Как много я б сказал и как мой нем язык! Не странно ль, Господи? От жажды изнываю, А тут же предо мной течет живой родник.
Омар Хайям
I
Мудрый человек однажды наградил меня советом: «Не жди, когда в твоих прегрешениях начнут копаться посторонние, опереди и обезоружь их исповедью». Предвидя неминуемое скандальное изобличение, которое последует за обнародованием охальных очерков, я всё же решил написать небольшое авторское предисловие, и начнётся оно с того, от чего седеющие, достойные господские головы побагровеют, — с откровения: взяться за перо меня побудили не совесть, не раскаяние, не поиск благословенного искупления; богема бы тоже не вступилась за меня, ведь не совсем ради литературы я вывожу заветные строки неопытной, загрубевшей рукой, а ради исполнения миссии, возложенной на меня случайностью и нашими английскими мойрами — на них, вероятно, лежит ответственность за дороговизну жилья в столице. Грош цена мемуарам безвестного врача, тут я не питаю иллюзий. Тогда ради чего же срывание покровов с неприглядности, ради чего обдирание фиговых листов? — потребует ответа, быть может, мой нетерпеливый и смышлёный читатель. Он, безусловно, имеет право знать, на что я обрекаю его. Я не ручаюсь за конечную цель, лишь за направление. Я писал о кормилице красоты и вдохновения. О преклонении перед иными богами. А остальное вы вольны понимать так, как вам удобней, и, дабы избежать ошибок в изложении, начну я, пожалуй, со старых знакомых и писем. Нарушители молчаливой гармонии дома на Бейкер-стрит, то есть Стэмфорд и я собственной персоной, дурно спавший или напротив переусердствовавший с отдыхом ночью, я как раз пытался ответить себе на этот вопрос, — поднимались по лестнице под бдительным присмотром хозяйки. Вдова, судя по нашей короткой беседе, оказалась женщиной строгой, вежливой, рассудительной и с, что называется, мужской хваткой в финансовых делах; ужиться с обладателем такого характера, а уж тем более находиться под его покровительством не составляет труда, если ты инертен и неконфликтен. На удачу, именно этими качествами меня снабдил период реабилитации после ранения, так что мой подход сводился к следующему: не слишком бы дорого и без хлопот. Во мне миссис Хадсон по какой-то причине пробудила не столько симпатию, сколько уверенность насчёт того, что мы легко поймём друг друга в любой двойственной ситуации и не станем карикатурным примером нерадивого квартиранта и ворчливой домовладелицы, многократно осмеянным в водевилях. Лондон многолик: с одного боку лионский шёлк, сборки, золотая тесьма, с другого — лохмотья. В гостинице, где я снимал угол, пахло скипидаром и пылью, по коридорам тут и там шастали с тазами и тряпками, громко хлопали дверями и разговаривали. Я просыпался и с сожалением отмечал: «Ну что ж. Всё-таки этому дню быть». В вечер четверга я, после безуспешной попытки отвлечь себя чтением Диккенса, решил немного развеяться и вышел прогуляться. В Риджентс-парке меня вдруг окликнули, и я увидел Стэмфорда, с которым когда-то учился. Правда, он был младше. Стэмфорд поправился и стал будто бы степенней, как это случается со всяким женатым джентльменом. Мы обрадовались друг другу. Когда я поведал Стэмфорду о желании съехать из гостиницы, он воскликнул, что это «невероятное совпадение». Лицезрев моё недоумение, Стэмфорд объяснил: он знает квартиру, которая будет мне по карману. Лишь одно препятствие отделяло меня от заветной цели покинуть негодное жильё в Ист-Энде, и этим затруднением оставалось наличие соседа. Разумеется и само собой, не проживание постороннего человека рядом меня так сильно тревожило. Моя нелюдимость располагала к новым знакомствам, и я был бы рад найти в стенах Бейкер-стрит собеседника и слушателя, коль скоро мы поладим. Вот тут-то и