Жженые спички

R
Завершён
65
2
автор
Фэндом:
Размер:
136 страниц, 66 480 слов, 20 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
65 Нравится 18 Отзывы 9 В сборник

2 глава. 7 сентября

Настройки
Примечания:
      Шопен всегда встает рано, не любит спать слишком долго. Ведь так-то можно проспать столько часов, за которые можно было бы что-то полезное сделать. Для него было бы лучше не выспаться, но сделать побольше важных дел.       Солнце медленно выплывает из-за горизонта, но город все еще находится в полумраке. Фредерик протирает глаза и вяло отбрасывает в сторону одеяло, принимая сидячее положение и широко зевая. Сегодня было не очень-то и много дел, да и особо важными они не были, но ему не хотелось откладывать их. Лучше сделать сразу и ходить весь день с чистой душой.       Он встает с постели, потягивается и сразу подходит к роялю, берет с него ноты и оценивающе на них смотрит. Он не помнит практически ничего из того, что писал прошлым вечером, поскольку сочинял в простом порыве страсти. Но этюд не разонравился ему и все так же заставлял думать, кому показать ему в первую очередь. В этот раз Шопен мнется намного меньше и решает пойти сразу на люди. Ведь идти к «профессионалам» будет как-то неловко, а значительных друзей здесь, вроде как, у него нет. Да и не очень-то он в них нуждается.       Фредерик переодевается, все еще не отойдя ото сна. Холодный ветер задувает в окна, пробирается под одежду и оставляет после себя мурашки. Осень никогда не обещала от себя яркое и теплое солнце, поэтому спасаться приходилось всеми способами. Но Фредерику даже нравится мороз, он никогда не мог объяснить почему.       Поляк надевает пальто, шляпу и туфли, выходит из своей квартиры, прихватив ноты и немного денег. Еще слишком рано, и у него было достаточно времени, чтобы зайти в ближайшее кафе и выпить немного кофе. Такие напитки Шопен вообще редко пьет, только, разве что, в «экстренных» ситуациях, когда буквально засыпаешь на ходу. В этот раз на лестничной клетке он не встречается ни с кем, здание тихое, словно заброшенное. Лишь стук туфель эхом раздается везде, отскакивает от стен и улетает все дальше, дальше, дальше…       Осенняя прохлада слегка будоражит разум, когда Шопен выходит на улицу. Вдыхает полной грудью, с наслаждением прикрывая глаза. Но медлить не хочется, страшно уснуть от бездействия. Он поправляет головной убор, сжимает листы крепче и неторопливо плетется по дороге. Здесь все-таки есть редкие, но ужасно ворчливые прохожие. Они злобно косятся в его сторону, недовольно кашляют и спешат пройти мимо. Но Шопена люди не сильно-то и волнуют. Хотя, такие ему нравятся больше — меньше тревожат.       Он заходит уже в полюбившееся кафе, находящееся на краю улицы, где он живет. Небольшое одноэтажное здание с серыми, почти отталкивающими от себя стенами, широкими окнами и прозрачной дверью. Оно вмещало в себя четыре круглых стола, с тремя стульями вокруг каждого и широкую стойку у дальней стены.       Сюда лучше всего было заходить утром, поскольку людей здесь было намного меньше, чем в тот же день или вечер. В помещении были только мужчина средних лет, с сединой в волосах, в очках и с газетой в руках, и официантка. Шопен снимает шляпу, перекладывает ее в руку с нотами и садится за свободный стол.       — Доброе утро, мсье Шопен. Желаете кофе? — с улыбкой спрашивает девушка, вмиг подойдя к нему.       — Доброе утро. Да, пожалуйста, как обычно, — отвечает ей мужчина, протягивая нужную сумму. Она с улыбкой забирает деньги и уходит.       