Часть 3 (сыровато сразу предупреждаю - читать на свой страх и риск))
29 августа 2025 г., 09:36
Проваливаясь сквозь слои реальности, Тоби ощутил знакомое головокружение — будто его вывернули наизнанку и бросили в центрифугу. Камни Кагуи хрипели, протестуя против несанкционированного скачка, но он уже видел цель: уютный дом на окраине Конохи, где пахло хвоей и тревогой.
Он материализовался в роще неподалёку. Здесь всё пахло иначе — не пеплом и болью, а страхом, густым и тяжёлым. Совсем скоро этот мир захлебнётся кровью. Совсем скоро тот Итачи примет решение, которое сломает всё.
Тоби двинулся к дому, не скрываясь. Он знал, что юный гений уже чувствует его — шаринган в режиме бдения, паранойя, обострённая до предела.
— Выходи, — бросил он в ночную тишину. — Поговорить надо.
Из тени отделилась худая фигура в чёрном. Итачи. Глаза — два кровавых круга, лицо — маска ледяного спокойствия. Но Тоби видел — в них дрожала та самая трещина, что с годами превратится в пропасть.
— Кто ты? — голос был низким, опасным. Совсем не таким, каким запомнил себя Тоби.
— Будущее, которое ты ненавидишь, — Тоби скинул капюшон, показывая лицо — изуродованное, но всё ещё узнаваемое. — Тот, кто пришёл дать тебе шанс всё исправить.
Итачи не дрогнул. Но шаринган завертелся быстрее, выискивая подвох, гендзюцу, ложь.
— Данзо прислал? Или... Совет?
— Я прислал себя сам. Из мира, где ты уже всё про... испортил.
Он сделал шаг вперёд. Итачи отступил — не из страха, сохраняя дистанцию.
— Ты собираешься убить их. Весь клан. — Тоби не спрашивал. — Ради деревни. Ради брата. Думаешь, это сделает его сильным? Он горько рассмеялся. — Он станет сильным. Но возненавидит тебя. И себя. И весь этот гребаный мир. И это... Тоби ткнул себя в грудь, ...будет грызть тебя вечно.
Итачи молчал. Но его пальцы сжались — он готов был атаковать.
— Есть другой путь, — Тоби выдохнул. — Укради его. Укради и беги. Брось всё. Стань предателем в глазах всех, но... сохрани его. Для себя.
— Ты сумасшедший, — наконец выдавил Итачи. — Это... эгоистично.
— А убить семью — нет?! — Тоби взорвался. — Ты отнимаешь у него всё ради призрачной идеи «большего блага»! Какое тебе дело до этого блага, если единственный, кто тебя любил, будет смотреть на тебя с отвращением?!
Тишина. Где-то закричала сова.
— Он... — Итачи запнулся, и в его голосе впервые прозвучала неуверенность, —...будет жить. И станет сильным.
— Живут и тараканы! — Тоби в ярости швырнул в дерево сюрикен. — Сильным? Он станет пустым! Как я! Как ты в моём мире! И ты будешь смотреть, как он гниёт заживо, и знать, что это ТВОЯ работа!
Он подошёл вплотную, игнорируя боевую стойку Итачи.
— Укради его. Сегодня. Скажи, что это приказ Хокаге. Что Данзо хочет его мёртвым. Обмани, но вытащи отсюда. А потом... Тоби схватил его за плечи, ...полюби. Как должен был с самого начала.
Итачи отшатнулся, лицо исказилось от отвращения и... страха.
— Я не... я не могу.
— НЕ МОЖЕШЬ ИЛИ БОИШЬСЯ? — Тоби тряс его. — Боишься, что он увидит, какой ты слабый? Боишься, что не справишься? Боишься, что твоя идеальная жертва окажется напрасной?
Он оттолкнул его.
— Тогда готовься. Готовься к тому, что однажды он придёт за тобой. И ты будешь стоять на коленях, моля его о прощении, которое никогда не получишь. Потому что ты... Тоби повернулся к уходить, ...предпочёл быть героем в чужих глазах, а не счастливым человеком в своих.
Он растворился, оставив Итачи одного — бледного, дрожащего, с глазами, полными ужаса от того, что он узнал себя в этом монстре.
---
Вернувшись в свою реальность, Тоби упал на колени, давясь кашлем. Камни Кагуи трещали, выдыхаясь. Зетсу молча наблюдал.
— Он не послушался, — констатировал белый Зетсу. — Я же говорил.
— Нет, — Тоби вытер рот. — Но теперь он будет знать. Что был выбор.
— И что это изменит?
— Ничего, — Тоби закрыл глаза, видя перед собой лицо юного Итачи — разбитое, потерянное. — Но теперь, когда он будет мучиться по ночам... он будет вспоминать мой голос. И знать, что мог иначе.
Это была не победа.
Это была месть.
Самому себе.
Память — ненадёжный свидетель. Она шепчет обрывками, как предатель у костра. И вот он, Итачи — или уже Тобирама? — стоит среди пепла Четвёртой войны, и осколки прошлого встают на свои места с тихим, леденящим щелчком.
Он смотрит на Саске. Вернее, на то, что от него осталось — неистового, сломанного, наконец-то захваченного Мадару. И сердце сжимается не от триумфа, а от ужасающего прозрения.
