как горишь и летишь быстрей вереницы дней, как превращаешься в сто золотых огней, тратишь себя на чужие судьбы, не останавливаясь бежать - обнаженное чувство на острие ножа - но когда кто-то говорит с презрением, что ты практически не жила, ты улыбаешься, и время само поворачивается вспять. — айла
— Ты скучаешь по нему? Вопрос подобен сброшенной бомбе. Адди видела достаточно таких за все пережитые войны: вот падает всего лишь соринка на горизонте, прежде чем алое марево вскроет полотно любой ночи, как бы темна она ни была. Ударная волна выкорчёвывает здания, как сорняки, прокапывает землю жадными, слишком грубыми пальцами, — так сдирают корки с ран, до крови, а метафора забирается в кокон другой метафоры, позволяя сделать секундную передышку. Ведь слова Люка — это всегда бомбы и всегда ножи; всегда пальцы, сдирающие корки с ран, пускай и делает он это с той нежностью, от которой должны подгибаться колени. Адди загоняет собственную слабость как можно глубже, как можно дальше, чтобы не думать, что в каждую их встречу колени у неё действительно подкашивались. (Куда хуже ощущались минувшие сорок лет холодной войны, замкнувшейся в деревянном ободке кольца и взаимном упрямстве.) Тишина наполняется присутствием Люка, его словами — и уши закладывает, пока Адди перебирает пластинки в большой коробке, поставленной прямиком на стол среди книжных стопок и парой кружек с остывшим в них пряным вином. Картон конвертов матовый, по-особенному гладкий под подушечками пальцев. Адди оглаживает, обводит, насыщаясь ощущением. Она задумывается о Генри. Обо всём сделанном и обо всём упущенном, о жизни, которая теперь принадлежит ему и которую она сама не сможет с ним разделить, ведь Адди знает своего дьявола слишком хорошо: пускай и выучила все болевые, пускай сама таковой является — червоточиной в бесконечной ночи, уйдут декады лет, прежде чем терпение Люка ощерится неконтролируемой яростью бога. Бога, который её изгонит. — Да, — она отвечает просто. Ударом на удар, как заведено между ними — оплотом стабильности, где затянувшееся затишье давит напряжением на позвонки. В ожидании большого взрыва. — Ведь я не могу перелистывать людей, как страницы. Адди медлит. Не разрешает себе обернуться, пускай хватит и половины шага, чтобы упереться лопатками в грудь Люка; откинуть голову, чтобы порезаться взглядом о выступ скулы, об абрис челюсти, когда-то тщательно вырисовываемый её рукой. Когда-то изученный её же губами, как и изгиб горла с кадыком, как и широкие, острые плечи. Как и каждый вдох и выдох, полнящийся удовольствием древнего мрака. — Как это делаешь ты, — Адди не хочет тревожить собственные воспоминания, ведь её память всегда остра, подобно вулканическому стеклу: прикоснись — и кожа предательски расслоится, обнажив всю изнанку. Так и с воспоминаниями: стоит ей увидеть знакомое имя на конверте, как внутри оскаливается кавалькада образов. — Синатра, — Люк за её спиной усмехается и вытягивает пластинку прежде, чем Адди успевает передумать. — Люди для меня ничего не значат, моя Аделин. Генри Штраус — всего лишь мгновение, пускай и ставшее исключением из моих правил, — продолжает он, отходя к проигрывателю. Исключение. Совсем как Аделин Ларю, которая однажды в сердцах бросила слова, что зацепили древнюю сущность. Исключение порождает исключение. Адди невольно прикипает взглядом к его рукам: рукава тёмной рубашки небрежно закатаны, позволяя проследить за рисунком вен — ещё одной выученной ею картой. Она могла бы быть географом его тела, его реакций, оттенков глаз, в радужке которых ныне переливается малахитовое море. Люк спокоен, как пресытившийся кот, но Адди была бы полной дурой, по-прежнему попадающей в один и тот же капкан, если бы купилась