1
28 октября 2021 г., 15:50
В палате было светло и прохладно, хотя Джон в его футболке, казалось, совсем не мерз. Может, это меня колотило? Я поймал его подрагивающую костлявую кисть своей — обычная. Ни теплая, ни холодная… Пальцы Джона сжали мои в ответ.
— Иди сюда? — предложил он мягко, и я без сомнений влез к нему на кровать, лишь раз по привычке взглянув на закрытую дверь — точно ли не выпрут. Его объятия были некрепкими, но такими же бережными, как всегда, и я привычно заморгал, стараясь подавить желание заплакать на корню. — Каркат, мой хороший…
Я обнял его в ответ — аккуратно провел руку за чужой спиной, стараясь не зацепить провода больничных приборов или трубку капельницы, а Джон довольно засопел и устроил голову на моем плече. Я вздохнул поглубже — характерный медицинский запах со временем стал знакомым, но все равно оставался ощутимым. Джон говорил, что совсем его не чувствовал. Мне очень хотелось, чтобы это изменилось.
— Придурок. Тебя накачали, да? Сегодня хуже, чем вчера, или лучше?
Джон поцеловал меня в шею, а я запустил руку в его смешные колючие волосы. Они успели слегка отрасти с последней химиотерапии, и Эгберт этим ужасно гордился. Он знал, что я обожал его дурацкие лохматые патлы и горевал по ним чуть ли не больше, чем он сам (по моему скромному мнению то, что ему в принципе нужна была химиотерапия, расстроило меня тогда немножко больше, но…).
— Накачали, — согласился он с усмешкой, — я наркоман со стажем.
Проигнорировал вопрос. Сегодня — хуже. Я заморгал еще яростнее.
— Не хвастайся, стаж наркомана не перекроет твой стаж долбаеба, — пробормотал я, стараясь сделать шмыг носом как можно более похожим на обычный осенний насморк. Эгберту давно пора было в хоспис, но и я, и он цеплялись за это дурацкое место, словно не все еще было потеряно и врачи могли придумать что-то новое, что-то волшебное, и за день до жирной точки в палату ввалился бы гений местной медицины с чудодейственной таблеткой. Джон прыснул, и я, не выдержав, принялся расцеловывать его лицо, привычно замершее в теплой улыбке. Я не следил, куда попадаю губами, но этого и не требовалось — я знал каждую морщинку на его уставшем лице. Сколько времени пройдет, прежде чем я забу?..
Нет. Нисколько. Хера с два Джон Эгберт умрет раньше меня, божественного уровня неудачника. Я отстранился лишь на сантиметр, и Джон мгновенно воспользовался этим, чтобы уткнуться своими губами в мои. Мы целовались долго и самозабвенно — это было откровеннее и проще, чем разговоры, по итогу которых я всегда начинал реветь, а он замыкался и очевидно огорчался, и в его поцелуях было всё, начиная от воспоминаний о давних-предавних днях начала отношений в одиннадцатом классе, заканчивая тем самым коротким сухим прикосновением губ, которое я ощутил перед тем, как Джон дрожащим голосом рассказал мне об итоговом диагнозе. Глиобластома — омерзительно. Запущенная — какие же мы долбаебы, почему тянули, почему решили, что температура, адская мигрень и усталость — это просто возраст и работа? Четвертая степень — без лечения никто не даст больше трех месяцев жизни. Неоперабельная.
Неоперабельная.
Я шмыгнул носом и уткнулся в шею Джона, потому что сдерживаться было больше невозможно, а он только бесконечно гладил меня по дрожащей спине и совсем ничего не говорил. В коридоре были отдаленно слышны разговоры медсестер, палату наполнял гул и редкий писк мониторов, а на улице шумели машины, в каждой из которых сидел человек, и они наверняка торопились домой, чтобы со спокойной душой растянуться на диване, выбрать какую-нибудь попсовую чушь на Нетфликсе и забыть о заботах вплоть до следующих семи утра.
Мой дом был здесь, в четыреста тринадцатой (какая прелесть) палате онкологического отделения и ослабших руках моего мужа, которому осталось едва ли больше двух недель. Я по новой зашелся тихими рыданиями, а Джон просто подал мне коробку бумажных платков. Они заканчивались быстрее, чем я ими пользовался, и когда я, уверенный, что внутри должно было остаться еще несколько штук, внезапно вытягивал последний, осознание того, что кое-кто еще их тратил, разрывало сердце на куски.
— Мой маленький, — выдохнул Джон, и я отстранился, чтобы высморкаться и привести себя в порядок. Было стыдно — я должен был подбадривать его и улыбаться, но…
Но не получалось. Никак. Хотя я правда пытался.
— Мое солнце, — сказал Джон тем же ласковым тоном и поцеловал меня в висок. — Ты так устал, да? Так устал, мое сокровище…
— Эгберт, не меня вот-вот переведут в хоспис, потому что я каждый день нахожусь в ебаной агонии, — прошипел я. Он рассыпал с дюжину поцелуев по моей шее.
— Ну, обезболивающее мне помогает. Не на сто процентов, конечно, но они делают все, что можно. Я как минимум все еще в состоянии разговаривать, — пожал плечами Джон, будто это было совершенной мелочью, будто он, самый красивый, добрый, нежный, самый веселый и открытый, самый заботливый, самый-самый-самый-самый-самый, не умирал в больнице, не встретив даже своего тридцатитрехлетия. Я осуждающе куснул его в челюсть, и он укусил меня за ухо в ответ. — А ты адски устал. У тебя даже в последний месяц университета не было таких мешков под глазами. Я… Я знаю, что тяну много денег с тебя, но… Не знаю, может, тебе стоит уволиться, когда я… — он судорожно вдохнул, — когда я умру? Типа, ну, не навсегда, понятное дело, но просто отдохнуть, не зарывать себя в работе, может, съездить куда-нибудь…
Джон затих, смотря на меня напряженно, а все, что мог я — судорожно дышать. Он никогда такого не говорил. Никогда не говорил…
Нет.
Нет.
— Эгберт, ты не умрешь. Не сейчас и не скоро, не неси чушь, они наверняка придумают, что еще с тобой сделать, чтобы…
— Каркат.
Я встретился глазами с его тяжелым взглядом и до боли сжал ладони в кулаки, из последних сил стараясь дышать и не расплакаться снова. Нет.
— Каркат, я умру. Я… Я думаю, что скоро. Я не знаю, как это описать, но просто… Я будто чувствую, что это произойдет очень-очень скоро, может даже сегодня. Или завтра.
Его глаза блестели, а по моим щекам знакомо и даже как-то осточертело потекли слезы. Ну нет же, что за чушь, две недели, еще две, а болезнь непредсказуема, может, даже больше. Да, дней этак пятнадцать назад ему давали месяц, но это же не факт, никто не может знать точно…
— Эгберт, выкрути свой оптимизм на полную, а?! Тебе же сказали, что еще месяц, а бывали случаи…
— Каркат, тс-с. У меня просьба, ладно? Помолчи и послушай.
Я обратился в слух. Все, чего мне хотелось последние полгода — делать жизнь Джона лучше, но ему в его состоянии не могло помочь почти ничего, поэтому я просто проводил с ним все свободное время, когда не спал, и даже спал иногда здесь. Если я мог что-то сделать…
Мне хотелось бы, чтобы это была хорошая веселая просьба, типа «давай разыграем Роуз по телефону», но шанс был мал. И грустное серьезное лицо Эгберта только укрепляло болезненно-тоскливое ощущение где-то в горле.
— Каркат, я знаю, это эгоистичная просьба, но… Поговори со мной, как будто это последний раз.
Мое сердце разбилось, и я шумно всхлипнул, но он непоколебимо продолжил говорить.
— Если мне просто кажется, то супер, клево, крутяк и все остальное, но мы не знаем, когда… Когда это случится. Я умру. И я не хочу, чтобы было что-то, что мы не успели бы друг другу сказать, — он рвано выдохнул, и я крепко сжал его свободную руку, не ту, в которой была капельница, в своей, а потом, помешкав, аккуратно переплел пальцы и с другой тоже. Если и был кто-то, кого я не мог игнорировать, то это был Джон. Джон, с которым я был столько, сколько себя помню. Мой Джон.
Я рвано вдохнул и до боли сжал зубы прежде, чем заговорить, жадно рассматривая его осунувшееся утомленное лицо, освещенное лишь слабым светом улыбки.
— Я тебя люблю, Джон. Больше всех на свете люблю, ужасно люблю, очень-очень-очень сильно, и я никогда, ни в один момент на свете, как бы сильно мы не ссорились, не жалел о том, что мы начали встречаться. Ни на секунду. Ты… Я никогда не найду замены тебе. Ты самый красивый, самый веселый, самый нежный, самый-самый-самый, я не знаю, за что ты достался мне, но ты — все, что может хотеть человек. Особенно я. И… Джон, — я зажмурился, — моя любовь, мой хороший, мой свет, мой… — оставил поцелуй на его подбородке, — я бы сделал все, если бы это значило, что вместо тебя могу умереть я, — признался я тихо, стараясь не позволить своему голосу начать дрожать, и Джон…
Джон вдруг разрыдался. И я тоже заплакал, крепко сжимая его в объятиях.
— Каркат, я… Я не хочу умирать. Мне очень страшно, и за тебя мне тоже страшно, потому что для меня все кончится, а ты будешь… Будешь один. Но я очень боюсь, что ты будешь страдать всю жизнь. Не страдай, пожалуйста, сделай все, чтобы жить счастливо, ладно? Пожалуйста, Каркат, я так тебя люблю…
Я ревел взахлеб, и он тоже едва мог выдавить из себя слова, давясь слезами, но я судорожно повторял «обещаю» на его «попробуй жить счастливо, пожалуйста, попробуй», и умудрялся бормотать еще что-то в ответ. Какие-то жалкие «это как уснуть, Джон, ты ничего не почувствуешь», «ты устал, тебе тяжело, ты наконец-то вдохнешь спокойно» и «там твой папа», которые, конечно, не могли успокоить человека в шаге от смерти, смерти нежеланной, несправедливой и мучительной, совсем не той, которая приходит к людям, что вырастили внуков и правнуков, успели сделать все и теперь торопились вслед за своими друзьями и семьей, но Джон кивал и целовал мое влажное лицо, пока я целовал его, и…
И нас немного отпускало. Секунда за секундой, будто тяжелое предзнаменование, что висело в воздухе, нашло, наконец, какое-то выражение и рассеялось. Я не отпускал Джона ни на мгновение, пока он совсем не перестал всхлипывать, и даже тогда, протянув ему платок, я все равно держал его за руку.
