Мы подождём до завтра

R
Завершён
145
Размер:
11 страниц, 5 514 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
145 Нравится 7 Отзывы 17 В сборник

Разумная осторожность и непредсказуемость в обращении с сигаретами

Настройки
Примечания:

16 ноября 23:21

Осипший голос пел love you, а я тихонечко курю на остановке, поджидая автобус. Ты шутишь что-то про ментов, Про безответную любовь — боюсь тебе твой юмор не поможет.

Лёгкая ненавязчивая песня, если такой конечно можно назвать рок, играет в наушниках, подключённых к старому MP3 плееру, запутавшихся в узел где-то посередине. Нащупав пачку в кармане, он откидывается на скамейку и мысленно говорит себе пустить больше автобусов по городу в следующем году. Ходящий по этому шоссе раз в час раздолбанно-тарахтящий тускло-грязный серый ПАЗик определенно не справляется. Хотя на этой остановке всё равно никто не выходит. Вокруг сплошной лес, до города ещё 20 километров. Скучное место. Как и всё в области. Пыльная бутылка светлого чешского поблёскивает тусклыми стенками, и жидкость превращается в мутно-тёмный янтарь при свете одинокого фонаря. — Твою ж мать, Илюха, не мог ещё позже прийти? — Ну прости, мужик, я немного время попутал. Растерянный голос Кургана отдаёт неловкими извинениями, а ещё больше дешёвым пивом из ларька возле его дома. — Это жизнь с тобой попутала, — раздражённо шипит в ответ и бросает небрежно, как камни в спокойную воду. — забей, всё равно уже не успеем. Последний автобус ушёл час назад. Они возвращаются в город пешком и позорно пропускают очередное собрание, разрывая ночную тишину измотанного преступностью и вечером пятницы Екатеринбурга на гаражах в компании Ани и Кости. Челябинск впервые за 4 года чувствует себя счастливым.

***

Уралов хмурит двухцветные брови, он не понимает зачем Юра позвал его сюда. Обшарпанная панелька, построенная казалось какие-то 20 лет назад, таких у него в городе тоже много. Балкон лестничной клетки последнего 14 этажа сырой и тоскливо-ветреный. Челябинск под ними точно соответствует определению «счастливая Россия», но, похоже, неправильно его понимает. Буро-слизкого цвета смог видно над Миассом каждому. Скучный грязный декабрьский снег наивно и жалко пытается прикрыться блеском окон домов. — Но зачем… — Посмотри, Его обрывает тихий и необычно спокойный голос Татищева, перегнувшегося через балкон. Парень смотрит куда-то вперёд, ловит желтково-яичные блики фонарей во дворе в отражение черных глаз. — Миасс светится. Под ними 50 метров пронизывающего холодом и унынием людей загрязнённого воздуха, который входит в лёгкие Челябинска со свистом. И тогда Екатеринбургу кажется, что здесь уже нечего спасать. Даже если начать над этим работу, принять меры и как-то ограничить выбросы с заводов, очистить Миасс, всё останется тем же. Юра и дальше будет курить, как и добрая половина жителей города, сквозь зубы материться на тотальную разруху и голод и, осколками души понимая что раньше может быть было лучше, всё равно видеть в кошмарах советский союз. Татищев улыбается немного нервно, но, как лишь он всегда так делает, широко и немного устало, искренне. И Константин понимает. Что именно понимает, так и не может выразить, боится задеть языком холодную колючую совершенно нежеланную мысль, а может быть наоборот — вовсе не страшную и мягкую, уютную как котёнок. Сам себе говорит, что всё ещё образуется, не уточняя, что такое это «всё». У кого: у себя или у Юры? Уралов молчит ещё немного, чувствуя как ветер перебирает его пряди волос и как внизу под сердцем скребётся и точит когти о внутреннюю сторону мышц что-то маленькое и невыразимое. А рядом на коже Челябинска расцветают пепельно-багряные синяки заводов, черные едва заметные шрамики аварий на запястьях. Татищев ёжится, стараясь не глядеть в сторону Кости. Незаметно кусает губу, сдирает ногтем заусенец на пальце и не выдерживает. Смотрит. Екатеринбург плечистый и высокий, выше Юры. Солнце залило половину волос, позолотив их пшеницей, остальные тёмно-русые. Сейчас они зачесаны назад, отзываясь в душе Юры отголосками советской эпохи. Да, с девяносто первого Уралов немного изменился, уже не так строго и надменно смотрит на всех, даже пальто теперь носит такое же, как в императорской России, но всё ещё необычайно серьёзен. Челябинск-то знает, каково ему было в начале 20 века. Потерянный, судьбой брошенный под колёса революции, безжалостно незаслуженно проклятый тысячами уст русского народа. Город бесов. И сейчас в нем кое-что от той эпохи осталось. Осадком извести в стакане, тонким слоем пыли на подоконнике, который смахивают чьи-то нежно-шелковистые руки. Власть накладывает не стираемый отпечаток на людей. И на города тоже. Есть ли в Косте то, что-то давнее, оставшееся от царского Екатеринбурга, той любимой Кати, с уютной улыбкой, вкусным чаем с плюшками по воскресеньям, крепкими тёплыми ладонями на плечах и простыми разговорами. Не о политике и экономике. Где тот Костя Уралов, Екатеринбург, а не Свердловск, очерствевший под гнётом советской власти? — Холодно уже, давай спускаться. — давай ещё 5 минут постоим. Морозно. Щёки пощипывает и покрывает румянцем уходящая ночь. Миасс несёт свои холодные воды вдаль, к стальному и острому, как бритва, горизонту, а розовый бледно-рвотный рассвет занимается в 9:10 где-то между новоосознанным чувством Челябинска и удушливым смогом завода.

