Часть 1
5 октября 2021 г. в 22:53
Каждый раз, когда его выводят из крепости, Трубецкой считает шаги. Столько шагов — от камеры по коридору. Столько — по ступеням вниз. Столько — от повозки до зала с бесконечной вереницей изматывающих вопросов. До зала с людьми, совсем недавно мечтавшими быть им, а теперь вознесшимися на недосягаемую высоту. Повязку с глаз снимают только перед ними, весь путь до стола Следственного комитета Трубецкой знает только по счёту шагов.
Он считает в очередной раз. Всё как всегда. Шевелятся безмолвно сухие губы, отбиваются в голове числа одно за другим. Всего лишь один из немногих доступных способов не лишиться разума.
Трубецкой сбивается.
Быть может, он уже сумасшедший, просто не заметил того в аду, в который превратилась жизнь. Быть может, числа не помогали, а лишь загоняли в совсем безнадёжную воронку.
Его грубо дёргают за руку, когда он спотыкается. На этом числе с него уже должны сдернуть повязку, в глаза должен брызнуть свет сотен свечей, а великосветское лицо Чернышёва — подернуться омерзением перед тем, как он произнесёт: «Ну-с… князь Трубецкой».
Вместо этого Трубецкой продолжает свой путь.
Он продолжает считать, покуда не отворяется последняя дверь. Громко стукаются о паркет приклады ружей караульных, голоса чеканят финальные слова. Кто-то благодарит их незнакомым голосом, а потом — потом невидящий Трубецкой понимает, что остался один.
Мыслимое ли дело, чтоб почитаемый государственным преступником, нарушителем всего и вся, остался один в одной из дворцовых зал?.. Ошибка какая-то, должно быть, и лучше продолжить считать. Иначе непослушные мысли начнут цепляться за мечты — бессвязные и путаные, глупейшие от первой и до последней.
Не будет ему ни свиданий, ни возвращения в мир живых. Ничего не будет. Только отсчёт шагов на допрос до тех пор, пока не придёт день считать шаги к эшафоту.
В залу входит ещё один человек — мигом разрушая теплившиеся надежды на свидание с сестрой. Шаг чеканный, безукоризненный, таким бы на плацу марши отбивать. Идеальной выправки должен быть визитёр.
С Трубецкого снимают повязку, и впервые в жизни он жалеет о том, что не обладает слабостью нервов провинциальной барышни, впервые попавшей на роскошный бал. Сейчас бы упасть в обморок — и не чувствовать ничего, что будет дальше.
Николай Павлович, Николя, император Николай Первый. Сложно найти во всём огромном государстве человека с шагом чётче и осанкой прямее.
Николай молчит, и Трубецкой молчит в ответ. Первым он не заговорит с тем, кого звал Николя, а отныне обязан именовать только всемилостивейшим государем. Не столько унизительно, сколько невыносимо, больно до той степени, что казнь кажется несбыточной мечтой — словно на каждом звуке в сердце Трубецкого вонзается нож.
Собственноручно Николай расковывает его. Собственноручно подкатывает серебряный столик с начищенным подносом, и на подносе стоит одна-единственная чашка бульона с куском хлеба рядом.
Трубецкого мутит.
— Съешь, — роняет Николай, и как бы он ни старался, у него не выходит приказания.
Просьбам его Трубецкой отказывать не умеет. Стой перед ним любой другой Романов, хоть восставший из гроба покойный Александр Павлович — и мысли бы иной не было, гордость бы застила глаза и прозвучало бы одно лишь слово: «Нет».
Но никто другой, кроме Николая, стоять перед ним сейчас и не мог.
Раскованные впервые за месяцы руки немеют. Невольно подгибаются ноги, внезапно обретшие лёгкость. Удивительно, как быстро человек привыкает к самому ужасному, как быстро забывается, что раньше всё было по-другому. Ходил, ездил верхом, смеялся, видел синее небо над головой… Молчал с Николаем не в остром напряжении, а в сладком уюте.
Рука подрагивает, когда Трубецкой берёт чашку, и тонкий фарфор клацает о поднос. Слишком громко, слишком резко. Николай молчит, впрочем.
Трубецкой пьет, изрядно стуча зубами о фарфоровый край. Рвёт кусочки тёплого, свежего, мягкого хлеба. Может, всё-таки помутнение разума нашло после тюремных краюх, в которых только что тараканы не селились, кажется, что?
Но заполнившаяся пустота в желудке — вполне настоящая. И вкус во рту — тоже, и ощущение детского, простейшего счастья от возможности жевать ещё тёплую хлебную корку — самое что ни на есть настоящее. Трубецкой позволяет ему растечься по венам. Недолго осталось мучаться, можно и запомнить напоследок хлебный вкус ещё раз.
После еды Николай, всё так же молча, проводит его в закрытый ширмой угол — и в том углу стоит ванна. Трубецкой склоняет голову, вновь теряясь в хитросплетениях чужой задумки.
— Сергей, ты… — Речь Николая обрывается. Он смотрит куда-то мимо Трубецкого, но быстро возвращает себе самообладание и вполголоса произносит: — Тебе нужно помыться. Я не могу видеть тебя таким.
— Мне не хуже, чем остальным, — отвечает Трубецкой. Он сам слышит, что вызов в его голосе звенит натянутой тетивой, и лицо Николая подтверждает.
Ему — больно. Несмотря ни на что, ему — всё больно. От всего.
Пока он раздевается, Николай произносит что-то пустое и бесцветное — про чистый мундир, про свежую перемену белья. Всё не имеет ни малейшего смысла, кроме того, что Трубецкой доподлинно знает теперь: они оба кровоточат открытыми ранами, в них обоих сплетаются в гордиевы узлы вера в собственную правду, долг, честь, любовь, предательство и ощущение предателем себя самого.