закрадывался один будоражащий нюанс: Стэмфорд, в меру впечатлительный и не склонный морочить кому бы то ни было голову, описывал мне будущего соседа в хорошем свете, но урывочно, будто опасался выдать некую нежелательную деталь. Обычно люди так торгуют вещью — бесспорно чудесной, но имеющей небольшой дефект. Чайник со сколом. Зонтик с одной сломанной спицей. Когда Стэнфорд заметил, что решение о съёме за мной и он вовсе не претендует на бурное участие, я не вытерпел. «Вы что-то недоговариваете, старина», — заметил я, когда наши фужеры наполовину опустели, а паб заполонили фабричные трудяги с красными носами и бледные курсисты, просаживавшие последние деньги за бильярдом. «Неужели у этого малого дурной нрав? Или, может быть, в его прошлом есть что-то, что не даёт вам покоя?» «Холмс не из тех, о ком легко навести справки, — с усмешкой ответил Стэнфорд. — Решительно ничего плохого я о нём сказать не могу. Господь бог дал ему много талантов, однако…» «Однако?..» «Сами поймёте. Сами, мой друг». Шарады повторялись раз за разом, и они только разжигали моё любопытство. Мы распрощались часов в восемь, предварительно условившись, что Стэнфорд повидается с Холмсом и подготовит почву для моего навязчивого желания объединить кошельки и запрячься в общую квартиросъёмщескую кабалу. Моя приятель клятвенно заверил, что сделает всё от него зависящее, чтобы ответ потенциального энигматического соседа был утвердительным. На утро я отметил, что выпитый виски отличался нелучшим качеством. Через день я получил письмо с Риджент-стрит и, вскрыв его ножом для масла (уповаю, что случайный читатель этих заметок простит мне бескультурье, в своё оправдание скажу, что дело было за завтраком, которому предшествовала скверная ночь), разобрал убористый почерк Стэнфорда. Текст отличался скупостью, однако он, к счастью, исчерпал некоторые опасения:«Холмс согласен. Жду вас сегодня в 11 д.п. на Бейкер-стрит 221Б.
М. Стэнфорд».
Сердце моё трепетало в предвкушении встречи — новый сосед представлялся мне личностью незаурядной, с прошлым, окутанным завесой тайн. Мистер Холмс, как я думаю, завладел моим воображением задолго до того, как мы встретились. Быть может, он и раньше являлся ко мне шекспировским бесплотным духом и вкладывал в ладонь конец путеводной нити, чтобы её волшебное свойство помогала покинуть не лабиринт Минотавра, а тот, более запутанный и губительный, в который я сам себя загнал страданиями и скукой. Убеждая Стэнфорда, что меня интересует спокойная и размеренная жизнь, я нагло обманывал и его, и себя, как позже ясно увидел: старческая благодать, миссионерская упорядоченность будней, эта тишь и мерзость претили моему разуму и телу; в конце концов, мне не исполнилось и тридцати, потенциально я был на пике физических возможностей, а война и её сувениры — простреленное плечо и брюшной тиф, перерезавшие бритвой тонкий волос прежней судьбы, впоследствии спровоцировали доказать, что я ещё чего-то да стою. За восемнадцать часов до того, как мейвандская пуля раздробила мне кость правого плеча, я и сам вытащил с линии огня совсем ещё зелёного лейтенанта Роя Ньюболда, славного малого с красавицей невестой, дожидавшейся его в Суррее. Волей-неволей я оказался в нужное время и в нужном месте, хотя никогда не был склонен к фатализму, но, увы, удача вскоре изменила мне подло и несвоевременно: крик «Джон, в сторону!», мой медленный, слишком медленный, поворот головы. Меня оглушило; руку словно проткнули стальным крюком (легче, чем тело мотылька булавкой) и дёрнули к земле. Как ни прискорбно, именно поэтому я малодушно счёл, что прежнего доктора Уотсона, спасавшего людей в больнице Святого Варфоломея, из меня «выпотрошили» тем же метафорическим гарпуном, в то время как нынешний неприятный тип с периодическими