***
Дазай спит с Фёдором в кровати. Достоевский не дает ему заснуть, заставляя считать трещины на потолке, лёжа на спине и положив голову на руку русскому. Одеяло очень тёплое, но Дазай думает, что Фёдору было бы ещё теплее, если бы он только раздевался. Он убеждён, что руки Достоевского — самая тёплая часть его тела, и именно поэтому мужчина отказывается снимать перчатки. После того, как он насчитал пятьдесят восемь трещин, Фёдор велел ему остановиться и сказал, что теперь он может спать. Дазай прекрасно знает, что цель подсчёта — заставить его бодрствовать до тех пор, пока Фёдор не разрешит ему обратного. Но всё в порядке. Они уже делали так раньше. По крайней мере, Достоевский теперь позволяет ему уснуть на пятьдесят восьмой, а не двухсотой. На потолке так много трещин. В лунном свете они похожи на изломы в костях, съедающие собой краску. Дазай складывает руки на груди и утыкается лицом в рубашку Фёдора. Мужчина прижимает его ближе и укладывает голову тому на макушку. Он и не осознаёт, насколько устал, пока они не оказываются в этом положении — он наконец может расслабиться, зная, что Фёдор закончил мучить его на сегодня. Он тает, пока не превращается в тёмную лужу в руках мужчины — спокойную и бездвижную.Frozen Clocks
26 сентября 2021 г., 19:33
— Прекрати ломать часы.
— Ты прекрасно знаешь, что я ничего не ломал, Дазай, — говорит Фёдор, нависая над забинтованным парнем, сидящим на кровати.
— Ты проводишь много времени, манипулируя умами. Я знаю, что ты делаешь.
— Ты знаешь? И что же я тогда делаю? Дазай?
— Прекрати произносить моё имя таким образом.
— Каким?
— Как будто это притворство. Как будто его не существует.
Фёдор улыбается ему спокойно — лёгкое поднятие уголков губ как белоснежное лезвие в темноте спальни.
Дазай держит часы — старинные и антикварные, с маленькими стрелками из ржавой латуни и изогнутым дубовым корпусом. Стрелки замерли на месте, и Осаму ковыряется в них, не отрывая глаз от Фёдора.
— Если ты не прекратишь их останавливать, то я их все сломаю.
— Ты этого не сделаешь, — Фёдор протягивает руку в перчатке к Дазаю, который сидит на краю кровати. — Я накажу тебя.
Дазай только крепче сжимает часы, позволяя тонкой латунной стрелке впиться ему под ноготь. Он ничего не чувствует. Но его кадык дёргается. Голова болит. Он устал от этой игры.
— Отдай мне часы, Дазай.
— Я хочу обратно.
— Тебе не разрешено возвращаться обратно.
— Но я всё равно хочу.
— Я знаю, — луна, пробивающаяся из окна, окрашивает лицо Фёдора своим светом, делая его ещё бледнее. — Отдай мне обратно часы.
Дазай смотрит на его чёрные перчатки. Он хочет, чтобы мужчина их снял, но русский этого никогда не делает, даже дома. Даже когда спит. Он отказывается прикасаться к грешникам, а Дазай грешник: Фёдор так говорит.
— Я не хочу отдавать часы.
— Тогда ты хочешь, чтобы я наказал тебя, да?
Дазай ненавидит это слово. Наказание. Оно заставляет его ощущать себя маленьким ребёнком, который бессилен перед высоким и более сильным взрослым.
— Я бы хотел наказать тебя, Дазай, — говорит Фёдор, и его улыбка возвращается вновь, превращается в лезвие, в темноте готовое разрезать Дазаю губы. Он уже покрыт бинтами, проглядывающими под длинной рубашкой, которую ему дали поносить. Вокруг его рук и ног, торса и шеи и всех других мест, где видна кожа, кокон, потому что Дазай ненавидит свою кожу. Она нарушает границы. Его кожа ему не принадлежит.
Забинтовать себя — единственный способ одеться, который ему позволяет Фёдор за исключением белой рубахи. Когда её необходимо стирать, мужчина сдирает её с его тела и вынуждает его ходить голым, пока отправляет её вместе с остальными вещами на мойку. Он не позволяет ничего большего в лице благословения для такого грешника, как Дазай.
