажется, в какой-то момент мне это удается. Тогда я веду его мириться с Крисом. И вместе с ним собираюсь сделать это сам. Сначала дылда долго вертит носом во все стороны, приводя в ответ какие-то глупые аргументы, затем просто пытается вытолкать нас взашей, свалив все на подготовку к экзаменам, но после требования посмотреть в мои подбитые, но очень честные глаза внезапно смиряется со своей участью и даже соизволяет перестать обижаться. К слову, сразу же после этого он бесцеремонно сдергивается с места, причем не куда-нибудь, а в Эксетер. Сперва он даже не на шутку пугается, что снова придется бить кому-то морды, затем заметно успокаивается, узнав, что идем мы всего лишь к Джону, а о танцующих на носу жигу-дрыгу экзаменах враз забывает. Ясное дело, что после столь длительного перерыва репетировать не просто сложно — это очень сложно. Никакой сосредоточенности, никакой сыгранности, Мэтт то и дело украдкой зевает в кулак, у меня время от времени кружится голова, а Крис просто ленится. Дело продвигается очень медленно, но в верном направлении, и через несколько дней нам удается записать первую, самую отрепетированную песню. Звук из записи льется отличный, Беллз смеется, слушая себя со стороны, и не верит своим ушам, не верит тому, что у нас начинает что-то получаться, пусть даже сквозь колкие рощи неприятностей, но мы не отступимся ни перед чем. — Ну, может быть, только в случае смерти одного из нас, — постоянно добавляю я, а потом весь день ловлю на себе встревоженные взгляды, словно ребята так и готовятся в любой момент хватать телефоны и звонить в «скорую» и еще куда-нибудь. С каждым днем я все больше становлюсь похож на прежнего себя, который, как позналось в сравнении, мне очень нравится. Это не нарциссизм, не эгоизм — просто по-детски круглые щеки и ровный нос смотрятся гораздо более гармонично, чем синяки и кровоподтеки. Ссадины зажили, гематома с бедра почти сошла, сросся нос, припухлость постепенно сходит на нет, открываются глаза. Единственное, что еще выдает былые травмы, — синева, заполняющая глазницы, но при плохом освещении можно подумать, что я просто не высыпаюсь. Мэтт отрицает, что именно он помог мне так быстро вернуть почти прежний вид. Он не верит в то, что простая смена время от времени пропитывающихся кровью тампонов может так подсобить. Может. Он до сих пор не знает, что эту процедуру я не доверяю даже предкам. Голова по-прежнему побаливает время от времени, но это уже сущие пустяки. На нее не действует громкий шум и ультразвуковой голос нашей примадонны, а основное время мы проводим в студии, поэтому мне не на что жаловаться. Все более, чем просто хорошо. Кое-какие поправки, пара прогонок — и мы записываем еще один трек. Уже решено, что дорожки будут располагаться именно в том порядке, в котором идут по мере записи, потому что изощряться и продумывать какие-то сверхзасекреченные ходы — работа бесполезная. До сих пор с трудом доходит, что убийственная музыка, доносящаяся из больших колонок, — это мы, трое неуверенных в себе подростка из глубинки, неизвестно что о себе возомнивших. — Вы — стадионная группа, — как-то раз говорит нам Джон. — С вашим запалом, с вашими песнями вам только одна дорога — не за спиной бездарностей отсиживаться. — Ты уверен? — недоверчиво спрашивает Крис, теребя медиатор в пальцах. — Абсолютно. Это сейчас вы еще пока дети, хотя уже взрослые дети. Вам не хватает только пробивной наглости, капли пофигизма и достаточного количества сыгранного материала. Дальше дело как по маслу пойдет. Вы еще вспомните мои слова. На работу над всем альбомом уходит месяц. На микширование, подгонку, внимательную прослушку и выуживание ляпов — еще две недели. За окном светит яркое июльское солнце, а мы день за днем сидим в студии, иногда не выпуская из рук инструменты, а иногда откровенно пиная хуи. Мэтт любит носиться с гитарой за порой залетающими к нам бабочками, а временами, когда совсем скучно, делает из собственных набросков сразу много самолетиков и требует от нас с Крисом их запускать, а сам ловит все, до чего дотянется, спотыкаясь о провода, сваливая микрофонные стойки и то и дело запинаясь о диван. Между нами царит полная гармония, которая доказывается совместным страданием херней. Именно оно проходит у нас на высочайшем уровне Возникает мысль снова съездить куда-нибудь прокатиться, погреться на солнышке, но эта тема очень быстро заминается как не самая приятная для обсуждения. Да и фургончика у нас больше нет, то есть никакой мобильности. Естественно, деятельность местной клубной группы никто не отменял. Лишняя реклама еще никому в этой жизни не мешала, к тому же теперь нас самих туда тянет — нас стали узнавать. Теперь мы слышим, как люди подпевают наши песни. И нет чувства прекрасней, чем осознание того, что кому-то нравится твое творчество. Беллз даже нагло пионерит одну афишу, наклеенную на двери «Cavern», и со всех ног прибегает в студию, размахивая бумажкой на манер флага и вопя: «мужики, здесь наше название большими буквами!!!» Каким-то неведомым образом на радио попадает еще одна наша песня, которую крутят не только двадцать девятого февраля. Джон хитро улыбается, но молчит; только самый наивный не может догадаться, каким образом и благодаря кому ей удалось «просочиться» в эфир. — Я сегодня так удивился, услышав «Escape» по местному радио, — однажды за обедом выдает Мэтт. — Интересно, как она туда попала?.. Живем мы в отеле. Не пять звезд, но клопы в подушках гнезда тоже не вьют. Каждый день мотаться туда-сюда домой на несколько часов — нерационально, потому что порой мы засиживаемся до утра, плюем на все приличия и культурно бухаем, поэтому еще один «первый раз» в нашей жизни благополучно вычеркнут — первое проживание в отеле. Так как мы не рок-звезды высшего класса, у нас одна комната на троих с тремя односпальными кроватями. Тесно, но уютно и со вкусом, к тому же нам нечего друг от друга скрывать. Но Беллз оригинальничает и тут: одним грациозным движением, полным чувства собственного достоинства, он придвигает свою кровать к моей, тем самым из двух односпальных делая одну двуспальную и в разы увеличивая полезную площадь. Крис отказывается участвовать в этой «гомосятине» и спать остается в гордом одиночестве. Ну и пусть. Нам вдвоем не скучно. А еще Мэтту очень нравятся одноразовые шампуни и гели для душа. Он не понимает, как они каждое утро появляются новые на старых местах, и постоянно втихаря их тырит. Удивительно, что в этой комнате есть люди младше него. Такой ребенок. После первого скромного гонорара за какое-то рядовое неинтересное выступление мы решаем на время забыть, что мы все-таки мужики, и бежим по магазинам — барахлиться ненужной ерундой. Мэтт обзаводится пафосными темными очками и толстовкой с Куртом (я так и не понял. на хрен она ему сдалась. Наверное, затем, чтобы демонстрировать сходства и различия нерадивым путающим), я — майкой взамен той, с рукава которой так и не отстиралась кровь, двумя плотными напульсниками, довольно большим зеркалом, чтобы дразнить друга, и идиотской шапочкой, которая мне не нужна, но которую очень смешно напяливать на Мэтта. Еще мы зачем-то приобретаем идиотский дешевый медальон из двух половинок, типа, символизирующий то ли дружбу, то ли любовь, то ли гармонию, то ли еще какую-нибудь херню, торжественно делим его пополам, меняемся половинками, но этот гений теряет свою уже через пять минут, а мою, которую я от скуки на него напяливаю, — через десять. На их поиски мы отправляемся банально от нечего делать, так что веселый вечер с диким ржачем обеспечен. Денег хватило бы еще на гору всего ненужного, но я все еще помню, что происходит, когда они заканчиваются, поэтому лучше приберечь их на более подходящий момент. Джон, заприметив, что мы потихоньку осваиваемся, немного выжидает, а затем сообщает нам, что все идет хорошо и даже лучше, но сейчас мы идем снимать свой первый клип Гром среди ясного неба? Херня. Скорее роды в цирке посреди представления. От неожиданности Крис давится, Мэтт заявляет, что не накрашен и будет не скоро, а мне достается роль самого старшего и рассудительного. Приходится просто тихо паниковать. — Зачем? — спрашиваю я, пока Беллз «пудрится», то есть цепляет на себя нечто более-менее приличное; Джон ухмыляется. — На радио вас уже слышат. Местные вас уже знают. Пусть теперь весь мир видит вас в лицо! В таком случае какая-то смешная у нас рожа получается, неказистая, несуразная, перекошенная. Лохматый фронтмен, с волос которого наконец-то смылась эта синяя гадость, бледной гладкой кожей и тонкими чертами больше похожий на манекенщицу; блондинистый ударник, с которого тоже уже успела сойти синева, правда, немного иного рода; и угрюмый с виду басист, на фоне которого остальные две трети группы просто теряются. Но мы не были бы собой, если когда-нибудь бы парились по поводу собственного внешнего вида. Ничего страшного в съемках клипа нет, как оказывается немного позже. Нужно просто сделать естественное лицо и не очень усердно смотреть в камеру. По инструментам можно долбать все, что угодно — хоть китайские народные песни, потому что потом все равно накладывается фанера. Как немного позже приходит простая истина, время летит очень быстро, если ты не лежишь на диване. Первый настоящий концерт, который долгое время мы по праву считаем самым лучшим, первый автограф, данный на улице, первая заметка в «NME» — такими темпами кажется, что не было девятнадцати с лишним лет подготовки до этого. Словно все просто — пуф! — и появилось из ниоткуда. Все идет подозрительно легко, но нам благоволит удача, у нас в голове постоянно вертятся какие-то идеи, желание творить не угасает, стремление показать себя миру только растет, а значит, у нас есть все, что нужно великой и ужасной группе для мирового признания. Многие по-прежнему не верят, что один и тот же маленький, скромный человечек может извлекать подобные зубодробительные риффы из гитары и петь так, что все внутри рвется в клочья. Мэтт постоянно ходит сам не свой; его удивляет даже не то, что люди не верят в его внутренние силы и ресурсы — его удивляет то, что о нем говорят, и говорят уже довольно много, словно одним только своим появлением он взбудоражил умы интересующихся. Я бы не сказал, что целые толпы судачат о нас, но если нас знает хотя бы сто человек, то это уже что-то значит. Альбом принят по-разному, отзывы на него самые невероятные! От обвинений в кальке с других групп, излишнем пафосе и юношеском максимализме до щенячьих визгов восторга. Мы довольны: нам удалось сделать что-то, что вызвало неоднозначную реакцию и заставило всех говорить. Затем Эксетер становится тесноват для нас, мы перебираемся в Лондон и даже даем одно кратенькое интервью для какого-то невнятного журнала. Позавчерашние школьники, вчерашние дети, теперь мы делимся впечатлениями с каким-то печатным изданием и обретаемся в столице. * — Доминик, вставай! — приглушенно раздается из-за стены, затем в комнату влетает взбудораженный Мэтт. Мычу под нос нечто матерное, призванное отбить недоброжелателям всякое стремление продолжать мою побудку, однако Беллза этим не испугаешь. Он преодолевает расстояние от дверного проема до кровати одним прыжком, с удивительной силой трясет меня за плечо, но стоит при этом так, чтобы мне не удалось дотянуться до него ни рукой, ни ногой. Все, гад, рассчитал. И зачем я в школе физику не учил? — Просыпайся, — говорит он и продолжает с силой трясти меня. — Все на свете проспишь! Вставай, спящая красавица, и даже не думай тянуть время своими метросексуальными процедурами! Это он так чистку зубов кличет. — Иди в задницу, Беллз, мне не хватает пятидесяти двух секунд на сон, как тебе, — высовываю из-под одеяла руку, пытаясь поймать его хоть за что-нибудь и хорошенько дернуть; он сразу же хватает меня за конечность и начинает усиленно стягивать на пол. Веду жестокий бой за каждый кубический сантиметр спального пространства, сейчас силы примерно равны — Мэтт маленький, но я сонный и ленивый, поэтому битва заканчивается вничью. Он возмущенно сопит, скрестив на груди руки, я нижней частью лежу на кровати, при том как верхняя затылком упирается в пол. В кои-то веки кровь приливает к нужной голове, а не к той, к которой обычно, от неприятного положения мигом слетает весь сон, но вставать я не спешу — так просто не сдамся. — Все самое интересное пропустишь. Вставай, — Беллз осекается. — Не-не-не… Ты весь вставай! — Когда ты рядом, я могу вставать только по частям. И первыми встают обычно самые чувствительные части. — Тогда передай Ховарду-младшему, который все-таки оказался резвее тебя, что мы ждем его на кухне. Мелкий с нечеловеческой легкостью выпархивает из комнаты; только после этого начинаю не спеша соскребать себя с пола, чувствуя откровенную разбитость: мало сна, подвижный образ жизни и периодические попойки делают свое дело. А некоторое время назад Мэтт еще открыл для себя экологически чистые, но от этого не менее галлюциногенные грибочки, и теперь отдельные вечера проходят особенно весело. Натягиваю майку и являюсь на глаза страждущему видеть меня народу. Среди полностью одетых друзей в темно-зеленых пижамных штанах чувствую себя немного неловко. Крис пьет чай и листает какой-то журнал, о чем-то жарко споря с Мэттом, а тот просто сидит рядом и то и дело у него этот журнал выдергивает. Они сегодня вообще не ложились? — Хуйню какую-то написали, — недовольно морщится Крис и делает еще один глоток. — Обо мне написали больше хуйни, — возражает Беллз и тянет журнал на себя. — Тебя не называли ебанутым практически открытым текстом! Дылда выдергивает макулатуру обратно и тычет пальцем в какую-то строчку. — Это, хочешь сказать, вообще офигенчик? Хмыкаю, залезаю в холодильник, извлекаю открытый молочный пакет и делаю глоток. Правда, молоко сразу же вновь оказывается снаружи — на дверце холодильника. Желтоватые капли с достоинством стекают по гладкой поверхности, а во рту революция. Хочется родиться обратно, а потом добежать до унитаза и все это из себя выплюнуть, вывернуть себя и отдраить изо всех сил. Эти люди меня убить хотят? — Прекратили фаллометрию и признались, кто оставил на ночь молоко на столе, а утром под шумок поставил его в холодильник, — требую я и грозно смотрю с высоты своего роста на сидящих друзей. В ответ на меня обращены два абсолютно честных лица с четырьмя абсолютно честными глазами. — Мэтт, убью в следующий раз, пока ты не убил меня. Выбрасываю «орудие покушения» в мусор, усердно полощу рот, пытаясь вымыть этот омерзительный привкус, от которого так и выворачивает. Краем уха слышу недоуменный шепот Беллза, интересующийся у Криса, как это я догадался. Как будто в этой комнате есть еще кто-то, на кого можно подумать. — Показывайте то, ради чего вы нас разбудили. Мэтт хихикает, оценивая шутку, Крис протягивает мне журнал. Не успеваю