приступами меланхолии и саможаления мечтал о покое. Смешно вспомнить, — тогда, готовясь к походу на Бейкер-стрит, я ещё тешил себя иллюзией скорого мирного христианского существования и повторял: если Холмс ведёт бурную или беспорядочную жизнь кутилы, то я непременно съеду. Самонадеянность и вздор. Я совсем не знал, что подарка лучше бог или дьявол мне не пошлёт. Поднимаясь по лестнице и невольно вслушиваясь то в протяжный стон, то в жалостливый писк ступеней, я прикидывал, что исключительная тишина дома, вероятно, свидетельствует о смиренном характере мистера Холмса — аскетичного врача и гения медицины. Потому при первом «завитке» дивного звука скрипки, доносящегося сверху, я застыл как вкопанный. Я всегда питал слабость к этому инструменту и в пору учёбы в Лондонском университете часто перекупал у студентов билеты в концертные залы при любой удобной возможности; голод, грозивший пальцем после такой роскоши, меня не пугал. Последовало логичное предположение, что мистер Холмс в данную минуту музицировал и, чёрт побери, музицировал великолепно, чему нельзя было не восхититься. Соната тотчас влюбила меня в себя, и я постиг её переменчивую, надрывную прелесть: вначале она сошла бы за минорную, лирическую, покорно печальную, но через мгновение интонация смещалась, обретала задор, начинались восторженные скачки вверх и вниз, и их безупречное исполнение напомнило мне то ли искусную работу ювелира, вытачивавшего в металле мельчайшие узоры, то предсмертные цыганские пляски. Нагнетение и тревожность в песне смычка перемежалось нежностью, а нежность, нежность эта — о, что она такое!.. Она была краткой, но незабываемой. Если жизнь моя продлится долго, то, похоже, даже забыв имена близких, друзей и своё собственное, я сохраню образ ступеней, тёмного коридора и магической силы скрипки, пронзившей меня едва ли не хирургически. «Что смерть! — прожамкаю я тогда сквозь дёсны. — Разве страшна она тому, кто уже видел рай!» Стэмфорд находился рядом. Он не узрел того смятения, что творилось во мне, и я не ставил ему это в вину. Чужие катарсисы обычно ускользают от наших глаз, и мы при всём желании не сумеем показать должную сопричастность. — А это, должно быть, мистер Холмс? — спросил я наконец, перебарывая дрожь. — Он самый. Разве я… я не говорил вам, что он окончил два курса консерватории? — Стэмфорд едва приметно смутился. Он, очевидно, не сказал о музыкальном даре Холмса не из-за рассеянности, а из-за опасения, что это повлияет на моё решение по съёму. Мы постучались в дверь, находящейся на втором этаже комнаты. Скрипка тут же затихла. Приглашения не последовало, но Стэмфорд с деловитостью, которой я несказанно удивился, нажал на ручку и отступил. Внутри, как мне в то мгновение показалось, несмотря на худое освещение, преобладала весьма занимательная расстановка мебели и чувствовался ненавязчивый вкус к беспорядку, не выходящий за рамки приличия и провоцировавший лёгкую ухмылку. При более пристальном рассмотрении я убедился, что гостиная ничем не отличалась от любой другой, какую можно позволить себе за солидную плату: у стены находился камин с отделкой из чёрного лакового дерева и решёткой, прохожей на шнуровку дамского корсажа (на каминной полке я заметил пожелтевшую столпу конвертов и табакерку, украшенную серебристыми вензелями); по бокам от камина стояли два открытых шкафа, где в ряду тут и там недоставало книг; два кресла с выцветшей бордовой обивкой; ковёр с индийским рисунком тянулся до круглого чайного стола — на нём лежало несколько раскрытых томов, лупа, рама без картины, партитуры и нотные листы. Только у одного окна шторы были отдёрнуты, и в пыльно-белом просвете я увидел фигуру молодого человека, сжимавшего в одной руке скрипку Страдивари и смычок — в другой. О