— Ты точно обещаешь? — спросил он дрожащим голосом, когда вновь смог говорить. — Что сделаешь все, чтобы жить счастливо? И даже отношения найдешь? Не смей думать, что после моей смерти не сможешь ни с кем встречаться, даже не начинай, пожалуйста, живи так, будто меня и не было. Пусть с памятью и остальным возятся Джейн с Джейд, а ты…
Я сжал его талию в руках так крепко, что он недовольно замычал.
— Эгберт, я точно обещаю, что сделаю все, что могу, чтобы твоя дурацкая душа была спокойна, хотя не обещаю, что у меня получится, и завали ебало, не собираюсь я тебя забывать! Ты… Будто это вообще возможно, — я вновь ощутил, как в глазах копится влага, и выругался. Сколько, блять, можно? — Не будь идиотом. Что ты хочешь, чтобы я сделал после?.. — нет, я не мог этого сказать. — За тебя?
Джон задумчиво замычал, и в его глазах, наконец, вновь мелькнуло веселье. Придурок не мог как следует погрустить даже перед смертью. Неудивительно, что все эти ужасные пять месяцев я ревел за нас двоих, а так же за его мертвого отца, бабушку, нерожденных сестер и братьев, всех предков вплоть до пятого колена и так далее. Я вновь свернулся в его полуобъятиях и прикрыл напряженные глаза. Он был прав — я очень устал. Еще бы он не был прав — Джон знал меня лучше, чем я знал себя сам.
…Я так любил его. Боже, как сильно я его любил. Каждый день своей жизни начиная с тринадцати лет, каждую секунду, примерно семь тысяч триста дней, любил до потери пульса, бешено, отчаянно, надрывно, но при этом тепло и нежно. Я мог умереть за него, и сделал бы это без секунды колебания, но препирался, убеждая, что обменял бы его на пачку Скиттлс, я мог спокойно протянуть без него рядом несколько недель, но скучал томительно, почти физически, поэтому предпочитал до такого не доходить, я находил нас в каждом дурацком видео про любовь (кроме совсем дебильных, ладно), я просто дышал им…
И я не знал, под какое модное определение подходило мое тихое обожание даже того, как он разбрасывает одежду по всему дому и бесконечно опаздывает, но не мог представить себя без любви к нему. К Джону. К моему Джону, моей любви, считай, первой любви, моему первому поцелую, первому сексу, моему мужу и моему идиоту. Когда вы вместе так долго, такое случается. Такое бывает.
Не бывает неизлечимого рака головного мозга у совершенно здорового тридцатидвухлетнего мужчины с длиннющими планами на жизнь.
Я поцеловал его так нежно, как только мог.
— Найди себе новую работу, потому что твой начальник здесь не ставит тебя вообще ни во что, гребаный урод, съезди везде, куда мы планировали, ни за что не запрещай себе влюбляться, иначе когда мы опять встретимся, надеюсь, нескоро, я убью тебя второй раз, хотя бы иногда созванивайся с остальными, ну, понимаешь, с нашими друзьями, и все остальное по списку. Просто… Каркат, ни в чем себе не отказывай и не откладывай. Трать деньги, люби, занимайся хуйней, делай все, чего хочешь, ладно? Я тебя люблю. Очень люблю.
Я посмотрел на него, изучающего мое лицо, и кивнул. Больше закрывать глаза не хотелось — хотелось смотреть и впитывать в себя Джона, запоминать каждую черту его лица, каждую складочку на одежде, каждую ноту его запаха, чтобы никогда не забыть.
Он замолчал, смотря на меня таким любящим взглядом, что по спине пробежали мурашки. Я чуть наклонился и бережно чмокнул его в плечо сквозь тонкую ткань заношенной футболки.
— …Пообещай мне, что ты хотя бы попробуешь захомутать Ника, хорошо?
— Эгберт, блять, что ты там говорил про скорую смерть? Давай уже как-то в темпе, а?!
Джон расхохотался, и я тоже засмеялся, чувствуя, как на глаза вновь набегают теплые капли влаги. Как же сильно я его любил.
Мы больше не говорили про смерть, только жадно ластились друг к другу и болтали о всякой чуши, а затем я гладил Джона по голове и бормотал ему глупости, пока он не уснул, и только после этого отправился домой. Время посещения подошло к концу давным-давно, но в больнице ко мне относились поразительно лояльно — не знаю, наверное, понимали, в какой мучительной ситуации оказались мы с Эгбертом. На прощание я несколько раз невесомо поцеловал его расслабленное, но все еще какое-то неуловимо печальное лицо, подержал его за руку и с трудом заставил себя уйти. На улице шел прохладный ноябрьский дождь, так что я вел машину особенно осторожно и вошел в пустую темную квартиру только к девяти часам вечера.
Я не то чтобы не мог уснуть, но сегодняшние слова Джона просто не позволяли мне даже попробовать. Это было так страшно: «Каркат, я умру. Я думаю, что скоро». Я все пытался понять хоть одну страницу книги, которую читал, но никак не мог. Даже концентрация теперь ни к черту…
Я провалился в тяжелый тревожный сон за минуту до звонка из больницы. Джон Эгберт ушел из жизни тихо и незаметно, не факт даже, что проснулся, просто умер за несколько минут до полуночи, изможденный долгой-долгой борьбой.
И хотя я все еще дышал, казалось, что я тоже.
***
Канайя не выпускала меня из поля зрения ни на секунду. Когда ей приходилось спать, рядом была Лалонд, когда им обеим нужно было время, приходил Дейв, а если и он был недоступен, со мной сидела Харли или кто угодно еще, кому Канайя доверяла больше, чем Гамзи. И я понимал это. Понимал и был бы благодарен, если бы мог соображать, но горе, казалось, отключило абсолютно все функции организма, кроме слез и отрицания. Я не мог поверить, не мог заставить себя поверить, целовал твои холодные щеки, держал безвольные ладони и все ждал, когда ты откроешь глаза. Больница позволила оставить твое тело в палате на несколько часов, пока его не вывезут: врачи говорили мне что-то, но я совсем не слышал. Мне не было дела — твои глаза, красивые, чудесные голубые глаза были закрыты, и все, о чем я мог думать — ты больше никогда не коснешься меня, никогда не коснешься моего лица, никогда не погладишь по волосам, не стянешь с меня свитер и не прошепчешь ласковую чушь на ухо. Через жалкие часы тебя заберут отсюда навсегда, а потом я получу урну пыли, которая когда-то была тобой. Превращенные в порошок губы, которые я целовал, шею, раньше постоянно покрытую засосами, и сердце, вселяющее в тебя жизнь на протяжении стольких лет. Каждый день. Но не этот.
Я думал, что страдал последние пять месяцев, но та боль, которая навалилась на меня тогда, не могла сравниться ни с чем. Я хотел отрубить себе руки — почему-то казалось, что я не почувствую ничего, — или разбить голову о кафель на полу. Я поцеловал тебя под подбородком, обернулся к медсестре и зарыдал еще сильнее.
Мне кажется, меня поили чем-то успокоительным, но воспоминания размывались. Единственное, что я помню — я как ненормальный бесконечно спрашивал у всех, на ком видел белый халат, когда мне станет легче. Как заведенный: «мне так больно, я сейчас умру, когда это пройдет, когда, когда, когда, пожалуйста, дайте мне что-нибудь, вколите, это ваша работа, я убью себя, а это повесят на вас, что мне сделать, чтобы этого не чувствовать, помогите, пожалуйста, помогите, Джон, Джон, Джон, Джон», но знал, что мне не могло помочь ничего, кроме твоих объятий. Ты обнимал меня со спины и ласково целовал в щеки, а теперь ты не мог и не смог бы никогда, и от этой мысли я плакал только громче.
Джейн приехала через полчаса, но от нее едва ли был толк. Нет, она держала себя в руках, бормотала, что тебе наконец-то не больно, наконец-то хорошо, что ты наконец-то не видишь моих ежедневных страданий, но я ее не слышал, да и у нее самой было не так много сил, чтобы поддерживать кого-то — ее брат умер. И хотя вы проводили вместе не так много времени, я видел, как крепко она сжимала твою безвольную ладонь.
Канайя появилась через сорок минут. Я плакал и вцеплялся в кровать так же отчаянно, как и в дурную фантазию о том, что ты просто спишь, а она мягко, но настойчиво повторяла, что тебя больше нет. Я не верил. Ты лежал на кровати так спокойно, будто просто спал, и я все еще мог обнимать тебя, все еще мог целовать твои губы, щеки и руки, поэтому не было ни одной причины уходить, помимо, пожалуй, людей, которых я будил своими криками. Захлебывающиеся всхлипы были не тем, явно не тем, что хотели слышать онкобольные, но мне не было дела. Я плохой человек, Джон. Я рыдал навзрыд, потому что не понимал, с чего меня должны волновать трагедии других людей. Ты умер, тебя больше нет, меня больше нет, чего я вообще должен опасаться? Почему я должен осторожничать? Худшее уже случилось. Хуже не будет.
Канайя дала мне пять минут, чтобы сделать все, что я хотел сделать, и окончательно попрощаться, и каким-то чудом убедила медсестру оставить убитого горем меня одного в палате (необдуманно; я бы убил себя, если бы не был захвачен мыслью, что должен взять из этих пяти минут все). Я стоял на коленях рядом с тобой и шептал нежности в уши, которые меня больше не слышали, бормотал мольбы о прощении (я не уследил, я мог быть лучше, это должен был быть я, ты не заслужил, я так тебя люблю) и сожаления, которые казались непреодолимыми (что я буду без тебя делать, Джон, как я теперь буду жить, что мне делать), мягкие любовные увещевания (тебе больше не больно, Джон, ты можешь отдохнуть, можешь выдохнуть, можешь перестать мучиться), а затем замер, разглядывая твое лицо, такое же идеально-неидеальное, как и всегда, и стыдливо попросил тебя перестать притворяться. Я знал, что это не розыгрыш, понимал далекой рациональной частью сознания, что ты не откроешь глаза, но эта картинка виделась мне так ярко: ты вдруг берешь меня за руку, смеешься, кричишь «повелся!» и набрасываешься с поцелуями, чтобы вымолить мое прощение. Джон, я за все тебя прощу, только открой глаза. Пожалуйста, открой. Джон, честное слово, я не буду злиться, мы будем смотреть только твои фильмы месяц, нет, два месяца, пожалуйста, только очнись. Я правда поверил, ты выиграл. Открой глазки. Джон. Джон, Эгберт, ну же, я тебя люблю, ты не можешь делать этого со мной.