— Я не хочу быть наказанным, — тихо говорит парень. Но не может выпустить из рук часы, даже когда Фёдор подходит ближе, и он замечает багряный край его сапог. Его глаза пронзают парня: уставшие, измученные, фиолетовые. Они хотят разрезать его больше, чем лезвие губ Фёдора.
— Но мне придётся тебя наказать, только если ты не покажешь мне, что можешь вести себя хорошо.
— Я не хороший. Ты знаешь это.
— Тогда ты должен быть наказан. Другого пути нет.
Дазай наблюдает за ним выцветшими каштановыми глазами, тусклыми и пустыми, лишёнными тех эмоций, которых он так жаждал. Он уязвимый, в одной только рубашке, и Фёдор возвышается над ним, его рука протянута в свете луны, словно он Бог, подающий ладонь Адаму. Святой и грешник.
Дазай поднимает часы обеими руками, пока они не оказываются высоко над его головой, и отсутствие их тиканья стирает все мысли о прошедшем времени. И Фёдор молча наблюдает, его рука всё ещё протянута, а улыбка постоянно растёт, пока Дазай позволяет им упасть на землю. Они распадаются на две части, изрыгая внутренности своих шестерней, механизмов, резины и колец. Они рассыпаются по деревянному полу, как крошечные дети, спасающиеся от своей сломленной матери. Некоторые из них селятся у босых ног Дазая, их металлические тела такие же холодные, как и температура, которую Фёдор поддерживает в своём доме.
Достоевский опускает свою руку, и она растворяется в тенях его накидки.
— Ложись, Дазай, — и хоть его голос и не изменился, парень знает, что мужчина недоволен.
Он опускает руки на свои колени. Он не слушается его. Его сердце стучит так шумно, как будто хор ангелов кричит. Он чувствует, что Фёдор действительно Бог, а он, один из всего Человечества, восстаёт против Создателя, того Единственного, кто держит все их жизни на Своей ладони. Если бы Дазай мог чувствовать, он думает, что испытывал бы раскаяние. Он бы чувствовал ужас.
— Ты вынуждаешь меня поднять на тебя руку.
Дазай сдерживается, зная, что, какой бы ответ он ни дал, пользы от этого не будет. Неважно, что он скажет: результат уже предрешён. Действия Фёдора уже высечены на камне. Бог принял решение, а грешник находится в его милости.
Ох, как Дазай ненавидит быть Грешником.
— Прекрасно, — говорит Фёдор, и на этот раз в его улыбке есть что-то отдалённо грустное. Но Дазай знает, что Достоевский не может чувствовать. Так же, как и он, мужчина пуст внутри. Нет ничего, что могло поддержать создание того, что нормальные люди зовут чувствами. Если однажды у Дазая всё же появятся чувства, возможно, тогда… тогда он перестанет быть грешником. Он будет знать, что правильно, а что нет.
Фёдор наклоняется к Дазаю, пока не оказывается с ним на одном уровне, и его руки возвращаются, чтобы схватиться за подол белой рубашки парня. Тот издаёт звук и начинает сопротивляться, хватаясь за костистые и безжизненные запястья мужчины. Фёдор зажимает его, не меняясь в своём безэмоциональном лице, пока его глаза горят тёмным аметистом.
— Не сопротивляйся мне. Если твоя рубашка порвётся, то ты будешь ходить по дому голым до самого конца своего глупого существования.
Дазай сразу отпускает его. Фёдор стаскивает одежду вверх, временно ослепляя его, когда ткань закрывает лицо парня, а тот рывком поднимает руки. Дазай не может дышать, и Фёдор знает это — он позволяет материалу душить его в темноте, прижимая пальцы к носу. Он не останавливается, пока парень не начинает трястись и изгибаться на кровати.
Дазай вскрикивает, когда рубашку снимают с его головы, волосы падают на лоб и щёки, руки всё ещё обездвижены: Фёдор стягивает через них одежду. Они падают обратно к нему на колени, где им и самое место, и теперь он голый, за исключением бинтов. Ему холодно. Фёдор никогда не поднимает термостат больше, чем на 50 градусов*. Раньше Дазай пытался это поменять, но оно привело лишь к тому же. К наказанию.