***

Январь. Зелено-подъездные стены с запахом прохладного сожаления и грязных луж, месива из снега и воды снаружи. Очередной скандал с Московским из-за наркотиков, 2 за месяц. Уже норма. Тихо-сдавленный выдох. Ещё немного и сигареты закончатся, а ближайший ларёк закрыт. Правда, всегда можно попросить у Екатеринбурга, но тот не даст. Странный какой, сам курит нечасто, пачка всегда в кармане найдется, где лежит всё что нужно для поддержания тусклого тления жизни. Или для мучительного самоубийства. Зажигалка с изображением Олимпийского мишки, пластырь, скотч, складной ножик, облезло-коричневый. И сигареты. Но Уралов не поделится. Сидит рядом и смотрит. — Завязывай уже с этим, Юра. — мягко и необычно. Беспокоится. Юра не хочет завязывать. Устало-вымотанно мотает головой, разбрасывая неровно-лохматые волосы по лицу, заглядывает в чужие глаза бесстыдно так, с вызовом. Попробуй, заставь измениться! Глаза у Екатеринбурга кошачьи, изжелта- яркие, с прищуром, который Челябинск пытался разгадать уже лет 40. Раньше такой силы, властно-прожигающей, во взгляде светловолосого не было. А после войны появилась. Где же тот Костя, наивно-добрый, понимающий, открыто готовый поделиться с Татищевым каждой минутой? После 40вых они отдалились. Скорее, стали общаться вынужденно, по делу и только. После развала всем стало не за что держаться. А Юра с Костей держатся друг за друга, и только благодаря этому не захлёбываются в криминале и экономическом кризисе. Вернее, захлёбываются, но всё же выныривают. Уралов всегда вытаскивает Татищева на поверхность, где всё лишь немного светлее и сглаженнее, чем на дне. Когда нибудь черноволосый скатится так, что ни один старший товарищ ему не поможет. Хотя Катя всегда будет пытаться. Даже, как принц Белоснежку, если надо, поцелует, но вытянет. — Я не хочу чтобы ты… — Умер?! — Юра давится лающе-болезненным смехом и кашляет долго и тяжело. Уралов встревоженно держит за плечи, и сейчас он всё больше похож на старого, сказочно-далёкого, как счастливое детство в мультиках по Карусели, Костю. Именно Костю. Называть его сейчас Константином, как последнее время делает Татищев, язык не поворачивается. Упирается в нёбо, скребёт по зубам, но упорно не хочет произносить надоевшее полное имя. — Ты сам всё понимаешь. Что он должен понимать, Юра не знает, только плечами пожимает и аккуратно, кончиками пальцев поглаживает тёплую ладонь Уралова. Точечно-пронзительная боль в виске расползается медленно по всему телу и парень понимает, что без сигарет придётся туго. Они хотя бы помогают притупить острые зубы мигрени. Ох уж эти пробки. «С этим тоже следует разобраться, но попозже, » — говорит себе Челябинск и царапает ногтем облупившуюся слегка краску на стене, поздним сожалением и неозвученной привязанностью до хаотичности растекающуюся по бетону, думает. Думает больше, чем за последнюю неделю. Екатеринбург необычно тихий. Нет, он конечно всегда довольно умиротворённый и сдержанный, но последние 3 дня будто замкнулся в себе, забился в собственный металлический, как поржавевшие заклёпки на старой кожаной куртке, панцирь. Юра поворачивает голову незаметно и смотрит. Не смотрит, любуется. Уралов не замечает странного внимания, сидит прямо и смотрит куда то вдаль, сквозь толстые стены домов, в молочно-прозрачную разбавленную стеклом и льдистыми облаками высь бездонного неба. Край лоскутка в окне колышется и дышит здоровым чистым, как стерильные приборы в хирургической, воздухом, без примесей. Челябинск завидует, у Кати экология получше, чем у него, уж точно следит товарищ за ней пристальней. Любит Татищев гостить у Уралова так: непринуждённо, как у себя дома в родном Челябинске, сидеть на грязных лестницах, асфальтно-мокрых крышах, пузырями вздувающихся после каждого дождя и пропускающих девяносто процентов воды, как губка. Говорить даже иногда. Не только молчать, прикуривая от чужой сигареты и выпуская всю гниль и усталость из изрешеченных табаком лёгких на волю, в не менее нечистое, залитое копотью небо. Конец дня хмурый, невыспавшийся, и старающийся забыться в алкоголе и сигаретах Челябинск не помнит как оказался дома.