Этот Мадара… рождён в том Цукуёми. В самой первой иллюзии, которую он, Итачи, наслал на маленького брата, чтобы сломить его волю. Там, в кромешном аду, куда он загнал ребёнка, что-то просочилось. Не просто боль, не просто страх — архитектура души самого Мадары, ждавшая в тенях. И разум Саске, разбитый вдребезги, стал собираться — по её образу и подобию.
И он, Итачи, мстил. Не Саске. Не мальчику. А тому призраку, что смотрел на него глазами брата. Мстил изящно, с холодной, невыразимой жестокостью, понятной лишь такому же гордецу, как Мадара.
Унижением.
Не кулаками, не пытками. Статусом вещи. Подачкой Сенджу. Мол, всё, что у тебя есть — моё. И за моё тепло, за мою «заботу» тебе придётся платить. И он ввинчивался в его сознание через метку — эту предательскую дверь, — и грелся в ядовитом пламени его стыда.
А Саске… Мадара… платил. Строго по счёту. Выторговывал право на самоубийство — единственный достойный выход для опозоренного вождя. И исполнил договор с буквализмом, что заставил бы вздрогнуть самого педантичного Тобираму. Не погиб, как мать врага. Замаскировал смерть под роды. Исполнил долг и ушёл.
А теперь — Сайто.
Бесчакровый. Гражданский. Но упрямый, как все они вместе взятые. Он не бежит — он исчезает, ввинчивается в щели мира, лишь бы быть подальше.
И Лабиринт, что плетёт Тобирама… Он не для шпионов. Он для него. Чтобы тот вспомнил. Чтобы не забыл, кто его греет. Чтобы, даже ненавидя, возвращался.
И вот оно — понимание в глазах Сайто. Уже не чёрных, но с тем же холодным блеском Мадары и Саске. Он смотрит на Тобираму — на Итачи — и видит. Видит всю эту многослойную, многовековую игру в кошки-мышки. И… принимает?
Нет. Но он терпит. Потому что это тепло — единственная константа в этом безумном кармическом калейдоскопе. Даже если оно обжигает. Даже если оно — от врага.
И Тобирама ловит себя на мысли, глядя на эту вечную погоню: «Ками, какой же идиот…»
То ли о себе.
То ли о Сайто.
То ли о всей этой проклятой спирали, где палач и жертва вечно меняются местами, но никогда не могут разорвать круг.
Он больше не мстит.
Он строит. Клетку? Дом? Неважно.
Лишь бы грелось.
Лабиринт, в который он заманивает Сайто, — это не каменные стены и не колючие иллюзии. Это память, вывернутая наизнанку. Улицы Конохи, пахнущие так, как пахло в квартале Учиха до резни. Звуки сенсорных колокольчиков, которые мать Саске вешала на дверь. Даже еда — те самые слишком сладкие данго, что любил Итачи, и которые Саске ненавидел, но всегда доедал, потому что брат дал.
Сайто ходит по этому лабиринту, и его гражданское тело вспоминает то, чего оно никогда не знало. Нервные окончания зудят, в висках стучит чужая кровь. Он пытается бежать, но каждый путь заводит его обратно — к тому самому дивану, к чашке чая, к Тобираме, который ждёт с лицом, на котором смешались черты Итачи, Тобирамы и чего-то третьего, древнего и усталого.
— Хватит, — однажды говорит Сайто, его голос — хриплый шепот, будто его горло перетянуто пеплом. — Я уже всё отдал. Душу. Тело. Даже смерть. Что тебе ещё нужно?
Тобирама смотрит на него — не как на трофей, а как на запутанный клубок ниток, который он сам когда-то распутал и теперь пытается собрать обратно.
— Ты не отдал, — поправляет он тихо. — Ты продал. По договору. Я просто хочу... пересмотреть условия.
Он не тянется к нему. Не пытается кусать или метить. Он просто наливает ещё чаю. И Сайто, заворожённый абсурдом происходящего, берёт чашку. Его пальцы больше не дрожат.
Итачи в нём — тот самый, что когда-то мстил Мадаре — корчится от ярости. Как он смеет? Как он может быть таким спокойным? Он должен быть сломлен! Он должен ненавидеть!
Но Тобирама глубже. Он помнит всё. И он понимает то, чего не понимал Итачи: ненависть — это тоже связь. А когда ненависть выгорает, остаётся лишь пустота. И он боится этой пустоты больше, чем любого боя.
Поэтому он строит. Не клетку. Дом. Кривой, перекошенный, сложенный из обломков прошлых жизней, но — дом.
И однажды Сайто (Саске? Мадара?) приносит печенье. Домашнее, солёное, совсем не такое, как любили Учиха. Оно крошится, оно невкусное. Но он ставит тарелку на стол перед Тобирамой и отворачивается, делая вид, что проверяет взрывчатку.
Тобирама берет одно. Медленно жуёт. —Отвратительно, — говорит он. —Сам знаю, — бурчит Сайто, но уголок его губ дёргается.
Это не прощение. Не капитуляция. Этоперемирие. На новом уровне. Где они оба — заложники одной и той же кармы, одного и того же долга, одной и той же одинокой души, мечущейся между телами.
Тобирама смотрит, как Сайто ковыряет отвёрткой мину, и думает: Какой же идиот. И на этот раз он точно не знает— о ком.
