Жженые спички

R
Завершён
65
2
автор
Фэндом:
Размер:
136 страниц, 66 480 слов, 20 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
65 Нравится 18 Отзывы 9 В сборник

1 глава. 6 сентября

Настройки

      ༺༻

      Если бы вам дали выбор — остаться на своей Родине, но забыть о вашей мечте, или уехать в другую страну и стать известным, но бросить все, что было дорого вашему сердцу, что бы вы выбрали?       Этот вопрос уже пятый день подряд становился причиной бессонных ночей и слишком глубоких раздумий у Шопена. Он мог часами расхаживать по комнате, сложив руки за спину, как важный павлин, на пару минут сесть за рояль, проиграть пару аккордов и вновь приниматься мерять помещение своими шагами. Революция. В Польше. А он во Франции. Чувствует ли он себя предателем? О, да, еще как чувствует. Является ли он таковым на самом деле? Нет. Но когда ты видишь, что происходит с твоей родной страной, что происходит с людьми, волей-неволей приходится страдать от того, что ты — тут, а они — там.       Шопен не прекращал писать, выступать в салонах, но теперь его музыка была уже не такой, как прежде. Может, с первого взгляда так и не скажешь, но это есть на самом деле. Теперь для Фредерика почти все его произведения были напоминанием о разных событиях и влияли на него весьма плачевно. Он вмиг становился задумчивым, погружённым в себя, даже грустным. Да, пусть выглядит странно, отрешенно. Ему все равно.       Поляк редко выступал в кругу незнакомых ему лиц, отдавая предпочтения знакомым и друзьям. Но сегодня ему хочется просто пойти в какой-нибудь салон и сыграть людям, посмотреть, как они будут на него реагировать. Значит ли, что если у Шопена странные ассоциации с собственной музыкой, то и окружающие его люди будут слушать ее по-другому?       Фредерик идет по одной из многочисленных улиц Парижа, сильнее вжимаясь в пальто. Начало осени уже было холодным, ветреным и дождливым, навевающим только тоску на сердце. В такую погоду не хочется никуда идти — намного лучше засесть в доме за своим роялем и сочинять-сочинять-сочинять. Но бесследно пропадать тоже не очень хочется, — все-таки — композитор, и должен быть узнаваем людьми.       Мимо него идут прохожие, здороваются с ним, почтительно снимают шляпы и радостно кивают, но Шопен их не слышит, не видит — мысли поглотили его. А чтобы выбраться из этой пучины раздумий, нужно быть гигантом — Фредерик себя таким не считал. Ноги сами несут его в нужное место, никак не согласовываясь с разумом.       Салон д’Агу был сборищем ее же поклонников — других дам там редко можно было увидеть, если что только пожилых, которые были в хороших с Мари. Сама она была красива, всегда высоко выражалась о своем уме и гордилась, что пожилой Гёте гладил ее белокурую голову. Шопена же графиня не интересовала нисколько — очередная из «высших», кто считает себя особенной. Не было в ней ничего такого, что могло бы его привлечь. Пускай за ней будут ухаживать ее многочисленные почитатели, а поляк будет им играть. Так будет проще.       Его душа возвращается обратно в Париж только тогда, когда он останавливается напротив того самого салона. Вдохнув полной грудью, мужчина медленно заходит в помещение, неожиданно стараясь оттянуть момент встречи с публикой. Все ли останется так же, как и было раньше? Будут ли они так же ценить его как музыканта?       Здесь все привычно шумно, что не может не подбадривать Фредерика. Хоть что-то в его жизни еще не поменялось. Он бросает несколько слов знакомым и двигается вглубь, ближе к роялю. Рояль здесь замечательный — один из самых новых, с прекрасным звучанием и структурой. Не инструмент, а мечта.       — Ах, Фредерик! Фре-де-рик! — и, конечно, куда же без самой Мари и ее сладкого голоса, от которого у Шопена сводит зубы. Медленно, мужчина подходит к ней, сложив руки за спиной. Улыбаться не получается никак. — Как же мы давно не виделись, я уже переживать начала! Как вы? Как ваше здоровье?       — Добрый день, Мари. Все хорошо, благодарю. Из-за того, что у меня были небольшие трудности, я долго не мог появиться в вашем кругу. — поляк мешкается, не может быть точно уверен, что об этом стоило упоминать. Ведь если разговор затянется, то сахарная девушка не постесняется узнать подробности. А утаить их от нее не получится — все узнает или растопчет на месте. — Как вы сами?       — Ах, у меня все по-старому! Как видите, никто и ничто не поменялось. Рада снова видеть вас здесь, — с приторной улыбкой произносит д’Агу, вызывая своими действиями и словами неприятные мурашки у польского композитора. Странно, он еще ничего не сделал толком, а уже хочется уходить. — Вы, я думаю, еще не знакомы с Ференцом? У него талант на лицо! — с радостным восклицанием говорит девушка, несколько раз слабо хлопая в ладоши. И, как пес, по зову своего хозяина, к ней подходит парень с темно-русыми волосами почти до плеч, сероватыми глазами и широкой, искренней улыбкой. Фредерик мельком оглядывает композитора с головы до ног, прежде чем тот начинает говорить.       — Ференц Лист. Возможно, вы обо мне слышали ранее, — с долей радости в голосе говорит венгр, протягивая руку.       — Фредерик Шопен. К сожалению, нет, — спокойно отвечает польский композитор, пожимая протянутую руку и пару раз кивая. — Будем знакомы, — он быстро выпускает ладонь мужчины из своей, откашливаясь. Никто из них не решается продолжать разговор, да и, наверное, не нужно — д’Агу их опережает.       — Почему бы вам обоим не сыграть? Думаю, это была бы двойная радость для всех! — восклицает Мари. Лист смущённо улыбается и быстро смотрит на Шопена, у которого ни один изгиб лица не дрогнул.       — Раз вы так желаете, — спокойно произносит Фредерик, складывая руки за спиной и переводя взгляд на нового знакомого, заставляя немой вопрос повиснуть в воздухе. Кажется, что никто из окружающих их не понимает — они словно говорят на другом языке. Но Ференц кивает головой в сторону рояля, делая приглашающий жест. Пропускает вперед. Уважение, или струсил играть первым?       Поляк слабо кивает ему, безмолвно благодарит, и идет к инструменту, сопровождаемый заинтересованными взглядами людей. У него рождаются сомнения — сможет ли он все так же завлекать слушателей? Будут ли они желать его музыки еще больше или, наоборот, охладеют к ней?       Он садится, подкручивая под себя банкетку. Все терпеливо ждут, даже дышать, кажется, перестали. Шопен кладет свои тонкие пальцы на клавиши и начинает играть. Спокойную, тихую мелодию, что плавно течет по воздуху, заполняя собой пространство и затекая в уши.       Люди все видят по-разному — для всех одна и та же вещь может значить абсолютно разное. Сейчас это было видно яснее всего — для них, слушателей, у которых статус на самом главном месте, это была просто красивая прелюдия. Но для него это было как утро после урагана — пустынное, разрушенное. Его душа после известия в Польше. Он не мог более чувствовать, ему казалось, что все теперь ему чуждо — и музыка, которой Фредерик так гордился, и друзья, которые были для него здесь всем. Все, все казалось ему чужим, незнакомым.       Пальцы сами играют мелодию — его душа далеко отсюда, в самой Польше. Сейчас ему неважно, какие здесь люди, что он делает и где находится — не хочется жить в настоящем. Ведь можно же вернуться к себе, в свою страну, и не думать о проблемах. Можно сделать вид, что играешь не для людей, которые не понимают тебя и твоих мыслей, а для своей семьи, для своих друзей, которые значат для тебя все. Можно же хотя бы сделать вид, что все хорошо, как всегда.       Но музыка кончается — даже на удивление самого композитора. Руки доигрывают последние ноты и «взлетают» с клавиатуры, праздно падая на колени. Пустым взглядом он смотрит сквозь инструмент. Ему требуется пара минут, чтобы осознать — он только что закончил играть. Это что, в самом деле, все? Даже как-то непривычно, пианист ждал чего-то большего. Более пугающего, более мучительного. Но что есть, то есть.       