прочитать и слова, как глаза цепляются за фотографию… Нашу фотографию. Неужели кто-то написал о нас, и не просто три строчки разгромной рецензии? Да здесь же целый разворот! — Это… Это то, о чем я думаю? — не веря собственному зрению, еще никогда меня не подводившему, спрашиваю я. Мэтт радостно кивает, отбирает у меня журнал обратно, а затем снова начинает возмущаться. — Но я поверить не могу в то, какую херню они о нас написали! «Трое детей с окраины… Работать пришлось с ранних лет… Никакого образования… Непонимание со стороны более продвинутых сверстников…» — зачитывает он фрагменты статьи, которые, кажется, знает уже наизусть. — Да ни хрена все не так было! — Тише, Беллз, главное, что мы же знаем, как все было на самом деле, — успокаивает его Крис. — Пускай они пишут все, что взбредет в голову. Лишь бы подольше о нас думали. — Ты так говоришь просто потому, что о тебе здесь ничего ужасающего нет, — обиженно откликается Мэтт и читает снова. — «Прямо напротив меня сидит Мэттью Беллами — ярчайший представитель анти-рок-звезды: тоненький, ломкий, бледный, немного болезненный, взлохмаченный и насупившийся, он взирает на меня большими синими глазами с недоверием и делится мыслями крайне неохотно. В группе он — ртом певец и на гитаре игрец. Несмотря на то что через пару месяцев ему двадцать, он выглядит едва-едва на четырнадцать, пробуждая во мне прежде спящий материнский инстинкт и порыв скрыть его ото всех, спрятать и не позволять никому даже на него смотреть. Мэтт, которого двое друзей незатейливо кличут Беллзом, одним глотком выпивает остывающий чай и вертит в пальцах ложку, иногда забывая о своем первоначальном стремлении держаться особняком и в запале размахивая руками. Он что-то быстро и непонятно говорит о музыке, детстве, жизни в Тинмуте, проблемах в Эксетере, мировых заговорах и грибах, перескакивает с пятого на десятое и создает впечатление взъерошенного испуганного совенка. Невозможно поверить в то, что эти руки, из которых безопасности ради хочется отобрать даже легкую ложку, виртуозно управляются с гитарой. Свой потрясающий голос, охватывающий три октавы, он объясняет просто: с рождения короткие голосовые связки…» Мэтт заканчивает читать и пытливо смотрит на меня, надеясь, что я его поддержу. Пожимаю плечами. — Твой голос назвали потрясающим, а владение гитарой — виртуозным, по-моему, тебе не дали повода негодовать. — Это они еще не знают, как ты на рояле лабаешь, — добавляет Крис. — Но оставим это на сладкое. — Вы не понимаете! Они выставили меня даже не идиотом — к этому-то я привык. Здесь я выгляжу просто как наркоман, бьющийся в ломающем бреду! — Откуда ты знаешь… — начинаю я. Дылда предостерегающе качает головой, но Беллз уже понял, что я хочу сказать. — Откуда мне известно, что такое ломка? Даже не знаю. Читал, — с ударением на последнее слово отвечает друг, и журнал отправляется следом за испорченным молоком. — Даже просмотреть мне не позволил. — Я тебе вкратце опишу. Название группы было придумано под грибами, Том Йорк беспрестанно икает, солист ебанут из-за развода родителей, громила-басист — нелюдимый хам, а у ударника Дональда Говарда обворожительная улыбка и сексуальный низкий голос. По-моему, она на тебе запала. Но последней фразы я уже не слышу. Кажется, выбросив чтиво, он сберег пару миллионов моих немногочисленных нервных клеток. — Что? Дональд Говард? Серьезно? — Кажется, у меня появились сторонники. — Не то слово. Когда я успел сменить имя? Неожиданно Мэтт начинает тихо смеяться, и Крис отодвигается от него подальше, не понимая причин его веселья и боясь заразиться сам. Тот громко хлопает рукой по столу, внезапно замолкает, но широко улыбается, и мне хочется запомнить его таким — не помнящим о глупых комплексах и неидеальных улыбках, настоящим. — Зато теперь сразу заметно наше отличие от всех этих стандартных британских групп, которые все под одну гребенку! Это уже много значит, — Беллз довольно потягивается и зевает. — Что ж, я думаю, это пока только начало. Все великие группы так начинали — с низов. Нас же впереди ждет еще очень много интересного. Крис незаметно улыбается себе под нос, соглашаясь с его словами, мне они кажутся чересчур громкими и пафосными, но это всего лишь банальная констатация факта. Факта о том, что теперь мы есть, и есть не время от времени, а постоянно. * Мэтт очень радуется прикованному к нам вниманию. Оно пока не навязчивое, вежливое. Иногда нас слышно по радио, иногда видно по телеку, время от времени мы отвечаем на вопросы интересующихся, но на улице нас еще не узнают, что дает возможность спокойно слоняться по городу и привыкать к нему, потому что он совсем не такой, как Тинмут — большой, внушительный, красивый. Сейчас архитектура и прочая ерунда интересует даже меня, что удивительно — видимо, нездоровый энтузиазм Мэтта все-таки заразителен, в то время как вакцины от него еще не придумано. Беллз продолжает ездить по ушам всем, кто готов слушать. Он рассказывает людям все, что только придет в голову: о местных супермаркетах, о звездах, о сливных системах в Древней Греции, функционирующих до наших дней, о том, что он не даун — просто у него лицо такое, о приходах, когда он мнит себя Джоном Ленноном и толкает речи о мире во всем мире, о своих прекрасных друзьях, о нынешней попсе, об Армагеддоне и еще многом другом. Мало кто может вытерпеть поток информации, без устали извергаемый этим человеком, но он не унывает и находит еще одни свободные уши. Больше всего ему нравится издеваться над журналистами. Беллз уже давно выбрал их своими излюбленными жертвами и теперь всячески изгаляется над ними, потому что им за это платят и они обязаны терпеть любые бредни. Кажется, среди нас объявился серийный маньяк. — Мы собираемся записать саундтрек к концу света! — с торжественной помпезностью сообщает он одному, возбужденно размахивая руками. — Я подумываю о том, чтобы всерьез заняться созданием собственной линии женского нижнего белья, — «по секрету» делится он с другим. — Порой мне кажется, что парнем я родился по ошибке. Вы ведь видите? Я похож на извращенную эротическую фантазию, над которой хочется надругаться, а затем оставить захлебываться в кровавых соплях! — усиленно втирает он третьему и добавляет в голос нужный градус трагизма. — Поэтому, может быть, когда-нибудь я решусь сменить пол… Да! Я стану девушкой! И в группе «Muse» вместо недоразумения на вокале будет симпатичная скромная солистка Молли Беллами! Или Моника, я просто еще не придумал. — У меня были проблемы с наркотиками, — тихо говорит он четвертому, нервно грызя ногти. — Я жил с хорошим другом, который толкал героин, несколько раз мне предлагали попробовать, но я отказывался… Это ведь проблема, да? Мне предлагали, а я отказался! Точно проблема. — Концерты? — переспрашивает он у пятого. — Мы пока не выступаем с шиком, выступления устраиваем для ограниченного числа слушателей, потому что у нас пока еще один альбом, этого недостаточно. Как бы выглядели наши выступления? Даже не знаю. Моя голова могла бы взорваться. Или я мог бы убить Доминика. Или, может быть, раздеться и трахнуть Криса. Нам с дылдой ничего не остается, кроме как серьезно кивать в ответ, задыхаясь, хватаясь за животы и толкая друг друга в бока, а затем покатываться в сумасшедших истериках, едва ли не нося Мэтта на руках за такие выходки. Это сеет смуту и суматоху: одно издание пишет, что трансвестит-вокалист планирует окончательно стать девушкой, другое — что всей группе срочно нужно на реабилитацию, еще кто-то — что мы ударились в шоу-бизнес, как и остальные, о ком уже хотя бы несколько раз услышали, и собираемся заняться дизайнерским ремеслом. Мнения создаются самые разные, все недоумевают, не зная, кому верить, и Джон в каком-то роде даже одобряет это. — Говорите все, что придет в голову, — заявляет он. — Конечно, в рамках приличия. Пусть затем говорят о вас Каждый свободный день, который можно провести вне Лондона, Крис проводит в Тинмуте и даже не с семьей, а со своей девушкой, Келли. Кажется, у них все серьезно — исходя из того факта, что они вместе уже несколько лет. После таких кратких вылазок он возвращается опечаленным расставанием, но счастливым, окрыленным из-за того, что это было. От одного взгляда на него душа поет даже у меня, хотя ни одна часть меня не умеет петь. О Беллзе и говорить нечего. Поэтому настоящего Мэтта вижу только я. Это происходит поздними вечерами, когда мы, измотанные, сидим где-нибудь на кухне, пьем чай и просто молчим. Он подпирает голову руками, смотрит в стол, глубоко дышит, едва ли не засыпая на месте. Говорит серьезные вещи — не тот бред, что несет любому, кто готов слушать хотя бы пару минут. Строит планы на будущее. Озвучивает мысли по поводу следующего альбома, который мы, конечно, непременно будем делать. Мы нашумели с первым — да что там скрывать: мне самому он очень нравится, — поэтому останавливаться на достигнутом было бы по меньшей мере глупо. Мэтт озвучивает идею попробовать писать с клавишными, за которые он мог бы приняться всерьез, потому что ему уже давно не дает покоя мысль облечь свои мысли в музыку. Он показывает мне наброски, в которых я ничего не понимаю, объясняет по десять раз, иногда наигрывает на гитаре примерное звучание. Мне нравятся такие вечера. Они напоминают то время, когда нам было по шестнадцать, мы засиживались допоздна и позволяли себе немного больше, чем просто хорошие друзья. И вскоре у нас появляется материал на второй альбом. * Все идет своим чередом, пока как-то раз в комнату не влетает взбудораженный Крис и громогласно объявляет: — Мужики, вы сидите? И правильно, сидите! Не вставайте, иначе сейчас упадете! Я вам такое скажу! — Крис, блин, сейчас полвторого ночи, что произошло? — сонно интересуется Мэтт и зевает. Дылда смотрит на нас сияющим взором. Видно, что ему хочется поделиться с нами своей радостью, которая, видимо, имеет такие габариты, что до утра подождать не могла, а он прискакал аж из самого Тинмута. — Чуваки, я женюсь! Шокировано переглядываемся с Беллзом. Затем синхронно ставим челюсти на место. Одновременно спрашиваем, не веря своим ушам: — Что? — Я сделал Келли предложение! Она согласилась, и свадьба через несколько месяцев! — Крис… — осторожно начинает Мэтт, словно обдумывая, как бы потактичнее сказать. — Ты в курсе, сколько тебе лет? — Ну да, еще не старый. — И ты собираешься загубить свою жизнь в таком возрасте? Мне понятно его удивление. У этого человека даже нет постоянной девушки — он попросту считает их бессмысленными и глупыми. В его к ним отношении есть даже какое-то презрение, словно они куклы. Поэтому ему не суждено понять, как можно связать свою жизнь с одной из них. — Ты не понимаешь, — произносит Крис; у него даже голос другой, словно он пытается не петь от радости. — Она… Она прекрасная. Она никогда не сравнится ни с кем другим. Такой больше нет и никогда не будет! — Блин, да это же охуенно! — забыв про все приличия, вдруг выдаю я и вскакиваю, крепко обнимаю дылду, а он улыбается, как идиот, и даже забывает обнять меня в ответ. — Поздравляю! — Учитывая, что ты мой лучший друг, — Беллз поднимается с дивана, — и сейчас речь идет не о том, какая она, а о том, что это было твое решение и теперь ты счастлив… Доминик, двигайся! С силой, не свойственной его тонким рукам пианиста и неудавшегося художника, он стискивает нас обоих, поскольку непосредственно к Крису из-за меня не подобраться, а тот сжимает нас в объятиях. На какой-то момент под ногами чувствуется невесомость. — А теперь сядьте. Снова сядьте. — Ты уже сказал нам, что женишься, — недоумеваю я. — Что может быть еще глобальнее этого? — Я скоро стану папой! И мы как-то незаметно оседаем обратно на диван. И теперь даже забываем вернуть челюсти на место. — Охуеть…- хрипло выдыхаю я. — Когда? — Месяцев через восемь с половиной. — Так ты по залету ей предложение сделал? — тоненько спрашивает Мэтт. — Я давно хотел, но думал, что двадцать — это еще рано. Это просто послужило толчком. — То есть ты нас бросаешь? После того, как мы только начали карабкаться вверх? — Не дождетесь! — заявляет дылда. — Вы без меня нагородите тут делов, знаю я вас, поэтому никогда не оставлю. Вы еще будете жалеть, что я не ушел. Я самый младший, поэтому умру позже всех. А я, исходя из его логики, — самый первый, вот радость-то. — Когда ты сможешь вернуться к работе? У нас куча нового материала. — Да хоть сейчас. Келл спокойно относится к нашему делу. Эй, ну чего носы повесили? Нас ждет еще мальчишник, — заманчиво добавляет Крис. И после этой фразы все становится на свои места. Главное, что он остается с нами. Конечно, теперь придется делить его с женой, но он сам еще не готов полностью посвятить себя одному человеку. А на тусовке оторвемся по полной. Вон, как у Мэтта глаза загорелись. * В общем-то, после его женитьбы все остается по-прежнему. Ну, кроме одного… Мы напились, решили немного подурачиться, отвели Мэтта в салон… И покрасили его. В очередной раз. В белый. Конечно, это не красный и даже не синий, то есть жить можно, но белый Беллз — это феерическое зрелище. Теперь Крис называет нас подружками-блондинками и то и дело предлагает поразвлечься. О том, что он носит гордое звание самого моногамного человека планеты, он при этом как-то умалчивает. Это дико раздражает, мы с Мэттом гармонично скрипим зубами и обещаем самим себе больше никогда не напиваться в обществе друг друга. Но, судя по последствиям, было весело. И мало того, что дылда обидно обзывается, он нас еще постоянно путает нас, особенно со спины. Но разве наша вина в том, что мы примерно одинаковой комплекции и со светлыми патлами? — Мэтт, нужна твоя помощь! — окликает Крис; тяжело вздыхаю, оборачиваюсь. — Я Дом, рад познакомиться. Мы знаем друг друга уже пять лет, когда ты научишься различать, где кто? — Меня это не смущает, — хмыкает дылда. Сажусь напротив, подпираю подбородок ладонью. — Ну смотри. Я щекастый. — Очень. — Предки постарались. А Беллз… Ну, как бы тебе описать… У него щеки а ля «глубокий минет». Подзатыльник и испепеляющий взгляд от хозяина щек не заставляют себя долго ждать. Мэтт негодующе сопит, но я рад, что нам удалось настолько успешно преодолеть это недоразумение. Он не задергался, не заволновался, не убежал расстраиваться в угол — просто праведно рассердился и сразу же забыл об этой глупой шутке. Но вскоре его окончательно задалбывают постоянные подколы и он идет исправлять эту нелепицу. Через три часа передо мной снова темный и прекрасный Беллз, хлопающий глазами и пытающийся оценить старый-новый имидж, я рад, а вот Крис, кажется, не очень. Он громко жалуется на то, что Мэтт снова обычный, в то время как тот начал привыкать к его щекам а ля «глубокий минет», за что тоже получает пинка. Позже мы валяемся на диване. Криса с нами нет — кажется, его ждет пара веселых недель, проведенных