Фредерик кладет ноты и шляпу на стул рядом и устремляет взгляд в окно, подперев голову рукой. Тоска, охватившая его еще прошлой ночью, до сих пор не отпускает, хотя он уже не так переживает за Польшу. По крайней мере, не сейчас. Сейчас его мысли заняты разве что предстоящим выступлением с новым этюдом. Его волнистые волосы спадают на глаза, и мужчина со вздохом заправляет их за ухо.       Ему приносят кофе. Еле слышно отблагодарив девушку, Фредерик осторожно берется за чашку, боясь обжечься, и делает небольшой глоток на пробу. Вот только обжигает он свой язык, почти бросает чашку обратно на блюдце и отводит взгляд. Язык печет, словно в него воткнули тысячи иголок. Проводит несколько раз языком между зубами. Ужасно.       Желание пить кофе исчезает. Шопен решает взяться за ноты и надеется, что они помогут вернуть то прежнее умиротворение, которое прогнал кипяток. В голове вновь мысль об этюде, она ластится к нему, как собака, но он гонит ее прочь от себя. Нет, сейчас не самый подходящий момент об этом размышлять. Нужно найти что-то другое, что-то, за что можно было бы зацепить разум.       Он прокручивает в голове весь прошедший день и единственное, что привлекает его — игра Ференца.       «Да, его игра на самом деле неплоха, но композитор из него никакой. Возможно, так кажется только мне, ведь я не самый лучший ценитель, но, наверное, какие-то музыканты со стажем со мной могли бы согласиться», — думает он, а рука уже автоматически тянется к чашке. В этот раз ощущение ожога Фредерик игнорирует, спокойно отпивает довольно большой глоток.— «Но, да, что-то в его игре есть. И я никак не могу понять, что именно. Это меня и расстраивает — я не могу разгадать его.»       Шопен хмурится от собственных мыслей и переводит взгляд на чашку, которая была полупуста. Хмыкнув, он оставляет ее на столе, забирает свои вещи и уходит. Уже, наверное, одиннадцатый час. Потому что больно уж улицы оживленными стали. И опять все эти улыбки, приветствия. Они же даже толком не знают его, как тогда могут так беззаботно на него смотреть? Разве им всего этого хватает?       Поляк прижимает шляпу к голове от очередного порыва ветра, чтобы ее не сдуло. Нет, лучше не сейчас идти играть. Лучше потом, позже. Ближе к вечеру. Потому что что-то в нем так и кричит «не стоит, не стоит, что-то случится», а ослушаться этот голос он никогда не смел.       — Фредерик! — кто-то сзади выкрикивает его имя, вытаскивая его из пучины мыслей, и заставляет вернуться в реальность. Шопен замедляет шаг и оборачивается назад. Но он не видит никого, кто мог бы его позвать. Странно. Неужто вправду с ума сходит?       Недовольно хмыкает и, не пройдя и пары шагов, в кого-то врезается. Чуть ли не валится на землю, вовремя выставляя ногу назад. О Боже.       — Прошу прощения, — тихо говорит Фредерик, как только смог устоять на ногах, и поднимает глаза. Встречается взглядом с, казалось бы, незнакомцем. Но Мендельсона вряд ли можно назвать незнакомцем для него.       — Я тоже прошу прощения, совсем не смотрю, куда иду, — с тихим смешком отвечает Феликс, протягивая руку. Поляк незамедлительно жмет ее, несколько раз кивнув головой в знак приветствия. — Куда направляетесь?       «А у меня есть выбор, куда идти?» — так и рвется наружу, но Шопен сдерживает этот ответ в себе.       — Домой, куда же еще могу пойти, — он сдержанно-натянуто смеется, опуская взгляд на ноты. Точно, можно же попросить его послушать! — Ах, Феликс, у вас найдётся пара минут для… Для моего этюда? — осторожно, почти боязливо спрашивает поляк, поднимая взгляд на Мендельсона.       — Конечно-конечно. Для вас у меня всегда найдется время, — с улыбкой отвечает он, складывая руки за спиной. Отлично, ему можно довериться, сладкой лжи никогда не скажет. Пусть уж лучше сурово оценит, зато Шопену же спокойнее будет. — Я как раз к себе. Пойдемте.       