Лицезрение благодати

PG-13
Завершён
50
автор
Фэндом:
Размер:
5 страниц, 1 560 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
50 Нравится 8 Отзывы 8 В сборник

Лицезрение благодати

Настройки
Примечания:
      «…приговорить Федора Михайловича Достоевского к казни через четвертование в нынешнем июле сего года. Указание исполнить незамедлительно в указанные сроки.»       Он слышит возгласы людей, плач матерей и детей. Чувствует плевки в спину и переполненные ненависти взгляды на себе. Он не смотрит в ответ, не пытается выследить эмоции сорвавшегося с цепи народа. Этот человек… Он ужасен.       Он настолько ужасен, что не имеет совести принести публичные извинения.       Он такой монстр, что предпочел смерть пустым словам.       Он такой сумасшедший псих.       И самое главное даже далеко не это, а то, что есть всё-таки среди толпы один глаз, смотрящий на него без той характерной всем присутствующим ярости.       А он все равно не смотрит в ответ и уходит, так и не подняв головы, волоча за собой бремя страданий и ненависти, страданий от возвышенности в своих моральных принципах. Потому что ему нечего сказать, и говорить ему просто нельзя — хотелось бы иметь право на последнее слово до того, как лишишься языка.       Государственный изменник. Его назвали государственным изменником. На то есть основания, и при них его должны были убить на том же месте, где и нашли, как какую-нибудь переносящую чуму блохастую псину. И ведь не убили, а притащили на всеобщий суд, что-то затирая про «кару Божью» перед лицом народа, потому что это — единственное лицо, в котором Достоевский настолько демонизирован, что уйди гвардия с площади — от него в считанные секунды остались бы лишь ошмётки грязного мяса и мундира.       Достоевский настолько ужасен, что сам в себе не видел всего этого ужаса, не мог оценить здраво степень своего морального разложения. Он до сих пор отрицает все наброшенные петлей на его шею обвинения, словно все вокруг во всем виноваты, но точно не он и его люди. Он поступил здраво, когда решил не рассказывать о своих союзниках. Потому что их здесь пруд пруди, и они действительно везде. Их люди и в гвардии, и в министерствах, и в публицистике, и где их только нет — он не выдал ни одного.       То был бы достойный поступок для глупца, случайно замеченного по собственным ошибкам, а для главного сие решение типично и ожидаемо.       Его сейчас же направят в Даровое, где он будет вынужден провести остаток своей жизни под строжайшим надзором избранных кем-то свыше действительно серьезных людей с французскими шпагами в ножнах. До двадцать шестого июля остался один лишь месяц, что пролетит невероятно незаметно и быстро, словно стоит только моргнуть или отвести взгляд в пол. Федор уже хочет этого самого «моргнуть», чтобы время пролетело как одно мгновение, и по приезде в усадьбу уже настал черед направляться обратно и принимать тонны грехов на свои плечи.       Заводят в усадьбу некогда подчинённые и с напускным презрением объявляют зачитку разрешенных и запрещенных действий, с которыми Достоевский знаком был как командир полка, откуда эти накрахмаленные французские крысы и вылезли.       — И Вам, Федор Михайлович, строго запрещено подходить к окнам, выходить в задний двор даже с наблюдателем и отправлять письма без ознакомления с информацией надзора, — бормочет Гончаров с гордо поднятой головой и руками «по швам», — Из посетителей допускаются только армейцы и послы по срочным делам.       — Je sais, Иван, — почти безмолвно останавливает взволнованную речь Достоевский и садится в кресло, — Ne devrais-je pas savoir? (Я знаю… Мне ли не знать?)       Он говорит по-французски, напоминая, что все они замешаны в этом, и от этого уже никогда не отмыться.       Молодой гвардеец, пристыженный монотонностью своего бывшего начальства, ставит в известность о своем уходе и поспешно скрывается за тяжёлой дубовой дверью. В Даровом не осталось совсем ничего, что могло напомнить о детстве и юношестве, так бесполезно проведенных в этих стенах. Уже месяц сюда не ступала нога Достоевского, но почти не выходила за порог нога царских приближенных.       В скором времени должны будут провести казнь зачинщиков государственного переворота. Здесь даже Пушкин никак свою личность не раскрыл, хотя возможность на то была не единожды. Федор же слишком глупо сдался; попался в самую настоящую ловушку, выстроенную его же полком и фактически им самим. Шестерых казнят, поставив тем самым подпись в приговор о судьбе страны в ближайшие десятилетия, а однажды пуля в лоб прилетит уже другому преступнику, убившему целое государство. И все ведь эта монархия, видел Бог!       Нудным образом проходит этот месяц, когда в покои врывается совсем ещё хлипкий мальчишка в слишком великом для себя мундире и застывает в дверях, застав Достоевского за письменным столом с чернильницей и пером.       Только что возникло что-то, о чем этот мальчишка будет молчать до конца дней своих.       — К Вам пожаловали, Федор Михайлович, — мальчишка очень заметно заикался, — Николай Васильевич велел оповестить Вас.       Федор не успел ответить, когда этот парень унесся в обратном направлении. Скрип притих в конце коридора, и Достоевский, выдохнув, скрутил бумагу в трубочку и замотал первой попавшейся лентой. Только и только он видел, как руки постепенно переставали слушаться и отдавались безжалостному тремору.       Надо было думать, когда тебе кричали предупреждения.       