Апостасия

Горячая работа
NC-17
Заморожен
189
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 4 578 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
189 Нравится 0 Отзывы 35 В сборник

Не отпускай

Настройки
Утаённый реабилитационный изолятор за одной из обгнивших дверей полуподвального дормитория с достаточно толстыми стенами, способными заглушить рыдания пациента-подопытного, предполагал лечение депривацией сна, голодом и постоянным остропсихологическим самоистязанием. Поэтому каждую ночь Феликс стоял на коленях перед скромным иконостасом в своей убогой, ненавистной келье и молился словно сумасшедший фанатик — до предобморочного бреда, за которым — долгожданная тьма, лишённая земных терзаний, отрадное забытье, где нет этих уродливых воспоминаний, что необходимо убить, уничтожить, но никак не выходит — а они всякий раз казались лишь красочнее, живее, и заставляли со страхом представлять, как однажды переживать пробуждаемые ими чувства станет смертельно тягостно. Красивая болезнь, похожая на меланхолию; удивительно нетрезвое состояние, преходящее умопомутнение, пусть и приятное субъективно; устойчивая иллюзия «навсегда и вечно», что сокрывает невыполнимое обещание. В любом из проявлений — яд, извращающий разум, поскудящий саму человеческую природу. Но такой преслащенный и вожделенный. Вытравить его из бренной оболочки чертовски трудно. Исключительное лекарство — отрешение, воспалённые синяки поперёк бёдер после самодельного целиция и смерть с периодичностью раз в мимолётное столкновение взглядом с обожаемыми чёрными глазами. Чанбин — его персональный триггер. И единственное, что Феликс мог сделать, чтобы не лишиться рассудка окончательно — это всеми силами избегать контактирования. Оттого при любой возможности сторонился как прокажённого, напрасно полагая, что таким образом сможет откреститься от своей привязанности. Совершенно неразумная, по-ребячески нелепая тактика. Феликс не знал, но каждый раз при виде него сердце Чанбина разрывалось — тот замечал, каким он стал худым, измученным и несчастным, но из-за глупых игр в прятки не имел возможности выяснить причину, помочь. Больно было обоим. А навязчивые воспоминания всё травили душу, и Феликс старался загрузить себя работой до кровавого пота, до полного изнурения — только бы не думать о нём. По привычке сделать себе больнее, чем есть, чтобы душевную боль заткнуть другой, более понятной, физической. За стенами монастыря давно властвовала ночь. А он не помня себя продолжал яростно полировать дымчато-глянцевую поверхность престола, потому что перестать это делать — означало сдаться в плен еженощных тревог и кошмаров. Нынче безмерно редкое, спасительное состояние прострации принесло Феликсу обманчивый, но благодатный покой. В алтаре царил призрачный полумрак и миражная тишина, и по этой причине даже негромкие шаги показались оглушительно звучными. А ещё он точно знал, кому они принадлежат... — Стой! Не подходи ко мне! — удушающая паника в мгновение завладела измождённым разумом, вынуждая непроизвольно прижаться спиной к холоду престольного мрамора в стремлении быть как можно дальше, заставляя до боли стискивать собственные плечи, чтобы хоть как-то унять нервный тремор. «Ты просто ничтожество! Разве можно настолько бурно реагировать на человека? Пусть и на него...» — Феликс, успокойся, прошу! — сбитый с толку таким неожиданно диким поведением Чанбин медленно поднял руки в примирительном жесте, опасаясь вспугнуть маленького забитого зверька, коим сейчас представал Феликс. — Умоляю, расскажи, что с тобой происходит. Я хочу помочь. Я очень сильно за тебя волнуюсь! Пожалуйста. «Не смей реветь! Не показывай ему, как он тебе нужен!» — Это всё из-за тебя! Ты даже не представляешь, как влияешь на меня. Не представляешь, что я чувствую! — пронзительный, полный неизлившихся слёз крик эхом