ID работы: 11282067

Окурок

Смешанная
R
Завершён
16
Размер:
316 страниц, 41 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
16 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник Скачать

ПРОЗРЕНИЕ

Настройки текста
Он не вернулся.    29 декабря Джина не умерла. Она опять обманулась. Она обманывалась так часто… Ей теперь мнилось, что-то посмертное существование с любым воплощением, которое она себе навоображала, окажется для неё последним несвершением, так как и бога, в которого она так верила раньше, могло не быть. Тогда всё, что вершится на земле, не имеет значения, ибо тонет и кончается в смерти. Ну что ж, она может это принять, это её устраивает. Последний год так вымотал Джину, она так устала. Ей не нужно было ни рая, ни ада, ни продолжения. Он всё равно чужой, навеки; до ли, после ли смерти, здесь ли, там ли — он будет не с ней. Он по-прежнему молчал и не показывался ни в «live», ни по горячим следам; одна ретроспектива, комментаторы что-то болтали о ребёнке. Джина записывала исправно, но повторно не прокручивала. Эти кадры она уже видала, а на новые давно, с 30 января, был наложен крест.    Приход нового 2007 года оказался чем-то средним между так постыдно встреченным 2005 и так радостно, как выяснилось впоследствии, совершенно неоправданно, 2006. В без пяти двенадцать по Москве, в без пяти двенадцать по Европе Джина выключала телевизор, в совершенной темноте бросалась в кровать, клала свою щёку на фотографию Ханни и замирала на несколько минут. Это была её собственная фотография, это была её воля, свободная даже от телевизора и боя курантов.    1 января судьба сделала подарок. Не ей — Ханни. Большой шлем снова не состоялся, Свен парил в недосягаемой для других высоте. Джину это радовало: она получила ещё две ретроспективы с победно поднятыми вверх руками, но того накала желания, с которым она жаждала провала Ахонена в четвёртом этапе сезона 2004–2005 годов, не было и в помине. На следующий день RTL отключили, и ни мук, ни слёз это не вызвало. Ещё пару недель назад о сём «благе» начала вещать бегущая внизу экрана строка, да и о чём печальном могла она поведать? Наверное, не существовало ни одного ракурса, в котором бы Джина не видела эти вскинутые руки и эту безумную радость. Навеки чужой: ни руки, ни радость отныне не принадлежат ей, да и раньше она владела этим, поделённым на сотню миллионов.    — Что ты в последнее время практически ничего не записываешь на видео? Сама же говорила, что набрела на нечто интересное. «Scritto sulla pelle», какой-то Монро по «Vh 1», а дежурства с пристрастием я почему-то не наблюдаю.    — А… Это всё потеряло смысл. Помнишь, я говорила, что не могла найти видеодиски «HIM» и «Europe», хоть и спрашивала во многих местах? И Роман не мог найти. Так вот, на днях Сергей…    — Какой Сергей? Двоюродный?    — Нет, не двоюродный и не тот, который в «Samsung» работает, а тот, который был компаньоном Руслана по салону. Он заходил на днях, мы вышли на эту тему, и оказалось, что я просто не там смотрела. Есть один приличный магазин, «DVD City», от пассажей вниз к бульвару, там эти диски и имеются. Не только они, там даже «Графиню де Монсоро» можно достать, а Сергею нужен был «Робин Гуд» с М. Праэдом.    — Помню, помню. Вы в него ещё всей группой были влюблены в институте.    — Да, были. Это первое. А потом, когда Володя — не тот, который маленький, а тот, который в аппаратуре разбирается, — приходил доводить видяшник до ума, он упомянул про какой-то сервис, занимающийся, так сказать, заявками страстных созерцателей. Если что-то когда-то было явлено по какому-то телеканалу, ты обращаешься к ним, сообщаешь название и дату, они перекачивают это по своим системам и предоставляют в твоё распоряжение. Собирай и властвуй.    Наталья Леонидовна смотрела на её лицо и вслушивалась в интонации. Джина по-прежнему передёргивала цитаты, но о том, что не так давно было желанным берегом, вещала тихо и без какого-либо энтузиазма. Невыносимо далёкая от этой жизни, она сидела в мрачном тумане, сотканном из когда-то живых фантазий, прошлогодних откровений и вечной тоски. Не только к пространственным координатам — теперь Джина не была привязана даже ко времени. 2004, 05, 06 и ныне наступивший не оставили ни клочка для её крохотных ступней, ни камня, о который она могла опереться.    — Так что выходит? Деяния Ханни перестали быть для тебя тайной за семью печатями? Его творения и явления миру доступны?    — Не то чтобы так определённо. У меня их пока нет, но появилось понятие, что они более достижимы. Ты удивлена, что это меня не радует, а удивляться нечему. Я привыкла к другому. Десять лет я сидела перед видео и по крупицам вылавливала то, что меня интересовало. Это было моей натурой, моей жизнью, это было естественным, как воздух. Это было следствием страсти. Это складывалось в сроки и являло существованию его быстротечность. Мне не нужно всё это заказанное и доставленное. Я бы с радостью продолжала свои бдения перед телевизором, я не хочу меняться, но там уже ничего нет. Он ныне в абсолютно другом, полностью чужом для меня мире, в который мне никогда не будет доступа, да он мне и не нужен.    — Но мне трудно тебя понять. Не нужно настоящее — собирай прошлое.    — Для чего? Что это изменит? У меня сейчас, скажем, тридцать кадров, десять минут. Достану что-то. Будет сто кадров и тридцать минут. Я захочу сделать тысячу из ста, миллион из тысячи. Какая разница, на какой цифре это закончится? Всё, что он явил миру, конечно, а мне нужна его вечность.    — Глупо мечтать о вечности, если можно сделать сто из тридцати и так далее. У тебя какие-то крохи, а желания, как всегда, простираются в необозримую наглость.    — Это в природе вещей и людей. Необозримую наглость можно удовлетворять без конца только в необозримом бессмертии.    — А с чего ты взяла, что тебе это удастся? С чего ты взяла, что твой Ханни может быть бесконечен для познания? Ну, обеспечит ему бог бессмертие после этой жизни. Если в нём он будет стабилен, твой интерес определённо улетучится.    — Так я выведу его из этого состояния. А не смогу — найду лучше. Сенна лучше, Иванишевич лучше, Санта Крус в тысячу раз лучше.    Джина была твёрдо уверена в том, что на свете есть не тысячи, а миллионы людей лучше Ханнавальда. Разумеется, девяносто девять процентов этих миллионов составляли сербы. Джина действительно не поставила бы ни одного серба ниже Свена. По колориту, по менталитету, по нации, по темпераменту, по характеру, по богатству языка, по общности, в постели. Джина была убеждена в этом, но доводы разума тонули в любви. Несчастья продолжали сыпаться на неё. Дом, в котором она жила, стал склепом; давно уже в нём не звучал её беззаботный смех. С «Radio Italia TV» убрали «Speciali spetta’coli», «L’ospite di Radio Italia» и «La classifica italiana». В вечность простиралась постоянная пустота, а не стабильно наполняемое чем-то пространство.    В один из этих серых дней Джине позвонил Володька и пригласил её к себе домой. В его голосе звучали заговорщицкие интонации, намекавшие на нечто таинственное и прелестное. Через полтора часа Джина сидела в его квартире. Они были втроём: она сама, Володька и его новая любовь. Мальчик был очарователен и по обворожительности почти не уступал Володьке. Джина всё-таки сделала своё дело: её проповеди погрузили в забвение, а затем и вовсе вымели из сердца первую неудачу. Ныне любовь была обвенчана со взаимностью — эту негласную помолвку и справлял маленький кружок.    — Потрясающий. Почти такой же красивый, как и ты, — услышал Володька, провожая Джину домой.    — Тебе нравится? Я так рад! Жалко, что ты так рано ушла. Посидела бы ещё, поболтали бы.    А Джину душили слёзы. Она стала ненужной и здесь. Естественно, она может забегать к ним раз в две недели минут на двадцать, но её поддержка никому уже не требовалась. Эти глаза удивительного разреза больше не бросят на неё пытливого взгляда, не будут ловить зерна утешения, крупицы мудрости или дуновения безмятежности.    — Ты что? Зачем? Ты думаешь, что оказалась лишней? Вовсе нет, как такие глупости могли прийти тебе в голову? Неужели я когда-нибудь смогу забыть, что ты для меня сделала? Зачем, не надо, перестань! Никто ни с кем не расстаётся!    — Я знаю, я не поэтому, ты меня не понял. Это от счастья. Я так давно ничего светлого не видела, что мне с непривычки больно стало. Никто ни с кем не расстаётся, наоборот, приходите ко мне вдвоём, я раскопала кучу видеорадостей, а в перерывах в нарды будем резаться на вылет. Втроём ещё интересней. Кто дольше просидит, не вставая после проигрыша.    Володьке не пришло бы в голову лгать, Джина его знала, но разве он был властен в своём будущем? Он может устроиться на работу, он может уехать, мало ли что может произойти! Дело было ни в нём, ни в его будущем, которое было неведомым, ни в его прошлом, которое, умерев, больше не звало Джину для уговоров и утешений. Дело было в самой Джине. То, что она так страстно желала для Володьки, не принесло ей ничего, кроме тьмы, печали и отторженности. Она всегда была неудачницей, но так постыдно, так абсолютно, так всеобъемлюще несчастна она ещё не была. Она шла болью, по боли и в боли. Она верила в бога — раньше она посылала ему молитвы и просьбы; у неё было слабое здоровье — раньше она устраивала физкультминутки и старалась есть побольше шоколада, чтобы низкое давление мучило её меньше; она пребывала в постоянном дефиците информации — раньше она кидалась к книгам, к телевизору в надежде восполнить пробелы. Шатко ли, валко ли, худо ли, бедно ли, в большей ли, в меньшей ли степени — она отходила от никчемности, немощи, безнадёжья и тоски. Последние месяцы развалили её на части. Трещин и разломов было столько, они поражали пустотами и своей шириной так, что некогда целое теперь даже не угадывалось. Не было никакой надежды сцементировать и собрать всё воедино: мозг был порабощён, душа была безжизненна, руки были безвольны. Вновь привнесённое не воссоздаст ни смысла, ни содержания, ни сущности, так как будет чуждым, а не её собственным.    