Тобирама прикрывает глаза. Внутри тихо. Не та тишина, что бывает после бури, а та, что наступает в самом её центре — мертвая, выжженная, где слышен только звон в ушах.
Он принимает это. Как факт. Как данность.
Ему невероятно везёт.
Не стань Саске — Мадарой, с его едкой, сильной, хоть и искалеченной памятью… Никакая сила в мире не заставила бы его простить. Не на словах. Слова можно вырвать пыткой, вымучить давлением, вытравить до дна. Но не внутри. Не то прощение, что тихо зреет в глубине души, даже когда разум кричит о мести.
А так… Так у него есть маленький, но шанс. Хоть какой-то.
Он знает, что косячит. Страшно. Грубо. Он пугает, он ловит, он строит свои лабиринты из призраков и боли. Он до сих пор слышит тот жестокий шепот мыслей Мадары — не Саске, а именно того, древнего, изначального. Тот звонкий, ледяной голос, что шепчет:
«Ты заслужил это своим существованием. Ты не надеялся искупить что-то ритуальной смертью — ты лишь хотел соблюсти приличия. Уйти по правилам, как подобает опозоренному вождю. Не более.»
И он, Тобирама, из того же долга, из той же проклятой ответственности перед кланом, который сам же и уничтожил… изредка распускает лепестки души.
Не в молитве. Нет. В дальнем радаре чакры, в том её слое, что глубже любых техник. Он посылает в пустоту тихий, настойчивый зов:
«Ответьте, Учиха. Есть ли вы где-то? Сумел ли я купить вам вход в рай? Хоть одной душе?»
Ответа нет. Никогда не было. Лишь эхо его собственного страха.
Но иногда, глядя на Сайто, который ворчит над миной, но не пытается его взорвать… Он думает, что maybe, возможно… что-то дошло.
Не искупление. Нет.
Но maybe… перемирие. С самим собой. С тем мальчиком-убийцей, которым он был. С тем стариком-тираном, которым стал. Со всей этой бесконечной чередой жизней, где он всегда ломает то, что любит.
Он протягивает руку и касается пальцами виска Сайто. Тот вздрагивает, но не отдергивается.
— Что? — бурчит он, не отрываясь от работы.
— Ничего, — говорит Тобирама. — Просто... проверяю.
Проверяет, тут ли ты.
Проверяет, не призрак ли ты.
Проверяет, греешься ли всё ещё.
И Сайто, не глядя, прижимается к его ладони на секунду — быстро, почти невзначай, будто поправляя волосы.
И этого хватает.
Пока.
Чтобы не сойти с ума.
Тоби замер перед зеркалом, вода с крана капала на пол, но он не слышал её стука. Он вглядывался в своё отражение — в морщины у глаз, в жёсткую линию рта, в холодный, пустой взгляд.
И вдруг — узнал.
Не себя. Не Тобираму. Не Итачи.
Того другого. Того, кто в ночь резни вломился в дом Учиха не как палач, а как… что? Свидетеля? Судии? Того, кто дал ему — Итачи — по морде за сломанную игрушку? За испуганные глаза Саске? За всё то, что было ещё до крови и приказов.
И он понял, что сегодня, сейчас, он бы сделал то же самое.
Он бы вломился в тот дом. Отшвырнул бы того юного, самоуверенного гения-убийцу. Дал бы ему по морде. Не чтобы остановить — уже поздно. А чтобы оставить синяк. Чтобы тот, стирая кровь с губ, хоть на секунду задумался.
А потом — потребовал бы. Как тот рыжий хмырь из его сбивчивых воспоминаний, чей образ путался с Наруто и Хаширамой.
«Забери его. Укради. Схвати и беги. Не оглядывайся. Стань для него кем угодно — монстром, похитителем, — но только не тем, кто дал приказ на его смерть.»
Он сжал кулаки, глядя в глаза своему отражению.
Тот, в зеркале, был бы с ним согласен.
Они всегда были согласны в главном — Саске стоит всего. Даже если«всё» — это стать изгоем. Предателем. Тем, кого он сам же и ненавидит.
Он провёл рукой по лицу, словно стирая невидимую кровь, и горько усмехнулся.
Круг замкнулся. Он теперь итот, кто бьёт, и тот, кого бьют. Итот, кто требует, и тот, кого требуют.
И где-то в этом безумии был единственный смысл — не дать ему повториться. Снова и снова. Даже если для этого придётсябить самого себя через время и пространство.
Он выключил воду и вышел из ванной. Сайто спал на диване,прикрыв глаза рукой. Тобирама сел рядом,не касаясь его.
— Прости, — прошептал он. — что не пришёл тогда. — Что не отшвырнул того идиота. — Что не спас тебя раньше.
Сайто не проснулся. Но его пальцы разжались,и рука упала на колени Тобирамы.
Как знак. Как приговор. Как шанс.
Тоби не орет. Он стоит неподвижно, как каменный страж на границе миров, и его единственное оружие — не Камуи, не дзюцу, а… чувство.
Он протягивает его через разлом реальности, как нить из собственных нервов, и вкладывает в сознание того, другого Итачи — того, что ещё не совершил непоправимого.
Это не образ. Не голос. Не память.
Это — ощущение.