***

27 января приносит тусклость и хрустящий свежий снег вместе с тихим юго-западным ветром. Рассвет бело-голубой тонкой полоской льётся над серебристой фольгой Миасса, по крышам и карнизам многоэтажек стучат капли недолгой обманчивой оттепели, заскочившей с юга лишь на денёк. Хрусталь неба идеально и неколебимо чист, Юра выдыхает в него прогорклое облако и садится за руль подержанной Лады синевато-серого цвета. Едет сам не задумываясь куда, по бесконечным шоссе в лесах, вертлявым чащобным дорогам, чуть ли не по болоту, мимо реки. До отказа вжимает педаль газа на бетонных полях заброшенных военных полигонов, поросших сорной жёсткой травой, глухо запрятанных в сердце бескрайней тайги. Где-то на безымянном озере останавливает машину с визжащим лаем тормозов и выбегает прямо к обрыву, кричит во всё горло, яростно-бушующим эхом ломая молчание природы. Синий глаз озера смотрит в небо, а Татищев сидит у самой воды и подцепляет краем подошвы влажный песок. Рисунки палочкой на глинисто-красноватой земле: дома, деревья, знакомые глаза, чьи-то руки. Волна набегает и легко уносит тонкий слой песчинок, начиная весь круг заново. Изо дня в день. Всё как прежде. Уехать подальше, почти сбежать из области, у него сейчас нет желания и сил видеться с детьми. К Уралову. Татищев приходит в себя только за рулём, выжимая 90 километров в час на шоссе в Екатеринбург.