Теперь до квартиры Феликса они идут вместе. Фредерик все же чувствует некий дискомфорт от этого всего, но старается на него не смотреть, не слушать. А Мендельсон уже успевает рассказать поляку, что во Франции он ненадолго, скоро собирается уезжать. Куда — Шопен не услышал. Вернее будет сказать, пропустил мимо ушей. И даже не может быть уверен, что уезжает именно Феликс. Потому что ловит краем уха только отрывки, некоторые слова, из которых потом составлял сам себе предложения. Как краткий пересказ. Только с добавлением недостающих частей. Поэтому Фредерик кивает почти на каждое его слово, уже не пытаясь вслушиваться. Все равно ничего из его монолога не запомнит. Интересно, а Мендельсон со всеми такой веселый и разговорчивый, или он просто для Шопена исключение сделал?       Теперь эта пытка с прохожими становится еще ужаснее, ведь Мендельсон отвечает, наверное, каждому второму, все время останавливается и беседует с людьми. А Фредерику приходится притормаживать себя, подавлять недовольный вздох и ждать, пока Феликс посмотрит на него и неловко хмыкнет, пробормотав «Прошу прощения, но у меня есть очень срочное дело». Немец, на самом деле, очень нравился поляку, но его общительность иногда очень и очень мешала делу. Потом тот еще пару минут бесконечно прощается с человеком, и, только когда они в сотый раз пожелают друг другу чего только можно, музыканты идут дальше. Вот с ним точно с ума сойти можно.       — Вы уж простите меня за это все, у меня сегодня просто хорошее настроение, — оправдывает сам себя Феликс, с улыбкой смотря в глаза Фредерика, словно ища в них какое-то прощение. Но он на него старается не смотреть, переводя взгляд или на собственные ноги, или продолжая смотреть вперед.       — Все в порядке, я понимаю, — старается придать своему голосу красок, чтобы не выглядеть безэмоционально. Ведь немец все же сейчас будет его слушать, а если они поругаются еще до исполнения, то нормальной критике можно будет только махать на прощанье белым платком. Да, все-таки они с ним слишком разные, и поляк успел обругать себя за то, что вообще заикнулся об этюде.       «Ну ведь мог, мог же замолчать и спокойно уйти домой. А потом бы просто исполнил на публику. Нет же, надо было предложить. Не умеешь ты иногда держать язык за зубами, Фредерик. Не у-ме-ешь», — думает он, стараясь даже не коситься в сторону Мендельсона. Ему уже все равно, как он сыграет и что Феликс скажет. Лишь бы это все быстрее кончилось.       В отличие от поляка, немец снял себе довольно хорошую квартиру, и к тому же весьма просторную. Четыре комнаты с хорошей, почти новой мебелью, стены, пол и потолок не покрыты паутинками-трещинами, даже в окнах нет щелей, через которые в помещение мог бы прокрасться холодный ветер. И Феликс, по его гордому выражению, с которым он впустил Фредерика в дом, знает обо всем этом. Шопен не в праве его как-то ругать, можно даже сказать — не за что. Ну бывают такие люди, что поделаешь.       Он осторожно стягивает с себя верхнюю одежду, проходя вглубь квартиры. Первое, за что музыкант цепляется взглядом — совсем новый рояль в центре гостиной. Вот тут поляку очень трудно сдержать пусть и быстрое, но очень явное изумление. Откашливается, прикрыв рот кулаком, и подходит к инструменту. Интересно, Мендельсон на нем вообще играет, или его совсем недавно смастерили и привезли сюда?       Подходит ближе к клавиатуре, ноты кладет на крышку. Да, клавиши совсем белые, будто их мыли несколько дней подряд, ему даже кажется, что они слегка прозрачные, а черные наоборот — гуще самой темной ночи. Да, вот такой прелести можно просто завидовать белой завистью.       