Канайя ворвалась в палату тогда, когда услышала вновь одолевшие меня надрывные рыдания, вывела меня, упирающегося всеми силами, из палаты, увезла к себе домой, дала сильное снотворное и обнимала, пока я не уснул. И как бы сильно я не любил ее объятия, они не были похожи на твои. Но я все равно провалился в сон.
Я никогда не хотел не проснуться так сильно.
Я открыл глаза уже в разгаре дня и вспомнил все мгновенно. Мозг не дал мне ни секунды отдышаться, ни мгновения умиротворения — я сразу вспомнил все и сразу расплакался. Канайя зашла в комнату и снова обнимала меня двадцать минут подряд, бормоча что-то успокаивающее, а я жался к ней и представлял, что это ты, жадно восстанавливая в памяти твое лицо. Мысль о том, что ты говорил со мной даже не сутки назад, обожгла до самого нутра. Ты был жив вот-вот недавно, двенадцать часов назад я целовал твои холодные губы, двадцать четыре часа назад я заканчивал работу, чтобы поехать к тебе, полгода назад мы валялись в нашей кровати дома, смотрели наши любимые фильмы и целовались, а затем занимались любовью, и все было хорошо. Сейчас я хотел умереть.
Знаешь, когда я говорил, что хочу умереть вместо тебя, Джон, там всегда пряталось «если бы ты потом забыл обо мне», потому что… Я не представлял, как переживу эту боль. Я бы никогда не заставил тебя пройти через это. Это так уебански, другого слова и не подобрать, просто уебански, дебильно, омерзительно, потому что ты хочешь испытать хоть что-то: страх, грусть, злость, но все, что в тебе остается — рвущее на куски отчаяние. Канайя сказала мне кричать, если будет очень тяжело, и я кричал, пока не сорвал голос, понимаешь? Орал, затихал, чтобы сделать глубокий вдох, и начинал снова, не зная, помогает ли оно хоть сколько-то. И только хуже было от того что я не понимал, что ты умер. Понимал мозгом, но не всем остальным. Даже не так — знал, но не понимал. У меня в голове красной нитью бесконечно пробегало «его больше нет», но что такое «его больше нет» я осознавал только тогда, когда начинал давить на раны: ты больше не поцелуешь его, больше не обнимешь, не прижмешься ближе в кровати, не услышишь даже его голоса нигде, кроме записей, а потом я начинал смотреть их, бесконечно ревел и вновь убеждался в том, что не знаю, как это — быть без тебя. Я не видел на тех видео, бережно сложенных в отдельной папке, кого-то мертвого. Я видел там тебя. Тебя, ждущего меня с работы в больнице. Тебя, к которому я вот-вот поеду, свернусь рядом в постели и получу свою заслуженную сотню поцелуев, тебя, теплого, ласкового, живого…
Похоже ли это на то, что чувствовал ты? Попытка бороться, провал, боль, обезболивающее, боль, надежда, попытка бороться, боль, провал, попытка бороться, провал, безнадежность, боль, обезболивающее, боль, обезболивающее, и так до самого конца, пока твои глаза не закрылись в последний раз? Потому что я чувствовал себя именно так. Я находил какую-то мимолетно обнадеживающую мысль, но через секунду она становилась такой же пустой, как и остальные, и я больше не понимал, за что вообще зацепился, начинал плакать сильнее (потому что никогда не переставал), пил снотворное или успокоительное, отключался, а затем вновь приходил в сознание и снова ревел.
На встрече с агентом бюро похоронных услуг я был настолько далеко под таблетками, что Джейн с тем же успехом могла взять с собой помидор. Я кивал на все слова о том, как должны были пройти похороны, тихо плакал и держал ладонь Крокер в своей. Ей точно нужно было ехать одной. И тем не менее, задушенным действующим краем сознания я медленно и тяжело, словно под слоем из нескольких одеял, нежно думал о тебе, идиоте, который позаботился об исполнении своей воли самостоятельно. Я не смог бы решать никакие вопросы о погребении или кремации, совершенно никакие, и план действий, предоставленный на блюдечке, был будто бы последним заботливым жестом. Джейн говорила, и мужчина в невычурном классическом костюме говорил, а я прикрыл воспаленные глаза и позволил теплой мысли о том, как сильно ты меня любил, ненадолго успокоить тупой гул в голове и боль в сердце. Ты так меня любил.
Никто больше никогда так не сможет.
Мысль кольнула так остро, что я, как тяжело бы сознание не ворочалось, все равно тихо расплакался, и Джейн, извинившись, отвлеклась от разговора, чтобы аккуратно обнять меня. Я поддался — что еще я мог? — и направил все силы на попытку отключиться от болезненных мыслей.
Когда мы уже уходили, я замер в дверях и обернулся на мужчину, имя которого даже не пытался запомнить. Слова сорвались с моего языка сами по себе. Я не знал, почему спросил это, но не мог не:
— Скажите, его тело… Оно еще?..
Лицо мужчины, который, казалось бы, должен был привыкнуть к случайным и бессмысленным поступкам своих клиентов, на мгновение вытянулось, и я привычно (слишком неожиданно, непривычно) нахмурился в ответ.
— Д-да, эм, следуя моей информации, тело почившего на данный момент ожидает кремации. Я должен был для начала ознакомить указанных в завещании людей с последней волей и убедиться, что у вас нет никаких вопросов…
Я буркнул «спасибо» и поторопился вслед за Джейн. Мысль о том, что твое тело все еще было целым, все еще где-то лежало, и в какой-то другой вселенной я мог бы прижаться к нему и остаться так навсегда, на короткое мгновение пробудило в апатичной тоске горячее «вот бы».
Время шло.
Урну с прахом мне выдали на четвертый день, и я до боли стиснул зубы, ощущая лишь одно желание — выбросить ее прочь. Это не ты, это не можешь быть ты, ни за что, точно нет, думал я, царапая ногтями металл. Почему даже просто мысль о твоем теле казалась такой реальной, а серый мелкий прах в руках — какой-то дурацкой специей? Я до боли крепко прижал сосуд к себе. Не-а. Все еще не ты.
Джон, где ты? Тебя нет под землей, нет в этой дурацкой урне и нет рядом. Если тебя нигде нет, то почему есть я? На кой, блять?..
Мне хотелось избавиться от этой дурацкой пыли поскорее, но умом я все еще понимал — это ты, что бы там ни решило мое навсегда пошатнувшееся сознание, и ты заслуживал большего, чем быстрого вытряхивания праха, чтобы избавиться от скребущейся в душе фрустрации поскорее. Ты заслуживал слез, заслуживал нежности и рвущей душу, а не надоедливо зудящей в онемевшей душе тоски. И на радость Канайе, я сам договаривался с похоронным бюро о том, чтобы перенести день прощания на пока неясную дату.
Я вернулся домой, поставил урну с прахом на полку в гостиной, помыл руки, переоделся и отправился придумать хоть что-то поесть, потому что мне нужно было чем-то занять руки. Салат? Просто нарезать овощи. Ничего сложного.
Я глубоко вдохнул и потянулся за ножом, но с каждым ударом лезвия о деревянную доску внутри меня что-то обрывалось. Тук! — успокойся и сосредоточься на том, чтобы не отпилить себе палец, — тук! — тебе нужно выполнять домашние ритуалы, чтобы не сойти с ума, — тук! — Канайя в гостевой комнате, — тук! — боже, блять, как же плохо, когда это уже кончится, — тук! — Джон, Джон, Джон, Джон, — ту… ай, блять!
Канайя нашла меня на полу гостиной плачущим и отчаянно прижимающим к себе дурацкую урну с прахом. Я рыдал взахлеб, обнимая все, что от тебя осталось, и пачкая серебристое покрытие кровью из порезанного пальца, и как бы жалко я ни выглядел, Кан не удалось забрать тебя от меня. Крепко сжимая пальцы, я жадно лелеял фантазии, состоящие из вязкого бреда: каждый раз, когда я случайно причинял себе вред, ты заботился обо мне, целовал, лечил, убеждался, что мне не больно и не страшно, и сейчас, чувствуя, как жжет порез, я не был готов разбираться с этим сам. Ты был рядом, да, не живой, но был. Я держал тебя в руках, а значит, все было не так плохо. И ты… Ты не мог умереть. Ты наверняка просто… Просто ушел, или, наверное…
Если Канайя и пыталась что-то сделать, то у нее все равно не получалось ровно до тех пор, пока я не вымотался от истерики и сумасшедших иллюзий, и тогда я сам ослабил хватку и откинулся на стену. Канайя вернула урну на полку, мягко взяла меня за руку и отвела на кровать (нашу кровать, уже совсем тобой не пахнущую — ты не был тут невозможное количество времени), а затем легла рядом и обнимала, пока я не отключился.
Проснувшись и выпив все, что мне полагалось, чтобы не убить себя, я покосился на дверь в гостиную и дрожащими руками вбил в строку поиска «псхиотерапквт вашингтон». Волна информации оставила меня совершенно без сил после одного лишь взгляда на нее. Нет, я не смогу копаться в этом прямо сейчас. Попросить кого-то? Кого? Ну, Канайю, очевидно… Я открыл список диалогов с сотней непрочитанных сообщений и тупо пролистал их вверх-вниз. Взгляд невнимательно скользил по началу последних сообщений, которые айфон щедро позволял увидеть, и вдруг замер на сообщении Вриски. Серкет? Писала мне? С чего бы ей?
Я открыл диалог и недоверчиво моргнул. Бла-бла-бла, рип, моя сестра — психотерапевт-психиатр, вот ее номер.
Теперь я понимал, почему ты до последнего корешил с ней.
Я спешно ткнул на номер, выделенный в сообщении, и стоило женщине на другом конце взять трубку, выпалил: «здравствуйте, я от Вриски, мой муж умер».
