Я нашел для себя клочок святой земли рядом с ручьем Тайари Джонс
Сбор кленового сока в Новой Англии начинается в марте, когда ночные заморозки чередуются с утренними оттепелями, солнце припекает все чаще, а снег становится влажным и податливым — местные называют его sugar snow, сахарный снег. Ветер теплеет; теперь он дует с востока, со стороны океана, и я чую в нем прибрежную тину и соль, хотя Пол и говорит, что это невозможно и что все эти запахи и крики чаек, доносящиеся из-за холмов, — не более чем игра моего воображения, и, наверное, он прав, ведь отсюда до океана почти двести миль по прямой. Пол будит меня, когда за окном начинает светать. Он кладет руку мне на плечо, чуть сжимает, и я открываю глаза и вижу его лицо. Ранним утром, в потемках, он обычно молчалив, и мы едва ли обмениваемся парой слов. До вечера нам нужно обойти участок в сотню акров, где растет тысяча сахарных кленов. В каждом проделаны отверстия, через которые по трубкам вытекает пасока, скапливаясь в подвешенных к стволам жестяных ведрах и флягах из оленьей кожи. С рассвета до темноты мы обходим растущий на юго-западном склоне горы лес, сплетая сеть из сотен тропинок, и тысячу раз проделываем одно и то же: снимаем бочонок, который крепится у нас за спиной на ремнях, переливаем туда сок, снова вешаем бочонок за спину. Из сорока галлонов сока получается один галлон сиропа, и это значит, что бродить нам так до конца марта, а то и дольше. Этим утром голубоватый наст трещит под нашими ботинками, но чем ближе полдень, тем становится теплее, и вскоре я чувствую, как рубашка липнет к телу. Мы идем по протоптанной тропе: Пол впереди, я за ним. Я смотрю на его затылок, на бледно-золотую кожу и темные, влажные от пота завитки волос, но тут он неожиданно останавливается и показывает рукой куда-то вправо. Гляди, сойка, говорит он вполголоса, и я вижу движение в подлеске: яркий голубой промельк крыльев. Сойка опускается на землю в нескольких футах от нас, и мы стоим неподвижно, пока она скачет под кустом в поисках еды. Пол медленно снимает с плеч лямки и аккуратно ставит бочонок с соком на тропу. Не сводя с птицы глаз, делает шаг в ее сторону, потом еще один — и внезапно проваливается по колено в снег. Сойка мгновенно взлетает и уносится в небо, а Пол теряет равновесие, падает на спину и смеется, закрыв глаза — смеется так радостно, что мне хочется его поцеловать. Я протягиваю ему руку, Пол хватается за нее, встает. Нам нужен отдых, говорит он, и мы идем к сахарной хижине, где трудится индеец Огима, король кленоварни. Раздевшись почти догола и вооружившись крепкой обструганной веткой, он бесконечно мешает сироп, кипящий в огромных котлах, лишь иногда позволяя сменить себя на этом посту. Мы снимаем груз с плеч и садимся на скамейку у стены, вытянув ноги и глядя на голубую полоску озера Шамплейн. За нашими спинами высятся Зеленые горы и истекают соком клены. Рядом, на утоптанной поляне, вертится собака Огимы — дурной белый пес по кличке Джек; он ловит свой хвост, тявкает на птиц, бороздит носом снег. Джек словно очнулся от зимней спячки, а с ним и весь мир: этот март пахнет дымом, и ветер с океана наливается сахарной сладостью, и ранняя луна танцует в разрывах облаков. Огима выходит из хижины. В руке у него половник с кипящим сиропом, он наклоняет его над сугробом и льет сироп тягучей струйкой. Когда тот застывает, мы выцарапываем из снега тягучие бесформенные пластинки вместе с кристаллами льда. Во рту от них колко и сладко. — Иди домой, — командует Пол под вечер, когда мы заканчиваем с кленами, растущими возле Колд-крик. — Я сам обойду этот участок. — Ладно, — отвечаю я. — Займусь стиркой. Он кивает, поворачивается ко мне спиной и поднимается в гору. Я спускаюсь вниз по склону, деревья расступаются, и я вижу алый бок амбара, дом Форрестеров, а за ним — всю долину целиком: рассыпанные по берегу реки домики Харвуд-Гроув, холмы, покрытые пеной голых кленовых кущ, и дальше — закатный блеск озера. С утра Пол протопил печь, но за день дом успел