***

— Знаешь, Сергей заходил вчера. Эта странная фраза, брошенная внезапно и безосновательно, между уютно-повседневным, хотя бы не в одиночестве, вечером с чаем и коньяком и звёздно зимней обманчиво спокойной ночью, заставляет Челябинск остановить руку с чашкой чая прямо у рта. — Да что… Он у тебя забыл?! В контрасте с резко вскинувшимся Юрой, Уралов был сама невозмутимость. Помолчал секунд пять, со звоном помешал терпкий чай, пахнущий шоколадом и сыростью, устремил прямо на парня по-кошачьи нечитаемо-флегматичный взгляд: — Они с Норильском поссорились. Я посоветовал, как разрулить ситуацию. Он долго сидел, часа два. Татищев явственно представил, как Магнитогорск с ногами забирается на деревянную табуретку на кухне, греет руки о жестяную кружку и взгляд задиристо, упрямо отводит. На себя сердится. Скорее всего погорячился, сам виноват, что обидел, но никогда в этом не признается. А Костя так же, как и Юре, чай заботливо наливает, кивает понимающе и не даёт непрошеных советов. А ещё умеет молчать. За окном рыже-жёлтый от фонарей искусственный вечер метёт пургой, но тихо, звёздные искорки на небе как в огромном костре тлеют и шлют на землю холодный свет. Вдруг хочется сказать что-то едкое, шершаво-колкое и зарыться поглубже в себе, сильнее сжаться в комок. Или наоборот, наполнить комнату теплотой молчания одной на двоих, тянущейся долго, как тёмные дни в последнее время. — Он вырос уже, на тебя похож чем-то. — продолжает Екатеринбург, опираясь на столешницу и задумчиво глядя в даль чёрного оконного неба. Татищев, не удержавшись, хмыкает и давит, топит в шоколадной темноте горячего чая смешок. Уралов оборачивается: — Я серьёзно, ты такой же надутый в свои 65 был. И суровый. Хм, забавно. Взгляд теплеет, жгучий кошачий глаз плавится в топкий мёд, в золоте которого Татищев утопает неслабо. Даже не пытается вырваться. Наслаждается возможностью видеть друга таким: домашним, расслабленным и без привычной маски безразличной строгости на лице. И пока глаз оторвать не может от знакомого издавна лица, Костя бросает привычное: — Пошли покурим. На всё набо раскинулась болезненная сыпь перламутровых точек, что глупые люди назвали звёздами, дышит морозом трескучим в опалённые теплом старой кухни лица. Челябинск как всегда курит один, старший лишь наблюдает, как тот роняет вниз тлеющие тускло-красноватые искры и стряхивает пушистый налёт серебристого пепла. Со двора льётся свет зеленовато-жёлтый пустой. Кожа Юрина — мрамор. Голубовато-белый, с вкраплениями родинок, ожогов и шрамов. На ощупь наверное нежная. Оголённые, красноватые на морозе запястья пугают своей тонкостью и хрупкостью, для юноши странной. Слишком идеально, до боли хорошо и красиво сквозь кровь покусанных на ветру губ длинные пальцы держат сигарету. Уралов пытается не смотреть. Не получается. Резко пронизывает тело холод, и Челябинск замечает, что его трясёт. Дрожь в руках помогает согреть их, но сигарету он всё-таки роняет и раздражённо шипит. Рядом Костя почему-то вздыхает и ёрзает на табуретке. «Блять, закончились. Я же только вчера 2 пачки купил и где они?» Вспоминает что оставил одну в машине, а вторую докурил. Теперь ждать как минимум 3 часа, прежде чем откроется самый ранний магазин. Вдруг Уралов шуршит в карманах пальто, кидает что-то на подоконник. Полупустая помятая пачка Парламента становится на ребро и знакомо шелестит. — Всмысле?.. — Юра не догоняет, удивлённо смотрит и поднимает настороженный взгляд на товарища. — Блять, ну ты же всё равно не бросишь, — устало проводит рукой по волосам, мешая золото и медно-ржавую русость прядей. Екатеринбург наверное не может так больше. Всем нужно время отойти от дел и молча стать наблюдателем сцен, разыгрывающихся в театре жизни. — Сколько не пытайся я тебя не вытяну, всё равно ты бы завтра пачку скурил. И без меня. «Действительно.» Хмыкает, забирая в карман сигареты, но одну всё же оставляет тлеть багрово-янтарным светом, одним-единственным огоньком в этой сумрачности. — Эти хотя бы не самые дешманские. Хоть не так быстро откинешься. — Уралов даже находит в себе силы усмехнулся почти как раньше. И правда, Юру прошибает никотином насквозь, по каждому нерву измотанного чахлого организма, кашель уже не страшен, а остановки дыхания он встречает даже чаще чем автобусные в своём Челябинске. Сгнившая правда-боль-тоска извечно-русская выступает по оголённым костям рёбер исхудалых наружу, не спрячешь. — А всё-таки зачем? Немой странно-бессмысленный своей простотой вопрос растворяется без следа в воздухе. «Зачем что?..» Курить стало простой и удобной в своём постоянстве привычкой, приносящей покой и некое подобие удовлетворённости жизнью. Как показная улыбка и взгляд навылет. Прятать взгляд, таить правду, кривить душой или тем что осталось, не вышло ещё тленными окурками, сегодня не хочется. Юра вырос в последнее время, уже не маленький весёло-разбитной задиристый мальчишка, каким был до революции, и не строгий, но ужасно разломанный внутри и невыспавшийся хронически конструктор времён СССР, першением в горле до сих пор тайком отзывающихся. Теперь просто заёбанное ничто в пустоте мыслей своей черепной коробки, припадок отчаяния харкающей кровью, умирающей в смоге равнодушных заводов, России. «Великая мы всё же страна.» — горькая ирония. — Скажи зачем, — Челябинск выдыхает дым струйкой через плотно сжатые губы и вкладывает в эти слова всю усталость. — мне сигареты, если б у меня был ты? И смотрит на Уралова так, из-под полуопущенных век радужкой цвета неба задымлённого и асфальта мокрого после ливня сверкая тихо. Риторический вопрос. Действительно, зачем же? Екатеринбург не реагирует почти, только вздрагивает немного и отводит взгляд. Может быть от темноты, или от холода, но кажется будто пятна бледно-розового ползут по щекам. Сейчас он Костя, тот самый, что перед Татищевым смущался отчаянно, пятнами очаровательного румянца покрывался и смотрел украдкой, пушистую чёлку со лба сдувая. Тот, что однажды в лес позвал гулять, до ночи росистой и листвой иссиня-зелёной в темноте шепчущей, да так, что вместе с Юрой потом долго дорогу не могли найти, вышли в какой-то деревушке на речку, там и заснули на некошеном лугу над обрывистым берегом. Черноволосый тогда проснулся среди мрака, свежим ветром вкрадчиво овеянный, и увидел друга, с края обрыва ноги свесившего. Подошёл. Неподвижно сидел Уралов, задержав дыхание, ловил в ладони звёзды, казавшиеся этой летней туманно-ясной ночью ещё ближе, лицо, бледнеющее тёпло-голубым под луной, подставил небу. Млечный путь по коже мальчишки веснушки и брызги родинок разливает, бархатом гладит оголённые колени и лодыжки. Красиво, даже сверчки журчать под кустами перестали, безмолвно уютно-успокаивающе колышется речушка, под свечением луны загадочно-серебряная, как ожерелье жемчужное, по холмам чьей-то огромной рукой рассыпанное. А в глазах Костиных, в самих зрачках, казалось, поселились светлячки: искорки звёзд зеленовато-небесные отражением прыгают в радужке тёмно-жёлтой, почти ореховой в темноте. И Юра наверное, выглядел тогда очень забавно, с открытым ртом и непонятным восхищением залюбовавшись мечтательно-доброй улыбкой на губах, дуновением лёгкого ветерка в волосах коротких и растрёпанных небрежно, но чёрт возьми так красиво. Екатеринбург его тогда не заметил, слишком увлечён был своими мыслями и небом — шатром полнозвёздным, ярко-ярко синим, как крылья у зимородка, и Татищев ему так и не рассказал об этом моменте. Что видел. В глубоком состоянии одинокого спокойствия и расслабленного отдыха от самого себя каждый преображается до неузнаваемости, сбрасывает кожу, в которой предстаёт в требовательном и жестоком подчас обществе. Если бы Москва увидел их тогда, только головой бы покачал. Надо же, два крупных уральских города, а ведут себя как дикие бесшабашные мечтатели, обыкновенные мальчишки со двора, что своим радостно-ликующим криком оживляют порой гнёт и тишь унылых домов серых взрослых городов. — Знаешь, ты всегда был мне важен. — слишком легко сказано, но сейчас хватит. Уралов не пытается что-то ответить, только подпирает спиной серо-песочную, старую как этот дом и наверное, сама жизнь, изрезанную ветром и снегом кирпичную стену, но не вжимается в неё, а кажется, становится ещё выше и внушительнее, со своими 184 сантиметрами вытягивается в полные 190. Пряди из укладки, зачёсанной назад, вызывающе выбиваются и блестят в жёлто-тревожных отсветах лампы на кухне, а глаза холодные, как цедра лимонная, вроде удивлённые, а при этом давят и будто выжимают в пол, изучая по кусочкам, смотреть невозможно. — Хах, да забей. Я просто прикалываюсь. — Челябинск обычным хрипловато-небрежным смехом прерывает странную тишину без имени и запускает ладони в трепещущие на лёгком ветру морозном темнее ночи вороной волосы. Продрог насквозь, от ворота поношенной футболки, купленной на рынке лет 10 назад, до худых лодыжек, торчащих из севших при стирке, посеревших от уныния и пыли штанин, от кончиков пальцев, выводящих по кирпичу грязной стены замысловатые узоры, и до ушей, на холоде покрасневших лихорадочно-ярким. Объяснять что-то нет смысла, ведь в этом хаотично стабильно-муторном мире постсоветского пространства нет места объяснениям, а уж тем более привязанности. Молчи о ней и скрывай, у стен есть уши, хоть всем и наплевать. На тебя, а тем более на твоё внутреннее «я». — Я понял, но ты тоже для меня важен. — почти неслышно и до крайности невозмутимо-вежливо выдаёт Екатеринбург. Как камень, ни одной эмоции, даже не моргая. Блять, как же с ним сложно.

