Коля
3 февраля 2023 г., 18:00
Мишенька, Мишаня, Мишутка — как бесконечно много было в этом прелестном имени и есть до сих пор. Эта любовь всю жизнь Ларина съедала, да, ещё в детстве начала хищно облизывать, в отрочестве — прикусила нежную кожу, в юности — впилась резцами и вырвала клок плоти под сердцем, а на теперешнем третьем десятке волчья страсть изглодала и кости. Лучше не жить ещё дольше, потому что и кости она разгрызёт, раздробит тяжёлым немецким клыком, дай только срок.
Да, ещё в детстве его прохватывал ток в те моменты, когда его кожа соприкасалась с Мишиной. И это было взаимно. О взаимности говорила диковатая, хулиганская Мишкина улыбка, когда он нарочно лез обниматься и возиться. В отрочестве забродила кровь, затемнело в глазах, забилось бешено сердце и билось бешено, сначала испугано, а потом храбро и даже зло, но с хорошей, требовательной и азартной злостью, когда Ларин смело выкрадывал у судьбы мгновения, когда он мог, оставшись наедине, схватить Мишку, сгрести и поцеловать. Это уже тогда больше походило на укус, на потребность сожрать друга целиком. Время стыдливых и смешливых робких поцелуев пролетело за пару солнечных летних дней, а дальше пошло и покатилось другое — исцарапанные подбородки и вечно разбитые от ударов о зубы губы, вечно искусанные, истерзанные, нежно-пунцовые на февральском морозе. И это было взаимно. О взаимности говорила дерзкая Мишина улыбка, когда он, сверкнув глазами, кидался навстречу, словно на нож.
В юности охватило безумие. В сердце прокрался дьявол. Ларин нуждался в нём как в воздухе, чтобы дышать. Но, поскольку быть вместе им доводилось не так уж часто, большую часть времени задерживал дыхание, обходился пустой атмосферой и беззвёздным пространством, и только сжимая его в своих медвежьих объятьях, вдыхал — его сладкий, карамельный и солёный запах, его щекочущую горло жизнь, его секреции, его ангельское сияние. Миша или сама судьба давали с лукавой улыбкой отмашку: давай. Зажигались сигнальные огни. И это тоже было взаимно. Об этом говорила отчаянная Мишина улыбка, которой он не давал погаснуть, даже когда на его сизых глазах выступали слёзы, но так, с этим водным глубинным проблеском было только красивее.
Ларин накидывался на него, словно зверь, и это тоже было взаимно. Сперва нужно было догнать и поймать, одолеть, скрутить и повалить, оказаться сильнее, показать, кто будет главным. Ларин почти всегда выигрывал маленькую битву, потому что отчаяннее дрался, сильнее любил или потому что и впрямь был сильнее — лестно для гордости было бы в это верить, если бы ещё радостнее и светлее, и темнее была другая вера: Миша почти всегда ему чуть поддаётся, потому что Девятаев сильнее любит и дерётся вполсилы, потому что он красивее, нежнее внутри, потому что есть в нём эта чудесная бархатная податливость, присущая кошкам, даже очень большим, опасным и с обведёнными чёрным глазами, есть в нём эта прелестная покорность, проявляющаяся лишь по его воле. Его не заставить, не принудить — никогда, ни к чему, никакими угрозами, пытками и обещаниями, лишь когда он сам захочет, он сдастся. Подоконники, двери и стены, редколесье и травы, берега рек и походные палатки, соловьи монастырского сада, как и все на земле соловьи, и цветы монастырского луга, и монастырского леса озёра, переполненные голубым — вся Казань, вся Россия, не говоря уж о подходящих, чистых и мягких горизонтальных поверхностях, всё в этом лучшем из миров было создано для того, чтобы Мишу на них победить и на них уложить, и брать его, словно павшую святыню, брать его, словно города, любить его, сильно. Так сильно, что даже не страшно причинить ему боль, потому что и это было взаимно.
