***
— У меня нет слов. Блять. Помолчи. Блять, ну же. — Ты… — тяжелый вздох, — совсем ёбнулся?.. Только не эти глаза. Не они. Слишком похожи на мамины. Хочется огрызнуться и в то же время плакать. — Я… У меня впервые за долгое время дрожат губы. — Прекрати своё ебучее нытье, я, блять, в таком ахуе, что готова переебать тебе сейчас всем, что попадётся мне под руку! — её визг кривит лицо. Она тяжело дышит, а её волосы струятся по угловатым плечам. — Закрой рот и прекрати. — Я должна тебя по голове погладить? — на лице так и зияет дыра отвращения. — А знаешь, ты могла бы и погладить хоть раз. Сраного печенья было недостаточно, — я машу рукой в её сторону, водя пальцами. Под ногтями застыла коркой его кровь. Она была такой тёплой и липкой, мне буквально хотелось опустить руки ему под рёбра и обнять его сердце, схватить и греться. Чон-и. — Так вот как, значит? Ты думаешь, что можешь просто так плескаться ядом только потому, что с тобой хреново обращались?! — капельки слюны брызжут с её сухих губ. Последнее слово, что выплюнула, её будто бы отрезвило, и глаза её расширились. — Я… — Нет-нет, продолжай, чего ты. Права же, — я тянусь за сигаретами. — П-права? Я вытягиваю сигарету из пачки угловатыми пальцами. Ещё сильнее дрожат. Что ж. — Я чуть его не прикончил на том полу. Что скажешь? Я вижу, как дёрнулся чужой кадык. Лёгкий щелчок, дым струится изо рта. У меня сухие губы, покрытые частичкими мёртвой кожи. — П-права, — она шепчет в ответ со вздохом, а у меня ощущение, будто сам Иуда целует меня в холодные губы. Не надо, милая. Пожалуйста. — Впервые не хочется быть правой, — её голова резко мотнулась в бок, и она посмотрела в окно. — Заткнись. Мне хочется, чтобы горло обожгло. И хочется никогда не любить. Чёртов пиздец. А начиналось всё красиво.***
Ночь была мыльной, а окна — запотевшими. Он слабо кусал чужие щёки, словно надрывая ложкой хрустящую корочку мёда. Сопел в темноте. Образы еле проглядывались. Чужие, казавшиеся угловатыми руки, уголки цветного постельного белья, горящий свет в окне напротив, тёмные силуэты стула, письменного стола, нескольких книг; одинокий фикус (казалось, в середке листа серебристый свет мог протолкнуться внутрь), маленькие деревянные человечки, остановившиеся в битве. Мне часто казалось, что по ночам они оживают и занимают к утру совершенно иные позы. Например, вчера женщина замахивалась на мужчину, широко раскинув руки в стороны; он же, защищаясь, двумя деревянными ладонями без пальцев прикрывал нижнюю треть лица, что подле губ. «Почему не глаза?» — задумался я. Серебристый лунный свет сквозь окно проникал в квартиру и пускал длинные ленты света по потолку, которые сжимались, словно постельное белье после первой брачной ночи, встречаясь с книжным шкафом. Одна из дверок серванта была приоткрыта; хотелось кинуть в неё подушку, чтобы та со скрипом хлопнула, и стекло разбилось. Книги. Много книг. Громкие голоса молодых людей с улицы, отдаленный шум проезжающих по автостраде машин. В доме напротив меж этажей не горел на лестнице свет, и создавалось ощущение, будто в темноте на тебя смотрело несколько сотен глаз. Окна без света всегда голубоватого оттенка. Оттого ли, что в них отражается небо? Что, кроме неба, может быть столь таинственно голубым по ночам? Ближе к горизонту оттенок становился более светлым и тёплым, а дом на его фоне — несуразным; будто желторотый великан прошёлся по городу и решил осесть именно здесь, пуская корни под чужие квартиры. Кто в них жил? Кто в них умер? Что происходит в той квартирке, где одиноко горит свет? Во сне он сопит и мало двигается. Иногда шумно вздыхает, и ноздри его расширяются в этот момент. Пальцы пробиваются мелкой дрожью, и он слегка подгибает