остыть. Я разжигаю огонь в плите, грею воду, вытаскиваю из кладовки лохань и доску для стирки и собираю по комнатам грязную одежду. В спальне Пола на стуле лежит скомканная синяя рубашка — он носил ее последние несколько дней. Поднимаю ее, сминаю в ладони грубую шероховатую ткань. Потом подношу к носу, закрываю глаза, глубоко вдыхаю его запах, пряный и теплый. Даю себе на это ровно три секунды — раз, два, три — и кладу рубашку к остальной одежде. Солнце прячется за холмами на той стороне озера, дом наливается сумерками. Я наполняю лохань горячей водой, натираю туда полкуска дешевого мыла. В нос шибает его ядреная вонь, и я внезапно вспоминаю утро после очередного свидания с Паоло в отеле «Алгонкин». Я принимал ванну — та вода пахла жасмином — и Сарто вошел без стука, с бутылкой шампанского и двумя бокалами. Вспоминаю его скользкие пальцы, толкающиеся мне в рот, и горький вкус мыльных отдушек. Потом, после всего, он ушел, и я сидел в кресле у окна, пил шампанское и разглядывал с высоты улицы Манхэттена: я тогда уже два года как перебрался в Нью-Йорк, но все еще каждую минуту впитывал его — глазами, ушами, сердцем. Прогоняю непрошеные воспоминания, все еще вызывающие у меня гадкое, почти пугающее чувство незаконченности, раздеваюсь и кидаю свои вещи в лохань, сверху сваливаю остальное, оставляю отмокать. Набираю еще немного горячей воды и несу в ванную; встаю босыми ногами в поддон. Вымывшись, возвращаюсь в комнату в поисках чистой одежды. В шкафу почти пусто, у дальней стенки белеет бумажный сверток. Я протягиваю руку, чтобы взять брюки и рубашку, но вместо этого неожиданно для себя беру сверток и разворачиваю его. Это платье — нежно-зеленое, с мелким жемчугом по подолу. Ида купила его в модном магазине на Сорок шестой улице специально для вечеринки у Брукстоунов. В ту ночь мы вернулись ко мне в мастерскую, выпили по кружке спрятанного в шкафу виски, и в какой-то момент она вдруг стащила с себя платье, оставшись в чулках и тонкой сорочке. Хочу, чтобы ты его примерил, сказала она, глядя на меня с лукавой улыбкой, на мне оно болтается, а тебе должно подойти. Кровь бросилась мне в лицо, но я не стал отнекиваться — лишь молча скинул рубашку и брюки, в кои-то веки забыв о чертовых шрамах, и медленно натянул платье. Ида оглядела меня, глаза ее расширились. Смотри, оно и правда как будто на тебя сшито, сказала она потрясенно, и у нее было лицо человека, чья шутка внезапно вышла из-под контроля. Я обернулся к зеркалу. Шелк плотно обхватывал мое тело, ткань бесстыдно натягивалась и топорщилась ниже живота. В этом платье я казался выше, вырез сзади открывал спину с безупречной, матово сияющей смуглой кожей. Щеки мои горели, волосы растрепались. Меня раззадорил голодный взгляд Иды и то невысказанное, что за ним стояло, и я рассматривал себя так, как мог бы рассматривать любовника. Я больше не был благопристойным британским джентльменом, студентом Оксфорда, солдатом Антанты или иммигрантом, зависящим от чужих прихотей. Я был кем-то другим — свободным, счастливым, — я вглядывался в зеркало и видел в своих светло-карих глазах зелень Эгейского моря, на берегах которого родилась моя мать, и огонь Карибских островов, откуда были родом предки моего отца. Ида настояла, чтобы я оставил платье себе. Наутро Джон привез ей другой наряд, и хотя Ида упрашивала меня показаться ему «в новом образе», я не смог пересилить себя — несмотря на то, что сам Джон впервые предстал передо мной именно в женской одежде на той памятной для нас вечеринке в Хэмптонс. Я выпроводил их обоих и спрятал платье как мог тщательно. С тех пор я ни разу его не надевал, но оно было со мной все эти месяцы и теперь оказалось здесь, в Харвуд-Гроув, в доме Пола. Что-то толкает меня изнутри, и я не даю себе ни секунды на раздумья — слегка встряхиваю ткань и одним движением вскальзываю в платье, как рыба в сеть. Поднимаю руки, застегиваю пуговку у ворота. Выдыхаю. Подхожу к зеркалу на дверце гардероба. Из засиженной мухами мути на меня смотрит кто-то дикий и странный: на исхудавшем загорелом лице темнеет щетина, влажные, давно не стриженные волосы падают на плечи, а глаза кажутся совсем прозрачными в вечернем свете, наполняющем комнату. Я рассматриваю себя, и внутри у меня разгорается огонь стыда и радости — словно кто-то новый, кто-то настоящий проснулся и запел, как те лесные птицы, которых так любит облаивать дурной пес Джек. А потом громко хлопает задняя дверь, и от размеренных шагов Пола в кухонном буфете тихонько звенит посуда. Я слышу, как он ходит по кухне, слышу скрип половиц и то, как звонко льется в жестяное ведро оставшаяся в баке горячая вода. Снова смотрю на себя в зеркало. Взгляд у меня бешеный, полупьяный. Руки тянутся к пуговке на шее, но я приказываю себе опустить их. В голове шумит. — Ты у себя? — громко спрашивает Пол. — Я решил закончить пораньше. Вымоюсь и приготовлю ужин. Отворачиваюсь от своего отражения, делаю несколько шагов к двери и выхожу из комнаты. Кухня сразу за поворотом, и я ощущаю Пола всем телом, как звери чуют тепло, или воду, или приближение грозы. Вхожу. Пол стоит спиной ко мне. Стянув через голову пропотевшую рубашку, он бросает ее в лохань с водой. Услышав мои шаги, оборачивается. Сначала хмурится — не узнает, — но мгновением позже меняется в лице, когда понимает, что перед ним не случайно забредшая на ферму дамочка из Берлингтона, а я. Я, Стефан Харт. Тот, кого ты поцеловал тогда, перед взрывом, когда вокруг рушился мир, и мы с тобой были уверены, что путь у нас один — прочь из этого мира. Тот, с кем ты делишь свой дом, и пищу, и постель. Сейчас я не могу сказать ни слова, но мое тело и то, как я выгляжу, говорят за меня, и надо быть слепцом, чтобы не понять их безмолвную мольбу. — Стефан, я… — начинает Пол и замолкает. Он глубоко и часто дышит. Я жду. И тут мы оба вздрагиваем от стука — внезапного, настойчивого. Пол меняется в лице, взгляд его говорит: прячься. Я торопливо отступаю в тень, встаю так, чтобы меня не было видно. Пол идет к входной двери, его обнаженная спина, обманчиво расслабленная, словно светится в розовых сумерках. Это не Огима, думаю я, тот бы не стал стучать, а зашел бы через кухню, как обычно. Кто-то из поселка? А может, очередной бродяга, выпрашивающий еду? Нет, все мимо. Я слышу несколько неразборчивых реплик, а потом Пол оборачивается, говорит: — Стефан, это к тебе. Голос его звучит глухо, колко, и я сразу все понимаю. Выхожу из кухни. В дверях стоит Паоло: серое пальто, мягкая фетровая шляпа, руки в карманах, на лице сердечная улыбка. Он переводит взгляд на меня, вскидывает брови в радостном изумлении, качает головой. — Нет, вы только посмотрите, что за прелесть. А для меня ты так не одевался, Стефан. — В голосе его слышен мягкий, почти отеческий упрек. — Или мне теперь звать тебя Стефани? На веранде, за спиной Сарто, торчат двое его людей: они стоят, широко расставив ноги, кожаные куртки распахнуты, у одного в наплечной кобуре револьвер, второй держит томми-ган, дуло которого смотрит вниз. Мы не слышали звука мотора, а значит, машину они оставили где-то внизу и забрались на холм пешком — не рискнули подниматься по раскисшей дороге. Пол чуть приподнимает правую руку, и я вспоминаю, что над притолокой у него спрятан карабин. После войны страну заполонили бродяги; они перемещались с места на место на сцепках товарных поездов, сбивались в стаи, клянчили или воровали еду, и фермеры стали запирать входные двери и хранить под рукой заряженное оружие. Я делаю полшага вперед, заслоняю Пола плечом, и тот — твердый, почти деревянный от напряжения — замирает, едва слышно выдыхая мне в затылок. — Зачем ты приехал? Сарто еще раз оглядывает меня с головы до ног, разглядывает рубцы, видимые в вырезе платья. На лице его снова расцветает улыбка, но глаза наливаются чернотой. — Впусти меня, и узнаешь. Или так и будешь держать нас на крыльце? Я отступаю, и Пол тоже. Паоло заходит в дом, его головорезы идут за ним. Дверь закрывается, и именно тогда я наконец понимаю: нам не выкрутиться.Пролог
7 ноября 2021 г., 21:24