на эти мнимые чары расслабленности. Пускай в долгие часы, разделённые лишь между ними двумя, ей хочется забыть о данном самой себе обещании, пока Люк читает историю её (их) жизни, обличённую в бумагу и чернила, а пальцы самой Адди путаются в его чёрных кудрях. Иногда он хмурится, поднимает брови или фыркает. Комментирует слишком редко, и зачастую его слова насыщены ядом, но Адди знает, как жадно он вчитывается в упоминания о себе, глотая её чувства строку за строкой. В такие пугающие мгновения, растягивающиеся на лишённую восприятия времени вечность, Адди отчаянно хочет верить, что лежащий на её коленях мрак в действительности способен на отголосок того чувства, которое воспевает и в той же степени уродует людской род. Возможно, у древних богов оно зовётся иначе. Раньше Адди назвала бы его одержимостью. Отвратительно взаимной. — Я ведь значу, — слова тонут в заигравшей музыке. Но Люк всё равно её слышит. Люк её всегда слышит: шёпотом, отголосками чувств, в мареве боли или других эмоций, которые определённо считает по праву своими. — Ты уже давно не человек, — отзывается он привычно, и в его словах — лезвия, в его словах — шёлк. Как и в этом доме, ещё одном, подаренном ей вместе с вещами, которые никуда не пропадут, оставь Адди их ненадолго без внимания. И он сам приходит к ней куда чаще, чем раньше. У Адди в этой долгой жизни было много коллекций, в том числе и связанных с её дьяволом. Ныне она пополняется новыми оттенками его настроения, полутонами прикосновений, призрачными родинками на спине, которые Адди рисует пальцами в предрассветные часы. Когда-то давно, целую эпоху назад, на маленьком клочке земли, что жал Адди в плечах, создавая образ своего незнакомца, она не задумывалась о таких мелочах, оставив звёздную отметку только под левым ухом, которой безошибочно касается в темноте, зная наизусть каждую черту. Адди ненавидит себя за въевшуюся со времён Нового Орлеана привычку задвигать шторы с вечера, дабы поутру не просыпаться в остывшей постели. По правде говоря, она не знает, спит ли Люк на самом деле или же наблюдает за ней, дремлющей в его руках или на другом краю кровати. — Призрак, я помню. Когда-то эти слова ранили. Люк ловит её в кольцо объятий, совсем как голос Синатры, волнами разливающийся в небольшой гостиной с потрескивающим пламенем в камине, и Адди привычно обвивает руками чужую шею. И так же привычно тонет в запахе леса, найдя в нём отголосок того дома, который рано или поздно будет утрачен. Их тела, как и прежде, идеально друг другу подходят — и это осознание до сих пор лишает Адди возможности сделать следующий вдох. (В такие мгновения она даже забывает о Генри и своём стремлении освободиться от проклятья. В такие мгновения она, как никогда ранее, его жаждет.) — Нет, моя Аделин, — Люк трётся носом о её висок, и никогда не угадаешь, что последует за лаской: сталь слов или поцелуй. — Ты нечто иное. Адди поднимает голову, ловя его дыхание своим, цепляя губами губы. В словах Люка ей чудится скрываемая им, как драконье сокровище, истина, которую слишком сложно облечь в слова. Кто она? Призрак? Сердце самой ночи? Слабость бога? Нечто, что она у него отберёт спустя десятилетия, вырвет с корнем и, тем самым, получит долгожданную свободу. Только в этот миг время не имеет никакого значения, будь то час или век, ведь нынешний вечер не заклеймён ни их годовщиной, ни чем-либо ещё. Нынешний вечер, как и множество других, ознаменован её собственной, Адди, слабостью. — Потанцуешь со мной? — спрашивает Люк, как если бы искушал продать свою душу снова. И Адди, проклиная своё сердце, вновь этой слабости поддаётся.i. слабость бога.
18 октября 2021 г., 00:21
Примечания:
пост: https://vk.com/wall-137467035_4056