...и легкий пух сбивает с ног...
2 ноября 2021 г., 14:35
Странно так, смотреть на себя образца минувшего. Накатила ведь уже апдейтов, исправила системные ошибки, словив по пути новых. И все равно что-то щемит нежностью и сочувствием от той девочки, которая станет нынешней Лилей непременно, но еще не стала, и сама не подозревает, какая она свободная сейчас.
/Счастливая?../
Память — то еще зачарованное зеркало.
Лиля ведь поначалу думает, (когда смиряется, конечно с тем, что ее новые знакомые не психи и не маньяки) что ей между Шурой и Соловье места не найдется. Слишком они хрестоматийным дуэтом выглядят, как во всех историях, про таких непохожих напарников. Серое и светлое. Близость, которую не надо словами обозначать даже, просто смотришь и думаешь, что тут между ними и щепки не протиснуть.
Так бывает, это не обидно даже. Лиля легко, ей кажется, смиряется с ролью не третьей лишней, а… просто третьей. У нее есть они оба, у нее есть неугомонная Инга, другие книгочеи. У нее есть куда больше, чем могла хотеть, прячась в вымышленных — не оживающих, не убийственных — мирах.
Но Соловей, вот ирония, сам берет ее под крыло, и это не раскол и не превращение в треугольник… Что-то другое. У него, книжного чада, с ветром в голове и солнцем в волосах, мир в другой оптике совершенно. Чудесный и чудовищный там, где у них обыденность, теснота привычных рамок.
Лиля ныряет в него, и все дробится в калейдоскопе, земля уходит из-под ног.
Шура рассказывает ей про Агату, наизнанку почти выворачивается, свою самую страшную вину в ладонях протягивает. А про Соловья молчит, и это молчание каменное, ни утащить, ни спрятать, только дать на себе коркой нарасти.
Лиля из прошлого в щеку носом ему тыкается, в детском бессловесном жесте утешения. Теряет на мгновения всю свою неловкость, пока у Шуры плечи устало опадают. Нет в этой измученной тактильности ничего от схемы «мальчик девочке нравится», ни трепета, ни пропасти под сердцем.
Лиля из настоящего кусает горькие от соли губы и думает, что по-человечески — это не учиться на своих ошибках, а повторять их из раза в раз. Лошадки на карусели. Предопределенный маршрут. Замкнутый круг, в который они углами треугольника изнутри упираются, а разорвать не могут.
И не хотят.
Они ведь все друг друга капельку предают, получается. Не смертельная доза, не полный кубок, поднесенный в четыре руки. Просто что-то давит иногда на ребра, мешает уснуть. Но сердце справляется, с этим можно жить.
Они, пожалуй, уже не уверены, можно ли без.
Не получается не прощать Соловья, а значит, приходится прощать и друг друга. Зализывать нанесенные раны, пока соль и свет во рту сливаются, изредка в слова кристаллизуясь. Хрупкое равновесие, невозможная в теории конструкция, лестница в небо, извлеченная из фантазии сюрреалиста в реальность.
Только в реальности живое с бумажным уживаться не должно. А у них чернил по венам общих столько, что то ли породнились, то ли повенчались. Никуда не денешься, все написанное далее будет общим, сколько угодно черкай и переписывай заново.
Дикие порядки. Фатальность, которая как травмы — с жизнью не должна быть совместима.
Соловей ее приближение чувствует минутой раньше, чем Лиля дверь открывает. Мурлыкает на ухо мелодию, которая с утра будильником звенела. Неумолимая мягкость, которой противопоставить нечего.
Они сидят на вершине башни, то друг к дружке прижимаясь, то малюток-теней тиская, то на спину падая, чтобы в небо не смотреть — тонуть. Лиля в этих объятиях себя пухом чувствует, тополиным, невесомым, у которого зажигалкой чиркнули. Волшебство в висках пульсирует ужасом и восторгом, мгновения хрупкие, обреченные стать страницами дневников, сейчас на просвет, на солнце прозрачные почти. Бумажные крылья. Легкость, от которой внутри все в комок сжимается.
У Соловья в сияющих глазах радость тоской отливает, когда он провожает взглядом тенюшек, учащихся летать. Звенит на одной ноте с его птичьим именем, вплетаясь во что-то летнее, во что-то прощальное. О такие воспоминания потом бьются с мотыльковым упрямством, в кровь себя разбивая. Есть вещи, которые не повторятся. Только и остается, что растекаться в здесь и сейчас, не думать, не вглядываться в потом. Пусть тело под солнцем греется, щеки румянцем заливает, пусть волосы искрят под ласковыми изрезанными ладонями.