Когда тонна успокоительных, наконец, начала действовать по-настоящему, а не просто создавать у меня ощущение «я выпил таблетки — я успокоился», я вышел к Канайе на диване в гостиной, мгновенно встрепенувшейся, и прильнул к ней, чувствуя себя ужасно одиноким. Где та обещанная апатия первую неделю? Если то, что я чувствую сейчас — ступор, что будет потом? Канайя бережно обняла меня и принялась гладить по спине (я старался не позволять себе представлять тебя, но… блять, Джон, я так устал), а я тяжело дышал и думал обо всем, что мелькало в голове хоть на секунду, уже совсем не сопротивляясь мрачным мыслям. Джон…
— Кан, ты сойдешь с ума. У тебя здесь я в истерике, а дома — жена. Нельзя так жить, — пробормотал я из последних сил. Хотелось снова вырубиться.
— Я в порядке. Ты спишь большую часть времени, так что все не так плохо, как тебе кажется. И (хотя сравнивать такое, конечно, неуместно) моя боль утраты, как и боль утраты Роуз, так или иначе не столь сокрушительны, как твоя. Я могу позволить себе волноваться за нее чуть меньше. Кроме того, она сейчас с Дейвом, и они оба согласны, что мне нужно оставаться здесь с тобой. — Она поцеловала меня в висок. — Каркат, дай себе прожить это горе.
— Я записался к мозгоправу, — пробормотал я. Канайя одобряюще угукнула.
— Ты умница, Каркат. Как ты себя чувствуешь? И твой палец? — на мой недоумевающий взгляд она напомнила: — Ты порезался.
Оу. Точно. Я вдавил пальцы в короткий надрез, чувствуя боль как что-то чужое и незнакомое. От таблеток и ментальной измотанности я почти всегда был где-то не здесь, но быть «здесь» и не хотелось, поэтому я даже не обращал внимание на то, как сознание отделяется от тела.
— …Нормально, — отозвался я запоздало. Канайя легонько отстранила меня, чтобы устроить лежа на диване, а сама села рядом на край и ласково погладила по голове.
— Но я все же принесу перекись и пластырь, хорошо? — я согласно промычал и закрыл глаза. На этом самом диване мы с Джоном…
Я плакал, пока Канайя четкими движениями спасала меня от… чего? ну, заражения крови, наверное, и растирала мои руки, плечи и ноги от щиколоток к коленям. Я сначала не понимал, для чего, но минута за минутой мое тело становилось все более моим, так что я прикрыл рот и позволил ей делать все, что она считала нужным.
Время шло.
Психотерапевтка назначила сеанс на шестой день от твоей смерти, и к тому времени я окончательно выдохся. Если в самые первые дни я ревел не переставая, то сейчас… меня будто не было. Я включал музыку в наушниках так громко, что голова начинала болеть, пил таблетки и засыпал, просыпался, неохотно запихивал в себя еду, борясь с тошнотой, и принимался читать что угодно, что как можно меньше напоминало о тебе, а затем снова засыпал. Однажды Канайя напомнила мне о том, что я, вообще-то, работаю, и я был шокирован то ли тем, что забыл, то ли этим фактом самим по себе. Очевидно, я подал заявление об увольнении по собственному желанию, дрожащей рукой проставив подписи где нужно. Интернет и Канайя убеждали меня, что нельзя отказываться от ежедневных ритуалов, потому что именно они должны были удержать меня в сознании, но я не мог и не хотел убираться, готовить еду или ходить в душ. Каждая мысль о тебе или рвала на куски, или, подавленная таблетками, не вызывала почти ничего, и это было еще хуже. Я устал страдать, да, но еще хуже было это… это невозможное тягучее безразличие.
И тем не менее, перед сном я обнимал свободный (теперь свободный) край одеяла и в почти трезвом сознании несколько раз утыкался в него губами, словно это был ты, твои губы, которые вот-вот растянутся в улыбку под моими. В такие моменты одиночество сжирало меня, и я просил Канайю спать со мной, чтобы хотя бы чувствовать кого-то рядом. Немного помогало.
Доктор Серкет, она же Аранея, не оказала никакой чудодейственной помощи, как я хотел надеяться до сеанса, но она расписала все, что должно было происходить со мной в процессе принятия того, что тебя больше нет, а также все, что мне стоило и не стоило делать, и по всему выходило, что со дня на день мне придется слезать с самых сильных успокоительных. Я не хотел. Я не представлял, как справлюсь с тяжестью, которая навалится на мои плечи.
Но я пообещал тебе попытаться быть счастливым, и я собирался исполнить это обещание.
Я понял, что пришло время прощания, когда спустя две с лишним недели почувствовал болезненное желание съесть твой прах, подавиться и умереть, и несколько минут в красках представлял свою медленную смерть от недостатка дыхания с мерзким вкусом измельченной в пыль горелой плоти. Ты был бы в моем рту, в желудке, во мне, и кто угодно, кто сказал бы мне, что прах — это не настоящий ты, был идиотом. Это были твои руки, твое сердце, твои крепкие бедра и дурацкие выпирающие зубы, и я бы ощутил их концентрат внутри себя, а затем тихо умер. Разве не об этом я мог мечтать?
Жить счастливо, Каркат, любить, работать, жить.
Именно поэтому я написал Джейн и принялся ждать активных действий. Не в одиночку — если честно, я боялся не сдержать эти суицидальные порывы, — так что сразу после разговора с ней я вломился в гостевую спальню, где временно обосновался Страйдер, и решительно зарылся в его объятия. Он не воспротивился ни на секунду, лишь устроил меня в своих руках поудобнее, чмокнул в макушку и продолжил листать картинки с аниме-девочками в какой-то игре, требуя, чтобы я помог ему собрать самую сексапильную команду.
— Вот эту, — решил я, ткнув на зеленую иконку с какой-то блондинкой. Дейв вскинул руки.
— Боже упаси, чел, она даже не супер-редкая! Ты что, хочешь стереть все мои достижения за раз? Хён, это реально жестоко…
Я, хмуро молчащий, негромко подал голос:
— Мы прощаемся с Джоном в воскресенье. Я не хочу тянуть еще больше.
Дейв затих, листая профили порой излишне обнаженных мадам вправо.
— …Ага. Будет какой-то праздник? Салюты? Музыка и пиво?
«Двойные похороны», — подумал я, жадно рассматривая подкинутую мозгом картинку моего изможденного тела, неаккуратно засыпанного твоим прахом. Дейву, впрочем, не стоило знать.
— Нет, я не смогу. Вы можете читать речи и делать, что хотите, но я развеиваю мудака и даю по съебам. Ах да, кое-кому тоже придется пропустить все веселье, потому что по всеобщему мнению у меня в планах выпилиться. Вот так незадача, придется тебе заценить похоронный флекс разве что на семейных фото пост-фактум, — прорычал я, все более раздраженный с каждым словом. Оттого с Дейвом было чуть лучше, чем с Канайей, несмотря на всю ее нежность и заботу. Страйдер будил во мне меня, агрессивного и заебанного, а мягкость Канайи наоборот вытягивала наружу все убогое, и я утопал в бесконечной жалости к себе. Дейв не позволял мне такой роскоши. При нем меньше хотелось плакать, хотя Аранея и настаивала, что нельзя закупоривать чувства внутри.
— Воу-воу, — Дейв устроил меня в своих объятиях поудобнее, но все равно недостаточно близко и крепко, поэтому пришлось самостоятельно стянуть его руки вокруг своей груди. — Джонни, знаешь ли, расстроится, что ты слился с вечеринки.
Я замер, и Дейв тоже замолчал, видимо, осознав, что перегнул, а мой мозг закипел от тревожных мыслей. И правда, как я мог быть хорошим мужем, если не собирался даже как следует проводить тебя? О черт, и я решил, что готов? Я не готов! Я должен провести с тобой достаточно долгое время, чтобы высказать и прочувствовать все, а не просто поскорее закрыть гештальт и избавиться от единственного, что по-настоящему от тебя осталось! Боже, и я считал, что достаточно хорош в отношениях?
— Приятель, я буквально слышу, как у тебя в голове вертятся шестеренки, — сказал Дейв, и я поспешно стер влажные следы с лица. — Я пошутил. Ты определенно имеешь все права свалить при первой же возможности. Я представляю, насколько ты не хочешь затягивать с этим, чел, хотя я и не могу понять всего, что ты чувствуешь.
— Я просто… — я почувствовал, как уголки губ потянуло вниз, и искренне попытался бороться с этим, — Дейв, я так скучаю по нему. По Джону. Я… — я всхлипнул и совсем проигнорировал то, как он, ненавидящий копаться в чувствах, напрягся даже физически, — я так его люблю. И… И я хочу, чтобы он получил все, что заслужил, но… Но он умер, и я ничего не могу, а то, что возможно по факту, ну, нормальная церемония прощания, например, в итоге выходит провалом, потому что… Это так, блять, тяжело. Я не думал, что будет так… Так.
Я думал. Каждый день, начиная с того, как узнал, что это не лечится, я думал о том, каково будет жить без тебя, и заранее знал, что это будет подобно аду, но… не знаю. Наверное, как бы я ни старался (а я старался скорее наоборот не думать об этом), я просто не мог представить этого. И слава богу — пусть я того и не осознавал, по сравнению с тем, что происходило сейчас, эти шесть месяцев были замечательными. Просто, блять, великолепными.
Было страшно, но у меня был ты. А сейчас…
Я еще раз всхлипнул и не в полный голос, но и не бесшумно, расплакался. И Дейв молча обнимал меня и укачивал в руках, пока я пытался не сойти с ума от боли.
Я развеивал твой прах дрожащими руками, не выпив с утра ни одной таблетки. Мне хотелось, чтобы мои эмоции не были приглушены совсем ничем, какими бы тяжелыми они ни были, и когда я впервые зарыл ладонь в мягкую пыль, которая когда-то была тобой, я зажмурился и на секунду представил, как ты держишь меня за руку. Ты бы стоял рядом, обнимал меня за талию, целовал то в висок, то в шею, то в уши, зная, как я от этого плыву, и тихо бормотал нежности.
Это мои первые похороны, Джон. И твои последние. Господи, как хорошо, что ты больше не страдаешь.
Я нерешительно сжал пальцы и обернулся к краю склона. Внизу простиралась сине-черная река и голые деревья, в небе сверкал миллиард звезд, а вокруг сияли фонари. Было еще не так поздно, но дело шло к декабрю — темнело рано. Я почувствовал, как лицо обдувает порыв легкого-легкого ветра, вытянул руку из урны и отпустил.