в кровати безвылазно, пока у свежеиспеченной миссис Уолстенхолм не вырос живот. Мэтт смотрит в потолок, а я дергаю его за свежевыкрашенные пряди, делая вид, что пытаюсь понять, насколько сильно они отличаются в тактильном плане, но на самом деле просто обновляю впечатления, запоминаю ощущения. Он жмурится и изо всех сил пытается не замурчать. — Поверить не могу: Крис женился, — тянет Беллз и подвигается немного ближе, кладет голову мне на колени, только спину не выгибает от удовольствия. — Так быстро и так рано. — Зато хоть кто-то из нас успокоился и остепенился. Это мы с тобой как кукушки. — Почему? — Они постоянно перелетают с места на место и подбрасывают своих детей в чужие гнезда. Мэтт удивленно приподнимает брови. — У нас есть дети? — Будем молиться, чтобы не было. Ты, насколько я помню, не предохранялся. — Пускай сами следят за собственной безопасностью, — он лениво потягивается. Взгляду открывается его тонкая шея. Возникает острая необходимость прикоснуться, с силой сжать, чтобы глубже прочувствовать, разодрать, если потребуется. Не позволяю себе опустить руки на его пульс, задерживаюсь в волосах. Он расплывается в блаженной улыбке, зажмуривается. Ресницы отбрасывают тени на скулы. — Сам ничем не боишься заразиться? Тебя и комар насквозь проткнет. — Тьфу на тебя, — фыркает Беллз. — Все девчонки, с которыми мне довелось провести хотя бы десять минут, были, конечно, не Венерами, но и венерического ничего в них не было. Отвянь. Дергаю его за ухо; он ойкает, поворачивает голову и кусает меня за ногу. — Эй! — возмущаюсь я и снова дергаю его за ухо. — Мы так не договаривались! — А так мы договаривались? Мэтт рывком поднимается и быстро кусает меня за губу. Улыбается, кусает снова. Он делает это осторожно, чтобы ненароком не поранить меня, но мне все равно. Осмеливаюсь ответить, притягиваю к себе за плечи, перехватываю его язык, легко прижимаю зубами. Мэтт замирает, затем отрывается и ложится обратно. — Кажется, мы в расчете, — отмечаю я; он кивает. — Вот скажи мне, друг мой Казанова. Неужели за все эти годы ты так и не полюбил никого по-настоящему? За тобой бегают толпы даже здесь, а ты просто играешь с ними, развлекаешься и бросаешь. Это слишком щекотливая для меня тема. Она напоминает мне о том, какая я сволочь, если стремлюсь только забить собственные эмоции и не думаю ни о ком больше. Но почему же не думаю? Думаю. Только не взаимно. Виновато смотрю на Мэтта. Он продолжает: — Да не собираюсь я тебя ни в чем обвинять! Сам такой же. Просто интересно: неужели тебе действительно все равно? — Ну… Может быть, кто-то из них мне нравился, потому что за три дня особо разобраться в своих чувствах невозможно. С некоторыми было совершенно не о чем поговорить, какие-то сразу начинали планировать нашу свадьбу, что вообще заставляло меня вскакивать прямо посреди ночи, даже не отдышавшись, цеплять штаны и бегом сваливать. Мэтт невесело смеется. — С этим и мне приходилось сталкиваться, так что в этом ты не одинок. И все же: вообще никакого интереса, кроме как к возможности круто провести время? — Говорю же: нравились. Все. — И ты вообще никого не любишь? Никого-никого? Не скрываешь от меня, Криса, общественности? В его голосе слышен интерес. Он так «ненавязчиво» пытается выведать, свободно ли мое сердце и прочие потроха, что это даже странно. Хотя там всегда есть небольшой закуток на всякий случай. Усмехаюсь, сталкиваю его с себя, растягиваюсь рядом, закидываю руки за голову. Над нами нависает потолок, как он делает это, когда мы обдолбаны, но сейчас в нашей крови нет ни капли алкоголя и прочих примесей. — Почему же? Есть люди, которых я люблю. — Предки сейчас в счет не идут. — Все равно есть. — Но имя этого человека, конечно, ты мне не скажешь, ибо тайна за семью печатями. — Ты прав, не скажу. — Ну это хоть не мужик? Приподнимаюсь на локте, придирчиво смеряю его фигурку взглядом. Мужиком его язык назвать не повернется. Думаю, я не совру. — Не мужик. — Ты какой-то не такой, — вздыхает Мэтт. — Я, наверно, голубой, — в рифму заканчиваю я старой шуткой и вздыхаю ему в тон. Мы только что записали наш второй альбом, не заметив, как поднялись, впереди нас ждут синглы, клипы и концерты, но разве это важно? По крайней мере, сейчас. * Гастроли — настоящие гастроли — проходят очень бурно и весело. Потому что это не обычные гастроли. Сначала всегда кажется, что это прекрасный способ подарить людям музыку, получить отдачу и посмотреть мир, а на деле оказывается, что все происходит немного иначе. По настоящему все имеет одну схему: концерт — попойка — унитаз. И так постоянно. Каждое выступление прекрасно по-своему. Разные люди, разные песни, разные веселые происшествия в пути, но затем неизменно — номер в отеле, бухло, непонятно откуда набежавшие девочки в диких количествах и мы посреди всего этого бедлама. Крис не изменяет принципам и сбегает с этих вечеринок, поскольку у него жена и со дня на день родится уже второй, которых они каким-то неведомым образом умудряются делать только так. Поэтому отдуваться за все это приходится нам двоим с Мэттом. И мы совсем не против. Он пользуется невероятной популярностью у женского пола, поэтому каждое утро неизменно предстает перед моими глазами измазанным помадой и воняющим разнокалиберными духами. Уму непостижимо, как он может пропускать через себя такое количество барышень и все это стойко выдерживать. Он ведь прозрачный, маленький и незаметный. Это больше похоже на реванш за подростковые годы, в период которых его замечали только в редких случаях, когда нужно было что-нибудь списать. Даже не хочу спрашивать, ведет ли он подсчет всех, кто у него был, хотя потом смог бы продавать эту информацию за дикие деньги. Сколько было бы желающих убедиться, что все они у Беллза не штучный товар? И мне стыдно, что я ничем от него не отличаюсь, это низко, мерзко, подло и грязно, но весело, и ничего мы с собой поделать не можем. Разрядка, никаких обязательств — хорошо. Спасает только то, что каждое утро я чувствую себя Куртом через несколько часов после самоубийства и ничего не помню. Может быть, все не так плохо, как кажется на самом деле. Пустые бутылки и прочая шняга, валяющаяся по всему периметру всегда почему-то именно моего номера, ничего об этом не говорят. Видимо, во мне по-прежнему остался тот заводной дух дамского угодника и завсегдатая всяческих тусовок. Как-то, хихикая, Мэтт повествует какую-то несвязную историю, в которой фигурирую убуханный в стельку я, трансвестит на моих коленях и некий самотык, однако Беллз подрывается с места, не дорассказав, и убегает в туалет, где его снова полощет. После незатейливой «процедуры» друг выглядит бледно и очень плохо, а я не уверен, так ли сильно мне хочется узнавать финал этого захватывающего эпоса, поэтому разговор вянет сам собой. Единственное, что спасает, — то, что вся токсичная дрянь вместе с потом выходит на выступлениях. Нужен один прохладный душ, чтобы смыть с себя все это — затем можно снова рваться в бой, а после просыпаться в полнейшем сраче и надеяться, что кое-где попадающиеся гондоны все-таки надували, что, в общем-то, сомнительно. При всем при этом Мэтт ухитряется выглядеть самым милым и невинным человеком на планете. Когда-то давно он сказал, что похож на извращенную эротическую фантазию, над которой хочется надругаться, а после — оставить захлебываться слезами и кровью. Как оказалось, он был прав. Каждый раз, когда я заливаюсь по глаза, возникает желание выдернуть его из моря полуголых — или, наоборот, разряженных — тел, запереться с ним в туалете, прижать к стене и сделать с ним что-нибудь ужасающее, чтобы сломать, раздавить, разорвать в клочья, растоптать в пыль. Но затем снова попадается на глаза это вытянутое личико, большие синие глаза, и все странное наваждение мгновенно улетучивается. Как-то раз он говорит: — Все это время я силился понять одну вещь. Как тебе это удается? Ты ничего не делаешь, но ты крут, внушаешь уважение, бабы сами толпами вешаются на шею. — А мне было бы интересно побывать в твоей шкуре, любопытно поковыряться в твоих мыслях и прочей гадости, понять, как ты творишь. Мэтт смеется. — В моей голове — одни иголки и много несвязного бреда, а также всякая паранойя, буйство разных личностей, извечные противоречия, постоянные накрутки и многое другое. То ли дело ты: уверенный в себе, получающий желаемое, ни на чем не зацикливающийся, не страдающий от невнятных чувств, с легкой душой и чистой совестью наслаждающийся жизнью. Может… Я хотел бы быть тобой. И если бы он знал, как он неправ и как я согласен поменяться. * Время не идет — бежит, словно опаздывает на поезд или куда-нибудь еще. Отыграны почти все концерты, выбухано почти все бухло мира, разрушены почти все номера отелей, в которых нам пришлось остановиться… И почти кончились мы. Несмотря на молодость, резервы внутренних сил, запал, желание, мы устали. Теперь голова болит чаще, с бодуна полощет сильнее, выступления даются сложнее, мы лажаем больше. Люди этого не замечают, они продолжают любить нас, но самое противное осознание — осознание того, что ты ошибаешься раз за разом по собственной глупости. Хочется бросить палочки и залезть на какую-нибудь стену, разбить собственное лицо в кровь, твердя себе, что больше никогда не будешь повторять все эти запои, что скоро все закончится, через пару недель мы попадем домой, теперь уже — в Лондон, в нашу совместную маленькую квартирку, сможем пить чай, воду из-под крана, лежать на полу и спать вповалку друг на друге. Очень хочется посмотреть на еще одного Уолстенхолма. Это — первый тур в нашей жизни, из которой теперь вычеркнут еще один «первый раз». Я наслышан, что после гастролей частенько бывают депрессии, вызванные переходом из одного состояния жизни в другое; я знаю, что многие не могут спать в тихой, пустой квартире, не слыша шума мотора и дыхания друзей. Но о депрессии во времена самих туров… В нее вгоняет все. Тоскующий по дому Крис, звонящий Келли едва ли не каждые полчаса. Две осточертевшие задницы, на которые мне постоянно приходится смотреть — одна из них спокойная, находящаяся на одном месте, а другая бешено мелькает перед глазами, прыгает на колонки, иногда даже взгромождается на басовый барабан моей установки. Самые невыносимые моменты, когда перед глазами только ширинка, поднять голову вверх уже невозможно, а опустить ее еще ниже никак. Интересно, а ему доводилось возбуждаться на концертах?.. Порой Беллз выглядит так, словно занимается любовью с собственной гитарой. Сходство усиливается, если при этом он корчит какие-нибудь рожи. Самое невыносимое — видеть это и желать быть инструментом, но продолжать до мозолей на ладонях исправно играть. Становится плевать уже на ошибки. Тяжело смотреть на Мэтта, на то, как после выступления он падает и долго смотрит в стену невидящими глазами, вокруг которых прочно залегла тень. Пару раз он пытается попробовать замазать их тональными кремами и пудрами, что придает ему удивительно здоровый и цветущий вид, но отплевывается, утверждая, что «мужики всей этой бабской гадостью не пользуются». А давно ли он с ног до головы обмазывался помадой и наслаждался произведенным эффектом? Мы постоянно обсуждаем что-то, что будет относиться к третьему альбому, но отказываемся записывать его раньше, чем через несколько месяцев, даже под страхом смертной казни. Если мне хочется засунуть любимые палочки кому-нибудь в зад или воткнуть в глаз, это не лучшая идея. По возвращении домой мы не встаем с кровати несколько дней. Спим по двенадцать часов, то обнимая друг друга, то отпихивая, перетягивая покрывала на свои стороны. Так же лежа смотрим телек, лежа едим, лежа пьем чай. И просто лежим. Выходить на улицу нет смысла — снова тянет в кровать. Лежать несколько дней совсем не сложно, как это казалось раньше. Все тело ноет, болят мышцы, сходят следы, оставленные чужими ртами и ногтями. Чувствую себя грязным, даже принимая душ два раза в день. Два раза в день чищу зубы. Иногда перестилаю постель. Мэтт недовольно морщится, потому что в эти моменты ему приходится сидеть на подлокотнике, и недоумевает, зачем. Просто для того, чтобы было чисто. Однажды он говорит, что это испытание заставило его помучиться. Вместо того чтобы спать оставшиеся до рассвета минуты, он лежал и думал, глядя в потолок. Говорил сам с собой — это едва не пробудило в нем вторую личность. — Правда, во мне это были бы доктор Джекил и мистер Мудак, — невесело посмеиваясь, добавляет он и вдруг заклеивает себе рот широким скотчем. — Зачем? Подставить меня хочешь, гад продажный? Будешь рассказывать всем, что я не выпускал тебя из дома, измывался над тобой и заставлял делать всякие ужасные вещи? Он отрицательно мотает головой, машет руками и приносит блокнот. «Я хочу заставить себя меньше говорить и научиться слушать, — пишет он на бумажке. — У тебя приятный голос. Расскажи мне что-нибудь». — Ты застал меня врасплох, — растерянно бормочу я и переворачиваюсь на другой бок. Он внимательно смотрит на меня, его глаза кажутся глубже, чем обычно — а может, просто я теперь ближе. На полосе скотча, скрывающей его губы почти от уха до уха, нет ни единой складки. Потом будет больно отрывать. «Я буду слушать все, — снова вычерчивает он. — Говори все, что хочешь. Мне нужно просто принимать кого-нибудь другого, кроме себя». — Ну… Это, типа, психологический тест такой? — он кивает. — Ты же знаешь, что я ни черта не смыслю ни в чем, кроме барабанной установки. «Можешь считать, что да — тест. Я давно ни с кем не разговаривал по душам. Я скоро ебанусь слышать свой собственный вой под гитару. Ты не молчи только. Смелее. У меня заклеен рот и нет сил встать. Вперед». Во рту пересыхает от мысли о том, что сейчас можно было бы с ним сделать. Что я мог бы точно так же связать его руки, покрепче вжать в диван и… — Я устал, — просто говорю я, смаргивая образы с кончиков ресниц. Он согласно кивает, не сводит с меня внимательных глаз. — Когда мы вернулись? Три дня назад? Неделю? — Беллз показывает десять пальцев и карандаш. — Одиннадцать, даже так… Мне надоело спать на простынях, на которых до меня кто-то спал, кто-то трахался, а кто-то, может, и умер. Мне надоело пить больше, чем среднестатистический алкоголик, и скакать сильнее, чем прыгун на Олимпийских играх. Мэтт снова кивает. От его взгляда начинает сворачиваться кожа. Хочется открыть окно. — И все эти бабы надоели… После бутыли вискаря на некоторых размалеванных блядей даже не встает. Еще один кивок. Сейчас ты услышишь все. И, если не улетел высоко в облака, поймешь. Меня прорывает. Приподнимаюсь, перекидываю через него одну ногу, усаживаюсь сверху, сжимаю бедра. Его хрупкий скелет выдерживает и на этот раз — раздробления костей тазобедренных суставов нам не нужно. Беллз не возражает, его руки перебираются на мои согнутые в коленях ноги. — Мне нужен всего лишь один