Её первая воображаемая жизнь была потеряна безвозвратно. Давно уже не выходила она из кареты, запряжённой четвёркой белых лошадей, давно уже ни Марио, ни Санта Крус, ни Филипп не вели её к алтарю. Давно уже не сновали они весёлой стайкой в каком-то богом забытом городке, не лупили друг друга снежками, не растирали горсти снега на щеках Ханни, давно уже никто не спускал ни его, ни её с горки под чьё-то беспечное «jetzt gleich im Ersten». Давно уже не стояла красавица Джина посреди огромного зала в величественном замке, и не прижимал Свен её голову к своей груди, и не смотрел неизъяснимо прекрасными очами в неизъяснимо загадочную даль поверх её головы. Она только сидела с Анджело в спальне, своды которой тонули в безмолвном сумраке наступавшей ночи, и тихо говорила:    — Я знаю, что этого никогда не будет. Только мне часто кажется, что скоро, очень скоро, через считанные минуты, раздастся под окном тихое шуршание шин, а потом ещё скорее, через считанные секунды, дверь распахнётся и он войдёт. Я знаю, что этого никогда не будет. Может, потому и кажется часто…    Анджело было больно видеть Джину такой, он хотел увести её от этого, но уводить было некуда, потому что всё в ней и вне её было заполнено Ханнавальдом, и попытки Анджело рождали в ней лишь новую, ещё более острую боль.    — А что ещё тебе кажется?    — Ещё мне кажется, и тоже очень часто, даже чаще, чем первое, что бога нет. Если бы он был, он бы этого не допустил.    — Не гневи высший произвол.    — Но мне никто не говорил, что, если я неудачница, неудачница я только здесь, в этой жизни, на этой земле. Мне никто не обещал другую судьбу там. Ведь и там ничего не изменится, разве что только в худшую сторону. Если здесь он чужой мне до своей, до моей смерти, там он будет чужим мне вечно…    И осознание этого вело Джину уже не к мечте, а к страстной жажде какой-то высшей, абсолютно полной смерти, вечности небытия. Безумно изголодавшись, она желала, чтобы не только её тело (это было ей обещано, это подразумевалось, не ставилось под сомнение), но, самое главное, её душа перестала существовать, чтобы она была разобрана, разломана, разбита, растаскана на миллионы, миллиарды, триллионы составляющих, и все эти триллионы были положены под какой-то гигантский пресс, преданы какому-то смертоносному излучению, чтобы исчезнуть, раствориться, перемолоться, уничтожиться без остатка, будто бы ни одного атома Джины и не существовало нигде и никогда: в прошлом, будущем и настоящем. Чтобы и сама память о Джине стёрлась навек в сердцах тех, кто её знал и кому она была близка. Ни единой мысли, ни единого ощущения, ни тени — для неё и о ней. Только полное бесчувствие. Ей не нужно было ни рая, ни ада, ни продолжения, она слишком устала и ждала только полного несуществования.    Джина редко выходила из дому, только когда мать о чём-то забывала, а у Лолиты был выходной. И стоило ей взять выложенный на прилавок пакет или квитанцию об уплате и положить в кошелёк сдачу, как губы у неё начинали безудержно кривиться. Она опускала голову, разворачивалась и шла домой. Ей было безразлично, увидит кто-нибудь её слёзы или нет. Закрыв за собой входную дверь, она не раздевалась, как прежде, не проходила на кухню, чтобы поставить чайник или выложить хлеб. Она кидала всё где попало; если в руках у неё всё ещё оставался носовой платок, отпадала необходимость искать его где-то в другом месте, и, как она стояла, так и сползала вниз по двери.    Её первая воображаемая жизнь была потеряна безвозвратно; второй воображаемой был уготован тот же печальный конец. Придуманная любовь не выдержала сравнения с реальной — Джине больше не о чем было мечтать. Ей только мерещился Свен — один, без Марио. То он сидел перед маленькой тучкой из детской сказки. Она дарила ему светлые ощущения беспечного детства, неудержимый, добрый и беспричинный смех, но её нельзя было трогать, как нельзя было переворачивать последнюю страницу в рассказе «Дверь в стене». То он стоял по колено в снегу перед гробом шаманки, высоко взнесённым на двух соснах, и отвесно земле из этой зловещей перекладины свисала непомерно толстая и длинная коса. И он метал топор, чтобы разрубить цепь, связывавшую гроб с деревом, но этого тоже нельзя было делать, потому что нельзя было разрывать связь, любовь и смерть.    Всё это было минутным, фрагментарным, не складывалось в сюжет. Сознание и фантазия безудержно деградировали. Вслед за Свеном они были сброшены с заоблачных высот. Джине больше не о чем и нечем было мечтать; ей даже не о чем было думать, потому что её опус был завершён. Она и стала его перепечатывать, так как в оригинале было очень много дописи, вставок и исправлений. На третьей странице третьей главы машинка сломалась. От старости ли, от печали ли и участия к несчастной судьбе, от ужаса ли, который второй раз являла на свет божий, — неизвестно. Остальное Джина дописывала от руки. Это было какой-то тратой времени, каким-то отходом, каким-то забытьём, ибо в январе 2007 ей стало казаться, что даже второе полугодие предыдущего года было лучше, чем-то, в чём она брела ныне.    