Чувство того, как будто ты носишь в сомкнутых ладонях чью-то маленькую, израненную, окровавленную душу. Она трепещет, обжигает холодом и жаром одновременно, и ты знаешь — стоит разжать пальцы на миг, и она рассыплется пеплом. И ты несешь её так — вечно, боясь дышать, боясь пошевелиться, зная, что это твоя вина, что она так изувечена. И ты всё равно роняешь её. Снова и снова. И каждый раз собираешь по крупицам, склеиваешь болью и стыдом, и снова несешь, зная, что уронишь опять.
И самое страшное — ты не хочешь её отпускать. Потому что без неё — только пустота. Только ледяной ветер и тишина, в которой слышен шепот всех тех, кого ты предал.
---
Параллельный Итачи замирает посреди комнаты. Его шаринган гаснет. Из рук выпадает сюрикен. Он не понимает, что это, но чувствует. Настоящей, физической болью сжимается горло, перехватывает дыхание. Перед глазами — не картинки, а знание. Знание того, что ждёт его тут, если он сделает этот шаг.
Он падает на колени, давясь тихим, бессильным звуком. Не от страха перед будущим. От тяжести. От осознания той ноши, которую он добровольно взвалить на себя.
— Что… что это? — его голос — хриплый шёпот.
— Это ты, — звучит голос Тоби, беззвучный, возникающий прямо в сознании. — Через десять лет. Через двадцать. Через все жизни, что будут после. Ты будешь нести это. И будешь ронять. И будешь собирать. И никогда не сможешь остановиться.
Итачи молча трясёт головой, пытаясь отринуть это, но чувство уже въелось в него, как яд.
— Зачем?.. — он не может выговорить больше.
— Чтобы ты знал. Чтобы ты выбрал. Не ради деревни. Не ради мира. Ради себя. Ради того, чтобы однажды не смотреть на свои руки и не видеть на них вечной крови, которая не смоется.
Тихо. Только прерывистое дыхание Итачи.
— Есть другой путь? — наконец выдыхает он.
— Всегда есть другой путь, — отвечает Тоби, и его голос впервые звучит не как приговор, а как… усталая надежда. — Просто он сложнее. И за него придётся заплатить своей репутацией. Своим комфортом. Своим пониманием долга. Но не его душой.
Он обрывает связь. Картинка в его сознании гаснет.
Он не знает, что выберет тот Итачи. Возможно, ничего не изменится. Возможно, этот мир тоже погибнет в огне.
Но он показал. Он дал шанс. Не украсть, не сбежать — почувствовать.
И теперь, возвращаясь в свою реальность, к своему Сайто, который ворчит во сне и прижимается к его колену, Тоби думает, что maybe, это и есть единственный способ не косячить — не пытаться всё контролировать.
А просто чувствовать. И позволить чувствовать другим.
Даже если это больно. Даже если это не сработает.
Это та цена, которую он готов платить за свой шанс.
Параллельный Итачи остался на коленях. Давление в груди не уходило, а лишь меняло свой характер — с острой боли на глухую, ноющую тяжесть.
Он сидел в полной тишине своего дома, но слышал отголоски — не звуков, а ощущений. Хрупкость. Дрожь. Леденящий страх уронить что-то бесконечно ценное. И всепоглощающая, удушающая усталость. Не физическая. Та, что проедает душу насквозь, пока от тебя не останется лишь пустая оболочка, механически выполняющая долг.
Он поднял руки перед лицом. Чистые. На них не было крови. Пока.
Но он чувствовал её липкую теплоту. Вил, как та самая душа — трепетная, испуганная — сочится сквозь его пальцы, и он бессильно сжимает ладони, пытаясь удержать то, что уже невозможно сохранить целым.
«Ты будешь нести это. И будешь ронять. И будешь собирать. И никогда не сможешь остановиться.»
Слова призрака из другого мира висели в воздухе, тяжелые, как свинец.
Он представил Саске. Не того надменного, язвительного гения, каким он станет после бойни, а маленького. Того, что прибегал к нему ночью из-за кошмаров. Чьи глаза расширялись от доверчивого восхищения, когда Итачи показывал ему новый прием.
Этого Саске он и должен был раздавить? Превратить в инструмент мести? В трофей? В долг, который придется выплачивать вечность?
Нет.
Мысль родилась тихо, но с железной ясностью.
Нет.
Он поднялся на ноги. Походка была неуверенной, будто земля уходила из-под ног. Он подошел к окну. В квартале Учиха горели огни — мирные, обыденные. Люди жили. Не знали, что до часу икс остались считанные дни.
Он не мог предотвратить резню. Данзо, Совет… Силы были слишком неравны. Он был всего лишь орудием в их руках.
Но он мог спасти одного.
Не украсть. Не спрятать.
Увести.
Сказать Хирузену, что Саске — его цена за молчание. Его личный заложник. Его гарантия, что он не пойдет против деревни.
Это будет грязно. Его назовут монстром, похитившим собственного брата. Саске будет ненавидеть его.
Но он будет жив. И его душа останется целой. Не изувеченной годами ненависти, предательства и боли.
Итачи закрыл глаза, снова прислушиваясь к тому чувству — тяжести окровавленной души в ладонях.
Он больше не хотел этого нести.
