Тому кто любит Вообще нету смысла смелеть Гр. Полухутенко - После всего
Лара накрывает мебель простынями, запирает двери, тушит свечи, ложится на диван. Покуда не кончится траур, не кончится горечь. Покуда вой рвётся из глотки, покуда рыдается — дико, отчаянно, безостановочно. Оно не кончается. Ни траур, ни горечь. Дом пуст, холоден — мёртв. Не полностью, частями. Как умирающий боец с обглоданными гангреной ногами, пальцами. Комната отца, балкон, гостевая, спальня Лары. И простыни, простыни, простыни. Пыль. Она спит в отцовском кабинете, укрывшись тяжёлой шинелью, напротив портрета. Чёрная лента в углу — лишнее, лишнее, страшное. Неправильное. Отец учил её быть. Всю жизнь — быть. Стойкой, храброй, сильной. Не плакать и не смотреть. А сам не мог не. Он учил её не бояться — соседских мальчишек, больших собак, жизни. И смерти тоже — не бояться. Отец говорил, что главное видеть — сквозь материальное, грязную шерсть, порванную одежду, протёршиеся ботинки. В собаках — защиту, в мальчишках — друзей. Лара заворачивается в шинель, сжимает ткань. Где они сейчас — эти смешные, босоногие? Где они сейчас, когда дом пуст, когда сама она — наполовину, на четверть. Когда она запихивает в себя эту доброту, эту нежность. Спасает выброшенных в реку котят, зовёт к себе всех — обездоленных, голодных. Вот тебе хлеб, вот вода, возьми одеяла, укройся, поспи. Я буду храброй, я буду доброй, я помогу. А ночью снова глядеть в дуло пистолета, в блеснувшее острие ножа, облако заразы. Потому что смерть — это нестрашно. И даже жаль, что бандиты её не трогают, Песчанка обходит. Было бы легче, проще. — Экой тебя припёрло, — ухмыляется Гриф. — Где ж это ты все свои принципы порастеряла, сестрица? Скалится, лыбится, ёрничает. Пистолет не даёт. Выгоняет всех со Склада, тяжело опускается на коробки — король отмычек и яблочных огрызков. Говорит: «Совсем за жабры взяло, да? Понимаю-понимаю тебя». Лара не признаётся, Лара садится напротив, сметает крошки, опускает платок на плечи. — Сложно всех любить, а, Форелька? Он наклоняется ближе, он знает, зачем она пришла. И кто с утра приедет в город. — С тем, кому сложно, и обсуждать незачем. Люди нуждаются, и я помогаю, потому что в горе так и выживают. — А тебе, тебе-то кто поможет, а, сестрица? Интересненькое дело получается: в Приюте-то небось все во фраках, в платьях дорогих, вино твоё пьют, хлеб едят, смеются. Бедные, немощные, помощь им нужна. А тебе, тебе они что дают? — Никакая это не помощь, если ты взамен требуешь, если ты для себя. Гриф щурится, вглядывается. Фыркает чему-то своему, внутрь. — А разве не для себя? Всю жизнь тебя, Форелька, знаю и не верю я, что ты этим тоску не забиваешь. Будущие грешки свои не отмаливаешь. Лара смотрит. Неуместная, неуютная в этом месте. — Душа твоя чёрная, Гриф, язык без костей, а руки в крови, тебе ли меня учить? — А если и мне, да всё равно твоя правда. Ты белое, я чёрное, — он встаёт, отходит к шкафу, думает, топчется. — Оружие не дам, ты не с Блоком счёты сводить собралась — с жизнью. А мне зачем — смертоубийцей работать? Я и так вон, в крови по горло, сестрица. Бросить бы… Лара не верит, Лара не хочет. Вскакивает, становится за спиной. — Ты не понимаешь, ты не понимаешь! Знаешь, сколько раз мне хотелось прирезать Блока, как собаку, сколько раз снилось, как зажимаю дуло у его лба и стреляю, стреляю, стреляю… Сколько раз я просыпалась и ненавидела себя, Гриша! Отец учил быть доброй, отец учил быть смелой. Он не учил, как жить без него, как представлять себя, вонзающей нож в Блока. Как каждый чёртов день помогать, давать хлеб, кров, заботу. Потому что папа просил быть доброй, потому что папа не рассказал, как быть, когда презираешь себя за мысли о мести. Она бьётся, колотится Грифу в грудь — кулаками, локтями, сердцем. Он не понимает! У него всё просто, у него по жизни смешно и с шутками. — Успокойся! Гриф зажимает её запястья — крепко, больно. Прижимает к себе, позволяя рыдать, позволяя ненавидеть. Гриф смертельно устал — от боли, от криков, трупов и снятных с них сапог. Он хочет как раньше — смешно и весело. Чтобы у Лары жив отец, Артемий не уехал, а Стах не замкнулся в себе. — Во что же мы выросли, Форелька? Лара молчит. Он отводит её к ящику, садит, и сам напротив. Вытаскивает нож из голенища — длинный, острый. — Держи, — говорит и руку вытягивает, пальцы растопыривает. — Держи-держи. Раз себя не жалко, давай, как раньше, когда сопливыми были. Он вкладывает нож в ей в ладонь, глаза поднимает. Давай. Как в детстве — до первой крови, пока острие не промахнётся, пока не войдёт в палец вместо стола. Пока она не откинет нож, испугавшись, причинивши другому боль. Пока не вспомнит, что не такая. Пусть убьёт хоть десяток Блоков. Но она ж не сможет, её задержат и казнят — прилюдно, позорно, бессмысленно. Как отца. В смерти, как и в жизни должен быть смысл. Здесь его нет. Лара не попадает по чужим пальцам ни разу. И смотрит, смотрит на Грифа, не отводя глаз. Всю ночь, всю долгую, долгую ночь. А на утро она крадёт пистолет и уходит. Бессмысленно, позорно и прилюдно. Бесстрашно, с лёгким сердцем, тяжелой головой и чуткими руками. Как и учил отец.Как учил отец (Мор: Утопия. Лара Равель)
12 сентября 2021 г., 18:11