Фредерик поднимается на ноги в сопровождении бурных аплодисментов. Да, все-таки отношение публики к нему никак не изменилось — люди слишком слепы, чтобы замечать какие-то изменения в других, пока те сами их не покажут, а поляк не торопится раскрывать все свои карты окружающим.       — Браво, Фредерик! Ваше мастерство все более и более радует! — щебечет д’Агу, хлопая в ладоши и с улыбкой глядя на польского композитора, который останавливается подле нее.       — Благодарю, я весьма польщен, — отвечает ей Фредерик, сдержанно кланяясь. К инструменту направляется Ференц, заставив поляка оторвать взгляд от дамы. Он идет грациозно, ровно держит голову, поправляет воротник, а на лице — искренняя улыбка, которая выдает всю его дружелюбную натуру. А может, венгр просто волк в овечьей шкуре? Откуда им знать? Он плавно опускается на банкетку, несколько раз на проверку нажимая правую педаль. Подкручивает у банкетки круглые ручки, а в мыслях проигрывает начало, и кусок из середины, а сам пытается привыкнуть к ощущениям, старается мысленно понять, как будет лучше звучать. Все же даже у новых роялей есть свои трудности. Музыканты — это люди, у которых нет действий без какого-либо значения, но не всем дано это понять.       Медленно, Лист кладет руки на клавиши, пробегает по ним глазами, прокручивает у себя в голове нужный мотив с точной интонацией. Все наблюдают за ним с интересом, внимательностью. Как будто новое существо впервые видят, ей Богу.       Почти неслышно начинается его мелодия, к которой присоединяется и другая, Шопену приходится навострить уши. Он с самого начала вникает, пытается пробраться «под корку» произведения, хочет найти его истинный смысл, но отчего-то это выходит плохо. От этого поляк хмурится, сжимает руки в кулаки и продолжает свои бессмысленные попытки понять. Музыка, которая началась тихим мотивом, теперь громыхает в салоне, как молния, как выстрелы.       Причина, по которой музыка была ему, Фредерику, непонятной, было наслаждение. Обычное, но такое странное наслаждение. Ему не хочется вникать, не хочется добавлять какой-то другой смысл. Ему нравится само звучание музыки, ее темп, интонация, краски. И здесь тот самый редкий момент, когда объяснения совсем не нужны — можно же просто расслабиться и послушать такую глупую и влюбленную музыку.       А она все течет, течет, заполняет собой все окружающее, заставляет окружающих думать о себе. Она словно живой человек, который работает в пару с венгром. Его задача — выпустить ее из инструмента своей игрой, а она уже сделает всю оставшуюся работу сама. Она будет заманивать людей своей красотой, изяществом, будет словно самым приятным и убивающим одновременно веществом, от которого нужно, но так не хочется, отвязываться. Хочется, наоборот, чтобы оно заполнило твою пустую душу, растопило ледяное сердце, вернуло прежний живой огонек в глазах — ведь каким бы творчество ни было, оно пробуждает в людях живую душу. Пусть на пару часов, минут, секунд, но пробуждает. Словно воскрешает мертвого, достает его из могилы, только чтобы тот оглянулся по сторонам, увидел, что все может быть иначе, все может пойти к лучшему, но все равно ничего не сделает, как только все пропадет. Мертвец вновь ляжет в свою могилу, скрестит руки на груди и заснет крепким сном, пока искусство не появится вновь.       И опять Шопен неосознанно выпадает из реальности до того момента, пока музыка не замолкает. Он удивленно моргает, непонимающе смотрит на Листа. Неужели тоже так быстро закончил?       — Браво, Ференц, неотразимо! — волнительно восклицает Мари, аплодируя пуще прежнего. Остальные вторят за ней, в мгновение заходятся бесконечным говором и движутся ближе к венгру. Поляк чувствует себя не там, где он должен быть, поэтому принимает быстрое решение и направляется к выходу, как вдруг его кто-то зовет по имени:        — Мсье Шопен, мсье Шопен! Прошу, погодите! — слышится настойчивый голос из толпы. Он замедляет шаг пока и совсем не останавливается, и удивленно смотрит на людей, но в ответ не замечает нужного ему взгляда. Музыкант уже задумывается, не сходит ли он с ума, как к нему движется венгр. Ох, ну точно, можно же было догадаться. А хотя, нельзя было, они-то знакомы всего пару минут. Или часов?       — Да? Что-то случилось, мсье?.. — Фредерик замолкает, сжимает губы в тонкую полоску и виновато смотрит на Ференца. Какая же у него фамилия — у Шопена вылетело из головы. А назвать его просто по имени было, по крайней мере, очень стыдливо для поляка, слишком мало уж они знакомы.       — Ох, да-да, понимаю. Сам порой не с первого раза могу запомнить. Ференц Лист, — с улыбкой повторяет мужчина, выпрямляя спину чуть ли не до хруста и складывая за ней руки. Поляк виновато откашливается, переводя взгляд в пол. — Вы… Как вам моя игра? Может, вам что-то в ней не понравилось? Может, краски, темп? Сама мелодия была уж слишком скучной? Мне кажется, вы здесь единственный, кто хорошо разбирается в неторопливых произведениях. — зачем объясняется — и сам не знает, но раз уж начал, стоило бы и закончить. Ведь вдруг Фредерик бы не захотел ему ничего говорить?       — Ох, это вы громко-то сказали. Я бы не сказал, что так уж хорошо разбираюсь, но, наверное, в музыке здесь единственный хоть что-то, да понимаю. — вслух рассуждает поляк, нервно потирая шею до красноты и оглядывая весь салон. Венгр не сдерживает тихого смешка, который выводит Шопена из состояния транса. Он только что назвал себя единственным человеком, который хоть что-то понимает в музыке композитору. Слабый румянец загорается на щеках, заставив Листа сразу же стать серьезным. Фредерик решил отложить все лишнее и сказать просто и по сути. А то, еще наговорит всякого. — Да, все в принципе неплохо. Очень нравятся мне ваши переходы темы из одной руки в другую, но все же тихое, лиричное и наполненное смыслом — как мне кажется — не для вас. Вы все же не понимаете свою музыку до конца, пытаетесь перейти свой порог и сделать что-то другое. Конечно, порой это хорошо и очень полезно для самого композитора, но не в вашем случае. — рассуждает он и, в мыслях прокручивая мелодию, перебирает свои пальцы. Лист же внимательно его слушает, в некоторых местах согласно кивает, нервно смеется или чешет затылок. Фредерик старается делать вид, что не замечает всего этого, потому что если отвлечется — не сможет вернуться к прежней теме разговора. А уйти домой, на самом деле, хотелось, — Но что-то в вашей музыке есть. Что-то цепляющее. Да, там есть какие-то моменты, от которых гении, если услышат эту композицию, закроют себе уши или заплатят вам, лишь бы вы не играли, но есть и такие, от которых хочется просить вас продолжать. Я, конечно, могу и преувеличивать, потому что не думаю, что герр Бетховен мог бы плакать, или герр Моцарт. В общем, я высказал свое мнение и надеюсь, что вы на него не разозлитесь. — закончил свой монолог поляк, вернув взгляд обратно на венгра. Тот же, покусывая губы, смотрит прямо в душу и несколько раз согласно кивает, сжимая руки за спиной.       — Да-да, вы абсолютно правы, я постараюсь работать больше. Великодушное вам спасибо, вы и представить себе не можете, как эти слова были мне нужны. Потому что, как вы, я думаю, уже заметили, в этих кругах почти и не получишь честной критики. Им всем нужно просто слушать музыку, они даже не пытаются ее понимать. Их чарует мелодия и аккомпанемент, а не все те чувства, что композитор вкладывает в них. И…— венгр смотрит теперь не в душу собеседнику, а на него самого. Скучающего, уставшего, которого явно не интересует данный разговор. Лист чувствует себя виновато и снова прикусывает губу. — Прошу прощения, не буду вас более задерживать. Еще раз большое вам спасибо! До встречи. — радостно-торопливо добавляет венгерский композитор, кланяясь и уходя обратно в толпу. Шопен несколько секунд стоит на месте, смотря ему вслед, но после разворачивается и выходит из салона.       «Все в порядке. Он сам захотел закончить разговор, а я ничего плохого не сделал.» — повторяет сам себе поляк, идя по улице, а вот его совесть говорит об обратном. Ведь Ференц с искренностью делился с ним впечатлениями о «высшем свете», а потом посмотрел на Фредерика и замолчал. Неужели он выглядел настолько эгоистичным? — «Фредерик, это сейчас совершенно неважно. Ты все равно, скорее всего, с ним редко будешь пересекаться. У тебя есть дела поважнее.» — сурово говорит он сам себе и прибавляет шаг, кутаясь в пальто. Слишком холодные осени нынче во Франции пошли.       Он смотрит только вперед, старается вытеснить все мысли из головы. Уж лучше идти с ветром, чем с тоской. Ведь если дать волю воспоминаниям, то очнешься уже плачущим. Прошлое — это просто коробка грусти, с которой ты не можешь расстаться. И это самое ужасное.       Сейчас на улице людей намного меньше, чем было… Утром? Неужели уже день? Сколько же Шопен пробыл там. А, возможно, это и к лучшему. Можно идти до дома в тишине, без всяких забот об окружающих. На лице появляется такая редкая улыбка. Он успел забыть, какого это — улыбаться. Почему-то в последнее время поляк отказывался видеть вокруг себя что-то хорошее или счастливое. Из-за Польши, из-за его Родины. Как можно радоваться, когда там происходит черт пойми что.       Поляк поднимается к своей квартире, по пути встретив жильцов сверху. Обменявшись парой фраз, они пошли дальше по своим делам. По началу Фредерику не очень нравились эти действия, он всегда мялся, нервничал, но со временем это стало для него обыденным. Что же, ко всему когда-то можно будет привыкнуть.       Он открывает дверь и быстро заходит, словно его кто-то преследует, стягивая с себя пальто, тяжело выдыхает. Наконец-то можно побыть наедине с самим собой. Тут уже можно и дать волю мыслям, разрешить забрать себя в их тоску. Он снимает с себя туфли, аккуратно ставит их у входа и проходит в крохотную гостиную, при этом схватив лежащие на тумбе ноты. Можно будет хоть вспомнить, на чем остановился писать, а там как повезет.       Поляк подходит к роялю, кладет листы на крышку и уже собирается садится, как его взгляд цепляется за конверт, лежащий на столе. Он пару секунд просто стоит в ступоре, пытаясь вспомнить, забирал ли какое-то письмо и от кого оно могло бы быть. Но ноги решают проверить на деле и сами несут его ближе к неизвестному. Медленно Шопен берет конверт в руки, и стоит ему прочитать только имя отправителя, как сердце начинает стучать как бешеное. Отец.       Фредерик практически разрывает конверт, его руки слабо трясутся от накатившей паники. Вдруг что-то с ними случилось и тут просьба о помощи? Ведь сам поляк просил сразу же писать, если в Польше будет ужасно.

«Дорогой Фредерик, здравствуй.

Извини, что смею тревожить тебя.

      Восстание подавлено, тебе все еще опасно приезжать. Мы надеемся, что у тебя все хорошо.

Николя»

      Глаза поляка раскрываются в немом ужасе. Подавили. Русские подавили поляков. Что же теперь будет с Польшей, с его Родиной? Неужели все закончится так отвратительно, так ужасно? Он бездушным телом падает на стул, держа в руке бумагу. Что теперь будет с ним, с его семьей, друзьями? Неужели все будет так просто отвратительно?       Фредерик потирает переносицу свободной рукой, другой все еще неосознанно продолжая сжимать письмо. Он не сможет в скором времени вернуться обратно в Польшу, как хотел сделать. Это была самая отвратительная новость за последние дни. Боже, лучше просто забыться, уйти от этого грязного мира в себя.       Шопен еще пару минут сидит в раздумьях, исследует взглядом потолок. Странно, раньше он даже мог не замечать этих трещин. Интересно, от чего они вообще могли появиться? Возможно потому, что здание уже слишком старое, скоро не выдержит и обвалится. А если здания ломаются, жильцам выдают новые, пока не сделают старые? Поляк тряхнул головой. Да уж, лучше не забываться, а продолжать жить реальностью. Иначе унесет так далеко, что с корнями забудешь обо всем. Надо уметь концентрироваться на поставленных задачах, а не думать о том, чего, возможно, никогда не будет.       Он поднимается на ноги, оставляет письмо лежать на столе, а сам идет к роялю. Надо, обязательно надо что-нибудь сочинить, иначе можно будет сойти с ума. В последнее время только музыка его и развлекает, заставляет отвлечься. Может и сейчас музыка поможет ему справиться с тоской, как самый верный друг? Да, однозначно надо что-то сочинить.       