Он выбрал иной долг. Более тяжелый в краткосрочной перспективе. Но, возможно… искупительный в долгосрочной.
Он развернулся и пошел к комнате Саске. Не как палач. Не как жертва.
Как брат, принимающий самое тяжелое решение в своей жизни.
Чтобы разомкнуть петлю. Чтобы разорвать круг.
Хотя бы в одном мире.
Итачи остановился у двери в комнату Саске. Рука сама потянулась к рукояти меча — старой привычке, — но он заставил себя опустить ладонь. Он не пришёл убивать. Он пришёл… украсть.
Он тихо толкнул дверь. Саске спал, зарывшись лицом в подушку, одна рука свесилась с кровати. Совсем ребёнок. Совсем беззащитный.
Итачи стоял и смотрел, и тяжесть из будущего давила на плечи, напоминая: «Если ты сейчас не возьмёшь его, ты будешь нести его душу, израненную твоими же руками, вечно.»
Он сделал шаг вперёд. Пол скрипнул. Саске поворочался, что-то пробормотал во сне и… улыбнулся. Сонная, блаженная, доверчивая улыбка.
Итачи почувствовал, как что-то острое и горячее вонзается ему под рёбра. Боль. Не физическая. Та, что хуже любого клинка.
Он не стал будить брата. Не стал объяснять. Он просто наклонился, завернул Саске в одеяло — тот лишь хмыкнул, уткнувшись носом в его плечо, — и поднял его на руки. Лёгкий. Хрупкий. Живой.
Он вышел из дома, не оглядываясь. Не думая о родителях, о клане, о долге. Только о том, что несёт в руках. И на этот раз он не уронит.
Улицы были пустынны. Он шёл к дому Хирузена, прижимая к груди спящего брата, и в голове складывался план. Не идеальный. Отчаянный. Циничный.
«Я делаю это ради деревни, — скажет он Хирузену. — Он — мой заложник. Моя гарантия. Моя цена за молчание и повиновение. Если со мной что-то случится… он умрёт.»
Ложь. Грязная, отвратительная ложь. Но она сработает. Хирузен предпочтёт отдать одного ребёнка, чтобы сохранить видимость порядка.
Саске проснётся в незнакомой комнате. Испугается. Будет плакать. Спросит: «Почему? Где мама? Где папа?»
И Итачи придётся смотреть ему в глаза и лгать. Снова и снова. Говорить, что это необходимо. Что так будет лучше. Что он защищает его.
Он будет тем, кого Саске возненавидит. Но живым.
А однажды, когда всё закончится, когда Данзо и старейшины получат своё, он попытается объяснить. Показать правду. Как умеет.
Может, Саске простит. А может, нет. Но у него будет шанс.
Итачи прижал брата к себе крепче, чувствуя его ровное дыхание.
Он больше не боялся уронить. Он боялсяне донести.
Сны Итачи были не видениями, а тактильными кошмарами. Он не видел, а чувствовал.
Взрослый Саске, его голос — плоский, безжизненный, как скрип ржавой двери: «Милосердием было бы зарезать меня со всеми. А то, что есть — это косо прошедшая политика.»
Запах гари. Не костра — чего-то другого. Тяжёлого, сладковатого, приторного. И маленький Саске — такой маленький, что одежда висит на нём, как на вешалке — деловито стаскивает трупы в сарай.
Он не плачет. Не кричит. Его движения точны, экономичны. Как у плотника, собирающего полку. Он укладывает тела аккуратно, плечом к плечу, голова к ногам, образуя нечто вроде ступеней. Дорогу к вершине будущего костра. Для себя.
Итачи-наблюдатель холодеет. Это не истерика. Не детская травма. Это расчёт. Хладнокровный, чудовищный, протокольный.
---
Прокол памяти. Кабинет Яманаки. Ненавязчивый зонд в то самое событие.
— Шок от Цукуёми, — голос специалиста бесстрастен, но в нём слышен лёгкий интерес. — Болевые нервы практически блокированы. Осязание проблемное. Он рассчитывал успеть сгореть до возвращения чувствительности.
Итачи молча смотрит на запись. Его собственное лицо на экране — маска ярости и боли. А Саске… Саске смотрит сквозь него. Взгляд устремлён внутрь, на какой-то свой, чётко выверенный план.
— Изящный посыл требования мстить, — продолжает Яманака. — Ведь поломать ваши планы — это тоже месть. Слабый малолетка иначе отомстить и не сумеет. Заодно и долг воплощения клана исполнит… Довольно изощрённо для его возраста.
На экране маленький Саске подносит факел к сложенным телам. Его лицо спокойно.
Итачи вдруг понимает. Это не его Цукуёми сломало Саске. Оно пробудило то, что дремало глубоко внутри. Архитектуру души Мадары. Его холодную, безжалостную логику падения.
Он требовал мести — и получил её. Такую, какой не ожидал.
Саске не просто хотел его смерти. Он хотел переиграть. Сделать так, чтобы его самоубийство стало последним, самым изощрённым ударом по планам Итачи. Мол, смотри, твой идеальный инструмент мести предпочёл сжечь себя заживо, лишь бы не стать твоим орудием. Вот тебе и искупление.
Итачи вскакивает, с трудом сдерживая рвотный позыв.
Он думал, что ломает брата.