да, я был абсолютно уверен, что он молод: его возраст выдавали чрезмерная прямота спины, которая — как у всякого студента — запросто, без ущерба для позвоночника, сменяется сутулостью, и отсутствие в движениях степенности, свойственной людям за сорок. Навскидку я предположил, что моему будущему соседу двадцать шесть. — Мистер Холмс, вот и мы. Фигура у окна обернулась и его костистое лицо цвета камеи (боже, эта бледность ужасала бы, если бы не являла зрелище столь органичное) осветила дружелюбная, хорошо рассчитанная улыбка. Холмс с трепетной бережностью положил скрипку и смычок на стол и подошёл к нам со Стэмфордом. Первым делом он достал из кармана аккуратно сложенный лист бумаги и протянул его мне. — Вы?.. — начал было я, но Стэмфорд вмешался. — Прочтите, Уотсон, — сказал он и добавил с большей настойчивостью: — Очень вас прошу. Я развернул послание и пробежался взглядом по выведенным от руки строчкам:«Здравствуйте, доктор. Восхищаюсь Вашим мужеством, сочувствую боли в ключице и предплечье, но счастлив знать, что теперь мне не придётся терзать уши одной лишь бедной квартирной хозяйки…»
На этом месте я невольно улыбнулся. И вдруг понял, что озадачен осведомлённостью Холмса о моём недуге. Неужели Стэмфорд посвятил его в это?«…В остальном, уверяю вас, шуму от меня будет мало: дело в том, что я лишён того дара к изъяснению, коим обладаете Вы, баловень судьбы. Я привык общаться жестами, но, принимая во внимание Вас, буду отныне писать письма, если такая нужда возникнет. Не хотелось бы доставлять Вам хлопоты. Надеюсь, Вас не оттолкнёт такое немногословие, поскольку я думаю, что мы поладим. Как джентльмен, приму любой исход этой встречи».
Дорогой читатель, мне уже приходилось к тому времени иметь дело с мутизмом; например, капрал Рэтфорд, с которым я познакомился в госпитале, после ампутации ноги выше голени долгие часы только смотрел в потолок и на все вопросы кивал или мотал головой. Язык его не слушался, сам он и не старался говорить с окружающими. Пока медсестра гладила его по руке и изо всех сил пыталась завлечь в беседу, Рэтфорд только улыбался. Не могу объяснить, почему известие о немоте мистера Холмса совершило во мне такую перемену — всколыхнуло не жалость, а глубокое сострадание, будто я знал своего будущего соседа (теперь уж я был уверен, что останусь здесь, в запущенной квартире на Бейкер-стрит) долгие годы. По правде говоря, ко мне откуда-то свыше пришла вера в то, что Шерлок Холмс, этот славный и, безусловно, умный юноша с музыкальным даром, — самый поразительный человек на свете. Возможно, всё это было проявлением сиюминутного малодушного расчёта: мол, ведь есть же те, кому приходится хуже, чем мне. Даже если зерно правды содержалось в такой формулировке, я искренне восхищался новым знакомым. Он не выглядел ни подавленным, ни запуганным, наоборот, в нём ощущалась неиссякаемая бодрость и жизнелюбие — то, чего в новую лондонскую пору жизни катастрофически недоставало мне. — Буду счастлив делить с вами кров, мистер Холмс, если позволите. — Я протянул Холмсу руку. Лёгкое замешательство скользнуло по лицу Холмса, однако тут же исчезло, оставив лукавый, ребячески-счастливый блеск в глазах. Я заметил, что в уголке нижней губы у Холмса крошечный шрам, как от рыболовного крючка — когда лицо Холмса хранило спокойное выражение, он выравнивался, становился незаметным и нисколько не портил его внешность. В этой отметине тоже было что-то свойственное только одному конкретному человеку. Холмс пожал предложенную руку. — Что ж, замечательно. Дело разрешилось, господа. Поздравляю вас, — сердечно обратился к нам Стэмфорд. Холмс сделал несколько быстрых жестов в сторону Стэмфорда, но смотрел на меня. — Мистер Холмс спрашивает, не напрягают ли вас безобидные химические