И снова заплакал, смотря на то, как крохотные светлые частички всего того, что я любил до головокружения, теряются в вечернем небе. Разлетаются, оседают на траву, опускаются в темную воду реки или находят место в моих легких с каждым вдохом. Краем глаза я заметил, как напряглась Канайя и как Дейв подался чуть вперед — им очень не нравилась идея того, что в процессе я буду стоять в идеальном для прыжка вниз месте, но, бля, даже если бы я и захотел, было слишком невысоко, а внизу ждала река и лысые кроны деревьев, так что едва ли мне стоило ждать мгновенно смертельного падения, а мучиться перед смертью…
Ты бы не хотел, чтобы меня ждало это. Не когда не прошло и месяца.
Я судорожно всхлипнул и развеял бо́льшую горсть праха, отвернувшись от молчаливо склонивших головы друзей, чтобы в последний раз еле слышно сказать тебе все то, что жгло мое нутро. Я люблю тебя, Джон, так люблю, ты — лучшее, что могло со мной случиться, эти двадцать лет были самыми прекрасными на свете, я каждый день просыпался счастливым, потому что рядом был ты, многие никогда и представить не смогут, сколь многое ты давал мне и как сильно я хотел жить просто потому что был с тобой. Все могло казаться ужасным, но ты был рядом, и когда ты обнимал меня, я вспоминал, почему не сдался до сих пор и не сдамся никогда.
Джон, что теперь? Что я буду делать теперь?
Перед тем, как развеять остатки праха, я на мгновение прижался к холодному металлу сосуда губами и замер так. Лишь секунда, короткий миг, но я представил, что это ты и это наш последний поцелуй, что я касаюсь не чего-то ледяного, а знакомого мягкого рта, и на столь же короткую секунду мне стало легче.
Затем я перевернул урну и позволил последним мелким частицам тебя навсегда меня оставить.
Теперь у меня не осталось ничего от тебя.
Джон Эгберт существовал только в памяти людей и дурацких электронных устройств.
Я опустился на холодную жухлую траву, крепко прижал к себе урну и взвыл, не думая о том, кто находится рядом. И миг за мигом, я чувствовал, как все больше людей обнимает мое дрожащее тело.
Полтора десятка людей. Но не ты.
Время шло.
Мне казалось, что после прощания станет частично легче, и так, наверное, и произошло — теперь я мог смотреть на полку в гостиной почти спокойно, но все остальное… Оно навалилось будто бы с двойной силой. Все началось с того, что мое физическое желание выражать внутреннюю боль вдруг оказалось заблокировано — мне стало некуда смотреть, нечего держать и даже негде сидеть, представляя, что ты рядом. Думал ли ты об этом, Джон? О чем ты вообще думал, собственной рукой ставя подписи на длиннющем договоре с бюро похоронных услуг?
Джон, каково это — смириться, что ты умрешь?
Смирился ли ты вообще?
Я так хочу знать, о чем ты думал. От чего ты хотел меня сберечь. Джон, поцелуй меня на ночь и обними за талию, чтобы я завозился и устроился удобнее, чувствуя себя любимым, чувствуя себя защищенным, чувствуя себя дома. Если бы только тебе не было так больно, особенно по ночам, я бы сделал все, чтобы забрать тебя домой и провести последние дни здесь, потому что сейчас я ходил по квартире и думал только о том, что ты касался каждого из этих предметов.
Если бы у тебя была могила, я бы сидел на ней сутками, но не было ничего, поэтому я просто сходил с ума. Гладил кресла и, жмурясь, представлял, что ты сидишь в одном из них и тянешь руки ко мне, чтобы схватить, затянуть к себе и зацеловать: «Какого хера ты делаешь? Я только с работы, Эгберт, я еще руки не мыл! — Я соскучился. — Мы не виделись десять часов! — Это были ужасные десять часов! Я что (чмок-чмок-чмок-чмок), не могу хотеть пообниматься со своим мужем?», или брал из ящика стола твой блокнот и замирал: «Ты можешь перестать строчить свои писульки и выполнить, наконец, свой супружеский долг? — Господи, Каркат, побольше терпения! Я почти закончил! — Еще минута, и это будет последний раз, когда ты сегодня закончишь. — Это жестоко! У меня болит голова, я забуду, если не запишу! — …Может, тебе стоит сходить ко врачу? Это не в первый раз. — (Куча влажных звуков, все более неприличных с каждой секундой) Мой маленький мальчик за меня волнуется, хотя ему гораздо больше стоило бы волноваться за (звук шлепка, ругань, смех) себя!», или замирал над плитой в коротком ступоре: «Ты точно не устал? Я могу заняться готовкой сегодня, знаешь ли. — Эгберт, отстань, я просто задумался! Понимаю, тебе такое незнакомо, но… — (много тихих чмоков и короткое мычание), — Джон, ты останешься без ужина. — (еще больше чмоков и что-то явно более стонообразное), — Джон, отстань от моей шеи сейчас же! — (шуршание одежды), — …если я позвоню в доставку, у нас будет час до приезда курьера. — И я хочу, чтобы ты встретил его с самым гордым «меня только что трахнули» видом из всех возможных», или даже просто мыл руки: «Джон, ты спишь с открытыми глазами, — (ленивый чмок), — Дурак. Пошли обратно спать. — Что?! У нас этот… Этот самый… Господи, у нас свидание. Мы смотрим на рассвет. — Завтра. А сегодня ты высыпаешься как следует, идиот. — …Чем я тебя заслужил? — Высыпаешься со мной! И если я проснусь, а ты будешь на другом конце кровати, тебе не жить!».
Или просто: «Я тебя люблю. — А я люблю тебя».
Джон, я вижу тебя так четко. Почему тебя нет?
Я игнорировал любые увещевания друзей и либо плакал, либо молча сидел в одном из уголков квартиры и представлял. Я никогда не думал, что могу так ярко фантазировать, и хотя стоило мне вспомнить, где я и что происходит на самом деле, я начинал реветь, мгновения в этом подобии забытья были прекрасными.
Ты, наверное, думаешь, что все было не так плохо, но я целовал каждое твое фото. Мой взгляд падал на снимок в рамочке на стене, и я целовал твою дурацкую улыбку, навсегда оставшуюся такой. Не пойми меня неправильно, Джон, я знаю, что мы все смертны.
Но не в тридцать два. Не сейчас. У меня было еще как минимум сорок лет счастья впереди. Это в два раза больше чем то, что уже прошло. Два раза! Мы бы сделали столько всего! Ты бы сделал столько всего!
Бы.
Как бы то ни было, да, я сходил с ума, и говорить об этом в прошедшем времени гораздо проще, чем ощущать в моменте. Когда я вернулся с похорон, меня разрывало от невозможности стиснуть тебя в руках, и чтобы успокоиться, я замирал и просто представлял тебя рядом. Аранея сказала, что мне надо следить за тем, чтобы не уйти таким образом в глубокую стадию отрицания, потому что пока что я только сильнее зарывался в нее, а не потихоньку переходил в следующую, и хорошего в этом было мало, так что спустя два месяца в очередной раз вцепившись в подлокотники кресла, я запретил себе придумывать и вместо этого попытался вспомнить.
Вспоминать было не в пример больнее, и после этого я плакал целый день (кстати, ты представляешь, какой головной болью обходятся недели слез? Боже, Джон), но… Но мне нравилось ощущение «ты делаешь все правильно». Когда я прислушивался к советам из интернета или от Аранеи, я представлял, что становлюсь на тропу восстановления, что если я продолжу в том же духе, мне станет легче, и это заставляло меня продолжать.
Я все ждал, когда у меня, самого злого человека на свете, начнется период гнева, но…
Но он не начинался. Никогда. Даже если я нарочно пытался схитрить и надавить себе на больное: «Джон, ты козел, какого хрена ты не пошел ко врачу, когда я говорил тебе об этом еще в самом начале, а тянул еще кучу времени, пока не стало слишком поздно?», я чувствовал только отчаяние, а не злость. И тогда, когда сознание просто устало изматывать себя борьбой с так и напрашивающимися в голову фантазиями о тебе, горе навалилось будто с новой силой. Нет, я плакал уже меньше, уже не круглосуточно, хотя до сих пор ежедневно, я начал потихоньку брать заказы на написание текстов в интернете, зарабатывая не гигантские, но какие-никакие деньги, Канайя и остальные сбавили надо мной контроль, все еще созваниваясь два-три раза в день, но уже не присутствуя круглосуточно, впрочем, регулярно заваливаясь в гости, и я даже начал выбираться на улицу не для галочки и не за продуктами, а чтобы действительно пройтись или поесть в кафе, хотя вид влюбленных пар сводил меня с ума, но… но это не было принятием. Совсем нет.
Закрытой зоной для меня оставались кинотеатры, потому что, господи, Джон, сколько времени мы провели в кинотеатрах? В детстве, когда я еще только осознавал свои проклевывающиеся чувства, а ты и знать о них не знал, и я все ждал, когда ты вдруг возьмешь меня за руку, а сам злился на себя за эти мечты, позднее на первых свиданиях, где мы неловко гладились и обжимались все два часа, пользуясь темнотой и заглушающими звуками, в разгорающейся юности с уже откровенными поцелуями и оживленными спорами о том, какие актеры выглядят наиболее правдоподобно, и до последнего дня, дня накануне твоего похода к онкологу, когда мы смотрели какой-то дерьмовый экшн, и я очень много смеялся, а ты ворчал и корчил недовольные рожи.
Блять.
Я обессиленно свернулся в комочек на кровати и заплакал. Мне так тебя не хватает, Джон. Я так скучаю.
В какой-то момент я с ужасом осознал, что абсолютно все напоминает мне о том, что тебя нет.
Это, наверное, звучит странно — о том, что тебя нет, я должен был вспомнить не тогда, а еще раньше, но в тот момент я смутно осознал, что если раньше я думал об этом как-то автоматически: «Блокнот Джона, в котором он больше никогда ничего не напишет», неспособный на самом деле понять, что такое «никогда ничего», то теперь мир открылся для меня с новой ужасающей стороны. Конец февраля превратился в «конец февраля, который ты не застал», кухонный стол — в «кухонный стол, за которым ты ел раньше, но не теперь», а дверная ручка — в «дверную ручку, за которую ты однажды взялся в последний раз и даже этого не знал». Твою мать, я был самым счастливым человеком на планете, когда этого не понимал. Не осознавал.