Он осторожно проводит пальцами, вяло нажимает на них, отчего из-под закрытой крышки раздается приглушенный звук. Шопен замирает, как будто сломал что-то, и одергивает руку. В этот момент в комнату заходит Мендельсон и шутливо смотрит за еле заметным испугом гостя.       — Не переживайте, можете пока разыграться на нем, — эта фраза почему-то кажется Фредерику очень странной, но он не может понять почему. Вернуть руку на клавиши он не решается, слишком пристально следя за хозяином. Тот, в свою очередь, усмехается и с улыбкой уходит в другую комнату. Поляк хмурится и теперь сверлит взглядом рояль. Что-то здесь не так, какое-то плохое предчувствие у него. Что-то случится, что-то будет. Может, на вид и не самое страшное, но точно не самое лучшее для Шопена. И опять эта невозможность разгадать действует на нервы.       Фредерик выдыхает сквозь плотно сжатые губы и берет свои ноты в руки. Бегает глазами по строкам, наигрывая мелодию на собственном бедре. Ему не обязательно подставлять инструмент, чтобы он мог «разыграться», подручные средства тоже будут весьма хороши.       В соседней комнате слышится суета, но Шопен игнорирует ее, расхаживая по комнате и тихо напевая мотив собственного этюда. Здесь он уже не кажется таким уж важным и значимым для него, хочется просто уйти, придумав какую-нибудь отмазку, но Мендельсон заходит в гостиную прежде, чем поляк успевает принять какое-либо решение.       — Ну, показывайте, — с улыбкой говорит Феликс, садясь на диван. Этот предмет интерьера всегда тут был или его просто не сразу заметили? Фредерик откашливается, пару раз кивает, приговаривая: «Да-да, сейчас».       Ноты сразу отдает немцу. Зачем они ему, если он знает свои же произведения наизусть. Быстро, как мышь, почти бежит к инструменту и садится за него. Какой из соблазнов был больше, сказать точно было нельзя — то ли сыграть на настоящем произведении искусства, то ли быстрее «отмучиться» и уйти.       С самых первых нот ему стало казаться, что это не его произведение. Слишком яркое, слишком громкое. Разве можно было любителю переливающихся мелодий написать такое-то, с самого начала переворачивающее все мысли в голове. Такое громоздкое, что, кажется, вот-вот упадет и сломается напополам. И ведь обычным слушателям не будет понятен его смысл до конца, пусть они и будут знать, из-за чего этюд вообще появился. Здесь отголоски может видеть только он — и только он. Играет, а кажется, что это делает посторонний, что руки совсем не его, не слушаются, а глаза так испуганно бегают за ними, безмолвно крича: «Остановитесь, прекратите!». А им все равно, они скользят по клавишам, изливают в них всю израненную душу, пусть и не свою. Да, Фредерик страдает. Ему плохо, ужасно плохо. Но сказать об этом — поставить самому себе крест. Показать всю свою слабость, свою беспомощность и оставить себя на растерзание публики и конкурентов. А ему не хочется так слабо проиграть, оборвать все так плачевно и жалко. Нет, он лучше умрет, умрет! Не покажет свои страдания, умрет как пианист, умрет как композитор!       Феликс слушает внимательно, чуть прикрыв рот рукой. Поляк не видит его лица, но чувствует его взгляд. Да, все же немец так же слеп, как и другие. Он не слышит, не видит, не чувствует смысла. Для него это все — просто этюд. Быстрый, напористый, звонкий, в короткие моменты, находящие свои кульминации этюд и ничего больше. Не стоило, не стоило приходить. Все равно ничего не понимает.       А руки все играют, играют. Шопен уже не смотрит так испуганно, наоборот хмурится. Нельзя, чтобы разум и руки действовали порознь. Пусть лучше ум будет полностью зациклен на музыке.       