***

Следующие 2 недели Костя не заезжает, не звонит даже. Да и понятно, дел невпроворот, только недавно накрыли группу наркоторговцев, и разбирать этот случай будут по крайней мере месяц. Сам Татищев тоже вертится в суматошном водовороте перемен и событий, бесконечном росте и спаде цен на продукты, бессмыслице сегодняшнего и судебных разбирательств с взяточниками-чиновниками. А обещанное подозрительно-светлое завтра надоело как реклама квартир в ипотеку, как один и тот же извечно-угнетающий набор продуктов: гречка, кефир, хлеб, маргарин. Достало и исцарапало, намозолило глаза как любимое всеми «просто не плачь», «скоро станет лучше». Даже печалиться и жаловаться смысла и мотивации нет. Каковы города, таковы и люди. Ничего не поделаешь. Всё же не отпускает странное чувство, будто что-то забыл. Скрылось за пределами зрения, ускользнуло тенью на рассвете какое-то важное и тревожащее. Но Татищев знает, что это важное не навредит, скорее согреет чуточку, пусть и не зачахлое тело, а ментально, и успокоит на время, как мама, что перед сном укладывает и спокойной ночи желает, прижимая к больной груди отощавшие добрые руки, и губу от горечи и страха за чадо закусывает. Осталось разобраться, что же он такое упустил из виду.