опыты и игра на скрипке. Он хотел бы знать, что не будет досаждать вам. — О, вовсе нет, — с готовностью ответил я. — Ваша игра великолепна. А ваши опыты, я уверен, принесут большую пользу. Так что не считайтесь с таким старым брюзгой, как я. Впрочем… мне и самому, наверное, нужно покаяться. Я очень ленив в последнее время. Много, но некрепко сплю, редко совершаю пешие прогулки, курю матросскую… Мистер Холмс кивнул, поднёс руку к нагрудному карману и показал кончик эбонитового мундштука. Общие скверные привычки совсем не то же самое, что недостатки характера: если первое способно объединить, то второе — напрочь испортить отношения. — В остальном же я вполне зауряден, — довершил я «исповедь». — Ещё у меня есть Веблей-Скотт. Наследие войны. Как вы и написали, да, я воевал в Афганистане. Из-за этого я иногда становлюсь нервозным… Только не подумайте, что я стану каким-либо образом перекладывать на вас свои плохие настроения. Этого не случится, поверьте, не такой уж я негодяй… Шерлок Холмс махнул рукой, показывая, что это сущие пустяки. Дело было почти обстряпано. Я колебался, поскольку мне очень хотелось задать ещё один вопрос. Не сдержавшись, я всё-таки поинтересовался: — Скажите, что за соната это была? Которую вы играли только что? Никогда её не слышал, но это было так прекрасно. Холмс приподнял брови; моя вскрывшаяся увлечённость музыкой его позабавила и умилила. Он сделал шаг к чайному столу, взял партитуру и графитовый карандаш, что-то быстро черкнул над нотами, а затем протянул листок мне.«Рондо каприччиозо. Камиль Сен-Санс».
И ниже приписка:«Если пожелаете, дорогой доктор, я буду играть Вам её каждый день».
II
Вещи я перевёз вскоре после улаживания некоторых чисто формальных вопросов с хозяйкой. Вероятно, наши впечатления друг от друга перекликались, и я вполне устраивал её в качестве съемщика. Бейкер-стрит я «обарахлил» всего лишь один саквояж личных вещей, к тому же на треть его заполняли романы. Комната мне досталась светлая, на западную сторону, небольшая, скромная, с двумя книжными шкафами и письменным столом. После палаты госпиталя и гостиницы о лучшем я и мечтать не смел. Холмс вызвался помочь мне с обустройством, и я заметно смутился, когда он одарил стопку моих книг глумливым, снисходительным взглядом. Холмс обладал наблюдательностью и сметливостью, но временами ему отказывало чувство такта. В тот раз, однако, он написал мне письмо, в котором принёс извинения за свою реакцию и объяснил, что не признаёт беллетристику как вид полезной литературы. Первоначально можно было бы заключить, что в силу немоты Холмс компенсировал отсутствие устной речи мимикой, и по ней люди в два счёта считывали его эмоции. На деле это было совершенно не так. Мой сосед давал о себе знать ровно столько, сколько считал нужным, оттого количество сведений ограничивалось коллекцией его недостатков. Он частенько, пренебрегая хорошим тоном, пил чай за работой: левая рука его держала чашку, правая же металась по нотным листам, оставляя за собой след из крючков нот. Он писал музыку постоянно. Пока графитовый карандаш, отброшенный в сторону, медленно катился по наклонной поверхности стола, Холмс уже пристраивал скрипку на плече и в бешеном ритме, в изнемогающем престо, исполнял новосочиненный отрывок. Каким-то фантастическим образом он всякий раз успевал доиграть финальную ноту до того, как карандаш падал — точнее, не падал — на пол. Впервые он продемонстрировал методику быстрой игры на утро после моего въезда. Тогда я спускался по лестнице, а он стоял на нижнем этаже спиной ко мне и играл, играл, играл… Я застыл, чтобы не дай бог не помешать. После того, как Холмс довершил сонату, он ловко нагнулся, поймал карандаш и, по-прежнему не оборачиваясь, отвесил поклон, будто стоял на