А тот контрил его с самого начала.
Холодной, бездушной жертвенностью Мадары.
Теперь он понимал, почему Тоби, тот призрак из другого мира, смотрел на него с такой усталой яростью.
Они оба были пешками в игре, которую начал не он.
Игру, где главным призом была не победа, а право сгореть красиво.
Итачи видит дальше. Память, как киноплёнка, прокручивает кадры за кадром, и с каждым новым витком спирали в его душе поселяется всё более леденящий ужас.
Метка и блаженство. Тот, другой Итачи (уже Тобирама?) ставит печать на веко Саске. В его глазах — не триумф, а жадное, исступлённое облегчение. Наконец-то его! Его Мадара!
(Мадара? — проносится мысль у Итачи-наблюдателя. Но ведь это Саске…)
Доклад Яманаки, другого, более позднего: «Архитектура разума Саске — Мадара. Отсюда и лёгчайшая интеграция памяти предка — его разум был готов её принять. Это не наслоение, это… пробуждение.»
Откуда?
И снова Цукуёми. Та самая, первая. Но теперь Итачи видит не только боль. Он видит, как сознание Саске, истончённое до дыр, тянется к чему-то в глубине. К тёмной, могучей матрице, что ждала своего часа. И та матрица — матрица Мадары — подхватывает этот израненный обрывок души. Не захватывает. Принимает. Как свою缺失ную часть.
Что же было дальше?
Попытки утопления. Меры предосторожности. Политика. Побочные Учиха, вылезшие из нор (Есть и такие? — изумляется Итачи). И Саске… возглавляет их. Его лицо — идеальная, выдрессированная маска лидера. А внутри… что-то кричит.
И вот — больное осознание самим Тобирамой/Итачи: Резня была по плану Мадары. Того самого, чьё возрождение теперь у него в руках. И оно… мстит.
Повторение метки перед Советом. Вспомнив к случаю, что Саске, кажется, счёл это позором? Саске держится. Великолепно держится. Не дрогнув и мускулом.
Потом — госпиталь. Инфаркт. «Сакура заметила, что он не дремлет, а синеет…»
Потом — программа евгеники. Открытие симбиоза Сенджу-Учиха.
Потом — предложение. Циничное, грязное: Пять легитимных наследников. И — свобода.
Тот Итачи думал, Саске устрашится, сломается, будет умолять.
Саске подписал договор немедленно.
Поменял пол. Стал «хорошей женой». Родил четверых. Пятого буквально вырвал из понявшего, к чему всё идёт, Итачи/Тобирамы.
И — пятыми родами. Позволил себе наконец исполнить долг. Уйти.
Итачи был на задании. Его даже не уведомили. Сказали — «Госпожа запретила беспокоить господина по пустякам».
Нанятая кормилица. Две няни. В их контрактах — пункт о «возможных интимных услугах». Мол, ему, вроде бы, надо такое…
Итачи-наблюдатель чувствует, как почва уходит из-под ног.
Он смотрит на того, другого себя — на Тобираму, который в ярости ломает мебель, узнав о смерти «жены». Который кричит, что его обманули. Что Саске снова его переиграл.
И он понимает страшную вещь:
Это не он ломал Саске. Это Саске — Мадара — ломал его.
Холодной, расчётливой жертвой. Своим послушанием. Своей покорностью. Своей смертью по графику.
Он дал Тобираме всё, чего тот хотел. Власть. Наследников. Даже тело, которое тот мог использовать как хотел.
И лишил его единственного, что было по-настоящему важно.
Шанса на искупление. Шанса быть прощённым. Шанса стать не надзирателем, а… тем, кто греет.
Саске ушёл, жестоко исполнив условия их грязного договора до последней буквы. И оставил Тобираму одного — с детьми, с властью, с пустотой внутри и с осознанием того, что он снова проиграл.
Проиграл тому, кого считал своей вещью.
Вот она, настоящая месть Мадары. Не ярость.Не разрушение. Безупречное, ледяное самоубийство, обставленное как выполнение долга. И палач,оставшийся ни с чем.
Память обрушивается на Итачи водопадом образов, звуков, тактильных ощущений. Он — не просто наблюдатель. Он — сосуд, в который тот рыжий безумец из параллельного мира сбросил не только впечатления, но и саму ткань воспоминаний. Он проживает эту жизнь — жизнь Тобирамы, переродившегося в собственном же потомке.
Он видит лаборатории, заваленные свитками. Тот, первый Тобирама (ещё до перерождения) исследует душу, рискуя собой. Сохранение памяти в перерождениях. Не для вечной жизни. Для вечного долга. Для того, чтобы не забыть, за что должен отвечать.
Потом — смерть. Небытие. И — новое рождение. Уже в теле правнука, Кейтаро. Тот самый мальчик, чьё рождение он когда-то оплатил такой чудовищной ценой.
Он видит, как тот Итачи (теперь уже молодой Сенджу с памятью Тобирамы) учит Кейтаро скрывать Шаринган. Нежными, почти отцовскими движениями поправляет ему чёлку, чтобы скрыть проклятый глаз.
— Некоторые Сенджу вожделеют нашу чакру, — его голос тих и сух. — Как симбионтную. Пользоваться этим можно. Но осторожно. Чтобы однажды не проснуться в чьём-то подвале на цепи.