отразился от монолитных стен алтаря. Ужасно хотелось убежать, исчезнуть, умереть; повернуть время вспять и никогда не произносить этих жалобных слов, сделать так, чтобы он никогда их не услышал. — Ты ошибаешься, — внезапно охрипшим голосом возразил Чанбин. — Я не слепой. Я вижу, знаю, и я... Шаг — и хрупкое, трепещущее тело утонуло в тепле чужих объятий. Каждая мышца будто окаменела; секунды между вдохом и выдохом, должно быть, растянулись на века. Феликс замер, парализованный в смертоносном потоке деструктивных эмоций, не успев что-либо предпринять. Всё повторялось. Опять та же преступная близость, грудь в грудь — на расстоянии естественного слияния двух душевных миров, в миллиметре от совершения прежней ошибки. «Нет, нужно оттолкнуть! Немедленно! Нужно прекратить это» Достаточно лишь импульса, одного движения. Но где-то в области солнечного сплетения намерение вырваться с позором проигрывало желанию обнять ответно — вцепиться пальцами, уткнуться носом, приласкаться. Почувствовать. В этих руках тошно, слишком тесно, удушливо жарко, а ещё... спокойно. Анормально, наперекор всем принципам морали и догматическим положениям веры. — Прости. Прости меня, Ликси. Я не хотел причинять тебе страдания. Клянусь! — каждая горестная фраза сопровождалась пылкими поцелуями, любой из которых легковерное сердце скороспешно и, наверняка, опрометчиво принимало за обет вечной преданности. «Ты не виноват. Ты ни в чём не виноват! Это моя слабость, мой порок!» Если прижаться вплотную, до самых костей, можно было представить, что Чанбин целовал неподдельно искренне, откровенно, без лукавства и примитивно-инстинктивной похоти — точно бы обнажая душу, боясь отпугнуть, снова упустить, разрушить едва установленную болезненно-эфемерную связь. Всесокрушающе правдоподобно. А Феликс истошно старался запомнить его вкус, навсегда вшить его запах в свою плоть — чтобы сходить с ума было легче, чтобы он незримо был рядом на протяжении каторжной бесконечности, что уготована за это грехопадение. В черепной коробке стеклянной крошкой осыпались разбивающиеся внутренние барьеры, долго и кропотливо возводимые на реках слёз. Феликс верил в них, а они оказались не прочнее песочного замка на краю штормового прилива. Скольких усилий стоило ночь за ночью перекраивать свою бракованную личность, лезть себе под кожу, посиневшими ногтями глубже в глотку — туда, где засели миазмы влюблённости — и давясь безголосым воем в спазматической дрожи пытаться исторгнуть злотворную дрянь вместе с кровавым кашлем и обрывками нервов, а поверх ран построить непроницаемые стены самоконтроля. Не важно, что больно, важнее — сделать правильно. Уничтожить, залечить святой водой, забыть. И по новой, с самого начала, в который раз. Поскольку эта зараза на редкость притягательна и живуча. Казалось, что среди всех недомолвок этот поцелуй был единственно непреложной истиной. Ведь Чанбин не смог бы целовать так экстазно, ничего не чувствуя, не смог бы притвориться столь убедительно. Это не похоже на ложь. Это не может быть ложью. «Пожалуйста, только не сейчас. Бога ради, пусть это будет правдой...» Феликса накрыло абсолютной, всепоглощающей беспомощностью. А когда нервные окончания возгорелись от скользящего соприкосновения языков, пуская мурашки вдоль омертвевших позвонков, он всё-таки поддался — колени более не держали и нечто нежно-жгучее обволакивало его, лишая воли; вымученно напряжённое тело медленно заполняла обжигающая пульсация, пробуждая ощущения, каких он раньше не знал и не думал, что способен познать. И прежде, чем оценить последствия, Феликс понял, что тоже целует Чанбина — неистово, взахлёб, как приговорённый к казни, которому позволили исполнить последнюю просьбу. Ибо когда это закончится, когда на губах снова застынет привычная безжизненная пустота, собственноручно сплетённая виселичная петля на