Фредерик ставит перед собой ноты, наклоняется ближе к клавиатуре и взглядом бегает по написанному ранее. Резко хватает, откладывает все в сторону, вскакивает и принимается ходить по комнате, что-то попутно ища.       — Нет, нет, не подходит. Это не то, это потом допишу. Надо другое, другое… — шепчет он, поворачивая голову во все стороны и расхаживая от одного угла комнаты в другой.       Наконец, Шопен садится обратно за рояль, но уже с чистыми листами бумаги и пером с чернильницей. Прикрывает глаза, ставит чуть дрожащие пальцы на клавиши и медленно, неуверенно на них нажимает. От звучания некоторых морщится, от некоторых согласно кивает. Потом берется за лист и записывает ноты. И так по кругу, строчка за строчкой, нота за нотой.       Совсем перестаёшь следить за временем, когда увлеченно что-то можешь делать. Ведь иногда же можно удивиться «Почему же время такое медленное?», а в других случаях наоборот, «Почему же оно так быстро течет?» И ведь правда, вроде тебе еще совсем недавно исполнилось двенадцать, а сейчас уже за тридцать. И, казалось бы, вроде времени всегда было много. А если посмотреть в коробку воспоминаний, то ничего стоящего и не отыщешь. Все скучно, однообразно, и в каждом обязательно будет фраза — «времени-то еще много». И это самая большая глупость людей — убирать самое главное дальше, «на потом», а после сожалеть, что не взялся за него сразу.       Проходят минуты, часы, на улице уже давно стемнело, а Шопен только-только дописывает этюд. Он и сам толком не успел понять, когда решил, что это будет этюд, но произведение уже полностью готово, так что уже ничего с этим не сделаешь. Фредерик «закрывает» последнюю строчку и утомленно вздыхает, поднимаясь на ноги. Мельком смотрит на часы — 21:52. Да уж, сочинял, так сочинял.       В мыслях поляк прокручивает разные идеи, как можно было бы представить этюд. Может, начать сначала с близких друзей? Сыграть им, посмотреть на их реакцию. А может пойти сразу к опытным? Как выразился Ференц, понимающим и оттолкнуться уже от их мнения? А может и вообще лучше пойти сразу к публике?       Он думает над всем этим до самого последнего момента, пока не ложится в постель. И в миг все мысли словно ветром сдувает. Правда вот усталость никуда не пропадает. Но отчего-то эта пустота сейчас его пугает. Теперь эти трещины на потолке, которые еще пару часов назад забавляли его и привлекали к себе внимание, казались ему ужасно отвратительными. Словно там, сверху, живет не обычный человек, а какое-то толстое животное и своим весом заставляет пол прогибаться. Отвратительно.       Все в его разуме вмиг смешалось. Фредерик жмурит глаза до разноцветных пятен и только тогда приходит в себя. Да уж, так и с ума сойти можно. Вот только если бы знать причину этому всему, тогда было бы легче решить проблему.       — Утром. Все утром, — говорит он сам себе и переворачивается на бок, сильнее кутаясь в одеяло. Закрывает глаза и пытается уснуть. А в голове прокручиваются, как на спектакле, все воспоминания из прошлого. И на душе становится так грустно, так тоскливо. Что, если можно было все изменить? Что, если бы он никогда не стал музыкантом или никогда бы не уехал во Францию? Может быть, тогда было бы намного счастливее жить им всем? Они бы жили вместе, не разделяясь, переживали вместе все кошмары. А так получается, что он страдает тут, а они страдают там. Может и не говорят об этом напрямую, но Шопен это чувствует. Чувствует, что им тоже там плохо, но они не хотят об этом рассказывать. Потому что, как любит выражаться отец, у него и так забот хватает. Да к черту все его заботы, если с его семьей случится что-то ужасное, он бросит все на свете и помчится к ним со всех ног, чего бы это ему не стоило.       С такими тоскливыми размышлениями и воспоминаниями Шопен уснул, мечтая снова уехать в Польшу.
65 Нравится 18 Отзывы 9 В сборник