Кейтаро кивает, его детские глаза серьёзны. Он понимает. Он — дитя договора, плоть от плоти той сделки. И его учат выживать в мире, который никогда не примет его полностью.
Потом — годы. Итачи-Тобирама растёт. Вспоминает себя. Находит Хашираму — теперь это рыжая непоседа Тора, которая уже щурится на мир знакомым, слишком мудрым взглядом. Находит Цунадэ — всё такую же яростную, всё такую же уставшую. Они — участники его старого эксперимента. Теперь — его новая «семья».
Он идёт в Анбу. Тянет за собой Тору-Наруто. Они достигают вершин под покровительством собственного дяди — того самого Кейтаро, который теперь седовласый патриарх Кланова Совета, глава Анбу. Ирония судьбы, от которой перехватывает дыхание.
Итачи-Тобирама ходит в тандеме с Торой. Он знает, откуда-то глубоко из памяти, что Саске обязательно найдёт Тору. Их души связаны слишком прочно. И он не прогадывает.
Суна. Поля. Бесплодные, выжженные солнцем.
И он — Сапёр. В потрёпанной спецовке, с уставшим лицом. Без чакры. Совсем. Но — со следами метки на душе. Тобирама чувствует их за версту, как пёс чувствует кровь.
Они забирают его. Конечно, забирают.
Тот сопротивляется. Яростно, отчаянно, с той самой упёртой яростью Мадары. Без чакры, голыми руками, используя только то, что есть — песок, обломки, собственное тело.
— Я не помещусь! — кричит он, вырываясь из хватки Торы. — Я не влезу в вашу дурацкую клетку!
И именно это — эти приёмы, эта манера двигаться, эта неукротимая воля — кричат громче любых слов: Да, это он. Мадара. Саске. Тот, кого они ждали.
Тобирама смотрит на эту схватку, на то, как гражданский сапёр костью в горле встаёт у двух элитных ниндзя, и чувствует не боль, не триумф.
Облегчение.
Потому что охота окончена. Потому что онснова нашёл его. И на этот раз он не отпустит. Не потому,что хочет владеть.
А потому, что наконец-то может начать платить по старым долгам.
Память накатывает волной, смывая привычные ориентиры. Итачи видит свою дуэль с Саске не своими глазами, а словно со стороны — и одновременно изнутри сознания самого Саске.
Он видит ярость, отчаяние, море огня и молний... и под этим — тихое, ледяное расчётом. Саске не просто бьётся. Он проверяет. Проверяет силу брата. Проверяет, достоин ли он той жертвы, что принёс клан.
И он побеждает. Но не для триумфа.
Чтобы умереть.
Итачи видит, как Саске, уже победивший, уже стоящий над ним, отпускает меч. Не потому, что жалеет. А потому, что миссия выполнена. Он доказал, что сильнее. Он заслужил право на смерть от руки сильнейшего. Чистую, достойную смерть Учиха, которая откроет ему путь в чистый мир — не сожжённым как предатель, а павшим в бою.
Вот и вся его месть. Не убийство Итачи. Самоубийство руками брата, который окажется достаточно силён, чтобы стать его палачом.
Итачи задыхается от этого осознания. Всё, что он планировал, всё, что он делал — оказалось переиграно на уровне более глубоком, более древнем.
А потом — провал. Потом — четвертая война.
Он видит, как Саске, уже узнавший правду, копает глубже. Он уже не мстит Итачи — тот лишь исполнитель. Он ищет первопричину.
Кагуя — запечатана. Зетсу— мёртв. Обито— мёртв. Остаютсядвое: случайно выживший Мадара... и он сам, Итачи.
И тут — самый чудовищный поворот.
Мадара был уверен, что братьев запрещено пытаться убить более одного раза.
Это не закон. Это — глубинный, подсознательный запрет, вшитый в саму душу клана Учиха. Тот, кто поднимет руку на брата во второй раз — навлечёт проклятие на весь род.
И Саске, носитель памяти Мадары, знает это.
И потому — встречает метку Итачи не с ужасом, а с облегчением.
Наконец-то ему назначили казнь.
Не самоубийство, маскирующееся под битву. Не смерть от рук чужака. Законная казнь.От руки брата. Пусть даже того, кто осквернил его душу печатью.
Это — искупительная жертва, которая разомкнет кармический круг. Он умрёт от руки Итачи, и долг будет исполнен. Клан будет очищен.
Вот почему он так легко согласился на всё. На смену пола. На роды. На унижения.
Он ждал этого. Ждал,когда палач наконец-то доведёт приговор до конца.
А Итачи... Итачи, ставя метку, думая, что навсегда привязывает к себе Мадару... На самом деле подписывал ему смертный приговор.
И тот принял его с благодарностью
---
Параллельный Итачи застыл, прижав ладони к вискам. Чужая память врезалась в его сознание как раскаленный клинок, оставляя не образы, а шрамы — мышечные воспоминания о тяжести, которую ему предстояло нести.
Он смотрел на спящего Саске, и его шаринган, этот инструмент холодного анализа, вдруг оказался бесполезен. Он видел не ребенка, а точку схождения бесконечных зеркал: вот он, маленький, вот — сжигающий себя на костре, вот — с плоским взглядом, подписывающий контракт на собственное унижение, вот — без чакры, в пыльной спецовке, вырывающийся из рук того, кто был ему всем.