несколько из них. Спит на левом боку, заменив подушку согнутой в локте руке. Каланхоэ похоже на дикий плющ. Дом напротив — на ядовитую змею. В такие ночи люди улетают из этих мест на самолетах и встречают рассвет, делая несколько глотков сладкого чая. Смотря на небо. Когда машины проезжают под домом, яркие ленты движутся по потолку и стенам, а вскоре исчезают. Иногда мне кажется, что мир, который я создал, является огромной подушкой безопасности, об которую я ударился несколько лет назад. Жарко. Он любит класть на меня свои руки или тереться во сне бедром о мой живот. Дышать нечем. А стоит сдвинуть мне руку лишь на секунду, на одну чёртову секунду, — он тут же отворачивается от меня совсем. Эти эмоции не похожи на то, что испытываешь в детстве, — они взрослее. Хотя, как мне кажется, в то же время очень примитивны: подростки любят выдумывать сложности и ставить преграды себе на пути, каждый раз называя новый предмет воздыхания «любовью всей жизни». Вот он точно им является, потому что меня слушает. А спустя три года говоришь: «Вот он ещё лучше, чем тот, что был раньше — жаль только, немного староват». С годами теряешь эмоции, они становятся более пресными, но в то же время ясными. То, с чем не мог разобраться в семнадцать, ближе к тридцати не кажется и маленькой проблемой. Я могу разобрать всё, что испытал, и всё, чего испытать, увы, не успел. Всё, кроме одного. Любовь. Привыкание к одиночеству равносильно привыканию к пытке на столе. В Греции в эти дни цветёт дикий виноград, высаженный подле домиков цвета слоновой кости, по ночам в поле гуляет пастух, гоняя овец с серой шерстью — он держит в руках трость, на конце которой висит колокольчик. Ты куришь в поле, смотришь на белые облака в темном небе, а на фоне звенит колокольчик. Пахнет цветами, сухостью, морской солью и иногда веет бриз. В темноте о тебя стучатся майские жуки, а в Греции они огромные, с половину маленькой ладони. Под тяжестью собственного веса они словно куклы-неваляшки: толкаются во всё, что попало, и летят дальше — медленно, с тяжелым звуком. Мне всегда казалось, что крылья у них маленькие, а тельце, наоборот, огромное. Оказалось, я несколько преувеличил. Я не помню, в какой момент таблетки или порошок затмили мой взгляд. Тогда же окна в моей квартире сделались мыльными — я до сих пор не могу понять, то ли это грязь на самом стекле, то ли грязь на моей роговице. Когда готовишь выпечку на кухне ночью, окна покрываются паром с внутренней стороны, а потом, когда он спадает, остаётся столь неприятное ощущение. Мыльность. Возможно, я сам её себе придумал. Не могу быть уверенным. Жаль, что мы не можем жить по ночам — воздух чище, а приятный сумрак стирает неприятную угловатость многих лиц. Снова эти голоса. Снова они. Кто-то резво смеётся; смех, похожий на звон колокольчиков. Когда стоишь в поле Греции и смотришь вдаль, создаётся ощущение, что ты прошел пешком весь земной шар, идя строго вперёд, а потом настиг себя, впереди стоящего, и коснулся ладонью своего же плеча — и страшно, и завораживает. Я прижался к нему так сильно, как мог. На секунду показалось, что вместе с водой я выпил таракана, мирно принимавшего в нем ранее ванну. На секунду. Оказалось, это куски моей кожи с внутренней стороны щёк, которые я обгрыз, но когда точно — не вспомню. Вечером они были на месте, а сейчас, проводя языком по коже перед рядом нижних зубов, я чувствую холмики с острыми концами — рот изнутри стал похож рельефом на жеваную жвачку. Все мы были молоды и красивы. Когда-то я был расцветающей почкой призрачного перца, теперь же я — его увядающий лист. Мальчик, полный энтузиазма. Она никогда меня не любила. В хорошие дни я считаю эту фразу фактом, в плохие — всё же