***
Он особенно любит Бетховена. Он включает его утром после завтрака, а потом уходит. Гермиона слушает симфонии, записанные на диск. Хор в конце девятой вызывает в ней трепет, но этот трепет не может сравниться со страхом, что до сих пор вспыхивает, когда возвращается он. Чем больше Гермиона думает о своем положении, тем меньше понимает его поведение. Человек в неведении сходит с ума. А человек, не имеющий никакой другой пищи для ума, кроме раскладывания и складывания паззлов происходящих событий и музыки — тем более. Гермионе кажется, что ее мысли приобретают пугающие формы. Они, словно живые, пульсируют в ее голове, шепчут, взывают. Они боятся и одновременно жаждут перемен. Гермиона утопает в болоте, в темноте, в себе, и ей плохо от этого. Гермиона вспоминает лекцию в университете. Зря она тогда не ответила хихикавшей над ней Пэнси Паркинсон. И что ту так взбесило в ней с первого дня? Неужели ревновала к вниманию богатенького сынка мэра, учившегося с ними на одном курсе — Драко Малфоя? Да и было, к чему ревновать? Тот ходил, кичился своими стиснутыми губами, в младенчестве обсасывавшими золотую ложку, и изредка что-то говорил, словно окружающие не заслуживали звука его голоса, а Пэнси так и вертелась вокруг. Или пару месяцев назад, когда Гермиону звал на свидание Кормак, все же нужно было согласиться. Ей лет-то сколько, а на свиданиях она была только с Виктором, да еще в школе! Он был учеником по обмену на несколько классов старше, приезжал на полтора сезона. Гермионе тогда впервые кто-то понравился, она впервые гуляла за руку и чувствовала порхание бабочек в животе, впервые целовалась. У него были мягкие губы и нежные поцелуи. Хоть он и выглядел, как настоящий плохой мальчик — широкие плечи, почти лысая голова, растущая по челюсти борода и грубые, жесткие глаза — на деле оказался плюшевым медведем. Слабая улыбка трогает губы. Определение, попавшее в самую цель. Виктор был нежным и заботливым, но расстояние убило все ростки проявляющейся первой влюбленности в Гермионе. Этот цветок так и не успел распуститься. Суждено ли ему было увидеть свет? С тех пор ей больше никто не нравился, что уж говорить о большом чувстве! Но почему она должна лишаться этого? Почему она должна быть пленницей? Почему это происходит с ней?! Гермиона нервным движением притягивает руку ко рту и принимается сгрызать ноготь. Симфонии идут по четвертому кругу, но она больше не вслушивается в них — музыка теряет для нее необыкновенность и кажется однотонной и лишенной какой-либо изысканности кашей. Почему все плохое происходит с ней? Почему она? Что в ней такого «особенного», что он не убивает ее, а держит в подвале? Она вдруг вскрикивает. На нервах она отгрызла слишком большую часть ногтя, и кровь смочила рот. Гермиона касается языком обнажившейся кожи и морщится. Чуть прикусывает. Боль резкой вспышкой пронзает руку. Раздражающие, громкие и затмевающие остатки разума мысли замолкают.***
Дни кажутся обрывочными, неполными. Если бы Гермиону спросили, сколько она уже сидит в подвале, она бы не смогла ответить. Да и что она делала — тоже. Она как будто бы выпадает из сознания и просыпается с каждым его приходом. Чем-то похоже на лягушечий образ жизни. Только на нее влияет не смена времен года, а смена звуков вокруг. Он заклеил ей пораненный палец пластырем. Ей нравилось думать, что на нем были нарисованы какие-нибудь милые животные — хоть что-то в происходящем, напоминающее светлый солнечный луч. Но Гермиона содрала пластырь после третьего его прихода. (Приход звучит так, словно к ней спускается божественная сущность. Или нет, будто бы она под действием наркотиков попадает в мягкие объятия несуществующего и яркого мира за гранью понимания. Этот мир тешит чувства и щекочет нервы, играется с ее подсознанием. Убивает. Приход. Гермиона бы помолилась в приходе, да некому. И слова молитв забылись, как будто все вокруг было глухо к ее мольбам и просьбам. Как будто она осталась наедине с самой собой.) Путаясь в обрывках мыслей и концентрируя свое внимание на слухе, Гермиона прикусывала болезненное место на пальце. Он что-то делал. Гермиона слышала, как он ставил что-то на пол, двигал, убирал. Перестановка? Или готовит место для новой жертвы? Эта мысль пробежалась холодом по коже. Если он и предыдущих держал здесь, то… он заменит ее? Новая бабочка для коллекции? Гермиона больше не заслуживает жизни? Или она должна сидеть здесь и слушать, как он измывается над кем-то другим? Представлять? Он ведь знает, какое у нее воображение! Знает, что в этой тьме ей рисуются искаженные, дурные, претящие совести и душе образы! Гермиона словно наяву видела матрас напротив, освещаемый светом тусклой лампочки. Тут же есть свет? Наверняка он не сидит в темноте. Раньше она не задумывалась об этом. Если есть свет, значит, лампу можно разбить. Если разбить лампу, она получит осколок. Но какова вероятность, что этот осколок окажется в нем, а не в ней? Без зрения Гермиона бессильна. До смехотворного бессильна, ее прошлая попытка побега ясно показала это! Гермионе кажется, что стекло холодит ей руку. Она представляет, как выскакивает из-за двери и пронзает его шею