И каждый из них смотрел на Итачи с одним и тем же вопросом: «И это ты называешь спасением?»
Тяжесть в его ладонях пульсировала. Она была живой. Это был не метафорический груз, а сама суть будущего — липкая, теплая, хрупкая душа, которую он обречен был ронять снова и снова.
Призрак из другого мира был прав. Это был выбор. Не между долгом и предательством. Не между деревней и кланом. Это был выбор между двумя видами боли. Между болью от того, что ты уронил, и болью от того, что никогда даже не пытался нести.
Он поднял Саске на руки. Ребенок хмыкнул, уткнулся носом в его шею. Доверчивый. Хрупкий. Живой.
Итачи пошел не к Хирузену. План с заложником был трусливой полумерой, попыткой остаться чистым в собственных глазах. Призрак показал ему, что чистыми они уже не будут никогда.
Он пошел к дому Учиха. Не как послушное орудие Совета. Не как каратель.
Как землетрясение.
Он вошел без стука. Фугаку и Микото подняли на него глаза — не испуганные, еще нет. Удивленные.
— Итачи? Что случилось? — голос отца был спокоен, но в нем уже зрела тень подозрения, вечная тень шиноби.
Итачи не стал играть в их игры. Не стал говорить намеками и шифрами. Он посмотрел на них поверх головы Саске и выложил им в лицо всё. Не как обвинение. Как отчет. Холодный, безжалостный, как скальпель.
План Данзо. Резню. Их смерть. Смерть всех. Своего роль. Роль Саске — инструмента, мстителя, вечной жертвы.
Он не просил прощения. Он ставил их перед фактом. Как перед фактом ставят приговоренного к казни.
— Вы можете выбрать, — сказал он, и его голос звучал чужим, голосом того призрака из будущего. — Умереть здесь и сейчас, как планировали. Или…
Он сделал паузу, глядя на how кровь отступает от их лиц, оставляя кожу серой, восковой.
— Или стать призраками. Исчезнуть. Позволить мне считать вас мертвыми. И наблюдать со стороны, как ваш последний наследник будет разрываться между ненавистью ко мне и тоской по вам. Это будет медленнее. Больнее.
Молчание повисло густым, удушающим полотном. Микото first поняла. Не умом — сердцем. Она посмотрела на Саске в его arms, на его спящее лицо, потом на Итачи. И в ее глазах не было прощения. Не было ненависти. Было лишь бесконечное, всепоглощающее горе. Горе матери, которая понимает, что ее дети уже мертвы. Просто еще не легли в землю.
— Зачем? — прошептал Фугаку. В его голосе не было силы патриарха, только усталость старика, который проиграл.
— Потому что я устал ронять, — ответил Итачи, и это была единственная правда, которая у него осталась. — Вы можете помочь мне его нести. Или стать еще одним камнем на моей спине. Выбирайте.
Это был не выбор. Это был ультиматум. Сделка с дьяволом, где дьяволом был их собственный сын.
Они выбрали. Стали призраками. Исчезли.
На следующее утро Совет и Данзо получили то, что хотели: трупы, подобранные Итачи с виртуозностью таксидермиста, и полный отчет. Мир рухнул тихо, без лишнего шума.
А Итачи стоял на пороге пустого дома Учиха, держа за руку перепуганного, плачущего Саске, и объяснял ему новую реальность. Лгал. Говорил, что они мертвы. Что он их убил. Что теперь они одни.
Он видел, как в глазах брата что-то ломается. Не ярость. Не ненависть. Пустота. Та самая пустота, которую он чувствовал в ладонях у призрака.
И он понял, что, возможно, выбрал не меньшую жестокость. Просто растянутую во времени.
Он стал тюремщиком. Надзирателем. Лжецом. Он построил лабиринт из одной лжи, чтобы скрыть другую. И он затащил Саске в его центр.
Иногда ночью, когда Саске кричал от кошмаров, Итачи садился на край его кровати и молча держал его за руку. Он не утешал. Не говорил, что все будет хорошо. Он просто был там. Теплый, живой якорь в центре вымышленного шторма.
И это было хуже любого наказания. Потому что в эти моменты он чувствовал ту самую хрупкую, трепещущую душу в своих ладонях. И знал, что роняет ее снова. С каждым новым вдохом. С каждым новым словом лжи.
Он не спас его. Он заменил один ад на другой. Более комфортный. Более тихий. Более милосердный, с точки зрения логики шиноби.
Но от этого не менее адский.
И единственным утешением была мысль, что где-то там, в другой реальности, тот призрак, его будущее-которое-может-быть, смотрит на него и, возможно, кивает с горьким пониманием.
Потому что иногда не ронять — тоже значит ронять. Просто иначе. И единственным способом нести было— признать, что ты уже всё уронил, и пытаться собрать осколки заново, зная, что они уже никогда не сложатся в целое.
Он смотрел на спящее лицо Саске и шептал в тишину, обращаясь к тому, другому себе, к Тоби, к Тобираме:
— Я несу. Видишь? Я несу. И мне так же больно.
——————-–—————————
Предлагать правки можно, капсить что «сыро» - низзя, сама в курсе.
В блоге вариант на ту же тему, но покороче.