Первую неделю весны мне пришлось провести в новом доме Дейва, потому что только там я не думал о том, что ты умер-умер. Насовсем. Дейв переехал туда совсем недавно, и меня не тошнило от мыслей «он сидел на этом диване».
— Ты не думал продать квартиру? — предложил мне Страйдер в один из очередных тяжелых дней, и я просто покачал головой. Думал, но…
— У меня больше нет ничего от него. Только наш дом. Я не… Я не могу оставить еще и его.
Дейв кивнул, а я тихо шмыгнул носом и зажмурился, пытаясь уснуть.
Время шло.
Вина превратилась в огромную проблему спустя примерно четыре месяца после твоей смерти, как раз незадолго до… До твоего дня рождения. Наверное, именно мысли о нем делали хуже. «Ты должен был настоять, ты видел, что ему нехорошо, ты знал, что он пойдет ко врачу только если тащить его силком, так почему у тебя в голове ничего не щелкнуло? Почему ты не наорал на него? Почему уходил слишком рано, а не оставался с ним до глубокой ночи, почему не отказался от работы совсем, почему прислушивался к его просьбам поспать или поесть, если мог сидеть рядом и держать его за руку?». Я знал ответ, — потому что я бы поехал крышей, — но не мог считать его правильным. И меня ведь спасало то, что опухоль появилась внезапно и без конкретных причин. Ты даже не пил, чтобы я мог ругать себя за то, что позволял тебе алкоголь. Единственное, за что я мог ненавидеть себя — за то, что не обеспокоился раньше, но, боже, этого хватало с лихвой.
В твой день рождения мы с твоими друзьями и Джейн сидели на том самом склоне, на котором проводили похороны, и держались за руки. Дейв с Джейд еще и обнимали меня с двух сторон, но я все равно плакал с утра и до момента, пока не отрубился глубокой ночью, и на душе было так тяжело, что меня глючило даже физически. В груди болело и тянуло, дышать было тяжело, а думать — очень сложно. Канайя сказала, что у меня было так и сразу после твоей смерти, но я с удивлением осознал, что не помню. Я помню только то, как страшно хотел умереть, а физическая боль и какие-то подробности моего сумасшедшего состояния будто бы были заботливо подтерты больным сознанием. Я не знал, что думать по этому поводу.
Я смотрел в лица твоих друзей, печальные, но какие-то добрые что ли, ласковые, и вдруг осознал, что они приняли это. Приняли или почти приняли. И меня ударило мыслью, что я — нет.
Я знал, что ты умер, Джон, но я все еще не мог с этим жить. И ужасно напуганный, я принялся говорить:
— Д… — твое имя замерло где-то на корне языка. Я всхлипнул и попробовал еще раз. — Джон прожил гораздо меньше, чем заслуживал, но он хотя бы… Натрахался на сорок лет вперед.
Я смешливо фыркнул всеобщим «фу», и Джейд уложила голову мне на плечо, задумчиво мыча.
— А помнишь, как мы с Роуз застукали вас в?..
— Заткнись! Заткнись к херам! Харли!
Ее тонкие руки обняли меня за живот, и я прикрыл глаза под смех ребят, позволяя ему убаюкать себя и свое тяжелое сознание.
— …Я помню, как на ночи кино Эгберт решил довести до удара доставщика пиццы, заставил меня вести себя так, будто я хочу расплатиться с этим жалким задротом телом, а потом ввалился и начал орать, что я ему изменяю. Чувак бы забыл забрать деньги, если бы Эгберт не пихнул их ему в карман, когда угрожающе размахивал руками, — поделилась Вриска. Я подавился смешком — я успел забыть про эту историю.
— А помните, как он сдавал на права? Я был готов остановить его телом, лишь бы он не шел на экзамен, — хмыкнул Дейв, и Джейн, до этого сидевшая тихо, улыбнулась.
— Ага. А я сказала ему, что его парень сказал мне, что если он не сдаст, будет спать на диване.
— Что?! Крокер, ты совсем охренела?
— Ну, экзамен-то он сдал, — пожала плечами девушка. Я замер, не зная, как мне просить их говорить, говорить больше, рассказывать еще, чтобы я мог представить тебя прямо сейчас, как живого, и это, конечно, адски рвало душу, но, честно, Джон, после всего, что я чувствовал, разом больше-разом меньше не имело никакого значения. Значение имел только ты и твои глупости, в которых я сейчас нежился, словно совсем ничего не случилось. Я не знал, почему слушать их было так… успокаивающе что ли, но не хотел останавливаться. Господи, Джон. Я так тебя люблю.
Джейд осторожно покосилась на меня и легонько толкнула в бок.
— А помнишь, как он устроил ловушку с ведром на двери?
Я слабо усмехнулся и кивнул.
— Ну, так вот, она, вообще-то, была не для тебя, а для Дейва, — добавила Джейд, и я невольно фыркнул. Будто бы была разница — ты все равно остался доволен результатом. — Джон бы ни за что не сделал такого с тобой в тот период, это было как раз тогда, когда он понял, что влюблен. Знаешь, даже он не хотел бы уронить ведро с водой на голову парню своей мечты! Это, вроде как, влияет на отношения скорее отрицательно, чем наоборот. Этому еще Sims учил! — она мягко хихикнула, и я моргнул, чувствуя, как на ресницах собирается влага. Ты… Серьезно?
Меня почти затошнило от невыносимой боли, но я вцепился в Харли из последних сил и заглянул в ее большие мокрые глаза, стараясь без слов заставить ее продолжать. Сейчас, когда я смог не принять, но хотя бы умом осознать, что тебя нет, обманывать сознание уже не получалось и мне было плохо почти всегда, но это… Я не знал этой истории. И если закрыть глаза и откинуться головой на плечо какому-нибудь Страйдеру, я мог представить, что это — что-то новое. Что ты рядом. Что не все, что было тобой, рассыпано по этой самой земле.
— Блять, господи, Харли, кто-нибудь, вы… — я всхлипнул, — вы можете?.. Рассказать еще?
И когда ребята, неуверенно улыбаясь и переглядываясь, собрались почти в круг, а Канайя обняла меня со спины, я позволил себе раствориться в общих воспоминаниях и тихо поплакать, будто бы не ревел все утро до этого.
Весна словно вытащила наружу все мерзкие парочки, до этого прячущиеся дома, и к моему нескончаемому чувству вины, которое не удавалось побороть даже на сеансах с Аранеей, прибавилась омерзительная черная ревность. Это было не просто тяжело или огорчающе — нет, я видел лижущихся подростков и впивался в свою кожу так сильно, что раздирал ее в кровь, а потом приходил домой и едва мог пошевелиться. Все оглушало: мысли о том, что ты больше никогда не увидишь весны, злость на себя за то, что я мог отправить тебя ко врачу раньше, и у нас даже в худшем случае было бы больше времени, злость на людей, которые почему-то жили дальше и не ревели сутками, магазины у дома, которые меняли ассортимент и переезжали, будто их владельцы не понимали, кто туда ходил, новости о преступниках, которым было сорок, пятьдесят и шестьдесят — даже эти отбросы прожили дольше. Я должен был верить в Бога? Правда должен был? Тысяча «ха» на тех жалких созданий, которые после чьей-то смерти уходили в религию. Безмозглые лжецы самим себе.
Время будто бы шло без меня. Оно неумолимо текло, а я судорожно перерывал шкаф в поисках хоть чего-то, что сохранило твой запах. Еще хуже было от того, что мне будто бы должно было стать лучше, но я все ждал и ждал, а лучше не было. Неважно, как меня убеждали, что все индивидуально — я ждал, когда станет легче, а этого не происходило. Я был повержен.
Но больше всего я боялся, что в состоянии истерики сделаю что-нибудь глупое: продам квартиру, уничтожу все твои вещи, да хоть подумаю, что я тебя ненавижу, потому что… Джон, я ужасно тебя любил. Я нежно прикасался к твоим фотографиям дрожащими руками и думал о том, каким ты был, пока от боли хотелось блевать. Господи, как я тебя любил.
Однажды Соллукс заметил, что от стресса и ужасного режима жизни я сильно сбросил, и это стало для меня спусковым крючком. Я всю жизнь был не то чтобы полным, но… Не знаю. У меня были большие бедра, пухлые плечи, щеки и пальцы, и ты обожал их до безумия. Я, вроде как, почти совсем избавился от ненависти к ним, потому что ты смотрел на меня большими обожающими глазами за толстыми стеклами очков, и… Джон, никто не мог бы чувствовать себя нелюбимым, когда на него смотрят так. А теперь в зеркале я видел худощавого мужчину с пустыми опухшими глазами и устало сгорбленной спиной, и во мне не было ничего из того, что ты так любил. Спустя — сколько? — семь месяцев после того, как тебя не стало, из меня ушли агрессия, строптивость, стыдливость и непокорность. Все, что я видел в человеке напротив — горе и тускло горящую любовь. Не знаю, не придумал ли я ее себе. И…
И я расплакался, потому что не знал, что мне делать. Я пошел к психотерапевту, я пил таблетки, я старался гулять, работать, видеться с друзьями, я старался жить, старался делать то, что хочу, даже если этим «хочу» было запереться в комнате на неделю, но при этом потихоньку вылезать из этого состояния, но от меня все равно остался только призрак.
Почему ты, блять, не забрал меня с собой, если все все равно вышло так? Эгберт, этого ты хотел? Или вернись домой, или забери меня тоже! Какого хера я должен делать тут, в нашей квартире без тебя?
Я закричал, с размаху ударил стекло кулаком, и оно пошло глубокими трещинами. Часть осколков разлетелась, и я инстиктивно отвернулся, позволив им ранить лишь голую руку. Плевать! Было бы что жалеть — дурацкое тело, которое даже не может справиться с… С…
Я нервно обернулся, пнул стоящий рядом стул, столкнул со стола бумаги, сорвал со стены постер, а затем еще один и еще, жадно впился пальцами в обои, стремясь сорвать их к чертям, но не нашел край, за который мог зацепиться, и ураганом устремился в другую комнату, чтобы устроить разруху и там.
Я бил стены, крушил все на своем пути, плакал и кричал, пока в дверь не постучались соседи. И смотря в лицо полной невысокой женщины, смотрящей на дрожащего меня сочувственно и одновременно боязливо, я хотел только выблевать все, что успел съесть, так плохо мне было от любых попыток думать. Я пообещал ей, что успокоюсь, попросил не вызывать полицию, а затем на негнущихся ногах вернулся в гостиную, выудил из бардака нашу фотографию и свернулся в куче хлама, больно впивающегося в худое тело, прижимая тебя к себе.