Ларин сходил по нему с ума, даже когда сидел с ним рядом за одной партой в лётном училище, даже когда они втроём, вместе с Фаей, бродили вечерами по родным изогнутым улицам. Ларин великодушно позволил ему Фаю. Фая воспринималась как часть Миши, как его праведная и чистая часть, которая послушно и тихо скрывалась, когда Девятаев оказывался повержен своей другой, порочной и притягательной частью, как ни парадоксально, не менее чистой и искренней, чем первая. Ларин позволил, во-первых, потому, что не было ничего умилительнее, чем Мишина смущённая и тщательно завуалированная просьба разрешить. Да, Ларин разрешил, потому что хотел быть добрым к Мише и не мог ничего ему запретить, но не потому что Девятаев его не послушал бы — нет, слово друга значило куда больше, чем какие-то девчонки, а потому что Ларин сделал бы для Миши всё, что угодно, тем более такая мелочь, как красавица барышня, чтобы водить её на танцы. Конкретно в этом случае Ларин ничуть не ревновал и не злился, по крайней мере, убеждал себя в этом, уговаривал, успокаивал, упрашивал себя быть щедрым. Он знал, что Миша в заботливых и целомудренных, предназначенных ему природой руках и с ним ничего плохого не случится. К тому же, особым удовольствием, особо изысканной пыткой было гулять втроём — субботним вечером разыгрывать галантного кавалера, шутить и смеяться, невинно заигрывать с Фаей, подавать ей руку при сходе с поребрика, но позади её спины бросать на Мишу откровенные, зловещие и прожигающие взгляды, которые Девятаев понимал слишком хорошо и тут же вспыхивал в ответ.
Где-то неподалёку Ларин ожидал, пока Миша проводит Фаю до дома и распростится с ней при дверях высоконравственным прикосновением губ к руке. Ларин позволял этому происходить, потому что сразу после Девятаев возвращался к нему и послушно вешался на шею в опьянённом объятии. И не было речи о том, что Коле тоже стоит завести подружку. Речь была только о том, чтобы поскорее впиться в эти его нравственные губы и ощутить вкус крови, вплестись рукой в его дивные волосы, дёрнуть, заставляя подставить обнажённое уязвимое горло. Пускай на следующий день Фая снова будет сетовать, отчего это Миша вечно побитый и помятый — пускай, ведь чем больше времени Девятаев проводит с ней, тем меньше у него потом времени, сил, прав и желания сопротивляться и спорить. И тем больше у Ларина прав требовать от него подчинения. И это было взаимно.
Мишина улыбка была виноватой лишь в первые минуты. Потом яростная страсть охватывала и его. Однако даже животная тяга не омрачала его благочестия. Бешеная сила взыгрывала в нём в ответ, но он не применял её, и она отражалась только в блеске алмазов, заливающих его глаза — этот матовый лазурный отсверк был виден даже в темноте, даже света луны, даже света единой звезды, бессонного окна или хищно-жёлтого фонаря хватало, чтобы его глаза трагично и нежно блеснули. «Коленька, Коля, мальчик мой дорогой, любимый мой…» — шептал он вместо драки и сразу сдавался, опускался на колени и дрожащими руками расстёгивал пряжку ремня перед своим лицом, плавно падал в повсюду расставленные сети, отдавался с благодарной нежностью, отдавал, отдавал, но оставался полон.
Ларин брал без конца, но не мог насытиться. Он ронял Мишу спиной в цветы, в клумбы и лесные покровы, в землю, в ад или в небо, впечатывал в редко попадающиеся им кровати, вжимал лицом в подушки и резкими толчками двигался, наслаждаясь его сдавленными стонами и своей мнимой властью, не жалея его, желая его уничтожить, разорвать на части, почти ненавидя его и вместе с тем любя до безумия, вместе с тем оберегая его и заботясь о его удовольствии пусть не больше, чем о своём, но и не меньше. Неразрываемый жадный поцелуй, рука, без усилия сжимающая шею, и рука ласкающая, переходящая от нежных прикосновений к грубым тяжёлым рывкам, когда это было нужно, а когда это нужно, Ларин знал досконально — он видел Мишу насквозь, насквозь его чувствовал и в себе ловил отражение его сорванного дыхания, его боли и его наслаждения.