человек. Всего лишь один, мать его, человек в этом мире. Нужен уже давно. Понимаешь? — вместо кивка теперь — опущенные веки. — Он находится рядом со мной. Совсем близко. Как ты сейчас — ко мне. У нас прекрасные отношения. И сам этот человек очень хороший… Мы дружим. Но я нуждаюсь в нем не как в друге. «Скажи ему», — пишет Мэтт и вновь откладывает карандаш. А ты не слышишь? — Я пытался, но он глух. Слеп. Хотя у него красивые глаза. И есть слух. Наверное, я делал плохие попытки. Одним своим признанием я могу разрушить все, к чему мы долго шли. Он принимает меня совсем иначе, совсем по-другому смотрит на меня. Я ведь не идиот. За окном вспыхивает молния. На часах 2:59 сменяется на 3:00. — И это… — запинаюсь в поисках нужного слова. — Воздержание сводит с ума. Иногда мне кажется, что сейчас, что вот сейчас я потеряю голову!.. И вскоре пожалею. Я знаю, что, если даже попытаюсь что-нибудь выкинуть, он поймет и не будет возражать. Но… мне страшно. Мэтт подчеркивает последнюю фразу. «Скажи ему». — Не вариант, — качаю головой, наклоняюсь ближе, касаюсь губами его шеи — аккуратно, как вампир, пытающийся отыскать переполненную кровью венку. — Мне не кажется, что этот человек был бы против, сделай я так, — щекочу языком его ухо, запечатлеваю плеяду коротких, отрывистых прикосновений на коже, скольжу по горлу. Беллз запрокидывает голову и судорожно выдыхает. — У него такая тонкая шея… Наверное, ему бы даже понравилось. Снова цепочка поцелуев — от подбородка до ключиц. Не обделяю их вниманием, неощутимо касаюсь каждой точки на прямой, щекочу дыханием его гладкую кожу, покусываю; в животе зарождается сладкая истома, сбивается дыхание. Чувствую, как быстро колотится его сердце. Храбрый портняжка… Всегда говорил мне, что эти нередкие прикосновения и маленькие вольности не значат для него почти ничего. Тогда почему же мне слышны глухие удары пульса в грудную клетку даже на расстоянии? — Может быть, он бы вырывался, — понижаю голос, кончиками пальцев скольжу по его плечам, сгибам локтей, обвожу каждую венку. Сжимаю хватку на тоненьких запястьях, с силой прижимаю его руки к кровати, чтобы не дергался, не вырывался. Снова обцеловываю ключицу — за губами тянется влажноватый след. Цепляю уголком рта его сосок; он тут же напрягается, натягивается, как струна, тонкие пальцы с силой мнут простыню. Затем резко отпускают и снова крепко сжимают. От мысли о том, что сейчас все это — мое и нет преград, сносит крышу. Снова щекочу его языком. Мэтт весь дрожит до кончиков волос. Словно боится. И вдруг стонет. Этот звук тихий, незаметный, но я отчетливо слышу его, потому что хочу этого всю свою сознательную жизнь. Его глаза крепко зажмурены, чтобы ничего не видеть. Его руки дрожат; сейчас последует хруст, затем девичьи запястья переломятся пополам, рассыплются в пыль. Он подсознательно заставляет свое тело не выгибаться навстречу моим губам, не таять под моими прикосновениями, но терпит в этом бою поражение по всем фронтам. Он весь насквозь неправильный. Извращенный. Природа надругалась над ним, произведя таким на свет. Мне не сложно понять все желания потных старичков, пожирающих его глазами. Но мне непостижимо, почему он никогда не замечал, как я смотрю на него. Он и сейчас упускает этот шанс. Почти уверен, что в моих глазах плещется похоть. Она же сквозит и в голосе — это блядское, псевдо-соблазнительное придыхание; эфемерное, незыблемое, недолговечное счастье от возможности полчаса обладать желаемым. Затем вернуть обратно, но вспоминать и каждый раз неизменно прокручивать это в голове. Его стон. На секунду отпускаю его руку, отбрасываю блокнот в сторону — он больше не понадобится. Сейчас здесь будет слышен только мой голос, здесь будут внимать только мне, моим словам, которые горели и перегорали внутри каждый день на протяжении последних шести лет. Я поставил бы свой след на его груди, заклеймил, чтобы больше никто не смел трогать, затем перевернул бы на живот, обмусолил каждый позвонок… Но здесь все чужое. Оно дано мне в пользование, как насмешка, на самом же деле безраздельно принадлежа Мэтту. — Этот человек… Он бы испугался, узнав, каким животным чувством я к нему пылаю. Иррациональным, разрушительным, — возвращаюсь к его уху. — И я люблю его только за то, что это безответная, безмолвная любовь. За то, что у меня нет никаких шансов. За то, что великодушно позволяет безвозмездно любить его, сам того не зная. Бесконечно. Мэтт с силой сглатывает. Затем — еще раз. Цепляю подушечкой большого пальца его ресницы, обвожу нос — острые крылья взволнованно трепещут, — спускаюсь по губам, которые, должно быть, дрожат. Потом поддеваю ногтем край скотча, с характерным неприятным звуком отдираю его, стараюсь не обращать внимания на его слезы. Напускаю на лицо безразличие, склоняюсь над ним — близко, глаза в глаза — и холодно интересуюсь: — Тебе уже полегчало? На миг кажется, что сейчас он вцепится в меня, прижмет к себе, языком исследует каждый закоулок моего рта… Беллз глубоко вдыхает несколько раз, выбрасывает ненужный скотч. — Раньше у меня была шизофрения, но теперь мы в порядке. Пожимаю плечами, занимаю свое место с краю, отворачиваюсь, утыкаюсь носом в подлокотник. Кусаю губы едва ли не до крови. Шизофреник — это я. Один голос говорит: «рискни, скажи, посмотри на реакцию» — в то время как другой визжит: «не вздумай вмешиваться и убивать то, что и так едва дышит». Остается гадать, понял ли. Осознал ли, что никому другому не суждено услышать подобного признания. Что это он заставляет меня заходиться в подобных припадках. Это помутнение сознания. Потеря рассудка. Состояние аффекта. На душе абсолютно поганое ощущение. С каких пор она стала общественным туалетом для кошек? В следующий раз заклеивать рот будем мне. Натягивать на меня смирительную рубашку, не давать блокнот в руки, сажать перед телевизором и заставлять смотреть сериалы, в которых все сначала плохо, но в конце становится неизменно хорошо. Только есть навязчивое ощущение, что следующего раза уже не будет. Что сейчас Мэтт просто приходит в себя от шока, а утром выставит меня ко всем хренам за дверь и больше видеть никогда не захочет. Ну и пусть. Лишь бы не понял. Пусть сочтет меня озабоченным маньяком, которому ударила в мозг сперма, а рядом просто никого не оказалось. Не повезло человеку, в которого меня угораздило так глупо влюбиться. — Наверное, это очень хороший человек, если ты испытываешь к нему такие чувства, — задумчиво произносит Беллз. Не щурясь, он смотрит на яркие лампы горящей люстры. — Всего меня облизал, пока рассказывал. Пиздец. * Я до сих пор не могу понять, что защелкнуло в голове Мэтта после той ночи «выяснений отношений», но свой следующий альбом мы называем «Absolution», и он звучит совсем иначе, нежели все то, что мы делали раньше. Я искренне считаю, что это — нечто невероятное и прекрасное и лучше у нас не получится уже никогда. Диск выходит необычным, разным — есть лиричные, мягкие песни, а есть мозгодробительные, рвущие в клочья. При всем желании не верится, что этот человек, относящийся к людям с недоверием, презрением, в отдельные моменты — даже с ненавистью; безрассудный, ненормальный, крушащий на сцене все, что попадется под руку, устраивающий бесчинства, откровенные безобразия в номерах отелей, едва ли не с высунутым языком стелящийся за представителями противоположного пола, а затем жестоко их бросающий, может петь о чувствах, взаимоотношениях, раскаянии. Наверное, жизнь учит. Беллз потихоньку остепеняется, перестает ставить волосы дыбом, орать в микрофон всяческие непристойности. Хотя мне известно, что даже в те веселые времена, когда самым безобидным «допингом» была трава, он все же был не таким. Он и сейчас в любые моменты своей жизни остается тем же зашуганным подростком, с которым мы познакомились на футбольном поле в Тинмуте, просыпающимся по ночам от кошмаров и смотрящим на настоящий мир и настоящих людей сквозь пальцы. В какой-то момент он решает отращивать волосы, чтобы фильтровать получаемую посредством зрения информацию через челку, а не через свои конечности. — Мне же нужно как-то играть на гитаре? — улыбаясь, спрашивает он. Нам уже по двадцать пять, и Мэтт говорит, что пора задумываться о душе и вечности, потому что места на кладбище ждать не будут. Он так шутит, черный юмор свойственен ему в самые неподходящие моменты, но что-то в его голосе заставляет содрогнуться от понимания, что все-таки он прав. — Проведешь вечность бок о бок со мной? — интересуюсь я, не отрываясь от записей. Беллз поднимает голову и вздергивает бровь, затем нежно улыбается, мечтательно закатывая глаза. — Если только где-нибудь в Darlington Hall Gardens. — Оно ведь давным-давно заброшено. — Не страшно. Заплатим кому-нибудь, они нас ночью втихаря вповалку закопают, делов-то. От интонации, с которой он произносит эти слова, при этом пожимая плечами, мороз бежит по коже. Он очень спокойно относится ко всему, не соприкасающемуся с реальной жизнью, будь то даже смерть. — Не нужно бояться смерти, — утверждает он. — Зачем бояться того, что рано или поздно наступит в любом случае? Жить вообще вредно: от этого умирают. Лишь бы только не насильственно. Пока мы занимаемся сводкой, подгонкой и микшированием альбома, Крис обитает в Тинмуте, возясь с семейством и, я уверен, клепая третьего. Среди фанатов уже ходит байка, что семейство Уолстенхолмов делает ребеночка к выходу каждого нашего альбома, как своеобразный саундтрек. Мы с Мэттом подумываем о том, что надо бы съездить домой, к семьям, посмотреть на родную дыру, в которой изменения происходят раз в шестнадцать миллиардов лет, когда физики-ядерщики всего мира собираются в одном месте и под аккомпанементы открывающихся бутылок шампанского запускают большой андронный коллайдер. И начать мы решаем с Эксетера. Беллз хочет посмотреть на давно заброшенную мастерскую, увидеть, что с ней стало. Я не против. Кое-где начинает облезать краска, трескается лак, которым вскрыта ручка входной двери. Окна не мыты с момента открытия, то есть уже лет семь-восемь, все покрыто толстым слоем пыли, вещи разбросаны по местам так же, как и в тот момент, когда двери были закрыты в последний раз с тем, чтобы больше никогда не открываться. Беллз не удерживается, с силой толкает дверь от себя, попросту выламывая ее с обветшавших петель, проходит внутрь, разбирает кое-какие старые завалы, находит почти высохшую белую краску и аккуратно выводит «закрыто» прямо по стеклу. Затем бережно приставляет дверь на место, с грустным вздохом оценивает проделанную работу. На втором этаже все тоже давным-давно тихо. Мы стоим посреди улицы, задрав головы, и даже не думаем о том, что успело произойти здесь после возвращения в Тинмут. По старой памяти в нос отдает неприятной пульсацией. Будто старые шрамы болят. — Мама хочет внуков, — вдруг тихо произношу я Кажется, Мэтт сейчас засмеется, но в его глазах — на удивление — понимание. — Моя тоже. А я еще не хочу. Даже представить не могу себя с мелким памперсом: «Пап, покажи гитару». — Скажи предкам, что еще не готов. Что у тебя жизнь, которая тебе нравится, у тебя дело, которое идет в гору, у тебя поклонники, любящие тебя и не желающие никуда от себя отпускать. Если бы я сам мог сказать такое своим, было бы проще. Беллз улыбается. — Мне было бы легче сказать, что я импотент и физически не могу, ибо это единственное, что они поймут. Все другие аргументы сойдут за отговорки. — Сорок раз вокруг ноги, через плечо — и в сапоги… — отчего-то вспоминается мне, и мы прыскаем. — Если хочешь… Можем попробовать как-нибудь… Это. Вместе организовать мелкого. Тогда и твои, и мои останутся довольны. Слова вылетают у меня сами собой прежде, чем я могу их обдумать. Звучит глупо, безнадежно, жалко, но как есть. Даже не жду того, что весь остаток дня меня будут осмеивать — рядом со мной находится человек, который может понять все. Беллз громко смеется, кладет руку на мое плечо. Его будто заинтересовала эта идея. — Я бы рад, но, понимаешь, физиология… Может, поймать фанатку и ей заделать кого-нибудь? — Не прокатит. Моим семья нужна. А таких вот выпиздышей… На хер они не сдались. Может, и есть уже целая толпа, хрен его. — Лишь бы не было. Хотя мы можем одолжить парочку у Криса. Они там такими темпами их еще целую толпу настрогают, учитывая наши темпы записи, спасут демографическое положение всего мира. Рискнем? — Келл нам все глаза выцарапает, — обнимаю Мэтта за талию. — Ладно, неважно. Зная нас с тобой, могу с твердостью заявить, что еще лет десять у нас не будет ни жен, ни детей. Пойдем ловить такси, а то я есть хочу. Сейчас день, поэтому желтенькие машины, напоминающие игрушечные, выстроены в ряд по-над дорогой, выбирай — не хочу. Направляюсь к первой, но вдруг Беллз толкает меня в бок и показывает на самого последнего. — Смотри! Видишь того? Это тот самый мудак, который в ту ночь бросил нас на полпути к дому! И правда — он. Сидит, деньги пересчитывает, даже забывает стряхнуть в окошко пепел с сигареты. Что ж, вот мы и встретились снова, как долго я ждал этого момента. В голове зарождается коварный План. Киваю Мэтту, подхожу к первому таксисту. — До Тинмута за сколько довезешь? — За двадцать. Лезу в карман, радуюсь, что в кои-то веки не испытываю нужды в деньгах. — Даю полтинник, но за это ты отсосешь мне на глазах вот у этого парня, — показываю на Мэтта. У обоих синхронно вылезают из орбит глаза и устремляются куда-то на лоб. — Чувак, у тебя с головой как, в порядке? — Ладно, прости, прости, ухожу, — поднимаю руки ладонями от себя в примиряющем жесте, следую к следующей машине. — До Тинмута сколько? — Двадцать. — Даю полтинник, но за это ты сделаешь мне минет так, чтобы вот этот молодой человек видел. — Парень, ты ебанулся? Галантно извиняюсь и подхожу к следующему такси. Беллз даже не спрашивает, зачем я это делаю, однако по выражению на его лице видно, что по-прежнему недоумевает, какого черта происходит в этом мире и почему все вдруг неожиданно сошли с ума. — До Тинмута подбросишь? — Двадцатка. — Даю полтинник, но ты становишься передо мной на колени, чтобы развлечь моего друга. — Ты за кого меня принимаешь? Идите в задницу, оба. Проделываю то же самое в четвертый раз; все идет как по маслу, кажется, сейчас будет очень весело. Пятый даже не поднимает глаза, когда отвечает — стопка купюр в руках привлекает его внимание больше, чем двое мелкогабаритных парней. — До Тинмута сколько? — Полтинник. Беллз выдыхает что-то вроде «ох, ни хуя себе — цены», движением руки останавливаю его, достаю из кармана банкноту, протягиваю водиле. — Даю сотню, но за это ты очень медленно проедешь мимо своих товарищей, радостно улыбнешься и помашешь всем и каждому ручкой. Глаза шофера загораются жадными огоньками, не удерживаюсь — мстительно хихикаю. — По рукам, запрыгивайте! Как только на честно машущего и улыбающегося