шее, наконец, затянется и свора визжащих чертей, нетерпеливо-выжидательно толпящихся за спиной, утянет в Преисподнюю сквозь трещины мраморного пола. Один поцелуй, всего один. И больше ничего, никогда. Клятвенно. — Прошу, скажи, если ты этого не хочешь, — низкий взволнованный шёпот горячим дыханием обжёг висок. Феликс заживо сгорал в инфернальном пламени этих подзапретных, богомерзких страстей, миллионократно обостряющих многолетний тактильный голод. Для него, служителя церкви, считающегося хранителем высших святых постулатов, гордо презирающего все первобытные порывы тела, это было вдвойне постыдно. «Не поддавайся ему. Скажи, что не хочешь! Ты же не хочешь...» — Не хочу... — но в противоречии сорвавшимся с дрожащих губ словам Феликс изящным, пластичным движением несмело прижался к Чанбину рёбрами лишь крепче, чтобы не осталось в лёгких воздуха, и, выдав свой стыд трепетанием опущенных ресниц, чуть склонил голову, обнажая скульптурно-точёный изгиб шеи. Тогда во взгляде, обращённом на него, загорелось настоящее желание: точно иссыхающий от жажды вампир, Чанбин заворожённо проследил, как бьётся под бледно-веснушчатой кожей сонная артерия. Шум собственной крови оглушал, чувствительность усилилась как при лихорадке. Это и было похоже на горячечный полубред. Ажурные переплетения набухших сосудов выделялись над фаланговыми суставами тощих кистей; восприятие обычной силы приобрело неестественно резкий характер: чрезмерная реакция на прикосновение одежды изливалась колющим жаром в порах — каждое волокно клочковато-шершавой чёрной материи впивалось в осязательные рецепторы. Подушечками пальцев ведя вверх по чужой груди, вдоль гладко-глянцевых пуговичных застёжек к белому воротнику, Феликс истомленно вздохнул, и когда кадык порывисто дёрнулся, ожидание длилось всего мгновение — от сокращения диафрагмы до вожделенной, блаженно-мучительной ласки. Чанбин раскалённым языком приник к холодной шее, слизывая артериальное пульсирование под острой скулой, рукой осторожно поглаживая впалую щеку. Феликс слепым новорождённым котёнком приткнулся губами к тёплой сладковато-мирровой ладони, едва не заскулив, пока каскад влажных поцелуев продольно сухожилиям спускался к адамову яблоку. Глаза закатились, из-под век проступали лишь туманные очертания пожелтевших и растрескавшихся потолочных фресок. Сверху, с поизветшавшего полукупола, разгневанно скалили зубы десятки бескрылых ангелов, запуганных мучеников и бездушных пресвятых, подобострастным стадом окруживших своего Творца. Всевидящий темперный лик, наблюдающий за развернувшимся в обрядовой комнате блудодейством, воссоздавая эхо божественной карательной энергии, жёг внутренности небесным огнём. И Феликс таял, растекаясь по запястьям Чанбина как догорающие в закопчённых кандилах медовые свечи. Перед кем-то из полуночничающих монахов, по воле случая зашедших сей же миг в апсиду, предстал бы оживший мозаично-золотой «Поцелуй» в монохромно-содомской вариации: юноша, чарующе хрупкий, пленительно чувственный, истомленный, зацелованный, жалкой тряпичной куклой повиснувший на плечах возлюбленного, что с величайшей бережностью обнимал за талию — без маниакального нетерпения, не требуя послушливости, незамедлительного подчинения, безотказной взаимности, но позволяя в любой момент отстраниться — ненавязчиво и деликатно, потому что ждал очень долго и всё ещё мог лишиться этой наималейшей дозволенности. Ничтожный просвет между телами полнился напряжением, подавляемый пыл становился явным в тяжёлых дыханиях. Вдохновенно пересчитывая тускло-солнечные веснушки на горле Феликса тягучим взглядом по фарфоровой коже, Чанбин отрешённо обвёл большим пальцем окружность верхней пуговицы его мешковатого форменного облачения, ограничивающего распалённое воображение, и тихо спросил. — Можно? Одно бархатно-приглушённое слово провело черту, ступив