Джон, что мне делать? Что я должен делать?
Взъебанный до предела, я шмыгнул носом, прикрыл глаза и забылся не столько, кажется, сном, сколько тревожной фантазией. Мне снился ты, но это… Мне всегда снишься ты, Джон. Это неудивительно. И просыпаться больно так или иначе, так что я едва ли возражал. Открыв глаза глубокой ночью, я со страхом осмотрел разруху вокруг и задрожал от мысли о том, как много твоих вещей могло пострадать. Ты оставил после себя так мало, а я…
Я включил музыку в случайном порядке и принялся за уборку, начав, правда, со своих ушибов и порезов. Тело ныло, но я, неумело залатанный, упорно разгребал сброшенные на пол вещи и словно впервые смотрел на них трезво. Эта бумажка больше не нужна — ты расписывал на ней ручку, но у меня еще много твоих записей, поэтому мы можем от нее избавиться, эта рамка испорчена, эта тоже, это уже не склеить, это надо перевесить, раз уж оно все равно оказалось сдернуто со стены, а это…
В квартире были открыты все окна, впускающие внутрь прохладный ночной воздух, и я растворял в нем тяжесть собственного гнева, стараясь дышать глубоко и медленно. Я сменил постельное белье, убрал в пакеты все, чего давно дожидалась помойка, и поставил их к двери, чтобы потом вынести, вымыл пол, переставил то, что, казалось, было не на своем месте в этих новых комнатах с иначе развешанными постерами и фотографиями, которых после моего срыва стало меньше (рамок осталось не так много, но я бережно упаковал в конверт все твои фото и убрал их в ящик стола), сходил в душ, где долго и тщательно тер себя мочалкой, а потом использовал все, что было в ванной — все гели, кондиционеры, крема, бальзамы и все остальное, — тщательно выбрился и снова лег спать.
Я проснулся в квартире без тебя, и впервые подумал об этом не с отчаянием, а с каким-то…
С каким-то тяжелым смирением.
Время шло.
Аранея посоветовала мне писать, и я писал. Ежедневные отчеты, воспоминания, фантазии, отдельные истории — все, на чем циклился мой мозг. Я никогда не перечитывал этот поток сознания, но становилось чуть легче, и я не мог этого отрицать. Наверное, в принципе стало легче. Я не стал отмечать свой день рождения, но поздравил себя посещением того места, где мы развеяли твой прах, и лежал на траве, наверное, час, слушая пение птиц и отдаленные звуки города и вдыхая теплые июньский воздух. Я скучаю, Джон. Надеюсь, тебе сейчас хорошо. Лучше, чем мне. Надеюсь, что если мы однажды встретимся, то для тебя время до этого момента пролетит за секунду. Я учусь быть счастливым. У меня получается?
Наверное, это и была стадия депрессии — спали тяжелая ревность, гнев и вина, но теперь я едва ли что-то чувствовал и даже с трудом себя осознавал. Это было похоже на первые дни после, но теперь я меньше плакал, и боль в целом была не такой сильной. Я нормально ел и спал, работал, встречался с друзьями, и к концу лета я с ужасом поймал себя на том, что искренне смеюсь над какой-то шуткой Страйдера. Тот, кажется, охренел не меньше — он смотрел на меня круглыми глазами, и я задохнулся от страха — нет, нет, нет, я не могу смеяться, ты умер, какого хрена я смеюсь, — но прежде, чем я успел по-настоящему запаниковать, Дейв положил ладони мне на щеки и вынудил сохранить улыбку. Я зашипел.
— Страйдер, отвали! — но он только потряс головой.
— Ни за что. Что я ляпнул? Ну-ка, Вантас, хочу смеяться пять минут, повтори, над чем ты там ржал?
— Ни над чем! Я не должен…
— Должен, — перебил он неожиданно серьезным лицом, — давным-давно. Нет, ладно, не давным-давно — тогда, когда ты захотел. Если это — сейчас, то вперед, чел. Серьезно. Пожалуйста.
И несмотря на то, что в носу защипало, я неловко улыбнулся ему.
Дейв помолчал. Задумчиво замычал. Снова затих.
— Ты че? — поинтересовался я осторожно.
— …Ты когда-нибудь смотрел «Falsettos»? — вдруг спросил он. Я нахмурился.
— Ну, я слышал, но…
— Не смотри. Никогда не смотри.
Время шло.
Я не был готов к годовщине твоей смерти. Все, чего мне хотелось — как-нибудь пролистнуть этот день в календаре, словно его и не было, но это не представлялось возможным, поэтому утром я долго-долго сидел на холодной земле в парке, поедая «Фруктовые брызги», а затем прикрыл глаза и рассказал тебе все, о чем думал. Все свои страхи, всю боль и переживания: я говорил, казалось, час подряд, а потом откинулся на траву и позволил тихому бризу, необычно теплому для осеннего дня, мягко огладить мои щеки. Интересно, был ли ты в этом ветре. Где ты сейчас, Джон? Разлетелся по всему свету?
Надеюсь, ты есть и где-то рядом. Хоть немножко.
Вторую половину дня я решил занять основательно, поэтому озадачил себя очень важными покупками для кое-чего еще очень важного и к вечеру вернулся домой не один. Я включил свет в прихожей, снял куртку, прошел в гостиную и прислушался. Позади раздались едва слышные шаги.
— Ну чего ты, ссыкло? Это дом. Осваивайся, — улыбнулся я, опустившись на корточки. Маленький белый котенок устремился ко мне, словно понял, с кем говорят, и я бережно поднял его на руки, чтобы поцеловать мокрый розовый нос, жмурясь от подступающих слез. Я обернулся к твоей фотографии на полке. — Джон, это Крабик. Крабик, это Джон, твой второй папа. Приемный. И если бы он был тут, то он сказал бы тебе… — мой голос дрогнул, — что он очень рад тебя видеть.
Котенок впился коготками в мою ладонь, едва ли уделяя внимание знакомству, а я всхлипнул и прижал крохотного зверька к себе. Господи, я не один. Наконец-то я не один.
Он, если честно, рос не по дням, а по часам, и к январю я с ужасом обнаружил, что Крабик стал в два раза больше, чем был. Он был ужасно ласковым, игривым и громким, и хотя я старался не сравнивать, я не мог не думать о том, как он напоминал мне тебя. Не то чтобы напоминал, я просто… Наверное, я думал, что он действительно понравился бы тебе. Почему мы не завели кошку раньше, мы же хотели? Я невольно улыбнулся, вспомнив твои «мне достаточно тебя, особенно когда ты не кусаешься, ну-ка помурчи, котенок, а я почешу тебя за ушком», и широко раскрыл глаза, когда вдруг понял, что улыбаюсь. Я не плачу. Я улыбаюсь, вспоминая тебя. Сердце бешено забилось в груди — Джон, я счастлив? Это счастье? Это… Нет, это не счастье, но…
Сеансы с Аранеей из еженедельных превратились в ежедвухнедельные, а затем и в ежемесячные, и хотя периодически становилось значительно хуже, — не могло не, — я будто бы начал жить. Я набирал вес, снова начал работать, продолжал писать, все глубже погружаясь в сферу художественной литературы, а не каких-то дневников, и в конце концов умудрился опубликовать один из своих коротких рассказов в каком-то не слишком большом журнале. Я не то чтобы испытывал критические проблемы с деньгами — фриланс шел неплохо, но я всегда любил романтическую чепуху, и я знал о любви и потерях больше, чем кто угодно еще, поэтому, наверное, так жадно писал их. Это было подобно вызову — взять и описать то, что ты заставлял меня чувствовать, как можно правдивее, чтобы кто угодно мог понять и ощутить это тоже, пусть и совсем не так ярко. Наверное, людям нравилось, потому что мой Твиттер с короткими историями постепенно набирал популярность, и я, опасливо листая свои первые заметки (каждое слово в них причиняло мне почти физическую боль), впервые задумался о чем-то большем.
Твой день рождения я провел на нашем месте в парке. Твоем месте. Я регулярно посещал его, теперь, наверное, даже чаще, а с наступлением тепла проводил там почти каждое утро. Днем солнце палило слишком сильно, но с утра я удобно устраивался на пледе и работал за своим ноутбуком. Тепло и нежность бриза напоминали мне о тебе больше, чем что угодно еще. Я так люблю тебя, Джон. Без шуток, ужасно люблю. Если бы я только мог поцеловать тебя еще хоть раз…
Я не мог, зато по прошествии почти двух лет (два года! Джон, два года без тебя! почему я вообще еще жив?), когда тоска, казалось, действительно отошла на второй план, внезапно обострилось мое беспокойство за остальных. Все началось с Роуз, которая однажды неосторожно пожаловалась на мигрень, и когда она отмахнулась от моих настойчивых советов сходить ко врачу, я вдруг расплакался. И, конечно, Лалонд прошла полное обследование, чтобы убедиться, что у нее просто небольшой недостаток железа в крови. Я был в истерике от облегчения, а еще орал на них с Канайей так яростно, что после этого по врачам прошлись, казалось, абсолютно все, кто был мне ближе пыли на шкафу. Я просто… Как они могли не понимать? Ты умер из-за того, что мы были идиотами!
Ты умер.
А я порой скучал так, что хотел выпрыгнуть в окно. Да, будет страшно несколько секунд, но потом — блаженное забытье, а если мне повезет, то и ты.
Вряд ли, конечно, повезет, потому что… Если есть Бог и есть Рай, Эгберт, ты ни за что бы не умер сейчас. Ни за что.
Если состояние боли затягивалось, я говорил с Канайей или Дейвом, и они были со мной, чтобы убедиться, что ничего не произойдет, и в конце концов становилось лучше. Я смотрел на Крабика и понимал, что не могу оставить его одного. Он, уже вполне себе взрослый кот, все равно был маленьким и беззаботным, и я мог часами валяться с ним, отлынивая от дел, потому что… Потому что я думал о том, что ты сравнивал меня с котом, и воровато представлял, что именно таким ты меня видел иногда — разнеженным и довольным жизнью, и оттого вдвойне наглым. Я любил тебя, Джон, а ты любил меня, и я не мог быть счастливее тогда. Мне нужно было жить и сейчас — я обещал тебе, да и Крабику нужен был кто-то рядом. И я был рядом.