вопросом. Разве можно сочетать в себе такую грубость и такую искреннюю улыбку? Наши дни с Чжиын были милыми, пока не выяснилось в школе, что подобные «игры» являются чем-то ненормальным. Оказывается, суть «пряток» в том, чтобы тебя нашли, а не в том, чтобы окончательно потеряли. Или, например, печенье, что она тайком приносила мне, пока я предпочитал сидеть в других комнатах, было твёрдым, сухим, холодным и чёрствым, как сердце моей матушки. И зачем только, гадина, мне написала? Зачем? Вопрос без ответа. Вопрос, запущенный стрелой в небо. Лишь бы в птицу мира не попало. Мы давно не виделись. Мне и не хочется её видеть. Мой милый, это то ощущение, которое ты испытываешь, пока потрошишь чужие тела — ты хочешь вывернуть себя наизнанку от одного ощущения, что обязан. Обязан. Ты обязан был стоять в том переулке, пока ломаешь чужие кости, а я обязан был никогда её не видеть, а если увижу — всё стерпеть. До единой капли. (Но, если быть честным, я мечтал больше никогда не замечать ещё и похожего на неё лица, так что сестрица и её бар были в моих планах омрачающим сюрпризом). У тебя сладкая кожа, покрытая бархатом. Похожа на персик. Локоны похожи на ночное небо, глаза — на чёрную дыру, в которой я хочу спрятаться. Пахнет от тебя чем-то странным, но по-хорошему странным: кондиционером, парфюмом, смазкой, спермой и чем-то ещё. Люблю твои лобковые волосы, водить по ним пальцами. От твоих бёдер пахнет травами. Когда я провожу носом по твоему животу, вдыхая, возникает маниакальное желание облизнуть. Такое же желание возникает у хозяинов, когда они обнимают котят и щенят. Ты слишком мил, чтобы я тебя отпустил. Но я слишком груб, и мне не хватает сил попросить остаться. Ты рассказал мне о себе слишком много. Своими словами заключил со мной моральный контракт: око за око. И теперь меня мучает совесть. Чон-и, родной мой, зачем мы так? Я столько раз пугался твоих глаз и твоего присутствия рядом, ты мой сущий кошмар во плоти, мой самый главный страх. А теперь вернулась она, и я даже не знаю, кто из вас возглавляет «ТОП-ПЯТЬ». Можно было бы, конечно же, посчитать, и тогда эта женщина, несомненно, его возглавит: просранное детство, просранное будущее, (вероятно, но неточно: наркомания). А у тебя-то что в списке? Красивые лодыжки и дурманящий душу взгляд? Хотя, признаться, тоже страшно. Ты очень страшён. У тебя там в кармашке спортивной куртки завалялось одна безумная черта, что висит на мне камнём, затягивает всё быстрее петлю: любовь ко мне. И сегодня ты её выдал, рассекая мою шею пополам. Блять. Можно же было позже, да? Знаю, глупо, извини. Я хотел оттянуть момент. В этом моменте ничего, кроме наркоты и твоей кожи. Хотел бы в нём остаться и ничего не чувствовать. Я хочу рассказать. Рассказать про мать, которая меня била, про отца, который помер и своей смертью обрёк меня на несчастье. Про Чжиын. У нас с сестрой фамилии разные, потому что я отброс, а она нет. Вот так вот сложилось. Какие же у тебя локоны мягкие. — В-всё хорошо? Да, да. Лучше быть не может. Я всего лишь боюсь твоей любви. Где-то там рассказывают о том, что доверие растёт, как Луна по фазам, — постепенно. В этих разговорах тлеет жажда жить. Ты так много рассказал мне о себе, Чонгук. Выдал безумное множество тайн, раскрыв ладони, а я не в состоянии рассказать о том, что мучает больше всего. У меня нет страха перед смертью. Это правда. И трупов я не боюсь — видел в своё время не раз. Кама пугает сильнее любого затхлого запаха и западающих глаз. В тебе он так и бьётся червоточиной, манящей такой и в то же время по-детски страшной. Когда ты гладишь мою кожу, я смиренно жду удара. Словно пёс. Когда ты вился вокруг меня змеем, я до безумия хотел схватить тебя за шею