Но природа не терпит вакуума. Огромные зиявшие трещины разбитой судьбы, глубокие рваные раны почти уже бесчувственного тела она стала заполнять тою же любовью. На смену сгинувшему телевизору, расползшейся суете, погибшим фантазиям и мёртвым мыслям, наперекор здравому смыслу, вопреки линии жизни пришла любовь, незваная, непрошеная, настырная, неумолимая, голодная и потому окончательно пожиравшая всё без остатка. Джина не сопротивлялась, она могла только наблюдать, но созерцание не приносило ей радости. То, что последние годы она вкладывала в свои фантазии, то, над чем она билась в августе, задававшись вопросом «как передать?», теперь встало перед ней предельно ясным, точным и непреложным. Она сама, равно как и весь мир, существовали лишь для того, чтобы испытывать эту любовь и ставить символ недостижимой цели превыше всего, чтобы служить этому символу неизменно, вечно и покорно. Земля была создана лишь для того, чтобы он был рождён на ней, жил на ней и умер на ней; воздух окружал её лишь для того, чтобы он им дышал; телевизор изобрели для того, чтобы вершимое им было показано миллионам, а космос окружал и землю, и воздух, чтобы эти миллионы воссылали в пространство своё восхищение. Песни, литература, искусство вообще творилось гениями, чтобы воспевать его. Если Джина покупала в магазине хлеб, то горбушка была нужна ей для того, чтобы продолжать жить и любить его. Если она курила, то вившийся дымок говорил ей о том, что она любит, раз дышит. Каждая клеточка её тела, каждая извилина мозга, каждое движение души были любовью и мукой из-за этой любви. Это было истиной, это было правдой — ведь и бог был поставлен наверху только для того, чтобы продлить его земную жизнь в бессмертие и бесконечность загробной. И ни разу в этом море безумия не мелькнул луч света, высветивший несчастный символ, который не мог вместить и сотой доли того, что ему было посвящено. Два комочка мякоти кокоса, облитой шоколадом, кто-то когда-то назвал райским наслаждением. Кто виноват, что делать?    Джина брела на холодном ветру с непокрытой головой. Ветер гнал перед ней обрывок газеты. Джина давно перестала чувствовать себя личностью, человеком, женщиной, живым существом вообще. Кто же она: окровавленный кусок мяса, стремительно падающий в пропасть, или этот обрывок газеты? И в том, и в другом случае она не удостоится ни ножа Свена Ханнавальда, который подцепит и бросит на сковородку этот кусок мяса, ни его сапога, который втопчет в грязь обрывок, не подозревая о его существовании. Джина брела и думала о каком-то непрекращавшемся познании, каковым Свен может для неё стать, и о том, как сделать это познание бесконечным; так она и упёрлась в дверь интернет-клуба. Джина толкнула её, вошла и пробралась к дядьке, управлявшему оравой пацанвы и её гамом. В почте, как всегда, ничего не оказалось, Джина медлила. Открыть сайт, посмотреть, обновился ли? К великому удивлению Джины, на сайте сияло новое сообщение, помеченное декабрём. Она рассеянно скользила взглядом по цифрам. Несомненно, именно о них и болтали комментаторы в конце прошлого года. Их величина вселяла в Джину недоумение. Новорождённый оказался целой тушей, и матери, изрыгнувшей на свет это чудовище, впору было принимать участие в конкурсе красоты среди слонов. Джина попросила распечатать новости на принтере, сунула листок в сумку, расплатилась и вернулась домой.    Мать отложила в сторону деяния Ивана Грозного, Джина взяла словарь. Бог, стряпавший что-то на небесах, окончательно размазал Джину по земле. Родился мальчик (если бы это была девочка, её можно было бы отнести к чему-то неполноценному), в очередную издёвку Джине он был назван итальянским именем.    — А почему так поздно сообщение появилось?    — Не знаю. Наверное, больше нечего печатать — вот и растягивают на полгода.    — И комментаторы тоже? Ты говорила, они о чём-то повествовали. Когда он родился?    — 12 июня. Да там написано в конце.    Джина переводила взгляд с телевизора на книги, с книг на окна. Мать взяла в руки листок и увидела внизу «02.12.2006». Её лицо помертвело. Первой мыслью было смять этот злосчастный клочок, но Джину привлёк бы шум. Можно было унести его с собой, а потом «потерять», но и это ничего не меняло: Джина хватилась бы его рано или поздно, чтобы перечитать, и, если бы не нашла, отпечатала бы его в клубе повторно.    Пока Наталья Леонидовна лихорадочно цепляла и отметала одну возможность за другой, Джина закончила обозревать окрестности и взглянула на мать, чьё посеревшее лицо сразу вывело её из сомнамбулического состояния.    — Что с тобой? Тебе нехорошо?    — Немного. Ты бы чайник поставила…    Но интуиция Джине не изменила. Самочувствие матери было нормальным, когда дочь вернулась домой. Джина подошла к столу и взяла из рук матери сложенный пополам листок, ещё раз кинула на Наталью Леонидовну внимательный взгляд и развернула то, что держала в руках.    — 2 декабря? Я ничего не понимаю.    — Как же ты, уже ПОСЛЕ того, как увидела, говорила о 12 июня?    — Не знаю. Наверное, посмотрела на «12.2006», отмела двадцатку и получила июнь. Мне и в голову не могло прийти, что Терехов…    — Пошёл к чёрту твой Терехов! Посмотри же время этого идиотского «wird»!    — Ну хорошо, не волнуйся ты так. У тебя цвет лица испортился. Здесь же только словарь лежит, сейчас возьму учебник.    Джина взяла книгу и открыла её на середине. Она так и не увидела отдельно «wird», но с ним образовывалось будущее время, это она прочитала. Всё было ясно. «Wird» — «станет» или «будет». Именно в декабре, когда об этом говорилось по телевидению и вещалось на сайте.    Мать грузно встала из-за стола, поднялась в свою комнату, прикрыла дверь и опустилась в кресло. Только сидя в нём, она поняла, что начала плакать уже на лестнице. Её дочь, её Джина была проклятой, зачумлённой, прокажённой! Произошло невероятное. То, что не могло случиться ни с кем в мире, сотворилось с её дочерью. Этот ребёнок родился для неё дважды, и она дважды должна была испытать ту же боль, причём последняя накладывалась на ещё зиявшую, незажившую рану, на уже безнадёжно сломанный хребет. Джина обманулась так глупо, так невероятно, так идиотски чудовищно! Она доверилась словам комментатора, ей и в голову не могло прийти, что очень подробно расписанное может оказаться ложью, у неё не было опровержений или молчания немецких телеканалов, так как именно в июне они были отключены на чемпионат мира. Она и не подумала перевести этот подлый «wird», так как ограничилась «безумным чувством» и отнесла это к уже состоявшемуся. Джина второй раз пила отраву, уже опоенная ею, и была обречена на это брехнёй диктора, невниманием к одному слову или тем, что этот мерзкий импотент долго не мог обрюхатить свою тёлку. Свен Ханнавальд был омерзителен Наталье Леонидовне решительно всем. Всё, чем он являлся или только мог являться, было ей невыносимо гадостно, уродливо и отвратительно. Талант и бездарь, умный и глупый, красавец и урод, человек и животное, мужчина и импотент — ко всему этому она испытывала только ненависть. Мысль о том, что он мог прикасаться к этой туше с огромными лапами, выродившей на свет чудовищного бегемота, при воспоминании о крохотных ступнях Джины, её осиной талии, хрупких пальчиках и непередаваемо тонких детских запястьях тоже была ей ненавистна. В памяти встало, как Джина пятнадцати-шестнадцатилетней девчонкой нарисовала руку, пересыпающую в другую горсть клубники, водрузила в верхней части листа гордую надпись «strawberry fields forever», полюбовалась на свою живопись, а затем отправила её в свой архив, — и Наталья Леонидовна снова залилась слезами.    А в это время, воспользовавшись отсутствием матери, дочь накуривалась в гостиной, как обычно перемежая сигареты глотком чая, и разбиралась в тропе, по которой шла последний год. То, что являлось для Натальи Леонидовны самым мучительным переживанием: возможность прожить без боли несколько месяцев, обман, вследствие которого эта возможность уничтожалась, и повторный выход на старую боль — её не особенно заботило. Джина знала, что бог вложит в неё ровно столько, сколько она сможет перенести; второй сеанс вызывал в ней тягостные, но определённо притупившиеся ощущения. Её занимало другое. Оглядывая взглядом прошедшее, Джина приходила к мысли о ничтожности вероятности того, что она могла услышать слова Терехова и поверить им. Если бы ARD и ZDF не отключили на чемпионат мира, её бы естественно насторожили излияния на русском после полного молчания на немецком. Если бы на ARD остались трансляции, Джина и не подумала бы переключать тюнер на «EuroSport». На август она не подписывалась на пакет «НТВ+», и именно в начале августа на «Eutelsat» поменяли старую кодировку всех версий «EuroSport» на новую, каковую прежняя карточка не раскрывала. Несколько дней Джина просидела без «EuroSport», что ей было в общем-то безразлично, потому что сюжетов о Ханни в последние годы по общеевропейским каналам она не видала. И надо же было, чтобы как раз на два дня, 5 и 6 августа, не уладив какие-то проблемы, «EuroSport» пустили вообще без кодировки! Всё как нарочно обернулось так, что ей пришлось услышать пару поганых фраз, мало того: поверить им, а ведь она прекрасно знала, что Терехов мог ошибаться, как и Курдюков, который в феврале говорил о том, что Ханнавальд комментирует немецкое телевидение, хотя он уже два месяца этого не делал. Джина не верила в случай, тем более она не могла верить в целую цепь случайностей. И то, что она услышала, и то, что она доверилась, было предопределено, как было предопределено и то, что она не посмотрела время «wird». Ребёнок, родившийся в июне, должен был быть зачат в сентябре 2005, что