***

А в середине февраля Челябинск ломает. Он разбегается и без страха бросается в пучину бесшабашного хаоса жизни, на отъебись врубленных на весь двор песен Алисы, сигаретных балконных холодов, колких лимонной шипучкой на языке, ночных посиделок наедине с алкоголем, после которых в темно-пустой комнате остаётся лишь один из них. Бросает сомнения и последний страх, удерживающий от неразумно-подросткового поступка. Расписывает все дома в городе Костиным именем, признаётся в любви на печальных кирпичных затёртых фасадах, ярко-кислотным и таким резким и чужим в этом сером мире граффити пролетает по стенам и крышам. И теперь с каждого забора, с каждой многоэтажки в небо и в глаза горожанам летит отчаянно-молодое до безответственности и смехом горло раздирающее «Люблю!». Как в строчках у Маяковского. Может быть Юра его никогда не читал, мельком пролистнул страницы в учебнике по литературе. А память поколения, разбито-сахарного вкуса на зубах и театрально-страдающего повсеместно, куда ни шагни по бывшему СССР, осталась в крови вен снежно-молочных. По ДНК перетекла в каждого человечка на ёбанной Земле, в истерике иногда заходящегося надтреснутым смехом, тревожащегося на работе, что не покормил кошку дома и забывающего о сне не хуже, чем о самом себе и о завтраке. Обычное «сегодня» в припадке меланхолии вином на ковре растекалось у каждого в голове, пусть он даже это скрывает. А Татищеву даже скрывать не надо, он на сквозь пропитанный детской наивностью, порезавшей себе руки об осколки действительности и взрослости происходящего. Мысли странные, что надо бы Уралова к себе прижать и не отпустить во веки вечные, не отпускают, заманивая глубже в порочный круг: сигареты, пиво, бессонница. Опять плевать из окна в проезжающие машины, гадая, кто же в них сидит. Потом, поцелованным бледноглазой луной в наркотическом трипе сизого вечера завалиться на диван просевший и втыкать в выключенный телевизор, хорошо что не в пустую стену. Спать хочется. Всё-таки дурманом тягучим обволакивает и в тёмное море сновидений без начала погружает. " Надо бы съездить к Кате» — последняя мысль. Весь конец февраля панельки кричат своё: «Люблю!» сквозь мокрый снег и сбивающий с ног ветер позднего зимнего пароксизма страдания. Екатеринбург неожиданно заявляется на неубранную с осени квартиру и зовёт в лес. А ещё закидывает в холодильник продуктов и гуляет со Снежинском. Уралов вообще такой. Пользуется успехом у детей. Да и у их родителей тоже. Юра думает ему всё рассказать, но забивает. Оставляет до будущего, правда неясно пока занавеской прикрытого, таящегося уже почти за порогом, но всё никак не жавшего продавленную кнопку звонка. Челябинск имеет право быть хуёвым. Безусловно. И это даже не пародия на строчку из песни. Просто обычное состояние жизни, приевшееся конечно, но терпимое, пока скулы не начнут опаляться морозом а щёки трещать от скудной улыбки. — Ну что, Кость, как дальше будем? Вопрос без надежды на ответный поток слов. Уралов подливает в гранённо-сверкающий манящий бурым янтарём стакан и довольно безобидно молчит. Вроде мысли уже почти растеклись плёнкой по черепу безответственно, но осколочек, черепок сознания остался улавливать знакомый голос. Уши будто закладывает ватой, в такие моменты хочется закрыть глаза потеряться в потоке мыслей, гудении машин за окном на тихо-уютной улице, в снеге слетающем с небесного асфальта мутно-ультрамаринового бело-сахарными светящимися крошками без числа и смысла. Просто быть где-то во вселенной, мчащейся на скорости света в неизвестное, отринувшее все законы бытия пространство по цепочке до хаоса, уже не кажущегося страшным таким. Позвонки будто покрываются инеем, затекают мышцы, а Юра всё сидит недвижимо и устремляет взгляд в светло-чайные, желтизной манящие, как у кошек, что тихо спят, мурчат под боком олицетворением стабильной уютности, то вдруг когтями руки расчерчивают, оставляя белые шрамики надолго, глаза чужие. Но для Татищева уже как свои. Так ему хочется думать. — Не знаю. Я уже не представляю, как мне разгребать все эти проблемы. Россель переизбрался, явно это случилось не просто так. А что сейчас делать и как накрывать их я не в состоянии сам определить. Слишком много «сам», слишком много этого «не знаю», Челябинск пугают. Хочется помочь, но он без понятия как. Ведь последнее время у Уралова много дел и проблем. Он стал забывать расчесаться, рубашка на нём уже не идеально-безукоризненно выглажена, усталый, тщательно скрываемый взгляд. Но когда товарищ забыл у Юры в квартире ключи от машины, стало понятно что дело неладно. Городам тоже требуется помощь. И поддержка. Со словами Юра плохо дружит, как со старшими ребятами, что гоняют облезлый футбольный мяч в пыльном дворе, подойти и проситься поиграть вроде хочется, а страшно что не примут, засмеют. Может сказать только неуверенное: «Мужик, ты это, держись.» и «Братан, я понимаю.», но такие утешения больше для Уфы или Кургана. С Константином надо по другому. Ведь он всего себя отдаёт, без остатка испаряется, ему бы парой женских рук обвить шею и на ушко шептать: «Я люблю, тебя, ты справишься.» Но руки Татищева все в синяках да ссадинах, полученных на заводе, как клеймо каждого рабочего, голос хриплый и негромкий от прокуренной жизни и пары килограммов свинца в груди, пусть и не буквально. Поэтому единственное, на что способен парень ради своего потерянного друга — заварить Уралова чай любимый, с лимоном, и сидеть рядом прижавшись спиной к спине всю долгую суровую ночь, опустившуюся тучей сизой на город грозно, замершей на крышах и заглядывающей в окна жёлтые муравейников-кладбищ надежд и радости. Сном благодатным окутывает запах дерева и шипит батарея, волнами обжигающими, но приятными гонит по телу тепло. Если не это зимняя романтика, то что же? Через холод объятия, лишь бы согреться, плевать на погоду вокруг.