за которую вернуться будет уже невозможно. Там, по ту сторону соблазна — страшные муки в плену всевременной, бессмертной тьмы, обманчиво манящей Раем. Но как бы ни было усладительно сейчас, после доподлинно обещана только боль. Так что Феликс судорожно вспоминал все известные ему молитвы, надеясь отвлечься от преступно-волнующих ощущений и не позволить бренной плоти сдаться окончательно. Он должен доказать, что сильнее своего влечения, что может справиться, он может. Пока ещё не поздно... «Пожалуйста, перестань врать самому себе» Чанбин давно приручил его душу. Поэтому пусть он станет для Феликса тем, кто исполнит его приговор. Утвердительный ответ произносить вслух не требовалось — безоговорочно покорное согласие плеядами свечных огоньков мерцало в зрачках, практически полностью поглотивших серо-коричневую радужку. Едва уловимый кивок и приоткрытые в ожидании нового поцелуя губы были красноречивее любых слов. С непоколебимо решительной стыдливостью Феликс подался грудью вперёд, навстречу желанным рукам, молчаливо предлагая испробовать своё тело. На несколько секунд воцарилась совершенная пустота — вакуумная тишина, полное отсутствие мыслей. Исчез весь кислород, кровь застыла в венах, конечности одеревенели. Ни шороха ткани, ни вибрации дыхания, ни треска угасающего пламени в лампадах. Как бывает перед самой свирепой бурей, когда смолкают крики птиц, поверхность воды становится зеркально гладкой, замирают воздушные течения. И тогда за штилем следует шторм. Ураган, взрыв чувств, что считались мёртвыми, низверг в бездну и вознёс до небес единовременно. Поспешно сорванная колоратка белым пёрышком упала к ногам, оставшись лежать на холодном полу рядом с растоптанными нравственными убеждениями. Чанбин целовал вновь — напряжённее, слаще, жарче, чем прежде, с горячностью, почти что жадно — вслед за воротничком выдирая из петель назло добротно пришитые пуговицы, а Феликсу было всё равно, пусть даже он разорвёт сутану в лоскуты прямо на нём. Первые открывшиеся участки кожи на угловатых надплечиях, высвобожденных из хлопкового кокона, тут же покрылись восхитительно колючими мурашками там, где прохладный воздух комнаты сталкивался с теплом языка, узорчато скользящего вдлину натянутых мышц и нитеобразных связок. Чанбин прошёлся губами по оголённым плечам, стянул рукава ниже, до локтей, обнял смелее, жгуче-страстно, охватив стройную фигуру под поясницей, фактически обездвиживая Феликса, запутавшегося в складках поношенной формы. Но ведь ещё оставался шанс безболезненно, насколько это возможно, отказаться. В кои-то веки поступить правильно и уйти. «Уйти, уйти прямо сейчас. Или... вот сейчас. Или через минуту, точно, или...» Однако же Феликс не сдвинулся с места, со всяким последующим прикосновением застревая в капкане чувств безвозвратно и намертво. Впрочем, как ни странно, этот полудобровольный плен не пугал, а, против всякого чаяния, заставлял утихомириться, лаской и трепетностью убаюкивая подсознательные волнения. От спешного, унизительного побега удерживали не тиски рук, но поцелуи, россыпью искр покрывающие впадины ключиц поверх блёклых веснушек, будто бы добавляя им цвета. Беспокоила вовсе не интимность плотского контакта. В высшей степени тревожило то, что всё это — гадкое, аморальное, извращённое — уже не казалось таким неправильным. Потому как нечто заведомо исключительно ужасное не может быть столь приятным. Чанбин провёл ладонью от талии к остро выступающим шейным позвонкам — медленно и упоённо, стараясь огладить каждую косточку под безупречно-шелковистой кожей, с особым наслаждением отметив, как задрожал и податливо выгнул спину Феликс; невесомо сжал незащищённую, почти нездорово тонкую шею сзади, плавно потянул вниз, вынуждая запрокинуть голову как можно сильнее, изогнуться до предела, открыть грудь полностью. Наполовину