таксиста, отрабатывающего свои деньги, пораженно начинают тыкать пальцами остальные, отказавшиеся зарабатывать столь низким способом, до Мэтта доходит и он едва не валится с сидения, захлебываясь в первоклассной истерике. На нашу машину указывают пальцами, прочие водители выскакивают из своих, кто-то не может нашарить челюсть, чтобы вернуть ее на место, кто-то нервно хихикает, а я обнимаю дико ржущего за плечо Мэтта, который пытается вцепиться в меня зубами, и расплываюсь в довольной улыбке. Свою жадность и бесчеловечность этот мудак не забудет еще очень и очень долго. * В это очень сложно поверить, но вскоре мы выступаем на Гластонбери. Да что там сложно? Вообще невозможно! Это ведь фестиваль заоблачного уровня, на который приглашают только самых-самых, сотни раз проявивших себя и продемонстрировавших всю свою мощь. Нам до этого еще очень далеко, мы только поднимаемся на должный уровень, совершенствуем свое мастерство. Мы еще дети. Мэтт говорит, что не дети, если нас позвали выступить на эту сцену, поэтому унижать наши достоинства и достижения я не должен. Но это не укладывается в голове ни в день приглашения, ни на следующий день, ни даже через неделю после него. Родители вне себя от радости, Билл на какое-то время забывает, что он все-таки мой отец, и прыгает даже выше меня, Ма постоянно вытирает выступающие на глаза слезы, и этот день кажется одним из самых счастливых в жизни — я показал предкам, что они могут гордиться мной по полному праву. Узнав, что на концерте будут присутствовать мои родители, ребята радуются и клятвенно обещают мне встряхнуть там все, до чего дойдет звук, и сделать все возможное, чтобы не разочаровать их. Возомнив себя после этого суперзвездой мирового масштаба, которой с некоторых пор все же является по полному праву, Мэтт обзаводится чудом техники с громким именем «Айфон». На чуде техники нет ни единой кнопки, сам он похож на кирпич и имеет огромный экран, в который, как оказывается позже, нужно тыкать пальцами. Вообще официально это называется телефоном, но что я — телефонов в жизни не видел? На них должно быть десять кнопок — десять цифр. — На хер тебе этот бред? — интересуюсь я, пока Беллз задорно тыкает пальцами в экран и громко ругается, потому что не попадает по «кнопкам». — Это не бред — это телефон. Тебе такой, кстати, тоже скоро понадобится. — Зачем? — У меня есть, а у тебя — нет? — искренне удивляется он. — Кому я звонить тогда буду? — Крису. — У него там целая толпа по лавкам, я думаю, у него нет времени чесать со мной языками. Слушай, вот хрень. Я пишу одно, а он — совсем другое. Пиши, зараза! Я же сейчас все слова забуду. Качаю головой, закатываю глаза, опускаю глаза обратно в книгу. Бормотание Беллза мешает сосредоточиться, он то и дело ругается, затем вдруг издает торжествующий вопль и, набрав случайный номер, звонит. Успевает один раз «аллокнуть» и бросает трубку. Однако через десять секунд, которые требуются для набора номера, «кирпич» в его руках начитает надрываться. — Да? — вопрошает Мэтт. — Что? Какой Джек? А кто говорит? А кого спрашивают? А кто слушает? Нет, это не Джек! Понимаете, он не может сейчас подойти к телефону: у него рот занят. Он вам перезвонит, когда кончит! С громким гоготом он сбрасывает вызов и продолжает тыкать кнопки, набирая все, что придет в голову. — Ты особо не увлекайся-то, — притормаживаю я его потуги, задолбавшись слушать сосредоточенное сопение. — Деньги палишь. Мэтт с недоумением смотрит на свой телефон, как на врага народа. — Что? Какие деньги? Кто их туда запихнул? А можно его расковырять и достать их? — Как, ты думаешь, он звонит? У тебя на счету есть какие-то средства, за которые ты разговариваешь. Наберешь от балды номер и дозвонишься, скажем, в Китай — задолжаешь телефонной компании столько, сколько весь славный род Беллами не зарабатывал во все времена. — Вот хуйня, — расстроено бормочет Беллз. — Даже здесь никакой халявы. В этом мире есть еще хоть что-нибудь, за что не нужно платить? — Дыши воздухом, — советую я и откладываю книгу: все равно не дадут почитать, а я в кои-то веки собрался. — Пока и на него налог не ввели. В голове пульсирует мысль только о Гластонбери. Пусть это радостное волнение, но все же — волнение; раздумья о том, какая толпа будет нас слушать, не дает покоя. Кто-то обмолвился, мол, что-то около восьмидесяти тысяч человек. Сколько? Восемьдесят тысяч? По-моему, я даже не знаю таких цифр. Это ужасно, не понимаю, как мне еще не стало плохо. Уже поздно, часы показывают полпервого ночи, хотя какой там спать, когда есть такая игрушка? Мэтт занимает половину дивана по диагонали, то есть мне нужно столкнуть его, чтобы улечься самому, а слушать восторженное ржание, когда эта хреновина отвечает человеческим голосом, пусть и корявым, я еще не готов. Услышь я такое посреди ночи — буду долго вопить что-нибудь о том, что это восстание роботов, они захватили всю нашу планету. Сказывается благотворное влияние друга, да. Сидим в тишине десять минут, пятнадцать, двадцать. Мысли о фестивале постепенно сворачивают в привычное русло — к Мэтту. Мы знакомы уже хренову тучу времени, но этот человек по-прежнему не перестает удивлять меня. Каждый день он разный, у него постоянно новые мысли, новые интересы, новые заморочки. Откуда он все это берет? Как находит в себе силы глушить паранойю, которая, я знаю, по-прежнему всюду преследует его? Удивительный и по-прежнему такой непонятный. Самый, наверное, нормальный из всех нас, потому что настоящий. И в который раз думаю: может, сказать ему? Просто признаться, чтобы окончательно осознать самому и сбросить тяжесть груза с плеч. Сейчас или никогда? Кажется, уже параллелепипедно. — Я те… Все внутри дрожит, сейчас это передастся и голосу. Невольно делаю паузу, ожидая реакции зазевавшегося Мэтта. Он приходит в себя спустя лишь пару секунд, хлопает ресницами. — Ты что-то сказал? Прости, задумался. Ты… что? Глубоко вздыхаю. Жму на тормоз. Трус. — Я тебе сказать хотел, что спать пошел. Беллз смотрит на часы. Удивляется. — И правда, поздно уже. На фиг эту хрень, потом еще потыкаю. Он отбрасывает приевшуюся «игрушку» в сторону и немного меняет положение, занимая свою половину. Смешно, но мы живем здесь уже так долго, а до него так ни разу и не дошло, что можно приспособить вторую комнату для жилья и жить раздельно. А я не подкидываю ему такую идею. Я не против; если против он, пусть сам пораскинет мозгами. Может, когда-нибудь во сне услышит мое бормотание, прислушается и его осенит? * Долго и картинно расплевываясь, все-таки приобретаю себе такую же ерундовину, как у Мэтта. Объясняю это тем, что руки растут из задницы, поэтому профессиональных фотоаппаратов мне не надо, а фоткать на телефон — дело святое. В доказательство целых полдня щелкаю все подряд: Беллза, работающий телевизор, вид из окна. Подхихикивая над зумом, пытаюсь разглядеть происходящее в квартирах дома напротив, но качество заметно ухудшается при увеличении, какая жалость. Беллз понимающе хмыкает и не вмешивается, неся что-нибудь о праве на личную жизнь и законе, запрещающим несанкционированное в нее вторжение. Свой номер даю только родителям и, скрепя сердце, другу, хотя предупреждаю, что буду выключать, если вздумает развлекаться и по пустякам названивать мне среди ночи. — Положа руку на половой орган, клятвенно заверяю, что я, Мэттью Джеймс Беллами, в девичестве — тоже Беллами, также широко известный в узких кругах как Беллз, солист величайшей во все времена группы «Muse», сын Джорджа Беллами, играющего раньше в «The Tornados», а ныне — просто мудака, не буду названивать тебе, своему другу, дабы не потревожить твой сладкий сон, спящая красавица… — затягивает Беллз волынку, широко улыбаясь. Затыкаю уши, морщусь, машу на него рукой, призывая заткнуть хлебальник и больше не умничать. Мэтт заметно оживляется: видимо, как раз на этом моменте фонтан его словоблудия пересох. До Гластонбери мы успеваем сгонять на какую-то телепрограмму, где должны сыграть что-нибудь и ответить на пару вопросов. За пять минут до выхода нам объявляют, что никакой техники, мы играем под фанеру и тихо-мирно расходимся на все четыре стороны. Конечно, для нас, ни разу в жизни не выступающих под фонограмму, это плевок в лицо. Мэтт созывает экстренный совет, на котором мы решаем, что будем делать, но ничего не приходит в голову — нам отказывают даже просто во включенном микрофоне. — Тогда, значит, делаем так. Доминик, ты идешь на мое место, — тихо шепчет Беллз; не совсем въезжаю, но он не дает мне спросить. — Я сажусь за ударные. — А я так и остаюсь на своем месте? — обиженно вопрошает Крис. — Ну, придумайте что-нибудь, я закончился. — Тогда давай ты отдашь мне басуху, — предлагаю я. — Сам гитару Мэтта возьмешь. Больше, кажется, перепутаться нельзя никак. Злобно ухмыляемся — покажем этим придуркам, что такое настоящие англичане, любящие свою работу и рубящие настоящий звук. Нас объявляют, выходим в студию под аплодисменты, занимаем «свои» места: Мэтт садится за барабаны, в его глазах выражается беспокойство по поводу того, что стучать он не умеет ни хрена. Но это не самое страшное. Крис ведет себя спокойно, поскольку хотя бы знает, как нужно держать гитару в руках… А вот что делать мне? Естественно, самым лучшим выбором было поставить за микрофон левшу-ударника с басом в руках, на ушах которого все медведи мира станцевали ламбаду. И как прикажете выдавать забористые риффы на четырех струнах? Все это настолько смешно, что мы невольно улыбаемся все несколько минут, пока показательно «играем». Мне даже удается открывать рот в ноты, хорошо, что я знаю слова, но это полный провал с их стороны и полный триумф — с нашей. Им должно быть стыдно за такой позор. Однако ведущая и в ус не дует. Более того — она принимает меня за фронтмена и задает все вопросы в основном мне, что дико смешит в кои-то веки оставшегося на заднем плане Мэтта. Несу какую-то чепуху, возомнив себя в его шкуре — не все же ему делать сумасшедшие глаза и размахивать руками? «Не позорь меня», — читается на его лице, но меня уже понесло, остановиться невозможно. — Эта песня была написана мной в период диких запоев и проблем в личной жизни, — вещаю я, изо всех сил делая скорбное лицо и размахивая руками. — Понимаете, развод родителей, жизнь в атмосфере голливудских ужастиков, спиритические сеансы в двенадцать лет подкосили мою психику. Я стал подозрителен, мне кажется, что за мной следят, а правительство замышляет нечто страшное и организовывает кампании по выкачке нефти всего мира, чтобы переправить ее на Марс. И однажды, когда поздно ночью паранойя не давала мне спать, я написал эту песню. — О чем она? — О внутренних переживаниях, о том, что надоело каждый день просыпаться с больной головой, о том, что мое дело провалилось, человек, казавшийся мне другом, ударился в наркоту, а в туалете закончилась туалетная бумага и теперь мне больше не на чем писать… Крис прыскает, втягивает голову в плечи и кусает губы. — Вы пишете на туалетной бумаге? — Да! — согласно киваю я. — А что? Листы блокнота нужно переворачивать, а здесь — только разматывай себе рулон и пиши все, что придет в голову. Там метров сорок, наверное, на целый альбом места хватает! — Хотите сказать, что все три ваших альбома были написаны таким образом? — Именно. Я за поддержание экологической обстановки в стране на должном уровне, поэтому использую вторсырье. Затем меня спрашивают, правда ли я умею читать алфавит задом наперед, и здесь возникает проблема: это умеет Беллз, а я, увы, все-таки не он. Кое-как выкручиваюсь, перетягивая одеяло на свою сторону и рассказывая о тяжелой вследствие домогательств физрука ко всему, что движется, учебе, а затем — какое счастье — заканчивается время. Сразу после окончания записи Крис дает мне пять и громко ржет, рассказывая, что я был на высоте, а вот Мэтт заметно опечален. Он не произносит ни слова, пока мы обмениваемся любезностями, и только после украдкой спрашивает, шепча в ухо: — Я правда настолько ебануто выгляжу со стороны? Не знаю, что ответить, подбираю слова, стараясь, чтобы звучало как можно деликатнее. Правда или желание? — Временами, но тебе нормальным быть не идет. — Но все-таки ты их классно. Будут знать, что такое подсовывать нам фанеру. Вот только две задницы перед глазами меня малость смущают. — Привыкай к моей незавидной участи, — ухмыляюсь, не удерживаюсь — треплю его за щеку. — Я их вижу постоянно. И если у меня задница еще ничего, то у тебя она — мелкая и костлявая, даже посмотреть не на что. Он фыркает, но тут же снова улыбается, не обижаясь на то, что я практически опозорил нас. Но я же, в конце концов, не рассказывал о том, что собираюсь сменить пол? * Перед Гластонбери бьет откровенный мандраж. Да, мы привыкли к толпе, не первый день играем свои песни, вероятность ошибок минимальна, но все равно дрожат руки, когда пытаюсь насыпать сахар в чай. Половина рассыпается, тихо ругаюсь, начинаю сметать его со стола прямо на пол, нервно размешиваю — ложка то и дело бьется о стенки чашки. Беллз, кажется, ушел в суточную медитацию — он лежит на кровати в коматозном состоянии и просто смотрит в потолок. Только по тому, что его грудь равномерно поднимается и опускается, можно понять, что он жив. Мы уже не дома в Лондоне. Эти апартаменты, так любезно предоставленные нам, не что иное, как гостиница, выстроенная неподалеку от площадки специально для приезжающих на фестиваль. Не люкс, зато светло и просторно. Крис отказывается жить с нами и просит отдельный номер, хотя объяснить причину этого внезапного порыва так и не может — бормочет что-то неразборчивое под нос о том, что у нас будет жарко и шумно. Наверное, впечатления до сих пор свежи. На другом конце коридора располагаются мои родители. Они так радуются всему происходящему, что в душе поселяется спокойствие: хоть что-то в этой жизни я сделал правильно. Возможно, этот вечер мне следовало бы провести с ними, потому что мы так давно не виделись, но не могу заставить себя выйти из номера, словно напало какое-то оцепенение. Сажусь на кресло, скрещиваю под собой ноги, аккуратно держу в руках разогревшуюся керамику. Беллз изредка моргает, реагируя на мой взгляд, скользящий по его лицу. Жизнь вне дома, конечно, никому не идет на пользу, но мое присутствие рядом словно вселяет в него уверенность. А еще я заставляю его есть три раза в день. Никаких острых костей, рвущих кожу — вновь те же скулы, тот же выточенный подбородок, те же ключицы. Да, они остались на месте, поскольку такова его конституция, но это снова изящность и благородная бледность. — Ты смотришь на меня взглядом «хочешь-я-тебя-трахну-прямо-здесь-и-сейчас», — вдруг подает голос Мэтт. — Мне, честно, прямо как-то неловко. Вздрагиваю, стискиваю пальцы, чтобы не налить на себя горячего чая. — Это взгляд «ты-можешь-рассказать-мне-все-что-хочешь-и-я-тебя-пойму», — возражаю