Расплачивайся за унесённые жизни, тварь ты дрожащая.       — Федор!       Он прекрасно помнит и знает этот голос. Достоевский не забывал о нем ещё ни разу с тех пор, как услышал впервые. Этот голос — голос его совести, которая сегодня безвозвратно покинула сознание, оставив Федора выброшенным на произвол судьбы. У этого голоса есть какая-то своя невидимая аура успокоения и смирения, чистоты разума и невинности души.       Обман нынче кругом.       Нынче революция.       Он предстает в комнате такой мертвецки бледный от шока или усталости, в идеально собранном мундире и гренадерской шляпе. Один глаз прикрывает черная повязка, как будто Сам Кутузов предстал перед жалким преступником.       Федор встает из-за стола, и к нему сразу подлетает новоиспеченный гость-посетитель.       — Я так скучал по Вам, — холодные и мокрые от дождя руки смыкаются на костлявой спине, — Я так хотел приехать! — целует в обе щеки своими потрескавшимися сухими губами.       Федор чувствует, как его рубаха неизбежно впитывает влагу с мундира, и по всему телу бегут мурашки с легким холодком. Он пытается отстраниться от своего приятеля, но не может — сильные руки уж слишком вцепились в него, сжимают до хруста костей.       И он всё-таки обнимает в ответ.       — Вы были там? — шепчет Федор прямо в шею, опаляя холодную кожу теплым дыханием и от этого раскаляя ее.       — Был! Был от самого начала и до окончательного конца! — безобразно шепчет, когда как под его руками ломаются чужие ребра, — Я так не хочу, чтобы Вас казнили! Я…       Достоевский утыкается лбом в его плечо и дышит так размеренно, что успокоение от него почти передалось Гоголю.       — …Так не хочу, — ладони расцепляются из «замка» за спиной Федора, и Николай отходит на целых полтора шага, — Но все, чего я смог добиться, так только рассмотрения запроса о смягчении казни.       — Вам откажут. Верите Вы или нет, но столько убийств мне точно не простят даже до смягчения наказания.       Здесь даже не возникнешь — и вправду остается некое гаденькое послевкусие от одной лишь малейшей мысли об этом.       Они натворили слишком много дел.       И прямо сейчас он же преодолевает расстояние в шаг между собой и своим приятелем, опускает руки на его подрагивающие плечи и шепчет на ухо настолько страшные вещи, что сердце проваливается в пятки.       — Собака заслуживает собачьей смерти, Николай Васильевич, и это — истина, — единственный глаз Гоголя грозит выпасть и повиснуть на нервах — настолько сильно он вытаращил его от этих слов, — Намного более важная истина, Николай Васильевич, в том, что отныне в Ваших интересах продолжение начатого нами дела.       — Но…       — Нет-нет, Николай Васильевич, послушайте минуту. Мы проделали слишком долгий путь, чтобы бросить все под предлогом нашей смерти. Теперь же — ваши обязанности.       Гоголь отшатнулся от него, прикрывая облаченной в перчатку рукой приоткрытый в изумлении рот.       — Не говорите так, — шепчет едва ли не срывающимся голосом, — Не смейте… Не смейте говорить так!       Достоевский слишком настойчив — его руки снова на чужих плечах и на этот раз сжимают сильнее.       — Вы же послушайте, Николай! — рявкает приказным тоном и глядит прямо в глаз, — Не будете то Вы — будет Гончаров или, на худой конец, Александр Сергеевич, и уж тогда при малейшем неверном шаге всем вам только смерть и никакой пощады.       — Пустите меня, прошу, Федор, — глотает слезы с невыносимым желанием подавить свою эмоциональность, — Вы же не можете быть так спокойны. Вам должно быть страшно! Хоть немного!       За окном раздается раскат грома. Темное небо темнеет ещё сильнее и накрывает мрачным серым полотном весь небосвод. Вспышка молнии изящно осветила два лица напротив острыми линиями.       — Мне неописуемо страшно, — ему плохо от своей же чертовой монотонности, — Но на то воля Божья, — в грудь Гоголя упёрся скрученный и перевязанный лист, — Вам суждено продвинуть идеи в массы и устранить все преграды для достижения целей.       Гоголь убрал ладонь и позволил себе шумный всхлип. Всего один, но эхом он разнёсся по всей комнате и впитался в тонкие стены.       — Вы должны сделать это. Обещайте мне.       К прикрытым дверям надвигалась буря — чьи-то множественные шаги по всей ширине коридора. Медлить нельзя было. Ни в коем случае.       — Обещайте же!       Николай Васильевич почти подпрыгнул на месте от сурового приказного тона начальства. Нельзя было точно описать всю смесь эмоций на его лице — будто испытывал все и сразу.       — Обещаю. Я клянусь, Федор, что никогда не посмею предать принципы и идеологию! Я не предам Вас!       И дверь отворяется.       Это конец.       В нем видят беса, лишённого здравого смысла и логики в своих злодеяниях. Поголовно все, глядя на болтающийся в петле мешок, видят правосудие. Но только Гоголь, смотрящий лишь одним глазом, видел светлую благодать, волю самого Бога. Он лицезрел распятого Господа, вознёс его до самых небес и оставил ему свой рассудок.       Он сошел с ума.       Он позволил свести себя с ума.       Он любил. Он очень сильно любил.

***

«Я слишком много не сказал Вам, Н.В., и прошу извинить за это. Мне всегда казалось, что я чересчур выделял Вас среди остальных и не всегда обоснованно. И сейчас мне кажется, что за долгие годы совместной работы между нами выстроилось идеальное понимание. Я очень дорожу Вами. Не подводите Господа. Victoria теперь Бог наш. 26 июля.»

***

Примечания:
50 Нравится 8 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (8)