Днём с огнём распутывай — не найдёшь начала. И нет того Александра, что разрубил бы мечом узлы в груди у каждого из них.
Николай ничего не спрашивает. В первые мгновения Трубецкой испугался: вдруг решил допросить его лично? Но нет, ничего подобного. Николай оставляет место только для них двоих, хоть и в том ядовитой, извращённой версии, какова единственная могла остаться после четырнадцатого декабря.
Раздеваться перед ним догола по-прежнему не стыдно, невзирая на грязь и вонь. Николай льёт горячую воду, сам трёт его щёткой, и если прикрыть глаза, если не касаться пальцами собственной неровной, жёсткой бороды — можно представить, что время повернулось вспять.
— Вы погубили себя. Всю жизнь свою погубили, и не только свою. Семьи ваши… вы погубили их.
В его словах — не злоба и ярость, как в первые недели. Глаза не мечут молнии. Лишь горечью полнится взгляд Николая, и Трубецкому кажется, что ещё оставшийся вкус хлеба во рту постепенно превращается в такую же полынную горечь.
— Не мы принимаем решение о том, что с нами будет, — ровно говорит он. Сказать Николаю сейчас «ты» — немыслимо. Сказать ему «вы» и присовокупить титул — лучше сразу пулю в лоб.
И вновь они оба молчат, пока потемневшая от грязи вода остывает. Николай откладывает щётку и осторожно касается мокрой кожи пальцами. Ухоженные руки находят шрамы на плече и лопатках — последствия наполеоновских ранений. Николай любил их. Николай любил в нём всё, кроме того, о чём никогда не знал.
Он гладит шрамы Трубецкого точно так же, как раньше. Пока император Александр был жив, пока никто и представить не мог, что морозным зимним днём войска будут присягать Николаю. Касается мягко, ласково — наверняка против собственной воли ласково, но Трубецкому всё равно.
Скоро всё закончится, и не будет ничего, кроме посмертного суда, и если однажды до наступления ничего он ещё раз запомнит, каким бывает Николай в любви, Бог простит. Бог поймёт.
— Я был недопустимо глуп, — наконец произносит Николай вымученно. — Я утверждал, что высочайшая воля и есть закон. И слишком поздно понял, что всё совсем не так. Есть законы выше воли монаршей, и благодаря им она существует. Не может воля императорская попрать основы своего существования.
— Потому мы и хотели сами попрать те основы, — тихо говорит Трубецкой. Ему кажется — здесь-то Николай отдернет руку. Здесь поймёт, как глупа его затея. Потребует охрану, велит заковать его пожизненно и вышлет из Петропавловки ещё дальше, в чудовищный Шлиссельбург.
Но вместо того, чтобы отринуть его окончательно, Николай глубоко вздыхает и прикасается губами к одному из шрамов на руке. Он целует руку, целует плечо, вжимается лицом в изгиб шеи — словно несколько минут назад кожа Трубецкого не пахла хуже шерсти дворовой собаки.
Николай прижимается щекой к его плечу, и измученной голове Трубецкого чудится, будто лицо Николая влажное, мокрое, и вовсе не от воды для мытья.
Трубецкой хотел бы сказать ему, что он его прощает. Он бы хотел, чтобы Николай знал — даже всходя на казнь, он не станет его винить и держать на него зла. Но сказать такого сейчас невозможно, а в те дни, когда они поверяли друг другу почти всё на свете, причин говорить о таком не было.
Тело человеческое слабо, и Трубецкой чувствует, как кровь приливает к паху от всех болезных нежностей. Николай, видимо, чувствует тоже, раз его рука скользит под воду.
Он ласкает плоть Трубецкого медленно, неуверенно, как будто прислушиваясь скорее к самому себе и своим ощущениям, а не к чужому телу. Двигается так тягуче и неторопливо, словно не изучил Трубецкого раньше до малейших пристрастий и собирается наконец-то его понять.
А впрочем, быть может, для Николая так и есть. Быть может, Николай так был поражён и обескуражен его участием в заговоре, что теперь не верит своим знаниям о Трубецком ни в чём.
И сейчас тоже невозможно признаться ему, что ни один человек не знал и не узнает князя Сергея Трубецкого в любовном томлении лучше, чем Николай Романов. Либо Николай почувствует сам и примет решение не сомневаться хотя бы в этом, либо все воспоминания останутся навечно искаженными.
Трубецкой кусает потрескавшиеся в заключении губы. Ноги, слишком длинные, толкаются о стенки ванны, бёдра он вскидывает наверх, навстречу кулаку Николая — и едва тот сжимает его сильно, крепко, решительно, как всегда просил его Трубецкой раньше, семя выплёскивается.
Перед глазами прыгают цветные точки, колени дрожат от наслаждения, но отчего-то в этот момент хочется рыдать так, как ни разу за всё время с декабря.
Трубецкого и в самом деле ждёт чистый мундир и свежее бельё. Николай говорит ещё несколько пустых слов, и Трубецкой отвечает такими же выхолощенными репликами. Они долго молчат между каждой. В ярких отсветах множества свечей Трубецкой успевает заметить тоненькие, еле заметные влажные дорожки у Николая на гладко выбритых щеках.
Не ошибся.
Николай надевает на него повязку сам, но оковы возвращают на его руки и ноги караульные. На обратном пути Трубецкой опять считает шаги.
В отличие от чисел, ведших его к Следственному комитету, эти отпечатываются в его голове лишь один раз — но он не забывает их никогда. Ни на допросах, ни на оглашении приговора, ни в ссылке.
Ничего наступает намного позже, чем думал Трубецкой. От этого, конечно, только тяжелее.