я. Он мотает головой из стороны в сторону, но его глаза по-прежнему остаются приклеены к одной точке на потолке. Хочу быть этой точкой. — Не-а. На крайний случай могу предположить, что это максимум «я-подожду-до-твоего-совершеннолетия-а-потом-все-равно-трахну-тебя-прямо-здесь-и-сейчас». — Ты уже пять лет совершеннолетний. А я не то озабоченное животное, каким ты меня считаешь. — Согласен. Только почему-то смотришь на меня с нездоровым желанием. Сейчас либо ты просверлишь во мне дырку, либо у меня встанет. Я скорее склоняюсь к первому. Фыркаю, давлю в себе желание вылить на него этот чай, а не пить самому. Говорю немного обиженно, но одновременно — с вызовом: — Меня возбуждают острые углы. — Это сейчас такой намек, что я скелетонище? Ну, да, сисек пятого размера у меня нет. Зато я насквозь натуральный. — И на девяносто процентов состоишь из алкоголя. — Неправда. На восемьдесят. Другие десять — это всякая гадость вроде травы. Мэтт вдруг смущается и рывком поднимается. Отбирает у меня чашку, делает глоток, даже не заметив, что горячо, возвращает на родину. Потом меняет положение, переворачивается на живот, кладет подбородок на подлокотник и смотрит на меня снизу вверх. — Я волнуюсь. Мне к толпе не привыкать, но к такой толпе… Сюда едва ли не со всего мира едут, потому что такое событие!.. Тебе еще хоть как-то — ты сзади сидишь, а мне нужно будет проскакать полтора часа и постараться не слажать. — Просто забудь о том, сколько перед тобой людей, и оторвись по полной, — советую я. — Всем им в любом случае понравится. Только со сцены лучше не прыгай, а то на сувениры разорвут. Мэтт молчит некоторое время. Успеваю выпить чай, отставить кружку и растянуться рядом. На потолке нет ничего интересного — просто белый, гладкий. Все интересное лежит рядом и вдруг спрашивает: — Я маленький, тощий, невзрачный, несуразный. Пою, как баба. Над гитарой издеваюсь. Имею сволочную натуру. А ты так со мной носишься, не позволяешь загнуться. Зачем я тебе такой? — Любовь зла, — улыбаюсь в ответ; он мило кривит нос. — А если серьезно? Чувствую, как огонек улыбки гаснет. Получается, он не воспринимает меня всерьез? Не может поверить в правдивость моих слов? Представить хотя бы ненадолго, что такое вполне может быть? — Я серьезно, — он приподнимается, смазано целует меня куда-то в подбородок. — Ты меняешь мои взгляды на жизнь в лучшую сторону. — Но он женщин, попоек и легкой наркоты я так и не смог тебя отвадить. — Да ты и сам тот еще грибоед, — усмехаюсь. — Я тут подумываю в монастырь уйти, раз меня так и тянет пошляться по бабам. Ты же отказываешься стать моей подружкой. Мэтт ничего не отвечает. Кажется, он уснул с открытыми глазами. Затем вдруг переворачивается на спину, стягивает майку, начинает расстегивать джинсы. Во рту пересыхает. — Что ты делаешь? — Собираюсь официально становиться твоей законной подружкой. Ты ведь просто так с ними общаться не умеешь. — Умею. — Хорошо, ради собственного спокойствия продолжу думать, что те громкие стоны, доносящиеся из-за стены в моменты ваших «высокоинтеллектуальных встреч», — это жаркие обсуждения кинематографа и диспуты о музыке. Он говорит это с легкой обидой, хотя сложно понять, на что именно обижается. Затем тянется к вещам, извлекает из сумки пижамные штаны. Становится как-то совестно. — Ты не мог не подслушивать? — Я не мог заткнуть уши подушкой, — он вздыхает, окончательно стягивает с себя за штанину джинсы. — Спать я собираюсь, не смотри на меня жаждущими глазами. Тебе, кстати, тоже не помешало бы. Завтра дикий день, пить нежелательно, а других возможностей расслабиться и снять напряжение пока нет. Спокойной ночи. — И тебе сладких снов. Поворачиваюсь к нему спиной, закутываюсь в одеяло с головой, хотя на улице тепло, и даю мозгу команду отключиться. С облегчением он поддается. * Просыпаюсь минут через сорок от шумной возни под боком. Какое-то время не могу сообразить, что происходит, где я и почему я, в общем-то, сплю, затем соображаю, что я в отеле, больше сопеть некому, кроме как Мэтту, с которым мы в миллионный раз делим одну кровать. Украдкой смотрю на часы — полночь. По ходу, заснуть ему пока не удалось. Он дышит тяжело, глубоко, быстро, как после кросса по стадиону. Снова боится кошмаров, что ли? Не въезжаю, в чем проблемы, слепо шарю рукой позади себя, вылезаю из-под своего одеяла, забираюсь под его, пробегаю пальцами по бедру… и нащупываю его руку, сжимающуюся вокруг недурственного такого стояка. Чудненько. Беллз испуганно пищит, слышно, что его накрывает паника, но он не представляет, что можно сказать в свое оправдание. Не понимаю, чего так пугаться — мы так много лет вместе, мы прошли через столько успехов и неудач, преодолели множество проблем, а он трясется, как осиновый лист, когда лучший друг неожиданно застает за вполне обыкновенным занятием. Сильнее обхватываю его руку своими пальцами, беру управление движениями на себя. Примеряюсь, медленно скольжу вверх-вниз. Мэтт сразу же закусывает губу и запрокидывает голову. Черт, охеренный вид. Мне доводилось видеть его любым. Любым, но не кончающим. — Ты, блять, даже дрочить нормально не умеешь. Дай сюда, — сонно бормочу я, отпихиваю его руку и сильнее обхватываю пальцами. Переворачиваюсь с бока на спину, затем сажусь на его ноги, чтобы было удобнее работать рукой и видеть его напряженное лицо — сдвинутые к переносице брови, зажмуренные глаза, прикушенные губы. Его руки сразу ложатся на мои бедра, он неосознанно пытается толкаться в мою ладонь, которой я работаю так, как нравилось бы мне. Но он не стонет. Тяжело дышит, сжимает мои ноги, дрожит, выгибается навстречу, но — молча. И это так неправильно, противоестественно, не по-настоящему. Хочется услышать его любой ценой. Приходится спуститься немного пониже, отодвинуться, наклониться. Не представляю, что собираюсь делать и зачем. Хотя нет — отлично представляю. И не могу в это поверить. Рваным движением облизываю губы, Беллз вздрагивает, когда мой язык касается его головки. Он испуганно замирает, широко открытыми глазами смотрит на меня. В них снова страх — потому, что не он владеет ситуацией, а я. И ему странно, что в кои-то веки управление не в его руках, а у меня во рту. Сердце бьется в животе и опускается ниже. Не хочется, чтобы он видел, что я ничего не умею, не имею представления, как это делать. Но одновременно с этим не хочется выглядеть последней блядью. Не хочется, чтобы было заметно, что меня всего трясет и даже не от осознания происходящего — из-за того, что боюсь не сделать максимально хорошо. Не хочется все испортить в момент, который больше никогда не повторится. Я бы обцеловал его всего, обмусолил каждый выступ, прикусил, накрыл бы ртом и пощекотал выпирающую тазовую косточку, передал бы все, что чувствую, через прикосновения. Становится тяжело, как-то физически больно от мысли, что это — всего лишь глупая попытка помочь разрядиться, высокими материями здесь и не пахнет, и распевать серенады вообще не к месту. Ни одного лишнего движения. — Что ты… — начинает Мэтт, но я пускаю в ход язык, и ему приходится замолчать с резким, быстрым выдохом. Помня про зубы, опускаюсь чуть ниже; его рука пробегает по моей, мимолетно сжимается на плече, ложится на затылок, одобряя движения, направляя их, ободряя. На самом деле не так страшен черт, как его малюют — никакого омерзения, никаких отрицательных эмоций, нет негатива — только желание сделать приятно близкому человеку. Наверное, многое зависит от личного отношения. Следовало бы закрыть глаза и сосредоточиться на даримых ощущениях, но это очень сложно — напряженное лицо Мэтта так и притягивает взгляд. Его губы уже давно припухли от непрерывных укусов, он внимательно смотрит на меня из-под полуопущенных век, получая эстетическое удовольствие от наблюдения. Тонкие пальцы перебирают волосы на моем затылке, возникает необходимость потереться о его кисть щекой, он — мой хозяин, я сделаю все, что он захочет, буду принадлежать всю свою жизнь… Стоять перед ним на коленях совсем не унизительно — ни в обыкновенном смысле, ни в этом, ни в каком-либо еще. Это нечто простое и легкое, как дыхание, хотя и отравленное осознанием однобокости нашей проблемы. Он относится к этому почти как к должному — из ряда вон выходящему, но не постыдному, не страшному, не чему-то, что навсегда перевернет наши жизни. И это нормально, пусть даже в нашем сумасшедшем смысле. Я хочу любить его. Не так, как все это время ДО — безответно, бесконечно, безнадежно, неизвестно, тихо, скрыто, спокойно, размеренно. Не хочу любить его всю ночь, пока он разрешает. Просто так, чтобы он знал, открывался навстречу, принимал это как должное. Я даже не буду требовать взаимности, потому что иначе желаемое так долго окажется в руках, станет скучно. Так, чтобы нам обоим от этого было приятно и хорошо. Чтобы определиться, наконец. Надоела эта дружба в губы. А ты меня любишь? Хочется поднять голову, сильнее сжать руку, откровенно задать этот вопрос в лицо. Он изнывает, наверное, у меня получилось бы выдавить из него эти слова хотя бы сейчас, пусть даже это подло, неправильно, нечестно, не по-настоящему. Он бы дал утвердительный ответ. Я знаю. Помогаю себе рукой, сжимаю пальцами, поглаживаю, посасываю, щекочу языком. Его напряженный живот покрывается испариной; Мэтт со свистом выдыхает и роняет голову на подушку, пальцы сжимаются у меня на затылке. Он пытается протолкнуться глубже в рот — в горло, настойчиво надавливает на макушку. Первый камень преткновения — рвотный рефлекс, который из-за отсутствия опыта мне неподконтролен. Вскоре становится нечем дышать. Приходится задерживать дыхание, чтобы не прерываться. Обвожу кончиком языка каждую вздувшуюся венку на его стояке, щекочу уздечку, уделяю внимание головке — мне ли не знать, насколько она чувствительна. Он бьется подо мной, не вколачиваясь глубже только потому, что я предусмотрительно сел на его ноги, и вдруг стонет. Громко, беззастенчиво. Его рот широко открыт, ничто не создает препятствий звуковым колебаниям, хотя сейчас это скорее волны десятибалльного шторма, наконец-то он морщит носик и глотает воздух не потому, что поет, а потому, что мне так хочется, что именно я заставляю его дрожать и сжиматься… — Доминик, — вдруг тихо зовет он, треплет меня за ухом, привлекая внимание. — Посмотри на меня. Выглядываю снизу вверх из-под ресниц — едва сам не кончаю от его возбужденного вида. Он безуспешно пытается восстановить дыхание, чтобы что-то сказать, терпеливо жду. — Я… я хочу не так. Хочу… по-другому, — вопросительно изгибаю бровь, не выпуская его член изо рта; Беллз низко смеется, несмотря на всю серьезность происходящего, и есть отчего. Верю, что у меня немного смешной вид с корявыми бровями, втянутыми щеками и… полным ртом. — Я… хочу почувствовать тебя внутри. Колотящееся на уровне самого дорогого сердце что-то колет, потом в него будто словно начинают забивать дециметровые гвозди отбойным молотком, ржавые, погнутые. Если бы он хотел этого сам, своим рассудком, разумом, а не животными инстинктами и испытательским интересом, если бы он понимал, о чем меня просит, возможно, все с самого начала пошло бы иначе. С громким «чпок» поднимаю голову — Беллз разочарованно стонет. Чтобы не совсем изнурять бедного человека, продолжаю движения рукой. Краешки моих губ цепляет легкая — страдальческая — улыбка: — Ты будешь кричать на весь отель, — обещаю я, надеясь, что это прозвучало не слишком жалко, и снова опускаю голову, прерывая все возражения на корню. Все знают, что мы живем в одном номере, поэтому компрометирующих криков и стонов нам не нужно. По тому, как он прогибается в пояснице — сейчас переломит хрупкий позвоночник, — понимаю, что скоро он кончит. Он такой гибкий, мягкий, подвижный, податливый — завязывай его в узел, делай все, что хочешь, а он даже не почувствует, не воспротивится. Втягиваю щеки, прижимаю язык, плотно обхватывая его со всех сторон, запрещаю себе дышать. Было бы глупо умереть… вот так. Захлебнувшись или подавившись. Мэтт кончает с громким полустоном, переходящим в полукрик, надавливая на мой затылок, сгибаясь пополам в обратную сторону, громко, открыто, по-настоящему. Может быть, сейчас взгляду предстает самый естественный Мэтт, не притворяющийся, не играющий никаких ролей. Ожидаю, пока он перестает конвульсивно биться, отстраняюсь, сглатываю. Теперь становится понятно, почему многие не дожидаются этого момента — на вкус, как смесь морской воды с сырым яичным белком. Блевать не тянет, но не самое приятное ощущение. Вытираю рот тыльной стороной ладони, натягиваю на него штаны обратно, хлопаю по бедру, ложусь рядом. — За мной был должок. Хватит беспокоиться по этому поводу. Надеюсь, теперь тебе стало легче. Беллз сгибает одну ногу в колене, забрасывает руки за голову, дышит, задыхается, словно не может усвоить кислород. В ямочке между ключиц собрался пот, он весь мокрый, хоть выжимай, горячий, текучий, плавящийся, как восковая свеча. — Ты только что убил несколько миллионов потенциальных музыкальных гениев… — не в тему выдыхает Беллз, находясь в прострации. Из всего, что он мог бы сказать после этого, он выбрал и сморозил какую-то откровенную херню. Пиздец. — Мне выплюнуть? — Не надо, — поспешно отвечает Мэтт, переворачивается на бок, внимательно смотрит на меня своими кукольными глазищами. — Зачем? — Мне было интересно, — пожимаю плечами, насколько это возможно в лежачем положении. — Всегда рад помочь лучшему другу, даже в таком деликатном деле. Тебе уже лучше? Он улыбается, заправляет прядку волос за мое ухо. — Гораздо. — Я рад. А теперь давай все-таки спать. Завтра тяжелый день. Поворачиваюсь к нему спиной, едва сдерживаюсь, чтобы не вцепиться в подушку зубами, разорвать ее в мелкие клочки, чтобы ей тоже было больно. Уже даже плевать на помойку во рту, которая отступает очень медленно и лениво, и на концерт завтрашний тоже плевать. Да на все плевать. Не плевать только на то, что все прошло настолько гладко, что не было волнующих, романтичных, осточертевших классических моментов вроде дыхания в унисон, одновременного оргазма, бурных признаний в любви или еще чего-нибудь. Напоминает сопливую мелодраму, в которой долбоебы в роли главных героев на протяжении всех двух часов благополучно тупят и просирают собственные шансы на счастливое безоблачное будущее. Мэтт подвигается ближе, обвивает мою талию тонкой рукой, с силой прижимается — удовлетворенно, но устало вздыхает в ухо. У нас же все хуже. У нас — жизнь. * Пробуждение на следующее утро — это первая мысль: «Вот черт, я отсосал лучшему другу, а еще сегодня концерт». Именно в такой последовательности. Я мог бы долго убиваться, заниматься самоедством, накручивать себя, воображать, что и как будет, как придет новый день, как мы посмотрим друг другу в глаза… Но мы ведь не признавались друг другу в вечной любви? Я — точно