— Это не твой мир, Дазай, — произносит Фёдор, опуская руку на грудь парня, толкая того назад. — Это мой мир, и ты не благодарен за то, что существуешь в нём. Я дал тебе имя из милосердия, а ты всё ещё проклинаешь меня своим непослушанием.
— Не ты дал мне это имя, — говорит ему Дазай, даже когда его желудок сжимается, а простыни неприятно холодят забинтованную спину. — Это моё имя. Оно было у меня до встречи с тобой.
Фёдор наклоняется над ним, ухмыляясь, пока одна его рука исчезает за спиной. Плотная накидка на его плечах выглядит не теплее снежного одеяла. На нём нет ушанки, и его волосы свисают по краям лица, тёмные и мрачные, как крылья ворона.
— Кто сказал тебе это, глупый мальчишка? Я дал тебе это имя. И я так же легко могу его забрать.
Фёдор поворачивается к комоду из вишнёвого дерева, стоящему рядом с кроватью, бледными пальцами скользя по каштановой крышке и шелковистым изгибам. Он вытаскивает серебряный ключ из своего пиджака, чтобы открыть верхний ящик, а Дазай желает провалиться под землю на том же месте.
— Пожалуйста… — он осознаёт свой шёпот, когда тот уже вырывается наружу.
Аметистовые глаза Фёдора смотрят на него поверх меховой оторочки его накидки, пока его руки двигаются внутри ящика.
— Тебе, из всех-то людей, должно быть известно, что мольбы ничего не изменят.
— Я просто хотел, чтобы ты перестал ломать часы, — его горло болит.
— Я не был тем, кто уронил часы на пол, Дазай, — Фёдор вытаскивает длинный моток конопляных верёвок, а внутри Дазая всё скручивает от боли. — Неужели ты забыл?
— Но ты остановил стрелки, чтобы я начал думать, что нахожусь не в реальности, — шепчет он. — Это ты сделал.
— Нет, — Фёдор пропускает верёвку сквозь пальцы с отдалённой грацией, опускаясь коленями на кровать возле тела Дазая. — Ты существуешь в моей реальности, и в моей реальности не существует времени. Часы не ходят. Дни не сменяют друг друга. Есть свет и темнота, но нет дней и ночей. Не существует месяцев, сезонов, годов или десятилетий. Есть только настоящий момент, и он будет тянуться до тех пор, пока я не прерву его твоей смертью, — пока мужчина говорит, он берёт забинтованные запястья Дазая в свои неумолимые руки и тянет их наверх, безжалостно заламывая до тех пор, пока это не становится невыносимо больно, пока Дазай невольно не всхлипывает, пытаясь вернуть их обратно. Фёдор обрывает его холодным взглядом, в глубине которого кроется угроза пыток и унижения.
— Ты не прав, — слабо возражает Дазай, болезненно жмуря глаза, пока Достоевский привязывает его запястья к столбам кровати.
— Ты смеешь опровергать слова Бога? — шипит на него Фёдор. Запястья зафиксированы, а узлы туго затянуты. Дазай — ягнёнок, распятый для убийства, жертва за собственные грехи.
— Я опровергну слова, если Бог — ты! — кричит Дазай, и его голос кажется слишком громким, слишком надломленным, слишком резким.
Фёдор бьет его по лицу. Дазай дёргается, жжение расцветает в щеке, переходя к ушам. Болит так, словно его хлестнули крапивой.
Фёдор взбирается на его худое тело, опуская ноги по обе стороны, усаживаясь на пах Дазая так, чтобы придавить его под болезненным углом. Дазай скрипит зубами, пока Достоевский подготавливает верёвку, сворачивая её в петлю. Его перчатки подобны чёрной слизи на изгибах ткани, похожи на таящий грех, пропитывающий всё вокруг.
— Ты всегда мечтал умереть, Дазай. Но я во главе твоей жизни, не ты. Твоё существование подчиняется мне. Тебе не дозволено умирать.