раздетый, разнеженный, неспособный двигаться, почти что возлежащий на чужих руках Феликс сквозь густую, тяжёлую пелену неги кое-как осмыслял свою гибельную уязвимость. Рано или поздно кто-то бы услышал, понял, зашёл — вряд ли дверь в алтарь заперта — застал их за сим непотребством, и смерть бы показалась избавлением, ибо жизнь с подобным вселенским позором несравнимо хуже бессрочной вечности в адском котле. И, видимо, смятение — слишком очевидное и абсолютно неуместное — всё-таки проявилось отголоском затравленности во взоре, поскольку Чанбин успокаивающим жестом погладил по пояснице, улыбнулся космически бесподобно и сказал, чуть касаясь мочки уха. — Ничего не бойся, — а затем аккуратно облизал по краю ушную раковину. Из горла вырвался сдавленный, надрывисто-хриплый стон, рассеялся ровным мягким покровом по скудно обставленному помещению; до самой скелетной оси прошила дрожь, по интенсивности соизмеримая с землетрясением максимальной магнитуды. Осознание настигло с быстротой молнии, и стало стыдно, смертельно стыдно за эту реакцию. Феликс во всю мочь зажмурил глаза, лишь бы не видеть деликатного удовлетворения в выразительно-резких чертах лица Чанбина — тот нескрываемо упивался столь явным, бурным откликом любовника, что всегда был неизмеримо далеко, недосягаем, а теперь извивался от его ласк, и хотелось ублажить, доставить удовольствие — такое, чтобы Феликс запомнил и больше не боялся. Что-то тёплое, почти живое, ни разу не пробуждавшееся за всё время, проведённое в монастыре, с готовностью разгорелось пожаром возле сердца, наполнив туловище изнутри и уперевшись комком сдерживаемых вздохов в гортань, как только Чанбин запечатлел свою неземную улыбку поцелуем за ухом, а после ощущения превратились в одно всеобъемлющее «изумительно»: он легонько прихватил зубами подёргивающийся кадык, коротко чмокнул бьющуюся учащённым пульсом тонкую жилку в яремной впадине, обвёл кончиком языка веснушки на ключицах, которые ранее так же самозабвенно целовал. Феликс знал, что он делает — топит в ощущениях, заставляя отринуть опасения и робость. И тонуть было безумно сладостно. Новые волны наслаждения накатывали внезапно и стремительно: длинные, цепкие пальцы юрко переместились с загривка к затылку, зарываясь в спутанные, пропахшие ладаном тёмно-пшеничные волосы, вместе с тем между напряжённых, нарочито плотно сдавливаемых бёдер протолкнулось полусогнутое колено, и от этих манипуляций, от краткого, едва уловимого трения члена о чужое тело сквозь два слоя ткани, Феликс чуть не задохнулся. Но этого было недостаточно. Безбожно мало. Возбуждение — дремуче-дикое, непривычное, неожиданно яркое, доминирующее над остальными чувствами, с трудом регулируемое рассудком — гнало через непроницаемый омут эмоциональных переживаний к боготворимым, властным рукам, подставляться под поцелуи-стигматы, стоически глотая собственный восторженный писк, хотя отчаянно хотелось кричать из-за того, что Чанбин кусал потрясающе филигранно, скрупулёзно зацеловывая повреждённую, сверхбыстро синеющую кожу аккурат у основания шеи, где сосуды крайне хрупки, где будет особенно приятно и не заметно под воротом сутаны после. Несколько дискомфортно, зато, наверняка, очень красиво. Даже с закрытыми глазами Феликс мог в красках представить, как теперь цепочка вызывающе-пошлых лиловых засосов, резко контрастирующих с бледностью эпидермиса, ошейником окольцовывает над плечевым поясом; как позже, стоя перед исцарапанным огрызком зеркала в тесноте одноместной душевой, он будет ненавидеть эти следы и печалиться, когда они сойдут. Сенсорная депривация из-за сознательно отключённого зрения интенсифицировала и без того обострившиеся чувства: каждое прикосновение — от лёгких поглаживаний до пылких укусов — приобретало дополнительное измерение телесного наслаждения. Феликса неподдельно трясло, бёдра, притулённые