***

Больно щиплет глаза от дыма, внезапно появившегося над Челябинском. «Целый месяц не виделись, здравствуй.» — про себя усмехается и кивает в сторону синеватых холмов вдалеке на северо-западе, где кристальная чистота режущего глаза белизной неба мешается со смолисто-душными, бурыми завихрениями металлической пыли. Заметным утренним морозцем кусает ветерок щёки, и воздух будто звенит, застывши от холода. Мигрень стучит молоточком назойливо и не собирается уходить. Нужно сходить в магазин, ведь продуктов в холодильнике потускневшем нет уже неделю, и мир потихоньку начинает линять, теряя скудные краски. С Ураловым он сталкивается на лестничном пролёте в районе 8 этажа. Скорее, Юру сбивает с ног сухой, будто чахоточный кашель и свежий стремительный поток воздуха, ворвавшийся в затхлость пыльно-бурого от копоти подъезда из распахнутой с грохотом балконной двери. Следом за ветром, со знакомыми мурашками охватывающим руки, врывается Костя. Мокрый, растрёпанный, как драчливая ворона во дворе, и с трясущимися от холода или нервов руками. Наверное даже злой. Татищеву лень думать над этим, он просто раскидывает отощавщие руки и врезается спиной в стену, неприятно сбив дыхание тугим комком. — Кать, мне не так плохо как иногда… — не пиздит. Удивительно, но если бы Челябинску было так же плохо, как иногда во времена войны, он бы выпилился по своей воле, шагнув с крыши, ведь терпеть такое уже невозможно. — Зачем ты приехал? — Блять, какой же ты уебан! О режиме чёрного неба у себя вообще хоть что-то слышал?! Екатеринбург выдыхает прерывисто, искря глазами из-под припорошенной снегом влажной чёлки, хватает за плечи и сильно сжимает окоченевшие бледные пальцы на мятой толстовке: — Я беспокоюсь за каждый твой шаг, когда ты один! Ты не звонил уже неделю, а не видел я тебя и того больше! Ни с Анькой, ни с Ильёй ты на контакт не выходил, в Тюмени о тебе уже месяц не слышали! У Юры голова вот-вот взорвётся от этого напряжённо-стального, дрожащего на изломе отчаяния голоса. Он, блять, думал что спокойно разлагается и никого не волнует. А здесь оказывается половина УралФеда с ума сходит, наверное даже Московскому не так до лампочки, как казалось ранее. — Что прикажешь делать?! Ты здесь в затворники подался, гниёшь один у себя на квартире, отшельник хуев! — щёки постепенно отогреваются, и бледность с них сходит, во многом благодаря Костиному дыханию горячему прямо в лицо и лохмато-спутанную, запущенную совсем тёмную чёлку. Нотки в чужом голосе всё так же металлически-жёсткие и царапающие горло странной дрожью и чувством извинения. Татищев с минуту пытается сосредоточиться, пока Уралов, выдохнувшись и выплюнув все острые больные слова, молчит, и прикрыв глаза, боясь увидеть взгляд товарища, тихо спрашивает: — Так значит, тебе не совсем поебать было, что я всё это время делал? Немного неуверенно тянет, будто наматывая вопросительный знак на мизинец, как прядь волос, пока человек напротив перестаёт дышать, и замирает, сжавшись под давящим в пол ощущением. Как школьник, что на весь класс объявил неверный ответ и теперь стоит, ссутулившись, ожидая смешков одноклассников. — Эй, Юр, ты чего? Перед глазами, близко-близко Костино встревоженное лицо, те медово-горчичные, зеленоватые от ламп подъезда глаза и скулы, покрытые от холода инееватыми красными пятнами. О губах Юра даже думать не может, не то что опустить взгляд на пару сантиметров. Током прошибает всегда так, внезапно, будто в ледяную голову водой окунули, чёрно-угольные глаза распахиваются, и ресницы мелко-мелко подрагивают, как ночные мотыльки над лампочкой. Закусить губу до смерти хочется, чтобы рвано не выдохнуть, опаляет, как языками рыжего пламени лижет, тёпло-долгий, с медной жёлтизной взгляд. — Конечно не поебать, какой же я после этого друг тогда, — выдавливает сквозь зубы смешок и наконец ставит на пол пакет из круглосуточного. — блять, я ведь к тебе не просто так, только от себя, приехал. Катя мне вчера позвонила. Тоже беспокоится. — Что, и даже Серый уже заскучал?! — Татищев нашёл в себе силы рассмеяться, пускай тихо, почти шёпотом, зато выпустил из долгого заточения спокойную, даже может в какой-то мере счастливую улыбку, слегка прикрыл глаза, как от тёплого касания солнца. В такие минуты лучше всего представлять что ты где-то не здесь. В прострации. На шуршаще-искрящейся, хрусткой траве, под пятнистой сеткой теней деревьев, изумрудно-малахитовым прозрачных в осколке бесстыдно-юного летнего дня без начала и конца. Далеко и надолго. Иногда даже не хотелось вернуться, но сейчас хочется. Потому что Костя рядом. Потому что колючий, но приятно бодрящий сквозняк стелется по полу из-под полураскрытой двери на балкон. Из-за того, что город вдали под балконным уступом заливается вечером с востока, меняя холодно-голубой иней серого неба на лилово-розоватый, чарующий цвет. Как кроваво-малиновым разводом нежности сквозь стиснутые до скрипа зубы растекается предсумеречная заря последней лебединой песней чахоточного. Болезненно алый закат, по-зимнему отдающий багровеющими отблесками и душным запахом лекарств от горла. Как пневмония. Последний румянец, последние пульсирующие рубцы на шее повешенного, чьё лицо уже затуманено синеватой гнилостью. Челябинск во всём этом. Роковой красотой суицидального настроения сманивающий в темную глубину своей собственной неуверенности. «А начиналось так красиво…» Как раз про него. Они молчат, и это надолго. Тонко-неуловимое, как голубовато-лиловый туман-марево, дымкой стелющийся над зеркально-жемчужным, рассветного цвета морем