осколком, как он входит в его плоть, и она давит, давит со всей силы, заставляя его погружаться все глубже. Он кашляет кровью и не может ничего сделать. Больше не может и не сможет. Гермиона свободна. А повязку можно срезать прежде, чем напасть. Тогда она будет в выигрышном положении. Тогда она снова сможет видеть! Волнение теплой волной окатывает ее грудь, и Гермиона слишком сильно прикусывает палец. Она вскрикивает от неожиданности и пугается звука собственного голоса. Он затихает. Делает несколько шагов к ней. Стоит совсем рядом. Протяни руку — коснешься его штанины в районе коленной чашечки. — Где пластырь? — доносится до ушей Гермионы его усталый голос. Она сглатывает слюну, смешавшуюся со вновь пошедшей кровью, и отрывает руку от лица. Чувствует, как горячая влага скользит по подушечке пальца. Горло першит. Она боится, что его вновь охватит неконтролируемая злость. С трудом заставляет себя ответить: — Содрала. Он тихо вздыхает. Уходит в другую от Гермионы сторону. Два поворота ключа. Хлопок двери. Два поворота. Гермиона поднимается и осторожно, прощупывая носком ноги пространство перед собой, идет в ту сторону, откуда доносились звуки. Она натыкается на принесенный стул, на котором стоит проигрыватель. От него, как и раньше, на выход из комнаты тянется шнур, прижатый дверью. Странно, раньше стула не было. Гермиона шарится руками в воздухе вокруг, пытаясь нащупать еще что-нибудь, но ничего не находит. Вдруг она слышит, как он вновь вставляет ключ в замок. Испуганно отскакивает к ближайшей стене и прижимается к ней. Камень холодит ладони. Наверняка там останется небольшой отпечаток ее крови. Пузыристая капля соскользнет дрожащей слезой. — Подойди ко мне. Он впервые просит ее о таком. Гермиона судорожно сглатывает. Сердце бешено колотится в груди. Боясь споткнуться, она идет на звук его голоса. Страшно. Но она боится, что, если не подойдет, будет только хуже. Его руки холодные. Он берет ладонь Гермионы в свою и поднимает. Его прикосновения отвратительны, они вызывают тошноту, но единственное, что Гермиона может сделать, так это крепче сжать зубы и терпеть. Она слышит, как он открывает пластырь. Обклеивает ее палец. Чуть придавливает на больное место, и она морщится. Молчит. Лучше всего молчать. Дольше проживешь. — Я принес тебе книгу. Ты вроде бы любила читать. Гермиона боится спрашивать, откуда он знает. Она предпочитает закрыть глаза на это. Забыть. Не думать. Словно и не слышала этих слов. Он аккуратно подводит ее к матрасу. Все так же, как слепую: придерживая одной рукой за талию, другой — за предплечье. Усаживает лицом к стене и принимается что-то делать с повязкой. Ткань щекочет щеки, кровь приливает к лицу, Гермиона боится подумать, боится допустить мысль, что может увидеть что-нибудь. Он распускает узел. — Ты не должна поворачиваться, — горячий шепот щекочет ее затылок. — Что бы ни происходило. Обещаешь? Гермиона кивает. Только бы увидеть. Хоть на мгновение! Только бы он открыл ей глаза! Повязка ниспадает по ее лицу. Хоть Гермиона и сидит лицом к стене, да и комната плохо освещена, глаза все равно тут же начинают слезиться. Их режет. Кажется, Гермиона плачет. Она не знает. Она с такой любовью, с такой жадностью рассматривает стену перед собой. Она видит! Видит! Больше не темнота! Она видит свет, пусть и болезненный, неприятный. Она в-и-д-и-т! Он кладет ей на колени книгу. Это Библия. Рука у него белоснежная, словно снег, купающийся в зачатках алой зари, словно морская пена, словно лепесток одной из роз, которые выращивает мама в саду. На внутренней поверхности предплечья проступают вены и змейками скрываются под рубашкой. Из-под рукава выглядывает хвост черной татуировки. Гермиона не видит, что там нарисовано. Жмурится. Она видит! Но от того, что теперь она знает, как выглядит внутренняя сторона его руки, страх подкатывает к горлу новой волной. Больше нельзя сказать, что все это кошмар или бред ее воображения, теперь она точно знает, что это взаправду. Тошнит. Гермиона сглатывает горький ком и, чтобы никак не раздражать его, открывает книгу. — У тебя есть пятнадцать минут. Ее тень скользит по странице, и приходится напрягать глаза, чтобы читать. Буквы путаются и не хотят становиться в слова. Все в Гермионе путается и мешается. И, к ее удивлению, концентрируется совсем не на зрении, а на чувстве: он сидит на полу за ее спиной и перебирает ее волосы. Он здесь. Совсем рядом. Настоящий дьявол из Преисподних. Гермиона знает, что это он. И ей почему-то кажется, что тень его обличает копыта на ногах и рога на голове. Что тень его далеко не человеческая. Книга в ее руках вздрагивает. Гермионе приходится душить свое любопытство, чтобы не повернуться. Она должна быть послушной, чтобы жить. Чтобы выжить. Сегодня он будет доволен ею. И завтра. А послезавтра она обязательно нанесет ему смертельный удар. Тот, от которого он уж точно не оправится. Тот, которого он не сможет избежать. В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною; и Дух Божий носился над водою. И сказал Бог: да будет свет. И стал свет. И увидел Бог свет, что он хорош; и отделил Бог свет от тьмы. И назвал Бог свет днем, а тьму ночью.