и сжать, пощупать кадык, мне казалось, у меня из-за желания тебя сжать крошились зубы. Я слышал хруст. А теперь ты лежишь тут цветком распускающимся на простынях, и всё, о чём я мечтаю, — не быть трусом. Это не любовь, а наказание, слышишь? Наказание. Трэй в своё время сказал мне, что я могу попросить у Господа помощи, а он взамен насыпет мне в ручки немного блёсток ангелов. И эти блёстки, чтоб их, лежат в верхнем ящике стола. Я бы хотел попросить помощи. Безумно. Потеряться в этой помощи, как в облаках, а потом умолять вернуться, лишь бы ощутить тяжесть Земли. Я давно не мог спать, это правда. По ночам наблюдал за людьми, чьи головы, словно мишени, показывались из-под нижнего края окон, записывал на диктофон уличный шум, курил, пуская к потолку колечки из дыма. Сможешь ли ты вписаться в это ощущение? Стать его полноценным недостающим кусочком паззла? Кожа покрывается мурашками. Холодно и в то же время горячо. Хочу курить. Забить хоть чем-то пустоту. И зачем она вернулась? Идиотка, идиотка, полнейшая идиотка. Если аккуратно забивать и разводить, то вставляет неплохо, но с этим я не знаком. Мне хватает пары дорожек, чтобы расслабиться, хватит и здесь. Рука нещадно заныла — то ли вены просят, то ли душа. Поскорее бы избавиться от скребущихся кошек. Тошнит. Она же... зачем пришла? Я так много вопросов не успел задать. И все, твою же мать, полны рациональности, объективности, а если так, по-простому, по-человечески, то зачем? В чём был смысл? Ты потеряла мужа, а я потерял отца, так давай поможем друг другу и будем вместе. Будем держать друг друга на плаву, верно? Честно? Я кучу лет мечтал её избить. А как иначе, Чонгук-и? Посмотри на меня. Жаль, ты спишь. Рука горит, а жгут куда-то упал. В горле пересохло. Попью и станет лучше. А потом с сердца уйдёт тоска, что сама, как жгут, стягивает мне аорту, заставляя кровь обтекать рёбра с каждым ударом.***
— О чём думаешь? — она курит. — Ни о чём. Между нами возникло одно из тех неловких молчаний, которое каждый мечтает разрушить, да не знает как. — Мама звонила? — вопрос из её рта в никуда, честное слово. — Заткнись. — Нам придётся говорить, Тэ, — пепел сыпется на мой ковёр. — Нет, не придётся, если мы сделаем вид, что ничего не было. Ничего не было? Откуда во мне вообще такие слова? Что считать под этим «ничего»? Блять. Сплошное расстройство. — Ничего не было? — она усмехнулась. — А ничего — это что? Валяющийся на полу Чонгук, которому брюхо вспороли? — её руки дрожали, а глаза были на мокром месте. — У нас с тобой никогда не строился диалог, — я вздыхаю. — Если он очнётся и не подаст на тебя заяву, я буду безмерно благодарна этому мальчишке. Даже не смей. — Когда. — Что? — подняла на меня взгляд. — Не «если», а «когда».***
Я помню лишь белёсые вспышки перед глазами, мажущие краски — художник, пришедший в гости, смешал их прямо в зрачках, а затем пошла тошнота бурлящим комком к языку. Желчь. Запах желчи и кислятины, стоящий где-то в ноздрях, поближе к корню языка. Мне казалось, все мои зубы разом зашевелились и поплыли куда-то назад, в самую высокую точку нёба, а вся боль, ощущаемая в тот момент, была лишь следствием их передвижения. — Ну привет, — долгожданный взмах где-то со спины, а затем пронзающая боль. Мне казалось, кто-то скрутил мне лопатки, и они с хрустом разошлись. — П-привет... Я так долго ждал и в то же время боялся твоего появления. Ты помнишь наше общение? Нелепые разговоры, что отдавали безумием, по ночам? Ты втирала мне молитву в кожу, заставляла глотать свои же слова, чтобы потом меня ими вырвало. Возможно, потому я и стал писателем. Твоя рожа высвечивается клеймом на лбу. Я счастлив, что никогда не буду на тебя похож. — Как дела у моего Тэхёна? — и