сцене перед многочисленной аудиторией концертного зала. Оказалось, этот хитрый лис был в курсе, что я уже проснулся. Показательное выступление предназначалось мне и только мне. Ужиться с Холмсом не составляло труда: нрава он был спокойного, уравновешенного, ценил уединения точно так же, как и я, однако периодически у него просыпалась неизвестно чем вызванная жажда общения, которую я, в целом, разделял. Холмс писал мне письма, скромно просовывая их под дверь спальни по утрам. Факт, что просыпался я позже него, первое время наводил на меня досаду. Холмса это, похоже, не тревожило. Обычно он интересовался, всё у меня благополучно и не требуется ли мне помощь, — письма носили скорее формальный, нежели дружеский характер; и хотя я отвечал на них искренне, с благодарностью, у меня закрадывались подозрения, что Холмсом движет простая любезность, а не истинное расположение. Не знаю, откуда во мне возникло это желание уже тогда, но я хотел — смешно сказать — отогреть в Холмсе хоть толику того же живого человеческого интереса, какой он воспалял во мне. Обложившись книгами, я начал учить язык жестов. Скрыть от Холмса свои упражнения я не смог. Он просил меня показывать, какие слова я уже знаю, указывал на ошибки и помогал делать жесты более чёткими. «Дело в том, — написал он мне, — что я питаю страсть к строгому порядку, понимаете, мой друг?» Если бы он только мог вообразить, насколько хорошо я понимал. Первое письмо, начисто лишённое тошной учтивости, я получил от него вечером — на второй месяц нашего соседства. Содержание его было таким: «Доктор, если позволите, я бы предложил Вам присоседиться ко мне на вечерней прогулке, если, разумеется, это не нарушит Ваш привычный распорядок дня. Понимаю, что Вас, должно быть, смущает мой недуг, но могу заверить — сделаю всё, чтобы Вам не пришлось скучать. Буду ценным слушателем. Доверитесь?» За манящим, вопросительным «доверитесь» стояло обещание какой-то неслыханной и невиданной прежде авантюры. Стоит ли говорить, что донкихотовская жилка не оставила шанса воспротивиться предложению. Собрался я быстро; когда я спустился вниз, Холмс ждал меня в великолепно, ладно скроенном по его стройной фигуре пальто. Он улыбнулся мне и спросил жестом: «Готовы?» «Всенепременно», — ответил я жестом, на сей раз ничего не перепутав. Мы бродили вдоль Оксфорд-стрит, когда последние угли красного от смога заката дотлевали между домов. Иногда Холмс раскланивался со знакомыми: так произошло возле лавки зеленщика и табачного магазина. Сам я не мог похвастаться большим количеством дружеских связей в городе. Жизнь менялась слишком быстро. Ведь я вырос здесь. Раньше всё было совсем иначе, раньше я числился среди обычных, пресыщенных лондонскими буднями людей: джентльменов, знавших толк в болтовне о политике и о театре — в обществе дам. Сам я давно перестал засматриваться за красавец. Причина крылась то ли в недавней неудаче с той, что носила инициалы Дж. Л., моей ещё студенческой влюблённости, то ли в опрокинутом стакане незрелых надежд, впечатлений и разочарований, то ли в усталости от собственных скоротечных привязанностях, которые не претендовали на истинность, и мне это было хорошо известно. Я чувствовал не по возрасту дряхлым, унылым, лишённым каких-либо стремлений, и досаднее всего то, что в этом состоянии Чайльд-Гарольда было много предсказуемого. Меня неимоверно задевало, что я страдал от недуга, приходящего к мужчинам после тридцати, — меланхолии. Мне бы хотелось как-то выделяться, но — увы! — я тоже нёс бремя человека. От тоски или от тяжёлых мыслей я принялся тайком разглядывать своего спутника. Удивительное рифмование его черт привлекло моё внимание ещё при нашем знакомстве: бескровные губы, выступающий подбородок — не волевой, а