прекрасно ложилось на то, что в августе Ханнавальд объявил о своём уходе. Ему ничего не оставалось — он и начал плодиться. Но ребёнку, появившемуся в начале декабря, начало было положено в марте, а это никуда не укладывалось. Июнь был естественным, декабрь — бессмысленным, на этом Джину и подловили. А ведь она несколько раз и в августе, и позже подходила к мысли о невероятии того, что произошло для неё, но не существовало в действительности. Слова «не может быть так плохо» и «мистификация» снова вставали перед ней во весь рост. Декабрь был бы абсолютно бессмысленным, если бы… если бы… если бы Джина была уверена, что её медитация ни на одну тысячную не улучшила дела Ханнавальда, а мысль о том, что, не ведая, она с таким страстным желанием хотела взять на себя его боль, готовя своё собственное самосожжение, была ей невыносима. Она была виновна перед самой собой уже одним наличием, одним порывом этого желания, но оно вытекало из нескольких минут видеозаписи, взявшейся словно ниоткуда, ничем не обусловленной и не повторявшейся более. И это не было случайностью, и всё это творилось чёрт знает для чего, хотя бог всё-таки ведал…    Обман являет нелепость и стоит диаметрально противоположно к истине. Джина не любила ложь, искусственно запутанные сюжеты, она терпеть не могла детективы, даже в её фантазиях интриги разрешались быстро и никогда не играли важной роли. То, что она отпечатала в худшие месяцы своей жизни, которые запросто могли стать обыкновенными, рядовыми, спокойно освещавшимися вечно ровным пламенем вечно юных иллюзий, было вызвано обманом, творимо в обмане и в том же обмане завершено. Было ли обманом то, что она написала, имело ли оно право, если родилось во лжи, считаться откровением и представлять какую-то ценность? Джина не знала, Джина не лгала, но и правды не видела. «А, плевать… Переделаем обман в предчувствия», — подвела она итог, затушив очередной окурок, и поднялась к матери. Кому-то Джина ещё была нужна, пусть только для того, чтобы отвести от своей собственной боли. Открывая дверь, она подумала о том, что теперь Ханнавальд точно не прочтёт написанное на свой сайт. Если он не занимался этим, будучи относительно незанятым, то тем более не станет делать это, возясь со своим бегемотом.    — Ну что ты плачешь, как будто у тебя конфетку отобрали? Как тебе могло прийти в голову, что я повторно должна оплачивать один и тот же счёт? Тысячи лет назад было известно: всё течёт, всё меняется, нельзя дважды ступить в одну и ту же реку. Даже лучше, что так вышло. Заранее отревела состоявшееся впоследствии, нынче богу с меня требовать нечего. Ты его совсем не знаешь; может, там и оплакивать нечего. Может, он просто продажен, вот и приклеился к той бабе, если она богата. У него картинки на стене висели — он и захотел, чтобы они в гараже натурализовались в реальную величину.    Это было уже слишком: год тому назад Джина с негодованием утверждала бы, что скорее продастся дева Мария, более того: она сама, Джина, но никак не Свен Ханнавальд.    — Ну, родился ребёнок, даже больше: мальчик. Что это значит? Да только то, что эта женщина выполнила свою задачу. Ханнавальду больше нечего с неё спрашивать, нечего от неё ждать, ей больше нечего ему дать. Всё, что она ни явит теперь, будет меньше того, что уже состоялось. К новому он прибьётся неминуемо, а от помыслов свободен не будет. Он непременно замечется в поисках свежих ощущений, а натыкаться будет лишь на старые воспоминания. Смотри, что он пишет: «Теперь у меня собственная маленькая семья». «У него», а не «у них», и ни слова благодарности той, которая в этом тоже приняла участие. Конечно, дети определяются в первую очередь отцом, но у него и так была переоценка своей собственной персоны. То, что она была рядом с ним, он вовсе семьёй не считал: так, прибилось что-то к сияющему величию. Она для него просто биологическая среда, где расцвело его собственное, дрожжи, на которых взбух его сперматозоид.    — Но ведь писалось что-то… о «безумных чувствах».    — Да барахло это всё. И чувство, и безумие. Самообман, самоловушка. Если он врал — значит, он лжец и лицемер, значит, он пытался убедить других, а прежде всего — самого себя, что всё у него прекрасно. Если он говорил правду — значит, он дохляк-импотент, он долго не мог обрюхатить свою Надин. Ещё неизвестно, чей это ребёнок и почему у него имя итальянское. Вон Гриньяни давно в Германию на гастроли собирался, поехал, а там эта тёлка ему и подвернулась — он и решил походя чужие проблемы. И вообще, всё, что лежит к северу от Латинской Америки, всё, что лежит к северу от Италии и Югославии, — либо мерзость, либо барахло, — и Джина хмыкнула, вспомнив, как вешались немки на её двоюродного брата, некогда служившего в Германии.    — А если просто любит детей?    — Если просто любит, занялся бы их разведением лет десять назад, а не тогда, когда больше нечего стало делать. Любит, не любит. Любит — на этом и попадётся. Нас всегда губит лишь то, что мы любим, только лишь это. Тем вернее, чем сильнее любим. В Ханнавальде слишком много отравы, он давно мёртв. Я не знаю, сколько мне осталось, но я не собираюсь всю оставшуюся жизнь питаться падалью. Санта Крус в тысячу раз лучше, Анджело Милошевич в тысячу раз лучше. Неужели ты думаешь, что Анджело, солдата, наполовину серба, наполовину итальянца, я когда-нибудь поставлю ниже или хотя бы на один уровень с Ханнавальдом? Я видела его по телевизору всего несколько секунд, тому уж восемь лет, у меня на видео нет ни одного кадра, посвящённого ему, но это ничего не меняет. О’н — герой, о’н — величие, о’н — Югославия.    Ты, конечно, можешь подумать, что я выкладываю тебе что в голову придёт, только чтобы утешить. Но ты не можешь не признать, что Анджело Милошевича я любила ещё с 1999 года, когда Ханнавальда и в помине не было. Что, неправда? Любила или нет? Признаёшь или не признаёшь?    — Признаю, признаю.    — А не в 1999 году я тебе говорила, что плохих людей на земле больше, чем хороших, когда эти твари всем скопом набросились на Югославию? Говорила или не говорила?    — Говорила, говорила.    — Ну вот. Кто бы ни родился, скорее всего, будет плохим, а не хорошим. Ещё вырастет из этой бегемотины какая-нибудь сволочь типа Соланы или Буша…    — Так вспомни свои собственные слова. Не обижай животных.    — Хорошо, не буду, но слов уже достаточно. Я сейчас карты возьму и всё выясню. Видишь, всё на твоих глазах, чтобы ты сама во всём убедилась. Раскладываем французские карты. Что у него три раза выйдет? Смотри, смотри, я не мухлюю. Свеча у него три раза — переживания. Вот тебе и чувства. А теперь обыкновенные карты возьмём. Смотри, смотри, всё на твоих глазах. Что у него в конце? Пиковая дама, вот тебе и баба. Всё теперь ясно?    — Кроме одного. Почему ты? Почему именно ты?    — Наверное, богу нужны были эти ощущения бесконечных мучений. Сам-то он не может их испытать, он бог, он не может мучиться, наверное, и не может создавать их. Я их выносила и явила ему, тогда он включил видео. Он, наверное, тоже страстный коллекционер… В его коллекции ещё не было такого сюжета, вот он и развлекается. Он с любопытством смотрит, что может вызвать его произвол, какую свободную волю, и замеряет её. Я ему как-то задала этот вопрос — вот он и отвечает.    — И ты любишь сейчас …? — Наталья Леонидовна кивнула на карты, называть Ханнавальда его именем ей не хотелось.    — Ненавижу. А может быть и так: я стремилась вытянуть на себя его сущность, потом вложить в него огромную любовь. Но я это делала в уме, в воображении. А бог выдирает из меня мои мучения и мою любовь в реальности.    — Джина, но ведь всё это так далеко от н… — Наталья Леонидовна не хотела обозначать Свена даже местоимением, — от тела, мыслей, полового желания. Нету там этого — того, к чему ты взываешь. И не было никогда. Сама же определила его как более рационального и менее эмоционального.    — Значит, бог и тащит это из меня, чтобы я — или бог — вложила в него это после смерти. Она явила ему только сына, а я — его самого. Нового.    — И тебе будет интересно твоё творение?    — Конечно, я буду смотреть, как он будет мучиться. С процентами.    — Джина, ты не принадлежишь себе, не принадлежишь богу, не принадлежишь разуму. Ты ненормальная.    — Я люблю. Я говорила как-то о том, что та из миллионов его поклонниц, которую постигнет преждевременная смерть, имеет большее, чем кто бы то ни был, право на его любовь. Теперь эта мысль приобрела во мне иное продолжение. Их было много, очень много, а выбор пал на одну. Кто может поручиться за справедливость этого выбора? Я уверена в том, что не одна, не три, не пять, а десятки, если не сотни, имели куда более убедительные достоинства, возвышавшие их над состоявшейся. По красоте, по уму, по силе чувства, по миропониманию, хотя бы по обстоятельствам, в которые были загнаны или к которым были приведены провидением. Любили более искренне, так как заведомо без надежды и, как следствие, заведомо бескорыстно. Сейчас я намеренно дистанцируюсь от него сама, чтобы удалить даже возможность субъективного подхода. Естественно, очень трудно определить ту, истинную. Может, её уже нет, может, она далеко, может, она нема, может, их несколько. В таком случае только бездействие могло спасти его от вершения неправедного. Кто знает, что я тащила через своё сознание? Не предчувствие ли неизбежности кары рождало во мне Ханни стабильного, безучастного к материальному? Оформившись в окончательное невозвращение, она развязала ему руки. Где тот пограничный момент, после которого уже не осталось ни тени надежды на продолжение? Что было явлено вначале: несправедливость выбора, заключавшаяся хотя бы в его наличии, или жирный крест на упованиях? Наверное, первое, ведь жирный крест — отсутствие даже призрака спасения. А, может, и второе, потому что его исток восходит к февралю 2003.    