ты вальяжно садишься в моё кресло. Идиотка. — Дела замечательно, играют красками. А твои? — ещё удар, и он уже глухой, хлипкий, такой, будто кто-то опрокинул меня в лужу, и я остался в грязи. Что сестра, что мать — одного поля ягоды. Хотят только того, что ждут. — Вот пришла навестить. А что за парень в твоей кровати? Чонгук же, да? Мне Чжиын говорила по телефону. — Не твоё дело. — С каких это пор такая уверенность? Я тону в липкой луже отчаяния и боли, которая душит и заставляет реветь. А она всё продолжает. — То есть ты теперь у нас сосредоточился на одном? Мне похлопать в ладоши? Помню, как ты крал мою смазку из спальни, а ещё видела тебя несколько раз трахающимся в переулках клуба. — Молодец. — Ты уже говорил ему? — Я хотел ему все рассказать, но разве ты бы одобрила? Знаю, оправдание, и что? В твоих глазах я всегда оправдываюсь! И зачем только написала?! Её глаза вдруг наполнились слезами, а лицо стало таким слабым, текучим, будто бы сливающимся куда-то вниз. И зрачки всё больше да больше. — Разве тебе не хочется попрощаться с мамочкой? — она плакала, лучезарно улыбаясь. Верхняя часть лица страдальческая, нижняя — счастливая. И по какой бить? — Тупая идиотка! Идиотка! Идиотка! Идиотка! — шипел я, высматривая в её же глазах свои. — Я хотела сделать тебя счастливым, хотела дать тебе всё, что имею. — Ты хотела сделать меня своей же копией! Это не одно и то же, мам. — Видишь, вот и сближение. — О каком сближении речь? О твоём сраном письме? Ты припёрлась на мой выпускной, чтобы извиниться, ещё и Чжиын с собой притащила! Тупая идиотка! Извини, извини, бла-бла-бла. Бла. Бла. Бла. Что ты хотела? Что я прощу это? Или мне станет стыдно за то, что моя любимая мамочка извиняется? Я же обяза-ательно должен её простить, правильно? Хороший, блять, мальчик. — Я родила тебя. Я воспитала тебя, ты — часть моей души. Так что ты должен был меня простить за мелочи. Я помню лишь, что у меня безумно дрожало лицо и руки, и я закрыл глаза. Страшно думать об этом, но я не думаю, что моя мать когда-либо отличалась присущей взрослым ответственностью. То лишь пустое отражение своего же тщеславия: детские замашки, выкрики «моё! моё!». Пока дети катаются в грязных джинсах по полу гипермаркета с неистовым, полным безумия желанием съесть на ужин не тушёную фасоль с рисом, а шоколадные кругляши в сахарной обсыпке, моя мать яростно колошматит в двери кулаками и выписывает мне счета за испорченные моей же слюной вилки. Вся её пресловутая жизнь сводилась к взгляду только с одной точки зрения, с одной опоры — естественно, с её. И в этом взгляде, что походил на прожектор тюрьмы своим освещением — такой же яркий и за ним также нихрена не видно — я долго рылся, словно в поисках дерьма среди сокровищ. Война сорокалетней бабы со мной, ребёнком. Какое же омерзение. Тотальный беспросветный инфантилизм. Не мать, а этакая кукла-переросток с головой навыкате — в детстве я часто ссался в кровать от одной только мысли, как она пучит глаза, словно сом, в моменты необоснованной злобы. Некоторые люди жалеют себя, потому что их матери много лет как мертвы, и вот вам мой совет в ответ на столь красивую браваду: не надо. Есть дети, чби матери дебоширят не хуже алкоголиков-отцов (но об этом, конечно же, почему-то не принято говорить), и дети эти, поверьте мне, мечтают о чужой смерти так, как вы мечтаете о долгожданном подарке на Новый год. Моя мать никогда не отличалась выдержкой, спокойствием или же присущей взрослым ответственностью: от уличной девки её отличала нескрываемая стервозность. Она поделила меня на несколько отрезков и победила каждый из них, победила детство, отрочество и сраную юность. Последняя делёжка всё же стала лучом, и то был день