целеустремлённый, творческий, — тонкий, выразительный профиль, одновременно хищный и аристократический, и глаза с искорками лукавого веселья — это рождало какую-то иную, не всем понятную притягательность. Ею невозможно было не плениться, но, разумеется, мне не следовало бурно восторгаться внешностью другого джентльмена. «О чём вы думаете?» — осведомился Холмс мимолётным прикосновением к моему плечу. Коричневая лайка перчаток плотно обтягивала его ладони, и, когда он изъяснялся со мной, я невольно следил за движением рук. Я помнил их мужественность: бирюзу вен и обилие тёмных пятнышек от ожогов. Мне было жаль эти руки, потому как, по моему глубокого убеждению, они куда больше подходили для музыки, чем для химических опытов, коими мой друг увлекался с азартом первооткрывателя; я не осмелился бы озвучить свои соображения, но всеми возможными способами намекал на это Холмсу. «Так о чём же, мой друг?» — повторил он с той лёгкостью движений, какую мне пока было не освоить. — Всего лишь о собственной никчёмности, — ответил я. Холмс моей шутки не оценил. «С чего бы вам так не любить себя?» — будто бы говорили его глаза. И, боже, я думал: вдруг он подозревает, что мне с ним скучно? — Прошу прощения, я вовсе не хотел вас обидеть. Просто такому бедолаге, как я, сложно устроится на работу, это гнетёт меня. Понимаете, не могу же я жить на одном пособии — это ведь кот наплакал, сами знаете. Должно быть, вам тяжело со мной?.. Холмс отрицательно покачал головой и улыбнулся. «Вы всегда можете взять деньги у меня, я вам не откажу», — дал он мне понять позже, в письме, — Впрочем, я знаю, джентльмен скорее наступит себе на горло, чем попросит помощи». Он оказался прав по части моих убеждений. — Позволите ли мне нескромный вопрос: как вы узнали тогда, что прибыл из Афганистана? Меня давно это терзает. Холмс остановился. Я тоже. Он внимательно смотрел на меня с минуту, а затем резко схватил меня за руку; я вздрогнул, он наклоном головы привлёк внимание к моему запястью. Холмс закатал мой рукав и пальцем показал линию загара. Мозаика начала складываться из разрозненных кусочков. — Хотите сказать, вы поняли, что я прибыл из тропиков? — Холмс кивнул, и я продолжил: — Но что из этого? Я мог бы вернуться откуда угодно: из Индии, из Африки… Быть может, я проводил там отдых… Холмс энергично покачал головой. Теперь он проделал ещё более странную вещь: ущипнул себя за щеку, а затем указал на мою. — Я сильно бледный, да, верно, — догадался я, улыбнувшись этой простоте и логичности. — Лихорадка подкосила. Поразительно, ведь это было на поверхности… Но как вы узнали, что я был на войне? Лихорадка знакома не только солдатам. На этот раз Холмс размышлял дольше. Наконец его пальцы коснулись его же подбородка; голова Холмса приподнялась, плечи он отвёл назад настолько, насколько это вообще было возможно; он походил на учителя танцев, исправляющего самому себе осанку. Я не сразу понял, что он имеет в виду. Чтобы помочь мне, Холмс сделал несколько шагов вперёд, ступая ровно, по-военному. — Выправка… — выдохнул я. — Ну конечно, конечно же! Всё складывается: Стэмфорд представил меня как доктора, но вы увидели, что у меня армейская выправка, болезненный вид и загар. Холмс удовлетворённо кивнул. Не сдержавшись, я воскликнул: «Это поразительно!», и Холмсу польстила высокая оценка его интеллекта. Я же находился под глубочайшим впечатлением и смотрел на друга, как на кудесника — нет, больше, как на самое удивительное создание во вселенной. Шерлок Холмс же отвечал мне таким же долгим, до неприличия мягким, поощряющим взглядом. Мои собственные глаза, вероятно, излучали интерес и человеческое расположение. Боже, ведь тогда я ещё не знал, не мог помыслить, как дороги мне будут эти минуты. О, как ещё глуп и слеп я был тогда.