Слова подобны множеству кинжалов, уже пропитанных его кровью, но возвращающихся снова, снова и снова, чтобы отпить из тела Дазая. Петля надевается на забинтованную шею парня, венец славы и воротник стыда. Фёдор никак не реагирует, когда Дазай отчаянно хнычет. Они оба знают, что будет дальше, и как каждый из них ответит на происходящее. Их существование — бесконечная игра предсказаний и стратегий, лишённая сюрпризов. Ничто никогда не удивляет.
Фёдор наматывает свободный конец петли поверх изголовья и через отверстия, сложившиеся между цветочным узором. Когда он всё заправляет, то подтягивает верёвку обратно к себе. Если он потянет сильнее, то затянет петлю и задушит парня в своей хватке, а когда он отпустит, то верёвка вновь ослабнет.
Он тот самый волк, который съест ягнёнка; животное, которому Дазай так идеально подражает, обмотанный белыми бинтами и дрожащий всем телом. Фёдор склоняется над ним до тех пор, пока его накидка не касается рук парня, вынуждая того задержать дыхание, неотрывно глядя в фиолетовые глаза напротив.
— Это я остановил часы, Дазай? — сладко спрашивает Достоевский.
Дазай сужает глаза, пока сердце бьется внутри его грудной клетки, падая всё ниже и ниже, пока он сосредоточен на пустом отражении перед ним.
— Да, — он практически рычит. — Я знаю: это был ты.
Фёдор практически не двигается, но его лицо чуть отдаляется. Должно быть, он двигает рукой незаметно и быстро, потому что Дазай и осознать не успевает, как удавка затягивается, и он ударяется головой о грядушку кровати. Без возможности дотянуться до собственной шеи он давится, дёргая и пытаясь вывернуть руки из-под веревки, пока его худое тело замирает. Перед глазами начинают мелькать белые пятна, и среди одного из них видно лицо Фёдора, рот которого раскрыт в беззвучном смехе, и Дазай почти может услышать этот звук. Вес мужчины удерживает его на кровати ровно так, что он не может ослабить давление на шею или руки.
Острие улыбки Фёдора врезается в него, вдавливая его в грядушку, пока петля затягивается всё сильнее, настолько, что Дазаю кажется: ещё чуть-чуть — и его горло прорежет насквозь. Он сдавленно пытается закричать, но звук теряется внутри грубого поцелуя Фёдора. Внутрь его онемевшего рта проникает бархатистый язык, оглаживающий и пробующий всё на вкус.
Свет вокруг теперь кажется ему алым и аметистовым, блестящим в сознании и отдающимся в животе. Если бы его горло не было сдавлено, то он бы закричал. Он не хочет, чтобы цвета Фёдора были внутри него. У него есть свои собственные, ведь он — Дазай. Он не продолжение Достоевского.
Резкая тошнотворная боль разливается между его ног, и Дазай понимает, что одна из рук Фёдора сжимает его член, сдавливая. Он начинает отчаянно толкаться ногами, выворачиваясь и пинаясь.
Фёдор разрывает поцелуй, отпуская удавку, их губы соединяют капли крови. Дазай хрипит и давится воздухом. Достоевский отпускает его член и садится обратно на ноги Осаму. Он не тяжёлый, но его кости болезненно впиваются в кожу над коленями Дазая, и тот не может это терпеть. Он вдыхает так много воздуха, что ему кажется, будто он сейчас взлетит, но вместо этого его голова падает на грудь с тяжелым вздохом.
— Бо-о-ольно… очень б-больно-о…! Угх…
Фёдор негромко хмыкает, перемещая свой вес вперёд. Боль покидает его, словно злой дух оставляет его тело в покое. Неужели Фёдор даровал ему милость? Дазай никогда не удивляется действиям русского, — нет, даже сейчас, — но он немного отстал в своих предположениях. Его сознание слишком размыто, чтобы фокусироваться должным образом.
Пальцы скользят по его челюсти, поднимая голову до тех пор, пока он не встречается взглядом с глазами из драгоценных камней.
— Да, тебе больно, — успокаивает Фёдор. — Я знаю. Правда болезненна. Покаяние — ещё не всё. У тебя слишком много грехов.