моего выпускного, после которого я надеялся увидеть её лишь в гробу. Итак, моя жизнь была разделена на разные периоды жизни: сначала я был более-менее сыном, после рождения Чжиын я стал ублюдком, к шестнадцати годам мне выписали счёт. Огромный чек, который дают официанты посетителю, и вы думаете, что это ложь? Я сам бы хотел так думать. Всё казалось ебучей выдумкой, продуктом выжимки смешанных с агрессией вины. Хуй там. Нарциссизм в чистом виде. Апогея хаоса. Моя мать в рассвете сил — ебучий Цербер. Говорят, матери важнее отцов в своём естестве, ибо чрево их стало твоим домом. Я свято в это верю, а потому считаю, что моя же ориентация пошла против самого естества, даже если мне повезло встретить Чонгука (уж поверь мне, сей факт — огромное блядское безумие). — Идиотка, идиотка, идиотка, какая же ты тупая идиотка… вечно только жизнь отравляешь… И это всё, что я мог сказать. Говорят, родители похожи на своих детей. Этакие маленькие копии, «яблоко от яблони». Тогда я идиот. — Я тебя люблю. Проклятые слова. Во мне загорелась злоба. — Забыла, как заперла меня в шкафу на несколько часов, чтобы в «прятки» поиграть? А я потом просидел там всю ебучую ночь! Я думал, эта игра про то, кто дольше продержится в шкафу! Одноклассники считали меня чокнутым! Тупая ты сука и дрянь. Дрянь. Слышала?! Дрянь с опухолью, что тебя душит! Я очень надеюсь, что где-то там в своей тёмной квартирке ты задыхаешься кровью так, как задыхался всегда я после твоих ударов по шее! Жаль, что не сдох! Жаль, жаль, жаль! Слышишь меня?! — Слышу. Иногда мне тоже было жаль. Я помню лишь, как лицо горело от слёз. Как сильно хотел вжаться в человека, которому доверяю. Мечтал, что за ней появится Чон, и она тут же уйдёт по каким-нибудь делам. Я часто думал о любви и доверии и пришёл к выводу, что мы всё же ближе, чем кажемся, и дело далеко не в крови. Что-то само по себе населяло наше естество чем-то цельным. Быть может, Чон был лишь отражением моей сущности, которая вылезла в ответ на зов. Лет в пятнадцать она заставила бы меня снова реветь в ванной ночью, вытирая сопли рукавом пижамы, смотреть в зеркало на себя и царапать щёки ногтями, желая себя же убить. Сейчас я хочу другого, и сама мысль об этом вызвала на лицу злую ухмылку. — Хорошо, что не убила. Теперь я наслаждаюсь твоими муками. Теперь-то мы поменялись местами. Да, сука? Поменялись же? И я засмеялся. Она тут же подошла ко мне, резко встав перед этим. Наклонилась, смотря прямо в глаза. — Несмотря на всё, что было между нами, мы с тобой связаны. Улыбнулась, встречаясь с моей улыбкой. Я слегка ей кивнул, желая самой лучшей на свете смерти. Той, что в муках.***
— Тэ?! Тэ, — она водила пальцами по моим рукам, плача. Я открыл глаза, понимая, что всё лицо у меня мокрое от слёз. Когда-то я думал, что Чжиын была её второй половинкой боба, сейчас же осознал, что она была исключением, а второй половинкой был я. — Да, нам надо поговорить, — прошептал, сползая на пол к ней в руки. — Мне очень жаль, слышишь? Очень жаль, очень, правда. Ты закрыл глаза, а потом полчаса молчал, тебя видимо ещё вставляет, я понимаю, всё хорошо, — она ласково гладила пальчиками волосы, взъерошивала их на затылке, и я слегка улыбнулся, понимая, что мечтал о подобном жесте от кого-то другого с десять лет. — Печенья было достаточно для маленькой девочки, — прошептал я ей в ушко, тут же кладя голову на угловатое плечо. Между нами возникла неловкая тишина, а потом она ответила: — Спасибо. Я закрыл глаза, понимая, что устал. Не хотел смотреть на собственные руки. Хотелось проломить себе же череп, сделать больно, отомстить, наказать. И я придумывал множество способов. Вздохнул. — Пора прекращать с наркотой, — сказал я, поджимая губы.