К середине четвертого после твоей смерти года я закончил черновую версию романа, который, пожалуй, на девяносто процентов был пронизан нами с тобой, и на пробу отослал его в несколько не слишком крупных издательств, заинтересованных в поиске новых авторов. Меня мало волновал его успех, но он был посвящен тебе, так что продать хоть пару экземпляров людям, которые, да, на похуях, совсем незаинтересованно, но пробегутся взглядом по строкам с твоим именем, было моей тайной мечтой. И однажды я с удивлением обнаружил, что в двух из издательств его приняли. У меня даже был выбор, Джон, представляешь? Я, вроде как, заключил контракт на выпуск этой хуйни в печатной версии, когда она будет доработана. Господи, как бы ты был счастлив за меня, как долго мы ласкались бы у самых дверей, и ты был бы таким довольным, таким гордым, таким…
Я работал над черновиком под чутким руководством редакторов и думал только о том, как посвящу ее тебе, потому что плевать, если эту книгу купит два, три, да хоть один человек — они должны были знать о том, что ты был моим, а я — твоим, и это было всем, чего я хотел.
Когда печатная версия вышла, мне было тридцать семь, и в ноябре должно было минуть пять лет с твоей смерти.
Джон, можешь ли ты поверить? Я все еще тебя любил. Я все еще жил в нашей квартире, хотя часть интерьера, конечно, сменилась, все еще гулял по нашим местам, все еще проводил много времени на том самом месте в парке, и огромная часть скромного тиража моей книги разлетелась в кратчайшие сроки. Аудитория Твиттера, простой механизм известности ТикТока — в современном мире так просто стать популярным. Я с упоением читал отзывы, едва способный поверить, что они говорят это обо мне, и однажды мой взгляд упал на твое имя в одном из них. Это был неизвестный (неизвестная), благодаривший тебя за то, что помог мне почувствовать все это, и я…
Я рыдал целый день. Джон, я так сильно тебя люблю.
Мог ли я, дрожащими руками рассеивавший прах своего мужа, представить, что спустя пять лет я стану кем-то, к кому можно будет прибавить «известный» и не соврать? У меня была аудитория, моих книг ждали, и я охотно их писал, а под моим боком урчал теплый кот, и все было хорошо. Канайя и Роуз все так же жили вместе, Страйдер был идиотом, а Джейн теперь официально заправляла шарашкой Крокеров, в которую Эгберт бесконечно плевался. Джон бы никогда в это не поверил… Нет, Джон бы как раз и поверил. Я бы — нет.
Джон был таким хорошим человеком. Я думал об этом очень часто — дело было не только в любви, затмевающей недостатки, Джон правда был фантастически добрым и понимающим, таким, каких в мире не бывает, и я был дураком, если когда-то считал себя лузером. Я выиграл какую-то жизненную лотерею, потому что он был у меня, пусть и недолго. Я должен был быть счастлив, особенно учитывая то, что теперь у меня была поддержка, любимая работа и деньги. Для того, чтобы проставить галочки в каждом пункте «жизнь мечты», мне не хватало разве что отношений, но…
Я все еще любил Джона. Казалось, я буду любить его всегда. Я встретился с Аранеей впервые за год, чтобы обсудить это, и она согласилась, что если это были чувства, подобные нашим, то они могли не угаснуть никогда. Но они совсем не запрещали мне испытывать нечто новое, не запрещали вновь влюбиться, и хотя я до сих пор не представлял себе этого, я надеялся, что однажды смогу почувствовать что-то… Что-то хотя бы отдаленно подобное тому, что было у нас. Хотя бы отблеск той любви, которую мне давал Джон.
Меня бесила бесконечная фоновая тоска, которая не прошла даже после того, как я перестал мысленно обращаться напрямую к Джону, и я провел шестой, седьмой и восьмой года в путешествиях, и встретил свои сорок лет в Париже на Эйфелевой Башне, отгоняя от себя мысли о том, как красиво было бы сброситься с нее вотпрямщас. Дома меня ждал кот, о котором временно заботилась Канайя, и мне нельзя было умирать. Да и вообще, у меня все было хорошо. Да, я скучал по Джону, но…
Но я, черт возьми, был в Париже. И было бы очень тупо умереть в такой момент.
Когда я встретил Миину, мне было сорок три, а мои работы считались классикой романтического жанра. Это был одиннадцатый год после смерти Джона, и годовщину я встретил очень тяжело. Тем ноябрем на меня будто… Будто навалилось осознание того, что спустя десять лет я все еще до боли его любил. У меня на стенах почти не осталось фото, лишь пара штук да одно на полке, все его блокноты и записи хранились все в том же ящике стола, я давным-давно переклеил обои и, более того, купил вторую квартиру (я почему-то опасался частных домов; слишком опасно), но я все равно сумасшедше любил его. Я, казалось, помнил Джона так, словно он никогда не умирал, и хотя, например, его запах я объективно не мог восстановить в памяти с совершенством, Джон снился мне каждый божий день, и мы с упоением целовались, занимались сексом, лежали вместе в обнимку или признавались друг другу в любви; после этого всегда было очень тяжело проснуться, но спустя десять минут боль постепенно затихала, слезы высыхали, и я открывал окно и глубоко вдыхал утренний (или дневной) воздух. Но да, время шло, и одним августовским днем мы с Мииной поцапались прямо в издательстве. Она корчила рожи, цитируя случайные фразы из моего последнего романа, а я орал и подпрыгивал, чтобы дотянуться до книги в ее руках. Миина была красивой тощей афроамериканкой, я — низким рыжим придурком, но она, выслушивая мою ругань, смеялась так сильно, что чуть не задохнулась, и она же позвала меня выпить кофе вместе. Я никогда не мог сказать «нет» на кофе.
Мы поцеловались на шестом свидании. Это произошло за месяц до одиннадцатой годовщины смерти Джона, но я старался не думать об этом, поглощенный яркостью света женщины, которая почему-то находила очаровательными мою ворчливость и закрытость. Может, у меня был тип, а может, я просто искал тебя, то есть, эм, Джона, в ком-то другом, но я обнимал ее, чуть привстав на носочки, и целовал ее пухлые губы, и она охотно мне отвечала.
Мы не жили вместе, но редко расставались, и даже спали в одной постели, на самом деле ни разу не занявшись любовью. Миина не была против. Более того, она не позволила мне спрятать фото Джона, когда впервые пришла ко мне, лишь серьезно посмотрела на меня, покачала головой, и я кивнул, не зная, что еще сказать. Джон весело смотрел на меня с выцветшего снимка, и мне привычно закоротило сердце от этого взгляда. Джон. Джон.
Я так сильно его любил.
Я любил и Миину тоже. Она была ласковой, когда хотела, но в остальном — бодрой, решительной и наглой, и мне это нравилось. Миина, в отличие от Серкет-младшей, умела быть очаровательно-наглой, а не сдохни-нахуй-наглой, никогда не настаивала на том, чтобы переспать, и только обнимала меня крепче, если ночью я начинал плакать. Мы смотрели фильмы вместе, ходили в кафе, иногда сидели в парке, и хотя я никогда не говорил, что это за место, мне кажется, она понимала; я собирал ей обеды на работу, а она гнала меня спать по ночам, постоянно придумывая новые идиотские прозвища, так что по большей части у нас все было лучше, чем во многих традиционных браках. Я был нужен ей, а она — мне, и мы оба это понимали. Нам нравилась наша жизнь, и…
У меня все было хорошо. Я был почти богат, по крайней мере достаточно, чтобы ни в чем не нуждаться и позволять себе путешествовать, у меня была девушка, которую я любил, кто бы что ни говорил и ни думал, Крабик вырос в большого ласкового котищу, и…
И…
И когда прошло тринадцать лет после твоей смерти, я тихо всхлипнул и надел на шею петлю.
Джон, ты знаешь, что Крабик умер в прошлом году? Он прожил относительно долгую и счастливую жизнь и умер без мучений, просто изначально был чуть слабее, чем остальные котята, но вместе с его смертью на меня вдруг накатило осознание — меня ничего здесь не держит.
Я погладил пальцами гладкую толстую веревку и шмыгнул носом громче. Вряд ли меня могли услышать — я позаботился о том, чтобы выбрать время, но даже без этого мне почти не было грустно. Да, мне было страшно — кому бы не было? — но я знал, что скоро станет легче, и это… типа, делало все проще. Даже если меня ждала мучительная смерть, Джон, я не был против пострадать несколько минут. Я вряд ли передумаю, знаешь ли.
Джон, мне так жаль. Мне так…
Так вот. Когда умер Крабик, я вдруг понял, что никто больше не нуждается во мне. Миина любила меня, но… Но она понимала, что всегда будет второй, и поэтому, наверное, легко соглашалась с тем, как были выстроены наши отношения. Канайя, Дейв, Харли, да кто угодно? Они справятся, Джон, я обещаю. Все будет в порядке. Работа? Дом? Деньги?
Джон, кого я обманывал все эти годы? Как я умудрился прожить так долго, ежедневно убеждая себя, что тоска, распространившаяся, казалось, в каждый атом моего тела — это обычная вещь? Почему я верил, что почти счастлив? Я просыпался и плакал, я бешено писал книги о нас, я всегда был мыслями не здесь, а где-то с тобой, давно мертвым, и я жил, правда жил, но совсем не сегодняшним днем.
У меня была девушка, любимое дело, кот, путешествия, деньги, Джон, я был счастлив по всем определениям, но когда ты просил меня об этом двенадцать лет назад, Господи, подумать только, двенадцать лет, ты заблуждался так же, как и я, как бы печально ни было это признавать. Моя любовь, мой хороший, мой замечательный…
Я думал, что смогу быть счастлив без тебя. И ты считал так же.
Джон, двенадцать лет. Я правда пытался. Изо всех сил пытался.
Я не думаю, что существует Рай или вторая жизнь, и я не думаю, что мы встретимся, поэтому мне стоит сказать сейчас. Я люблю тебя, люблю до безумия, ужасно люблю, ты был, есть и, кто знает, может, всегда будешь моим всем. Я люблю тебя за каждую твою улыбку, каждый смешок, каждый нежный взгляд и хитрый прищур. Джон…
Джон, я — твой. А ты — мой.
Что я говорил тебе тогда? Смерть — это как заснуть?
Я еще раз проверил, насколько легко скользит петля, и выпрямился.
Что ж, Джон. Спокойной ночи.
Примечания:
черешня