— Не говори со мной загадками, — стонет Дазай, моргая, чтобы различить бледное лицо в лунном свете. — Я сейчас не… могу понять.
— Ладно тебе, — Фёдор теперь ближе — его холодный нос касается щеки Дазая. Его язык, напротив, кажется тёплым, пока он слизывает кровь из уголка рта Осаму. Похоже, Фёдор укусил его во время поцелуя. — По-другому говорить нельзя.
— Можно, — настаивает Дазай, не смотря на касающийся его язык. — Понятно. Можно говорить понятно, — ему сложно отвечать, пока Фёдор облизывает его губы.
— Загадки очень понятны, когда говоришь ими с тобой, — он чувствует ухмылку мужчины.
Дазай уже собирается выплюнуть «пошёл нахуй», но петля на шее затягивается — должно быть, Фёдор предугадал его слова.
— Ты не должен проклинать своего Бога, — мурлычет он. Дазай беззвучно бьется в опутавших его верёвках. На этот раз мужчина держит дольше, чтобы задушить: Фёдору нравится, когда лицо ягнёнка кривится в агонии. Он дожидается момента, когда глаза Дазая закатываются назад, прежде чем вновь отпустить.
Парень ударяется о грядушку.
— Это я остановил часы, Дазай?
Он не может ответить сразу, давясь и кашляя.
— Нет, — выдавливает он, не в силах больше говорить правду, когда ложь может сократить мучения. — Нет, ты никогда к ним не прикасался.
Петля снова натягивается, и Дазай чувствует, как его глаза наполняются жгучими слезами.
— Ты в это не веришь.
Фёдор прав. Конечно же он не верит.
Удавка продолжает то затягиваться, то отпускать, туда-сюда, пока Дазай бьется пойманной рыбой в руках русского. Ох, как Фёдор любит это выражение агонии на его лице, слёзы, вызванные физиологией, которые так похожи на живые эмоции. Почти как эмоции, но это всё ещё не они, хотя Дазай и понимает, почему они так нравятся Фёдору.
Потому что это почти как эмоции.
Фёдор делает всё только хуже. Дазай ненавидит то, что может читать его. Он ненавидит то, что может предугадать что угодно, постоянно находясь в болезненном ожидании худшего. Он хочет, чтобы его хоть раз застали врасплох.
Но нет: Фёдор слишком похож на него, только грязнее, темнее, намного умнее.
Достоевский прижимает своё горячее возбуждение прямо к наготе между его ног, и Дазай хочет найти в себе силы, чтобы его оттолкнуть, но удавка оставила его слабым и задыхающимся. Его сознание находится уже где-то далеко, оставляя парня наблюдать за тем, что делают с его бедным хрупким телом. Поэтому он смотрит и кричит в агонии, когда внутрь него толкаются. Неважно сколько раз это происходит, но его тело никогда не растянуто достаточно, чтобы уберечь от повреждений — кровь стекает вниз, потому что Фёдору плевать на его комфорт.
Он уже открыто плачет, когда Достоевский двигается внутри: грубо и быстро, раскачивая кровать до тех пор, пока она не начинает скрипеть так же громко. Дазай боится, что петля снова натянется — ему сейчас очень сильно нужен кислород. Но Фёдор выпускает верёвку и наклоняется всё ниже, перегибаясь через парня до тех пор, пока его сбитое дыхание не касается щеки Дазая. Кровать жалобно скрипит в ответ. Осаму пытается заставить себя не думать. У него не выходит.
Фёдор целует его.
Он начинает задумываться о том, а правда ли он до сих пор в своей реальности. Он думает о том, жив ли ещё, действительно ли он в мире, где существуют имена и время — столь бесполезные вещи.
И в этот момент русский перестаёт его мучать, он даже не кончает внутрь — просто выходит, концентрируя внимание на лице Дазая. Он сразу заметил изменение, смог увидеть в его сознании: Дазай понятия не имеет, как, но это ещё одно подтверждение тому, что они не в реальности. В этом месте Фёдор может читать его мысли. Это же его реальность, или, по крайней мере, он так говорит.