нет. Все хорошо. Да, отлично. В порядке вещей просто отсосать лучшему другу, с которым никогда не позволял себе вольностей, при котором всю жизнь следил за языком, не уследив, однако, всего однажды, и беспокоился о каких-то бессмысленных словах. Но я ничего не чувствую. Нет, то есть чувствую, но все то же, что и обычно — температуру в помещении, голод, сонливость, волнение. Никакой тихой паники, никакой паранойи, печали. И это приятное ощущение. Естественно, едва подскочив с кровати, бегу в ванную — чистить зубы. Во рту словно кошки нассали, такого не бывает даже со страшного бодуна, поэтому за зубную щетку и мятную пасту сейчас я продам почку и еще пару жизненно важных внутренних органов. Прохладная вода приятно остужает лицо, тщательно обрабатываю едва ли не каждый зуб, мята холодит язык, и кажется, что жизнь прекрасна. По комнате носится Беллз и с громкими воплями недовольства ищет свой телефон, благополучно куда-то посеянный. Судя по звукам, его нет ни на кровати, ни под кроватью, ни в вещах, ни где-либо еще, что дико его бесит, потому что нужно позвонить. Кому можно звонить в восемь утра — остается уже за кадром. — Доминик, ты не видел мой… — вихрем влетает он в ванную и вдруг столбенеет. Его рот удивленно полуоткрыт, он взъерошен после длительного трения во сне о подушку. Передо мной стоит незапятнанное существо, которое просто не могло так жарко стонать и просить о немыслимых вещах всего несколько часов назад. Замираю, перестаю работать щеткой, поднимаю брови и вопросительно качаю головой. Он испугано смотрит на мою щеку, оттопыриваемую щеткой, силится что-то сказать, но заикается и не выдает ни одной связной мысли. Кажется, я даже догадываюсь, что ему напоминает мой вид. — Это… Ты… Я… Мы… Ну… Блять… Прости. Он делает попытку испариться из ванной так же быстро и незаметно, как влетел в нее, но моя реакция оказывается быстрее. Хватаю его за запястье, резко дергаю на себя, так что Беллз едва не оказывается в моих объятиях. По-быстрому заканчиваю водные процедуры, отбрасываю щетку, сплевываю пенящуюся пасту — Мэтт вздрагивает и опускает глаза в пол, — полощу рот. — Ты чего-то хотел? — мягко спрашиваю я, чтобы не спугнуть, вытираюсь белым мягким пушистым полотенцем. Наконец-то приходит ощущение чистоты. И спокойствия. — Я искал телефон… Но уже не надо. Я… пойду? — Стоять. Говори. Что? — Что? — С тобой, спрашиваю, что? — Ничего, — Мэтт натужно смеется. — Просто… волнуюсь. Ты разве нет? — Немного. Хочу тебе сказать, что ты не должен париться по поводу… — …ночного. — Да. Мэтт явно рад, что я сам затронул эту тему. Расставим же все точки над «i». — Ты правда так думаешь? — Правда. Слушай, я не понимаю, к чему нервы и выяснения отношений. Мы мужики, у нас есть свои физиологические потребности, и, если мы переспали, значит, нам так было нужно. — Мы не переспали! — поспешно возражает Беллз, словно его пугает это понятие. — Будем считать, что переспали. Тебе нужна была разрядка, я просто помог тебе в этом, потому что я твой лучший друг, а друзья должны помогать друг другу. Даже в этом. Также можешь считать, что мне просто было интересно. Ну и гадость, слушай, как они это глотают? Вдруг Мэтт с силой тычет меня под ребра, выдавливая из легких дыхание, и запоздало до меня доходит, что он просто обнимает меня. Затем широко улыбается и отмечает: — Это я еще кофе литрами пить перестал! Тебя бы тогда всего судорогой свело, потому что горько-горько. — Вот спасибо за оказанную услугу, — фыркаю я, но не могу задавить ответную улыбку. — В следующий раз со своими некстати возникающими стояками будешь разбираться собственноручно. — Пусть это будет первый и последний раз, ладно? — повторяет он мою фразу, сказанную когда-то давно, когда нам еще было по восемнадцать. — Пусть это останется нашим грязным маленьким секретом, — в свою очередь, повторяю я его слова, он снова обнимает меня. — Я рад, что это недоразумение успешно устранено, правда. Только перед концертом нам не хватало лишних проблем. Свой телефон он так и не находит, пока не догадывается залезть в карман, юный гений. Теперь понимаю, что имел в виду Крис, когда говорил, что будет жарко. Пиздюк же все-таки. Самый младший, а все равно умнее нас в разы. * Все вокруг бегают и суетятся, но мне все равно. Мне вообще сейчас на все плевать, поскольку есть только шум крови в голове и пульсирующая мысль: восемьдесят тысяч человек. Нужно обеспечить хороший, качественный звук, свести к минимуму все ошибки, показать класс, не опозориться перед родителями… Восемьдесят тысяч человек, повторяю я себе, отстукивая палочками какой-то невнятный ритм прямо по стене. Конечно, не моя родная установка, но звук тоже вполне сносный. Блять, о чем я только думаю? — Доминик, — неожиданно подлетает Мэтт; от испуга едва не роняю палочки. — Ты чего? — Волнуюсь, чего. — Иди сюда. Рывком он разворачивает меня лицом, привлекает к себе, прислоняется своим лбом к моему, заглядывает в глаза. Мы почти соприкасаемся ресницами; вдыхаю его дыхание, теплое, почему-то оно пахнет корицей и — черным кофе. Беллз улыбается уголками губ, расширенными зрачками. Он поглаживает пальцами мою шею, ерошит волосы на затылке. Становится как-то спокойно. — Мы зададим им жару. Этот концерт они не забудут никогда. И пусть даже после этого они попадут еще на двадцать наших выступлений и тридцать выступлений других групп, это все равно будет самым лучшим. Понял? — Понял. — Мы не опозоримся перед твоими родителями, — продолжает Мэтт. — Мы будем на высоте, мы оторвемся так, как не отрывались еще никогда. Да? — Обязательно. — Вот и молодец. Беллз быстро чмокает меня в губы — даже ничего не успеваю почувствовать — и с победным видом несется в сторону сцены, откуда уже минут десять раздается нетерпеливый рев. Может быть, сейчас можно. Может быть, сейчас — самый подходящий момент. Пора бы это уже и отпустить. — Я тебя люблю, — шепчу одними губами в его спину. Неведомым образом он слышит, чувствует колебания воздуха, предугадывает — не знаю, но оборачивается на сто восемьдесят градусов и отвечает беззвучно: — Я тебя — тоже. Концерт — бомба. Ощущения того, что для толпы, которая пришла послушать тебя и только тебя, сейчас ты равен богу, нереальные. Ощущения того, что среди этого беснующегося, безликого моря где-то стоят твои родители, которые рады, счастливы и горды, еще круче. Не терпится сразу после окончания встретиться с ними, посмотреть в горящие глаза. Но даже не знаю, хочу ли, чтобы заканчивался концерт, или нет. Все выступление проходит в каком-то мареве, в нирване, звуки смазаны, слышу только собственный барабанный бой. Интересно бы посмотреть на себя со стороны: мне не раз говорили, что выражения лица у меня воистину оргазмические. На последней песне на мгновение Мэтт, не доиграв соло, испаряется со сцены, никому не подав даже знака, я подрываюсь за ним, а он уже несется обратно, держа в каждой руке по бутылке шампанского. Одну он на бегу кидает мне, с легкостью ловлю ее, морщусь. — Я не буду пить эту гадость! — Какой, на хер, пить! — весело смеется Беллз. — Делай, как я! На ходу он сдергивает металлическую сеточку, с силой встряхивает бутылку, бьет ее в донышко ладонью и одним прыжком выскакивает обратно на сцену, окатывает визжащий первый ряд пенистой, шипящей струей дорогого напитка. Следом достается и мне. Холодная жидкость затекает за ворот, стекает по лицу, заслоняет глаза. В них пощипывает, в носу чувствуется легкое жжение, но адреналин и эндорфины заставляют обдать и его, и тех, кто попадается мне под руку. Мэтт облизывает губы; золотистый «шампунь» капает с его мокрых волос, его глаза блестят, словно в них отражаются ранние звезды. От его красоты перехватывает дыхание. — Еще?! — радостно вопит он в микрофон. Толпа заходится восторженным воплем. Сотни рук подняты вверх, кто-то размахивает из стороны в сторону горящими зажигалками и светящимися мобильными телефонами. — Я не слышу! — заявляет Беллз и демонстративно делает руку мегафоном, прикладывает этот примитивный слуховой аппарат к уху, словно стараясь воспринять децибелы звука. Очередная взрывная волна криков достает даже до моего места, хотя я сижу дальше всех. Возвращаюсь за ударную установку, присасываюсь к полупустой бутылке, делаю несколько глотков, хотя в голове и так уже полнейшая эйфория. Выливаю на себя остатки, встряхиваю головой, как собака, брызги летят в разные стороны, а я беру палочки и готовлюсь бить до последнего. Мы начинаем что-то наигрывать, хотя я так и не понимаю, что это, потому что мозг отключен, мысли заняты, а внутри закипает безудержное счастье. Приходит осознание того, что всего этого мы добились сами: миллионов людей, которые любят нас, ярких и зрелищных выступлений, нашего творчества, нашей дружбы… Пока что — наш потолок, но мы молоды, у нас еще все впереди. Мэтт явно решил сотворить из ряда вон выходящее. Он носится по сцене во всех направлениях, что-то играя на гитаре с безумной скоростью, то и дело проезжается по зеркальному покрытию сцены на коленях. Он еще не спел ни слова и петь, видимо, не собирается. Кажется, что в нем проснулось что-то, что он прятал в себе все это время, и теперь пытается отыграться за все проведенные в добровольном заточении годы, месяцы, недели. Беллз выдает несколько диких риффов подряд, с размаху выбрасывает медиатор в толпу, двумя прицельными ударами гитары рвет покрытие моего басового барабана. По всей видимости, играть смысла уже нет. Мэтт украдкой подмигивает мне, разбегается и прыгает на установку сверху, чудом ни на что не напоровшись Она разваливается ко всем хренам, я вскакиваю, взмахиваю руками, выбрасываю в воздух палочки — мои любимые, — но тут меня сбивает с ног Крис, уже успевший избавиться от баса. Мы падаем, некоторое время весело возимся, до тех пора пока Беллз не забирается на остатки моей драм-машины и с размаха прыгает на нас. Из моих легких мигом вышибает весь кислород, кажется, что все внутренности всмятку, потому что общий вес этих придурков составляет килограммов сто, не меньше, а я снизу. Спихиваю с себя обоих, машу рукой сходящему с ума народу, под шумок сваливаю со сцены. Кажется, это вообще самое лучшее из всего, что уже успело произойти со мной на данный конкретный момент в этой системе координат. Мимо с гиканьем проносится Крис, почти в прямом смысле размахивающий Мэттом во все стороны, затем Беллз вдруг начинает дергаться и громко требовать, чтобы его опустили на землю. Стоит ему снова оказаться ногами на полу, он мигом стаскивает с себя майку, комкает ее и зажимает нос. На светлой ткани, точно распускающиеся цветы, расплываются, как по воде, пятна алой крови. Он тихо шипит, то и дело меняя положение сжатой ткани, подставляет чистые участки, но те почти сразу пропитываются вновь. — Что такое? — подбегаю я к испуганному дылде. — Что с ним? — Не знаю, блять, правда не знаю, — взволнованно отвечает он. — Если не получил по лицу гитарой, что сомнительно, скорее всего, от перенапряжения кровь носом пошла. Ему врача надо бы, глянь, как течет. Подбегаю к первому человеку в форме, даже особо не разбираясь, кто он вообще такой, и спутанно мелю что-то о том, что нам нужен доктор, потому что сами мы ни хера не умеем. За спиной вырастает еще кто-то, деликатно касается моего плеча, но я не замечаю его и со всех ног несусь в гримерку, ожидая увидеть гору хладных трупов. Однако все не так уж плохо — просто Беллз, с силой пережимающий свой нос, и волнующийся Крис. — Ты как, в порядке? — интересуюсь я, опускаясь перед ним на корточки. — Жить будешь? — Да, в полном. Просто немного переусердствовал. И скажи ты, блин, этому большому придурку, что не попадал он мне по носу басухой, пусть не психует. — Обязательно. Открывается дверь, в нее стеснительно просовывает голову какой-то маленький, незаметный человечек, на лице которого написано беспокойство. — Мистер Ховард, — тихо зовет он. — На пару слов. Мистер Ховард? Кто такой? — Ты, дубина, — говорит Мэтт. — За тобой пришли, топай давай. Да, точно, я. Совсем голова не варит, что за напасть. — Да? — спрашиваю я, прикрыв за собой дверь. Все волосы слиплись от шампанского. — Мистер Ховард, там… — Дом, просто Дом. — Там отец ваш… — он мнется, словно не знает, как сказать, глаза бегают. Становится не по себе. — Ему плохо. — Что? — Сердце… Не дослушиваю, со всех ног бросаюсь по длинному коридору, которые напоминают ходы в морге. Затем бьет обухом по голове, оборачиваюсь, кричу: — Где они? — На поле неподалеку от выхода, сразу увидите! Кажется, еще никогда я не бегал так быстро. Ноги едва успевают касаться твердой поверхности под ними, даже не сбивается дыхание, словно открылось сразу второе, миновав первое. На повороте отталкиваюсь от стены, чтобы не затормозить, из кармана вываливается телефон, с громким стуком падает на пол, но я не слышу. Перед глазами уже маячит выход на воздух, вихрем проношусь мимо толп еще не успевшего разойтись народа, никто даже не успевает заметить, кто это, но лишние свидетели мне сейчас не нужны. Когда вижу «скорую» и нескольких человек в белых халатах, сердце проваливается вниз. — Дом! — страдальческим голосом надрывно произносит Ма и крепко обнимает на меня, едва не повиснув на мне. Ее глаза красные, но сухие. Обнимаю ее, придерживаю на ногах. — Что такое? — Папа… Ему стало плохо на последней песне… Это все эмоции, я говорила ему, что лучше не надо, но он захотел посмотреть на ваше выступление хотя бы раз в жизни… Она громко всхлипывает и косится в сторону «скорой», заводящей мотор и медленно отъезжающей с места событий. Бросаюсь вслед, но Ма удерживает меня на месте, утыкается лбом в грудь. Ее голос звучит совсем слабо, никогда не видел ее такой. — Дом, сынок… Все ведь хорошо будет, обязательно будет хорошо, — в очередной раз всхлипывает она и стискивает мои ребра до хруста. — Все обязательно будет хорошо… Здесь слышится вопрос, хотя она старается, чтобы это звучало утвердительно. Словно сама не верит в свои слова. Как будто что-то скрывает. — Мам, подожди. Ты что-то не договариваешь? Она поднимает глаза — и теперь я отчетливо вижу слезы. — У него… Остановилось сердце. Все будет хорошо. * Теперь становится окончательно нечем дышать. Весь свет мира выкачали, не горят осветительные приборы, не светятся даже звезды. Теплая летняя ночь становится неожиданно холодной и удушающей. В каком-то тумане отыскиваю одного из членов нашей технической группы, вручаю ему сотрясающуюся в беззвучных рыданиях Ма, делаю шаг назад. Не падаю. Еще один. Что-то неразборчиво бормочу о том, что мне нужно подышать воздухом, и скрываюсь в неизвестном направлении. Не знаю, куда иду, зачем иду, когда вернусь… Вокруг неожиданно пустеет. Нет ни души, хотя еще полчаса назад здесь было население пяти с лишним Тинмутов. Лучший или худший день в жизни? Сворачиваю на тропинку, прохожу между деревьев, смотрю под ноги, пинаю