поутру, но основательное и не требующее каких-либо слов. Нет ощущения скованности. Наконец Уралов подбирается ближе, осторожно, будто боком, покрасневшие костяшки стёрто-мозолистых от работы на заводе 24 на 7 пальцев трёт и перехватывает вместе с окоченевшим дыханием, разлившимся облачком пара в февральском неподвижно-тихом воздухе как молоко в холодильнике, беспричинно и навсегда, лямку старого серого рюкзака. Выдыхает, выбрасывает на мороз темнеющих окраин города с высоты балкона девятиэтажки слова: — Может к детям съездишь? Фраза вырывает Юру из казалось бы секундного замирания сердца и желания примостить растрёпанно-отяжелевшую тёмную макушку на плечо Екатеринбурга, тёплое, надёжное по-дружески — в своём подранном пуховике Челябинск мёрзнет и поджимает пальцы ног в синих кедах уже с десяток лет, не впервой коченеть до мраморных костей, но только сейчас рядом есть кто-то, чью душевную привязанность можно использовать как обогреватель — бескорыстно. — Да… Да-да, конечно… Тяжесть в на плечах и в мыслях не оставляет сил бороться с самим собой, и Юра роняет голову на грудь Косте, который так некстати повернулся чтобы что-то сказать. Закрывает глаза с утомлённо-светлым чувством безопасности и спокойствия, упуская возможность любоваться вспыхнувшими пунцовыми щеками, скользить прищуренно-томным взглядом по линии челюсти, вгоняя в краску ещё больше. Затаив и без того сбивчивое, нервно-сигаретное дыхание, знакомое каждому курильщику, вглядываться в чужие глаза-звёзды предрассветной заводской зелёно-розовой дымки. Они у Екатеринбурга как тихо-обманчивые зеркала-болота, глотающие небесную золотую россыпь перед молоком меланхоличного, забытого всеми, как посредственный и непонятый друг-школьник, после 11-го ушедший в пелену физико-математического, нежного утра русской провинции, где-то над Камой или на высоком берегу Исети, жемчужно-розоватой в мареве росы. Волосы у Уралова пахнут мёдом, странно, раньше, во времена Советов Татищев этого не замечал, а сейчас на холоде покрываются блестящим, алмазным инеем. Кончиками пальцев тянется к своим, жестковатым и взъерошенным, а потом к светлым и шоколадным прядям чёлки. Руку мягко за мелкой дрожью пульсирующее пепельно-бледное запястье перехватывают: — Да что ты хочешь от меня наконец? — почти шёпотом кричат чужие губы в непонимании и горькой истоме, точащей ревнивое сердце, а глаза бегают по внезапно приблизившемуся лицу Юриному, притянутого к себе с неудобного холодного бетона пола. В глазах под лёгкой дымкой утомлённости читается хаотичное: «Хватит играть со мной, ты причиняешь мне боль!» И тут же: «Что тебе нужно, только скажи, я готов на всё для тебя.» Татищеву по кончикам пальцев передаётся тревожность друга, и лёгкое спокойствие накрывает с головой, как тёплая вода после 9 часов смены. По телу течёт волнами одна мысль, перемежаясь с желанием закутаться в чужие плечи, смешав два дыхания в одном заманчивом танце обжигающих щёк и голубого сумрачного холода: «Мы больше не вернёмся от этого в обычную жизнь.» Да, выбора и места для осторожного шага назад уже нет, но Челябинск и не хочет. Плевать. Плевать с балкона. Плевать на предыдущую скучную грустную жизнь от 8 до 8 утра каждый день, вставая с ленивым мучительным зимним болезненным рассветом и пялиться в чёрный смог пока едешь на автобусе. Плевать на колкие шутки Ильи, косые, упрекающе-ледяные взгляды Анины, своё собственное непонимание. Плевать на густой, будто смешавшийся с грязным бензиновым снегом воздух, крутящий воющие сквозняки на высоте 9го этажа и роняющий стеклянные стаканы с подоконников, шелестящий страницами газет и журналов на чердаке. Воздух, что заставляет лёгкие сжиматься сильнее и выкрикивать отчаянные долгожданные слова: — Я же говорил, зачем мне сигареты?! У меня уже давно есть ты. Костя ловит броские слова и цепляется за них, как падающий с крыши в тёмную летнюю ночь за последний ускользающий кирпичик. У них был во дворе такой парень, вечно задумчивый и с глазами как тинисто-синие осенние озёра в ясную лазурную погоду. Никто и не знал, что его по ночам разрывает на части. А потом поломанные кисти рук и вывернутые из коленных суставов ноги лежали во дворе утром, около 5 утра. Зрелище для детей то ещё. Теперь Юра узнаёт в этом парне себя: знает, что если сейчас не пересилит робость, пойдёт и ляжет на крышу под звёзды в облаках, и пусть даже сейчас зима. А утром его тоже найдут таким же, серо-синим, губительным и холодным, с инеем в волосах и Цоем в наушниках. Эпатажно и вычурно. Так умирают только истинные герои-романтики постсоветской растерянной свалки. Поэтому Юра не выносит молчания, пускай и секундного, и сливается руками с большими ладонями чужими, жмётся ближе и роняет с головы Уралова пушистую шапку, опускает руки на плечи, совсем не думая что же будет дальше, и тянет на пол, чувствуя как руки тёплые прижимают за талию, а тело покрывается мурашками. — Эй, мы на полу, тебе не холодно? — пытается подать голос снизу Екатеринбург, проводя рукой под футболкой, а Татищев ощущает как ему сносит крышу от чувственно-нежных и осторожно-очаровывающих касаний, горяче-холодных контрастов и собственной странности. Напрягается, когда в ухо шепчет последний отголосок разума, но сбрасывает сетку из электрических проводов опасения, расстёгивая дрожащими холодными руками чужой пуховик и утыкаясь в шею, ловит резко-рваное, как бой-восьмёрка на расстроенной дворовой гитаре, биение пульса: — Плевать, хочу поцеловать тебя прямо сейчас!
Примечания:
145 Нравится 7 Отзывы 17 В сборник
Отзывы (7)