Я люблю. Но то, что он обливал слезами в моём воображении, то, что я обливала слезами в действительности, являлось лишь предшествовавшей карой, предшествовавшей преступлению, которое состоялось впоследствии. Наказание и преступление. Итог же — по-прежнему равновесие. Одна несправедливость, наложенная на другую, стала фикцией и испарилась. Теперь на её месте растёт только заслуженное. Мне нечего пенять на провидение, мне нечего оплакивать преступника — разве только его бездуховность и невежество, основы которых лежат не только в биографии и роде занятий.    Нельзя было трогать рукой фантазию. Нельзя было пытаться ощутить бесплотное осязанием. Нельзя было метать топор и рушить связи. Нельзя было осквернять мечту действием. Тому, кто это преступил, и бог, и судьба, и время, и обстоятельства, и Джина ничего не должны. Отныне ни бог, ни судьба, ни время, ни обстоятельства, ни одна Джина, ни все остальные Джины, хоть бы их и были миллионы, ничего не должны Свену Ханнавальду. Трагизм излома судьбы спал, превратившись в математический расклад, следом за ним — и моя страсть: ей больше не за что цепляться.    Говорила это Джина или не говорила, было ли это нынче, вчера или неделю назад — она уже не помнила. Билась ли она мучительно, пытавшись либо расчистить дорогу к старым, доханнавальдовским иллюзиям, либо проложить пути для новых фантазий, — это она тоже плохо сознавала. Надеялась ли она на бег времени и на свою вечную несвободу от желаний, верила или не верила, любила или ненавидела — подходя к постели этим вечером, она об этом не думала. Ей просто было покойно оттого, что она сильно устала — значит, заснёт поскорее. Ей нравился этот переход от целого к отдельным мыслям, от мыслей к их обрывкам, от обрывков к простым словам. Ей нравился этот разрыв связи образов, когда и последовательность прослеживалась не так отчётливо. Ей нравилось, как в угасавшем перед сном грядущим сознании исчезают вечные вопросы, вечные проблемы, вечная боль и вечная любовь. Ей нравились это забытьё рассудка, эта переправа от опостылевших дней к тому, где ей, может, и привидится что-то приятное и свободное от вечной зависимости и предопределения. Джина легла в постель и отправилась в плавание. Когда это всё закончится, когда бог с ней разочтётся? Раньше она считала, но был ли в этом смысл, если и до неё всё было сочтено и взвешено? Сочтено, взвешено. Там было ещё третье слово, но оно не вспоминалось. Сочтено, взвешено. И появились эти слова на стене в покоях… Как звали этого царя? Имя тоже не вспоминалось. Сочтено, взвешено. Слова на стене в покоях… Ну да, его звали Валтасар. Это было у него на пиру, когда посреди шума и возлияний на стене проступили эти слова. Сочтено, взвешено. Какое же третье? Пир, застолье, музыка, песни… Их было так много, больше всего — итальянских. Были и другие. Сочтено и взвешено. Третье слово по-прежнему не вспоминалось. Их было так много, они все были прекрасны, Джина и носилась от одной песни к другой, от одной мелодии к другой, от одной звезды к другой. И там, и там, и там было место, где свет, потому что весь небосвод цвёл этими звёздами. И всё казалось, что следующая ещё ярче, ещё ослепительнее. Так она и летала, и думала, что это не кончится никогда, что всё это задано на десятилетия вперёд, сочтено и взвешено, чтобы ей хватило до смерти. Какое же третье? Какая разница, если перед её глазами снова встают эти звёзды, и она летит от одной к другой, и ей всё кажется, что следующая ещё ярче, больше и красивее, чем предыдущая. И та, и другая, и те, что ещё дальше. Какая же самая? Может, та, что сияет прямо перед ней? К ней она и полетит. И Джина устремилась к месту, где горел свет. Остальные звёзды неслись мимо неё, их полёт смыкался где-то за её спиной, прочерчивая у её висков светившиеся линии. Звезда перед ней разгоралась всё ослепительнее, увеличиваясь всё быстрее, и в этом свете всё, что к нему не относилось, сметалось без остатка и тонуло во мраке. Во мраке… Ходит Джина чёрным лесом. Что она там искала, если всё тонуло во мраке? И все звёзды гасли где-то там, куда её взгляд не был обращён. Но когда-то они были её жизнью, и её куски позади неё и по бокам от неё со знакомыми и незнакомыми лицами, близкими и неизвестными образами, припоминавшимися и забывавшимися мелодиями чернели и скалывались фрагмент за фрагментом, пока не осталось ничего, кроме неё самой и света впереди. Теперь она неслась в кромешной тьме, в абсолютной пустоте, в полной свободе. Ходит Джина… Ну да, она искала что-то на букву «эс». Это что-то сияло перед ней, и она должна была это назвать. Джина вошла в тоннель. Звезда стала определяющей и единственной. Как же её зовут? Звезда, свет. Да, почти так. Точнее. Свен.                                                                                                                                Август 2006 — январь 2007.    Прошло столько лет, и нас больше нет в месте, где свет… Макаревич, ведь когда-то ты писал приличные песни…
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.