Лиля хочет чтобы то, что в ней сложного, самого в себя заплетающегося, сквозь печать на груди просочилось, обратилось одной из крылатых теней. Упорхнуло ненадолго.
Чтобы что-то осталось. Не в памяти. В кончиках пальцев, в мурашках по затылку, в прикосновении губ, как перышком по коже — не первом поцелуе, нет… Но в чем-то первом.
В них двоих чернил больше, чем крови, и все равно, ощущение человечности — их, момента, крошечного мирка в полчаса, отгороженного от книгочейских дел — заливает с головой.
— Он скучает по крыльям, — роняет как-то Шура. Еле слышное «Но рядом с тобой — меньше», — сливается с ощущением печати между острых лопаток, шрамами читается под осторожными касаниями Лили. Тайная азбука, из которой время и магия иногда вымарывает буквы, оставляя загадки и паузы между слов.
…Лиля всматривается в саму себя сквозь воспоминания, пытается там отыскать то ли свет, то ли спасительный огонь. Тот, кто сейчас укрывает крыльями, часами ранее мог вырвать ей сердце из груди, даже не поняв, что сделал. Шрамы точно останутся — если доживет. Еще один кусочек их общего текста.
Кровопотеря кружит голову легкостью, и если глаза прикрыть, так, чтобы под ресницы проникало немного солнца — вернет себя (их) в то время на башне. Вернет к Шуре, измученному, позволяющему себя по волосам гладить в четыре руки, чтобы пригреться и рухнуть в короткий спасительный сон. Как будто бы жить — не на износ, не на грани — у них только рядом друг с другом и выходит.
Их было трое, а теперь Лиля остается одна. И не знает, что делать с не-Соловьем, мальчиком без имени и памяти.
Она может сочинить ему новое, может помнить за двоих. Может затянуть бинты на груди туже и притащить сюда Алиновского — создавая новый сюжет их знакомства.
Она в этот миг, пока темные глаза в золотые вглядываются, пока перья щекочут лицо, а тело не чувствуется почти — считай, всемогущая. Не магией, не властью, чем-то иным. Кровью и светом, не чернилами.
Лиля не знает, нужно ли ей это могущество. Свет обращается лезвием, упершимся в грудь. Дернется — пронзит их обоих… нет, их всех.
— Все-таки я написала хорошего стража, — не говорит — шелестит страницами истории Ангелина. Тянется медные пряди с чужого лица отвести, привычным жестом, в мышечной памяти застрявшим. И застывает с протянутой рукой. Тут — обрывается заученный текст, тут твой герой не тянется за лаской. Не хочет быть твоим.
Непреодолимая пустота на листе, как пропасть. Как пробел в личности, пальцы, наткнувшиеся на пустоту.
— …а нужен был друг, — шепчет в ответ Лиля. Страшно повысить голос, что-то может разбиться, кто-то может услышать. Она думает, что в библиотеках требуют соблюдать тишину, чтоб персонажи под своими обложками не знали чужих голосов, чтобы текст не пошел рябью, предвещая бурю.
Прежний Соловей тосковал по крыльям, стремился к небу, и обнимал так, будто они уже к земле летели, чтобы /не/разбиться вместе. Откуда тоска у этого во взгляде? Недостающий фрагмент. Лиля тянется ощупать края пустоты, ждет, когда пунктирный контур касаний превратится в форму. Ответ. И натыкается на страх Ангелины, неозвученный, непоказанный, невидимой чертой натянутый между нами.
Права прежнего автора на эту историю истекают стремительно, в полночь твой текст обратится в тыкву, дорогая. Твой прекрасный защитник обратится чужим чудовищем. Процесс необратим.
Лиле хочется, чтоб тяжелые крылья накрыли ее целиком, заслонили от мира, стали надежным коконом для нее. Но это не тот Соловей. И она не та девочка, готовая под чьей-то рукой на части рассыпаться, поздно ее беречь.
Лучше бы вонзил жуткие когти еще на пару сантиметров вглубь. Проще было б.
Обрывки ее мыслей у не-Соловья выскальзывают изо рта легко, поцелуем в висок. Обещанием защиты. Приговором без адресата. Вот они, распоренные и перекроенные, все еще чернила от чернил друг друга. Вот никто, ни они, ни Ангелина, не знают, что с этим делать.
Где-то в прошлом несуществующая уже Лиля оступается и падает в распахнутое небо. И место того, кто мог бы ее подхватить — вырезанный бескрылый силуэт.