Громогласная мелодия сменяется, постепенно становясь более тихой, но не утрачивая своей как таковой быстроты. Такой короткий отрывок, который, казалось бы, не значил ничего. Но в нем поляк показал всю свою душу, от одной стенки и до другой, с потолка до пола. А Мендельсону это представляется как что-то иное, просто смена характера. Возможно и нет, может быть, Феликс все понимает. Может, Фредерик просто не видит этого. Но пока этого не заметить.       «Душа» Шопена кончается, быстрые ноты бегут вниз, превращаясь в аккорды, которыми все и завершается. Его руки взлетают с клавиатуры, на считанные секунды обретая невидимые крылья и в миг их теряя. Он тяжело дышит, руки опущены вниз. В воздухе висит тишина, прерываемая разве что вздохами со стороны поляка и шелестом страниц у немца.       — Это очень хороший этюд, Фредерик. Мне очень нравится, — Мендельсон первый рушит молчание, разрезая его пополам и забирая часть себе. Остальную же придется забрать Шопену. — Мне… Мне на самом деле трудно описать это словами. Здесь так много чувств, что ни за одну не уцепиться… — говорит с улыбкой, смотря прямо на поляка.       «Звучит так, словно он пытается меня утешить», — думает про себя пианист, беззвучно вздыхая. Он наконец поднимает свой взгляд, смотрит пристально, чуть щуря глаза.       Но через пару секунд перестает это делать, вскидывает брови и отворачивается, кривя губы. Феликс уже не знает, почудилось ли это или было на самом деле. Да оно и неважно, наверное.       — Спасибо, спасибо вам. Простите, если отвлек от каких-то важных дел, — произносит поляк, вставая. А следом за ним и немец, возвращая ноты. Шопен из последних сил держится, чтобы не вырвать листы прямо из его рук, дабы наглядно показать, что такой критикой в сторону своего творчества он недоволен. В итоге забирает их чуть подрагивающими от игры руками.       — Да что вы, что вы. Все хорошо. Я был рад услышать вас лично и, надеюсь, еще не раз услышу, — со сдержанной улыбкой говорит Мендельсон, гордо выпрямляясь, словно только что получил похвалу. Фредерик пару раз кивает, быстро одевается и уходит, распрощавшись с немцем. Да, возможно это и было слишком «скоро» и выглядело, наверное, очень обидно для Феликса, что гость спешит уйти, но поляк уже не мог там находится. Ему хотелось быстрее вернуться в собственную квартиру и больше не встретить никого из музыкантов.       «А то снова открою рот там, где не надо», — оправдывает он сам себя, все чаще и чаще грустно вздыхая. Может быть, ему совсем не понравился этот этюд, но Мендельсон решил не огорчать его и отделался парой слов? Ведь и не сразу, гада такого, поймать можно. А может и понравился, может и — правда не нашлось слов, чтобы что-то описать. Но по глазам было видно — смысла, до которого нужно только копать и копать, он не услышал, не уловил. Ну и ладно, ладно. Они же на то и люди, чтобы иногда в самые нужные моменты ничего не понимать, как же иначе.       Придя домой, поляк быстро скидывает с себя всю верхнюю одежду и подходит к роялю, вновь вглядываясь в ноты. Встряхивает головой и смотрит на клавиши, потом на листы. И так по кругу. Что, если здесь вообще нет никакого «глубокого смысла» и Фредерик его просто выдумал? Тогда это бы оправдывало такую странную реакцию Феликса.       «Нет, у меня уже начинается паранойя. Феликс может думать, что угодно, но это — мой этюд. Да, пусть никто не сможет разглядеть в нем смысла, да, пусть он будет казаться людям простым набором нот. Это мое произведение. И я буду решать, как люди будут его воспринимать», — после нескольких минут бессмысленных переглядок с инструментом и нотами думает поляк, кладя бумагу на крышку. Он садится на кровать, держась за голову руками, и взглядом бегает по полу.       — Не буду, не буду сегодня играть. Рано, слишком рано. Я брал такой перерыв, и сейчас так резко появиться среди них. Они испугаются. Нет, не стоит. Лучше просто пойду, послушаю. Или вообще не приду, — неосознанно для самого себя говорит Шопен, вскакивая с кровати и подходя к окну, при этом складывая руки за спиной. По улицам спокойно идут люди, каждый занят своими делами и своими мыслями. И ведь какое-то дело им будет до музыканта, который появляется и пропадает так неожиданно? Вот именно, никакого. Поэтому пока стоит повременить со слишком частыми вылазками «на свет».       «К тому же, я чувствую, что сам еще не в состоянии выступать для слишком большой публики», — соглашается сам с собой поляк, вздыхая. — «Ведь куда же лучше будет, если я почти незаметно опять вступлю в их круги?»       Фредерик морщится, чуть щуря глаза. Отворачивается от окна и опять подходит к роялю. Скользит по нему глазами, сравнивает с тем, что видел у Мендельсона. И все же какая-то разница между ними есть, кроме, конечно же, потертостей.       «Мое живое», — как тусклый огонек появляется в разуме мысль. Да, живое. Оно может петь, может плакать, может злиться. Оно будет чувствовать то же, что и его владелец. Оно не идеально, в нем тоже есть некие проблемы. Но оно может стать единым целым с человеком, который на нем играет. А идеальные, гладкие. Да, наружность у них красивая, так и цепляет за себя. Но оно мертвое. Оно не запоет, не заплачет, не разозлиться. Потому что его роль — быть украшением комнаты. Он не сможет ничего сделать, если его владелец не сможет научить его чувствовать. А это очень плохо.       «Но, зная Феликса, его красивый рояль продержится месяца с два, а потом тоже станет живым», — со слабой улыбкой на лице думает Шопен, поглаживая инструмент по клавишам. Какими разными бы они с Мендельсоном не были, что-то общее между ними все же есть.       Проходят часы, на улицах уже начинает темнеть. Большую часть времени Фредерик проспал, а потом вновь сел за рояль, бесконечно играя свой этюд, пока не заныли пальцы. Завершив очередной круг аккордом, он посмотрел в окно.       «Пойду. Не играть. Послушаю», — решение принимается как-то само по себе, заставляя пианиста встать и направиться к выходу, по пути быстро накидывая пальто. Отчего-то вечное недовольство улицей теперь сменилось желанием выйти из дома. Что случилось — только черт знает. Слишком внезапные в нем перемены происходят…       На улице не так уж и холодно, как думал поляк. Наверное, оттого, что сильного ветра нет. Музыкант плетется, еле переставляя ноги, и оглядывается по сторонам. Какая-то невиданная ранее заинтересованность появилась в нем. Конечно, не такая яркая и огромная, как это бывает у некоторых, но все-таки что-то есть. Шопен поднимает голову наверх, смотрит на редкие и маленькие звезды в небе. Совсем скоро их станет много-много. Неужели это все просто потому, что пианист выспался?       Но Фредерик меняет себя сам, мотает головой и идет дальше. Проходит мимо серых, потускневших зданий, которым давно пора бы смениться чем-то более новым. На улице все стоит ужасная вонь, и, если кто в первый раз приезжает сюда, то вмиг захочет вернуться обратно. Но здешние жители давно к нему привыкли и были уже не так привередливы. А что сделаешь? Ничего. Прохожих мало, изредка появляются экипажи. Шопен томно вздыхает и отворачивает голову к зданиям сбоку от себя. В основном это были доходные дома, изредка появлялись простые закоулки между ними, с какими-то коробками и мусором. Гадость.       Фредерик решает, что лучше уж будет смотреть вперед. Сколько сейчас времени — поляк в душе не чаял, потому что выбежал из дому, даже не удосужившись посмотреть на часы. Может быть и к лучшему, что он не знает — ужаснулся бы от того, сколько времени проспал.       