Даже света единого окна или фонаря хватало, чтобы ясно увидеть давно изученное: какой Миша красивый, какой правильный, бархатный, шёлковый. В серебристом свете луны какое это было волшебное, какое сильное, гордое и покорное животное. Его тело — идеальное, вытесанное из мрамора или из розового пёстрого гранита. У Ларина было такое же. Об этом говорили Мишины руки, стоило только ослабить хватку и отпустить его украшенные синяками запястья, тут же взлетающие, обнимающие, притягивающие к себе и скользящие по горячей и мокрой от пота коже с восторженной лаской, благодарностью и прощением. Миша любил его и не хотел ничего иного, не закрывал счастливых истомлённых глаз, чтобы видеть. Называй это грехом, болезнью или развратом, но ни с кем Мише не будет так хорошо. Ни за кем не пойдёт он по краю пропасти.
Об этом Ларин помнил всегда. Помнил, когда попал в плен, когда сдался в плен, когда осознал своё положение, оставил надежду на побег и начал своё сошествие в ад, всё глубже, всё чернее, всё бесповоротней — когда пошёл на сотрудничество с нацистами. Первый шаг был лёгок, а дальше пошло всё легче и легче. Наверное, это всегда в нём было — злоба, отверженность, испорченность, предательство. Наверное, именно поэтому его и тянуло к Девятаеву, такому хорошему, доброму и правильному.
Ларин отлично говорил по-немецки, был превосходным лётчиком и не испытывал иллюзий насчёт пустых геройств. Их форма ему чертовски шла, их самолёты его слушались, он был лоялен и гибок, он легко вскидывал руку в их преступном приветствии и ни имел ни малейшей жалости и снисхождения к грязному скоту советских военнопленных. Кто-то из его покровителей-офицеров любил порассуждать, похвалиться перед коллегами своим протеже — что у Николая внешность истинного арийца, что у него немецкая натура, что у него хватка овчарки, и как славно, что даже среди славянского мусора порой находятся такие самородки, которые стоят того, чтобы взять их с собой в светлое будущее мирового господства.
Плевать ему на мировое господство. Ларин всего лишь не желал быть растоптанным, униженным и уничтоженным — ни немцами, ни своими, а ведь свои будут куда более суровы. Но не предавать, оставаться героем из страха расправы, которая грозит ему дома, из трепета перед отцом — это ещё более низко и мерзко, чем то, через что проходят пленные в лагере. Нет, этого Ларин не хотел. Не хотел покорно сносить наказание, справедливое или нет — неважно, ведь и предателей, и героев, оно клеймит и карает почти одинаково.
Он знал, что так, как поступил он, Миша никогда бы не поступил, но Миши здесь не было. Лети, молодой орёл. Девятаев остался в безмятежном далёком краю прошлой жизни, как сказка, как манящие огни. Ларин видел его во снах слишком часто, в невыносимо грустных снах, в которых они вместе скользили в небе, переплетаясь крыльями, и на земле переплетались телами, и даже во сне Ларин чувствовал, что их любовь навсегда потеряна, перечёркнута предательством, но наяву забывал об этом и ласкал его в своих полуденных мыслях до жестокости нежно и слишком часто, и проклинал судьбу, что отняла его, и где-то в глубине души рвался отдать всё, только бы вернуться.
Но на поверхности души лежало иное. Действительность являла обыденную картину, в которой любовь — это далеко не всё, что человеку нужно. Оправдание своим действиям Ларин мог найти без труда. Пути назад отрезаны. Он не хочет боли, голода и унижений, не хочет приносить непомерной жертвы, быть забитым, как скот на бойне, быть затравленным собаками, бояться — не хочет. Неужели это не его право — отказаться от долгой мучительной казни, к которой его приговорили другие люди? Он хочет летать, хочет чистоты, сытости, здоровья и достойного существования, хочет сам выбрать, какой смертью ему умереть.