Фёдор откидывает тёмные волосы со вспотевшего лба, хмыкает и тянется, чтобы развязать верёвки, держащие Дазая. Когда его руки освобождают, он не может ими пошевелить. Он может лишь молча смотреть на Фёдора и немо молить его о помощи. Фёдор знает, что ему нужно. Фёдор сможет его прочесть.
Русский действительно знает, он обращается с ягнёнком аккуратно, когда опускает руки из-за головы Дазая на свои покрытые накидкой плечи. Мужчина целует его и шепчет добрые, ласковые вещи, пока гладит его по волосам. Губы Достоевского оставляют расцветающее тепло на щеках и шее, под мочкой его уха. Кажется, словно боль никогда и не существовала — Дазай вспоминает о ней лишь когда чувствует влажное тепло, стекающее по внутренней стороне его бёдер.
— Это я остановил часы, Дазай? — шепчет рядом с его щекой Фёдор.
Дазай качает головой. Нет, времени не существует. Не бывает дня и ночи. Есть только свет и темнота и реальность Фёдора Достоевского. Дазай — просто существо, которому дозволено жить в этом месте. Вот и вся правда.
Фёдор хвалит его, усаживает поудобнее, позволяя отдохнуть в своих руках. Дазаю удаётся забраться к нему на колени и, когда Фёдор откидывается на спинку кровати, парень опирается на его грудь и потирает синяки на своих запястьях. Он позволяет Достоевскому касаться тех, что остались на его шее. Он позволяет Фёдору делать всё, что тот хочет. Всё это намного лучше, чем та пустота, что разрастается в его груди. Федор заполняет её, когда говорит по-доброму и мягко касается Дазая.
— Наказание закончилось, — говорит парень, всё ещё пытаясь найти собственный голос в глубине сознания. — Поэтому ты прощаешь меня, да?
Его длинные пальцы кажутся бледными лапами паука на фоне тёмной одежды Фёдора.
— Да, — уверяет его Достоевский. — Я прощаю тебя.
— Я прощён, и мне разрешено спать с тобой в кровати?
Фёдор играет с кудрями Дазая.
— Именно так.
— Если я буду спать с тобой в постели, то ты снимешь перчатки, когда будешь обнимать меня?
— Нет, Дазай. Я не сниму свои перчатки.
Тело парня трясётся, пока он сидит в объятиях Фёдора. Вокруг очень-очень холодно, и хоть на мужчине тёплая одежда, он совсем не согревает. Дазай начинает плакать, глядя на лицо Фёдора.
— Ты их не снимешь?
Достоевский опускает ладонь на лоб парня.
— Нет, Дазай.
— Почему? — плачет он. — Почему? Почему не снимешь?
— Это привилегия, которую ты должен заслужить.
— Как я могу её заслужить? Скажи мне: я сделаю всё, что нужно! — он толкается на встречу руке в перчатке, отчаянно желая почувствовать тепло кожи под ней. Ему хочется понять, есть ли там кожа вообще.
Русский улыбается ему.
— Тебе так сильно этого хочется? — пальцы Фёдора проходятся по его вискам, а потом под глазами, стирая слёзы. — Ты должен слушаться меня.
— Тогда я получу..?
— Тогда ты получишь.
Дазай смотрит на свои колени, падая на грудь мужчины и всхлипывая, когда из глаз начинают течь новые слёзы.
— Тогда я никогда не почувствую твоей кожи.
Фёдор водит по его ноге, покрытой синяками в том месте, где её сжимал мужчина, пока насиловал его.
— Ты не будешь слушаться?
— Я ничего не могу с собой поделать. Это невозможно, пока я грешник. Именно так ты и говоришь, да? Я никогда не могу слушаться тебя так, как ты хочешь. — эта мысль заставляет его чувствовать себя ещё более пустым внутри. Он думает, что может испытывать… грусть.
Фёдор задумчиво мычит:
— Думаю, однажды ты научишься.
— Я могу попытаться.
Примечания:
*50 градусов по Фаренгейту это примерно 10 градусов по Цельсию.
Ваши отзывы очень меня радуют и помогают быстрее переводить^^