А небо все темнеет, темнеет. Людей на улицах меньше, экипажи вообще пропали. Вечерняя тишина, прерываемая разве что шагами. Шопен доходит до салона и проскальзывает внутрь, стараясь обратить к себе как можно меньше внимания. И у него это удается, хотя все можно было назвать чистой случайностью, потому что Мари увлеченно с кем-то разговаривает, не обращая ни на кого более своего внимания.       «Неужто не играют?» — испуганно проносится в голове поляка. Он оглядывается по сторонам, хочет найти хоть кого-то из музыкантов, кого бы мог знать, и узнать у них, что да как. Но назло никто в глаза не бросается.       — Что же, думаю, вам наконец стоит нам сыграть, Ференц! Я вся сгораю от нетерпения! — фраза, прозвучавшая почти шепотом, для Фредерика не осталась незамеченной. Отлично, здесь Лист. Ну что ж, лучше хоть что-то, чем ничего.       Через толпу людей к роялю пробирается венгр, и поляк быстрее идет ближе к стенам, чтобы быть менее заметным. Ему не нужны глаза, чтобы услышать музыку. Главное, чтобы вокруг не говорили. Вот тогда уже это будет проблема.       Первые ноты заставляют Шопена прийти в легкий шок. А точно ли это играет Лист, его собственные уши его не обманывают? Ведь Ференц не казался композитором, который мог бы сочинить что-то такое. Что-то очень быстрое, почти неуловимое взглядом, но очень слышимое, вытекает из-под его пальцев, мечась по всему помещению от одной стены к другой. Как… Метель. Да, точно, как метель. Бушующая, стремительная метель, обволакивая все вокруг в прозрачно-белый оттенок, мешая нормальному обзору. И ведь даже глупому человеку с самого начала будет понятно, что так старается передать композитор.       А завывания то тише, то громче, замедляются, кажется, что вот-вот она закончится, уйдет, но метель появляется с новой силой, более быстрая и свирепая. Это же каким гением надо быть, чтобы, казалось бы, такое простое природное явление показать в музыке, при этом подчеркнув всю его красоту и величество.       Шопен не видит его рук, но слышит, что они расходятся в разные стороны. Звучат аккорды, и метель вновь появляется из-под его пальцев, но, кажется, совсем другая, не похожая на старую. Словно вот эта минорная остановка переворачивает ее. Она уходит, уходит, становится почти невидимой и неслышимой, успокаивается и забирается обратно под крышку рояля, чтобы как-нибудь потом вновь выйти на свет и показать себя.       Завершающий аккорд повисает в воздухе на несколько секунд. Все молчат. Сейчас Фредерику больше всего хочется растолкать людей и посмотреть на него. Посмотреть, как он завершает это все, как держатся у него руки. Но музыкант этого не делает.       Лист встает, — это понятно по скрипу отодвигаемой банкетки, — и все присутствующие начинают бурно аплодировать. Шопен тоже не отстает от других, но делает это все же тише. Да, это явно намного, намного лучше того, что венгр играл вчера.       — Ференц, это было просто прекрасно! — слышится восторженный голос д’Агу, и поляк понимает, что делать ему тут больше нечего. Пока люди движутся ближе к Листу, чтобы выразить ему свое восхищение, Фредерик быстрее идет к двери, прикрывая шляпой почти все лицо. И вот он стоит около выхода, держится за ручку. И какая-то неизвестная сила заставляет его обернуться. Прямо на взгляд венгра.       Поляк замирает. Ференц лучезарно улыбается, не отводя от него взгляда. «Я знал, что вы пришли» — так и читается в его добрых, светящихся глазах. Венгр почти незаметно кланяется поляку, который отвечает ему быстрым кивком и уходит. К лучшему это, к худшему ли — Шопен не хочет разбираться. Его это не волнует. Но произведение все же было прекрасное.
Примечания:
65 Нравится 18 Отзывы 9 В сборник