камешки. Пахнет свежестью, какая бывает после дождя, чистотой, прекрасный воздух, какого нет ни в одном городе. По обеим сторонам растет сочная трава. Кажется, я нашел себе место. Падаю на землю, вытягиваю ноги, достаю сигарету, но не закуриваю — просто верчу ее в пальцах, пока она не ломается. Табак просыпается на руки, на траву, к природной стерильности примешивается терпкий запах сушеных листьев. Наверное, в этом виноват все-таки я. Если бы я подумал, отговорил их приходить, может, этого не случилось бы. «Это все эмоции», — сказала Ма. В этом виновато выступление. Слишком много драйва, слишком взрослые дети. Блять. В сердцах пинаю травинку, но она ничего не чувствует. А что чувствую я? Не знаю Наверное, сейчас я должен рвать и метать, чтобы не было видно бессильных истерик, нервов, слез. Мне по статусу не положено. Наверное, сейчас я должен напиться до полусмерти, кого-нибудь трахнуть, забыться и впасть в кому, а очнуться только через полгода, когда все притупится. Я должен утопиться в реке, кого-нибудь ударить. Что такое чувствовать? Не знаю. Я не чувствую ничего. Это так приятно — ничего не испытывать. Я мечтал об этом шесть лет. Да, не восемь — два года мне потребовалось на то, чтобы пресытиться чувством и понять, что это больно. Желание исполнилось только сейчас, наверное, как раз вовремя. Лучше бы сейчас пошел дождь. Хочется в душ, но нет сил подняться под ноги и добрести до гримерки, в которой есть какая-никакая, но вода. А так, если бы разверзлись небеса и обрушили на меня что-нибудь, не пришлось бы облизывать кисловатые от шампанского губы, чувствовать, как майка прилипает к телу, то и дело проигрывать в голове последние мгновения. Вычеркнуть бы это все из памяти куда-нибудь, забыть о группе, о всяких идиотских чувствах, которые смахивают на тахикардию, о друзьях, о поклонниках… Да на хрен все оно это мне сдалось? Нужно было слушать Билла, бросать все это и все-таки поступать. Он всегда советовал правильные вещи. Самое страшное — говорить о человеке в прошедшем времени. Со спины приближаются шаги, это странно: здесь укромное место, меня никак нельзя услышать. И до этого момента все было хорошо. Да и сейчас все будет хорошо. И потом. — Я звонил тебе, но ты не берешь трубку. Мне сказали, что ебанутое блондинистое существо в зеленых джинсах побежало куда-то сюда, ну я и понял, где тебя искать, — констатирует Мэтт и садится рядом. — А я так хотел, чтобы ты порадовался со мной! Это же, мать твою, самый лучший, блять, концерт за всю нашу долбучую жизнь! Нет, представь себе только: за всю нашу сраную жизнь! Ну, давай же, прыгай вместе со мной! Ты понимаешь? Мы сделали всех их! Всех! Нет сил даже пытаться скривиться в подобии улыбки. — Я всрал телефон, — ровно отвечаю я. — Билла больше нет. Беллз резко поворачивает голову, изучает мое лицо, но не видит ничего, что могло бы пояснить ему. — Что? Что ты сказал? — Только что Билла увезли на «скорой». Его больше нет. Я так и не назвал его отцом. Ни разу. Он так и не дождался внуков. Вся его радость испаряется туда же, куда и свет. Больше мы не произносим ни слова. Мэтт вытягивает у меня из кармана сигарету — даже не сопротивляюсь, не напоминаю о голосе, — вертит ее в руках. Затем заправляет за ухо. Снова вытаскивает, зажимает губами. Точно не знает, куда деть руки. От него пахнет шампанским, как и от меня, хотя, кажется, он успел принять душ — примешивается еще и какое-то дешевое фруктовое мыло, синтетическим запахом которого веет приятнее, чем настоящим. На нем чистая майка взамен той, залитой кровью, у него бледное лицо. Мы сидим молча, я знаю: Мэтт казнит себя за то, что не может придумать ничего оригинального, а давить банальнейшее из себя «мне очень жаль» — это слишком пошло. Но он искупает все это — вообще все, когда пробегает кончиками пальцев по волосам, шее, плечу, обнимает, прижимает к себе, устраивает меня на своих тоненьких, острых коленях. Не смотрю ни на него, ни в сторону — только на звезды, пытаюсь впитать их свечение, вспоминаю наши шестнадцать, то, как мы проводили ночи на подоконнике в его комнате, не спали ночами и мечтали о всемирной славе. Теперь у меня есть слава, есть все, чего хотелось тогда, но теперь не хватает того времени. Странное я животное. Теперь мы поменялись местами. И успокаивать у него получается гораздо лучше. Словно своими чудодейственными ладонями он вытягивает все мысли, нужно будет обратиться к нему, когда придет осознание, а вместе с тем — и все остальное. Мэтт поглаживает меня по затылку, проводит ладонью по лбу, цепляет нос, скользит вдоль линии бровей и подбородка. Я лежу на холодной земле, и мне плевать, что можно подхватить пневмонию. Мне плевать на все, кроме того, где и как сейчас Ма. Все-таки ей будет гораздо хуже. * Следующие несколько дней — это адский кошмар, от которого нельзя проснуться. Это обращения в похоронное бюро. Это посещения больницы, морга, какие-то бумажки, мерзкие пластмассовые цветы, венки. Выбор гроба. Уму непостижимо, что они предлагают разные варианты обивки. Похоже на издевку — откровенную, очень тонкую, злую. Ма под транквилизаторами, поэтому держится. Я — нет, поэтому не могу встать с кровати. Всем занимается Мэтт. Я обязан этому человеку по гроб жизни. Да, такой вот идиотский каламбур. Он берет на себя все заботы, потому как он посторонний, ему легче заниматься всем этим. Он делает это потому, что не может остаться в стороне. Он уже больше, чем друг, давным-давно больше — теперь он часть жизни. Границы трех дней, которые занимают все приготовления, стираются, перемешиваются. Нет утра, вечера, нет дня и ночи — только «светло» и «темно». Я хочу быть растением: ему так хорошо на солнышке. Стоит себе, занимается фотосинтезом, пьет воду, иногда спит, иногда поглощает ультрафиолет. И так каждый день по кругу. Ему все равно, конец ли света или начало нового тысячелетия. Да и мне теперь, если честно, — тоже. Пойти на похороны меня заставляет Мэтт. Даже не потому, что нужно почтить память самого родного и близкого человека. Потому, что мне нужно выйти: в четырех стенах за эти дни я стал похож на собственную тень — ввалившиеся глаза, тусклые волосы, заострившиеся черты, словно меня не кормили месяц. Но кусок сам не лезет в горло. В нем постоянно саднит. Это подло и не по-человечески — бросать последнего, кто у тебя остался, в тяжелой ситуации и безвылазно отсиживаться за закрытой дверью. Я же не могу иначе. Невыносимо кого-то видеть. Мерзко осознавать, что жизнь продолжается. Всю церемонию мы стоим немного поодаль от остальных. Мэтт держит меня за руку, крепко сжимает ее. Он сейчас такой красивый — облаченный в костюм, серьезный, необычный. Взрослый. Никогда прежде я его таким не видел. Меня тоже привели в божеский вид. Сам на себя смотрю как-то со стороны, вижу все от третьего лица, теряю все слова, не зная, что нужно говорить кому-нибудь или самому себе. И нужно ли вообще. Все проходит настолько тихо, что невольно пытаешься смириться, однако это не так легко. Все притупится только через год. А пока — терпеть. Кажется, слезные железы пересохли и умерли. — Я не говорил тебе, — приглушенно произносит Мэтт, когда все заканчивается. Он машет кому-то рукой и говорит, что мы догоним. — Она, твоя мама, сказала мне, что это был лучший день в его жизни. Он пережил нечто такое, чего не переживал ни разу. И он был счастлив. — Если бы я отговорил их, этого бы не случилось. Беллз опирается на памятник, затем отдергивает руку, опомнившись. Закуриваю — впервые за последние несколько дней. Горячий сигаретный дым кажется чистейшим кислородом с примесью озона, как после ливня. — Не вздумай только винить себя. Рано или поздно это все равно случилось бы, вопрос только в том, плохим или хорошим был бы этот момент. Он чувствовал только безграничное счастье. И гордость. Знаешь, матери любят своих детей за то, что они есть. Отцы любят за достижения. Мне кажется, дальше любить тебя уже некуда. Где-то это я слышал. Да, так сказал мне Билл, когда мы сделали первую запись. Пытаюсь выдавить улыбку. Удивительно — но получается. Беллз оживляется, улыбается в ответ. Его глаза остаются серьезными. — Спасибо. — За что? — Да за все. Без тебя моя жизнь была бы не такой. Он снова берет меня за руку, переплетает наши пальцы, с силой сжимает. И я снова знаю — не бросит. Знаю всю жизнь. И я никогда его не брошу. Мы будем вместе всегда. Даже в вечности. Под ногами хрустят высохшие листья: лето в этом году выдалось очень жарким. Мы стоим возле надгробия Уильяма Ховарда, дышим одним воздухом, отдающим ментоловым сигаретным дымом, и думаем о том, что жизнь продолжается. Бросаю окурок на землю, тщательно тушу его, чтобы не устроить пожар, безжалостно затаптываю, затем вздыхаю. Я давно думаю над этим, но все никак не решаюсь кому-нибудь сказать. — Я считаю, нужно на время вернуться в Тинмут. Ма сейчас сама не своя. Будем приходить в себя вместе. — Я поеду с тобой, — просто говорит Мэтт. Он знает, что я не буду возражать. В последнее время куда он, туда и я, и наоборот. Как неразделимые близнецы. — А наша квартира в Лондоне? — Она съемная. Скажем хозяину, что больше не будем в ней появляться, расплатимся за этот месяц и уедем домой. Представь: мы, покорившие не один стадион, возвращаемся в родную деревню. Матери будут встречать заблудших сыновей со слезами на глазах. — Будут, непременно будут. Пойдем? Хочу поскорее снять с себя все это, залезть в ванную и, может быть, утопиться. Беллз ничего не говорит, потому что знает: я так не сделаю. Я слишком люблю все происходящее, чтобы добровольно от него отказаться. Эта жизнь могла бы быть последней. Почему бы и нет? * Мы стоим на пристани — на берегу той самой речки, с которой начиналась вся наша история. Вокруг нас — дома, стены которых давно изучены до каждой трещинки. Под ногами — полусгнившие деревяшки, трещащие под нашим весом. Все так же, потому что шестнадцати миллиардов лет, требующихся для каких-то изменений, с момента нашего отъезда еще не прошло. На глади реки отражается полная луна. Мэтт смотрит на отражение, я смотрю на оригинал. Они так похожи, но одновременно — противоположно разные. Совсем как мы. — Я помню все, — говорит он. — Все, связанное с этим городом. Первую встречу, первую репетицию, первую совместную сигарету, первый косяк, первую бессонную ночь, наш первый поцелуй… От этого воспоминания по-прежнему сводит в животе. — А еще? — подзуживаю я со ссылкой на небезызвестную игру. Беллз попадается. — Первый раз, первую смену названия, первый экзамен, наш первый… Он осекается. Тыкаю его локтем в бок, он снова пытается обидеться, но у него не получается; смеется. — Я тоже все это помню. Такое не забыть. Особенно эту пристань. Сколько времени я провел здесь, пока ты был в Испании. — Скучал? — Очень. У семейства Уолстенхолмов уже трое. Крис, который младше нас обоих, счастливый отец счастливого семейства. Мы с Мэттом уже являемся крестными двоих из мелких. Друг говорит, что нам катастрофически не хватает в группе еще участников. Будем пускать их в расход — на крестины. Группа — под вопросом. Мы взяли небольшой перерыв, но этого времени слишком мало. Я еще не оправился от потери. Я не могу взять палочки в руки. Не могу заставить себя делать вообще ничего. Наше существование как творческого тандема шатко, оно находится под угрозой. — Я просто хотел тебе сказать, что ты можешь уйти в любой момент, если сам этого действительно захочешь, — чувствуется, что каждое слово дается Мэтту с трудом. Он не может поверить, что вскоре нас может не быть. И то, что он отпускает меня, — большой шаг. Пожимаю плечами, не в силах ничего ответить. В который раз хочется сесть, свесить ноги в воду, дать волю слезам. Хоть и не положено — ведь девушки могут выпускать эмоции таким образом, почему втихаря нельзя и мне? Беллз достает из кармана телефон, задумчиво вертит его в руке, подкидывает на ладони, словно примеряя баланс, затем размахивается и запускает его в реку. — А на хер, — удовлетворенно произносит он. С громким «бултых» мобильный падает в воду. По не прозрачной в темноте зеркальной поверхности расходятся круги. — Зачем? — интересуюсь я. Он пожимает плечами. — Не знаю. Давно хотел это сделать. Так и не научился пользоваться этой штукой. Оценивающим взглядом примеряю траекторию полета и падения, недовольно цокаю языком. — Хреновая у тебя, однако, подача. У меня он бы долетел до другого берега. Мэтт отрицательно мотает головой. Снова появляется давно забытое желание схватить его за уши и притормозить. — Не хочу, чтобы кто-то нашел его и поковырялся в моей личной информации. Там кое-какие наброски, все такое. Свой телефон мне найти так и не довелось. Не до того было. — Твоя правда. Он обнимает меня за талию: неудобно тянуться до плеча. Я просовываю руку в задний карман его джинсов: так ближе. Мы смотрим на небо, на звезды, которые стали для нас негласным символом чего-то великого, вечного, прекрасного, что когда-то началось, но никогда не закончится. Они золотые, и мне кажется, что когда-нибудь мы обязательно напишем о них песню, смысл которой больше никто не поймет. Да и зачем? Пусть она станет классикой и через сто лет дети в школьных сочинениях раскрывают ее характер. — Просто смирись. Смерть — неотъемлемая часть каждой человеческой жизни, — тихо произносит Мэтт. В радиусе нескольких метров на улице никого. Нам точно это известно. Подслушать некому, да никто и не заинтересуется, но нам нужно знать, что все равно, что бы там ни было, между нами по-прежнему остается Тайна. А иначе играть не интересно. — Забудь это слово. Мы будем жить вечно. Ты — и я. — Как скажешь. Неожиданно для себя улыбаюсь, хотя он не может этого видеть, вспоминаю тот разговор о вечности, проведенной бок о бок на Darlington Hall Gardens. Мы ведь говорили всерьез. Это странная идея, но он любит все странное, поэтому ему понравится. — Беллз, как считаешь, мы могли бы написать завещания, чтобы нас похоронили вместе на том самом кладбище, на котором мы провели наш выпускной? Он задумчиво дышит, его грудь вздымается, на фоне лунного света вырисовывается красивый силуэт. — Не знаю. Может быть. Там давно никого не хоронят, но мы станем исключениями. Мы всегда ими становимся. Первые рок-музыканты такого уровня, которые захотели быть похоронены не рядом с Элвисом Пресли, Джоном Ленноном или Куртом Кобейном. Кто будет знать, какой скрытый смысл мы придавали этому месту? Мотыльков в животе давным-давно нет: уже поздно. Все спят, и бабочки — в том числе. Одни только две беспокойные тени все никак не могут найти себе тишины и покоя. И уже никогда не найдут. Только это, в общем-то, и спасает. От выброшенного телефона по темной глади реки в разные стороны расходятся концентрические круги. Через несколько мгновений они растворяются. Без следа.
18 Нравится 2 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (2)