Но больше всего хотелось несбыточного — Мишу. И переменчивая судьба привела его на поводке, преподнесла на блюдечке, всё такого же, славного, доброго, ставшего за бесконечно долгую, беспримерную пару лет разлуки ещё красивее и желаннее. В их классе с засенёнными алым полотнищем окнами какой он был ангел и праведник, ясный сокол, несравненный, кроткий, сама непорочность, облепленная грязью прежней страсти, не утихнувшей ни на миг — и это было взаимно, и всё-таки светлая, чистая звёздочка.
Родной и близкий, искристые слёзы в прекрасных сарматских глазах, улыбка сквозь слёзы, отчаянное и горькое счастье в улыбке, смеётся горько, фыркает, дрожит, между делом утирает глаза рукавом, крепко вцепляясь в драгоценного друга, которого он давно потерял. Миша, как и прежде, как и всегда, бесстрашный главный герой, до смешного наивный, простой как голубь в некоторых вещах, а в других — мудрый как змей, но всё равно добрый, готовый за всё простить, готовый взять с собой, спасти, вернуть из этого ада красного цвета и возвратить в любимый город, что зеленеет среди весны.
Он спорил, он просил, он не терял надежды, он вновь и вновь находил аргументы и уверения, что нужно бежать, он звал назад, к праведникам, к скоту, ведомому на бойню, к героям, к таким, как он — терпеливым, покорным и честным, с чистой совестью, с горячим сердцем, к тем, о кого злодеи вытирают ноги, потому что герои слишком открыты и благородны, чтобы ответить злом на зло. Богу богово, а дьяволу дьяволово. Спор был бы бесконечным, если бы Ларин не мог в один миг оборвать всякое препирательство, взяв его за шею и приперев к стене, коленом разведя его ноги и близко прижавшись всем своим прогнившим, давно погибшим существованием, поцеловав его прежним болезненным поцелуем.
В первую секунду замерев, Миша яростно отбивался и отвечал на страсть в троекратном размере. Он ведь тоже скучал, тоже стосковался, ведь их любовь была взаимной и требовала восполнения, навёрстывания за проведенные порознь несколько лет. И за те неисчислимые года, что придётся провести порознь, пока они окончательно не разбредутся по могилам среди полей.
Но снова его рысьи глаза были полны сверкающих слёз. Он плакал, уже не таясь, отдаваясь с ещё большим, чем когда-то прежде, отчаянием и прося отпустить. Остановиться. Но сильные Мишины руки были бессильны оттолкнуть. Едва Ларин, на миг испугавшись, что сделал больно, останавливался и отстранялся, Миша тут же оплетал его умоляющим нежным объятием и просил вернуться. С небывалой наивностью Ларин думал, будто сможет его удержать страстью и ласковыми заверениями в том, как им хорошо будет здесь, вдвоём, навсегда, в аду, без родины, без Колиного отца и без Мишиной Фаи, без решёток и собачьего лая, без судей и палачей, без всех, кого они знали раньше, сколько бы это ни продлилось — неделю, две или многие лета.
Зачем судьба возвратила его, чтобы вскоре снова и навсегда отнять? Зачем напоминать, если Ларин и так не забывал ни на минуту, если чувствовал его боль, знал о каждом его страдании, ощущал его через сотни разъединяющих вёрст? «Мишенька, Миша» — пройти вслед за ним по краю пропасти и погибнуть с его именем на устах было наградой, пронесённой через всю недолгую жизнь. Выбирать не пришлось. Выбор был сделан в тот уже забытый, далёкий и светлый день, когда Ларин увидел его. Снежная любовь, ледяное милосердие, его нежный взгляд и его душа, которая до смертного креста останется чистой и верной.