к покатому краю престола, дрожали вроде бы мелко, но слишком явственно. Полы не до конца расстёгнутой сутаны, бесполезной смятой тряпкой болтающейся на поясе, точно назло комкались у ног, ограничивая подвижность, лишая возможности сместить таз хоть немного выше, чтобы теснее втиснуться в подставленное колено. А Чанбин делал только хуже, врастяжку водя носом вдоль подключичной вены, впитывая тяжёлое, будоражащее обонятельные нейроны, дымно-бальзамическое вожделение, струящееся по изласканной коже. И он готов повторять это вечно, потому что Феликс так очаровательно пытался сдерживаться и молчать, выдыхая совсем неслышно, несмотря на то, что реакции его были до мурашек очевидны. От него веяло жаждой. Чанбин читал его как раскрытую книгу, тонко улавливая невысказанные пожелания. Богам нет дела до человеческих нужд, они не способны различить эрос и агапе, не понимают плотской любви, не могут исполнить просьбы. Зато может он — накрыв ладонью мягкую ягодицу, бережно подтолкнуть вперёд, усадить на своё бедро, такое твёрдое и большое, что едва ли получится сомкнуть колени, если обхватить вокруг. Совсем как во снах, где навеянные демонами сюжеты поощряли к действию. Вместе с возросшей выразительностью ощущений психоэмоциональное самопорицание, напротив, слабело, уступая возбуждению. Феликс беззастенчиво тёрся о ногу Чанбина, рваными, беспорядочными движениями раздразняя себя ещё больше, всхлипывая от невозможного давления, окружающего член со всех сторон. Эти простые фрикции приводили в упоение, а постижение той острой грани, на которой блаженство встречалось с томительной болью, дурманило сознание. Набухшая, чувствительная головка, упирающаяся в жёсткую зубчатую застёжку ширинки, сочилась горячими хрустальными каплями удовольствия, что затем вязко стекали по стволу, пачкая промежность липкими разводами. Мозг постепенно расщеплялся на кристаллы тумана, внутренности тоже увязли среди клубов молочной дымки, проступающей сквозь кожу и оседающей на её поверхности тёплой солоноватой росой. Феликс цеплялся за затянутое грубой тканью предплечье возлюбленного мёртвой хваткой, наверное, из страха, что его оторвут от него через секунду, отберут человека давно желанного, снова закроют в карцере гнетущего одиночества. Будто бы Чанбин думал сопротивляться или не разрешать. Эта тяга, это призрачное искушение, не обретшее ещё определённой формы... Дóлжно было сбежать от него вместо того, чтобы в очередном неумелом поцелуе терзать вожделенные губы так, как если бы завтра никогда не наступило. Костяные пуговицы чужого одеяния, больно впечатались в голый живот, вдавливаясь, кажется, по самые органы, носки дешёвеньких потёртых туфель еле доставали до пола, покомканная сутана перетягивала руки — всё отошло на второй план. Феликс чуть слышно постанывал между поцелуями, с силой сжимая пальцы на заботливо подставленном локте, быстро сбиваясь с ритма, пока Чанбин вылизывал его рот, кусался и, кажется, распалялся только сильнее, проклиная осточертевшие церковные тряпки, что удалось снять с полубезвольного тела лишь ценой нескольких треснувших швов. Чёрная ткань, словно наконец сброшенная безобразная старая кожа, тяжело упала на выполированный престольный камень, и тогда порывистое дыхание иллюзорной свободы легло на плечи трепетными объятиями сильных рук. В этот момент Феликс словно впервые по-настоящему осознал своё тело, его чувствительность, его живой трепет. Оно всегда воспринималось не более чем сосудом для души и разума, замотанным в смирительную рубашку догм и запретов. Каждый его порыв был подавлен, каждый намёк на непокорность — осуждён. Теперь же, лишённое непроницаемой, тесной брони, тело стремилось к ласке, к теплу, к физической близости, столько лет наказуемое за малейшие нежелательные рефлексы, теперь оно отзывалось жадно, болезненно и с мучительной остротой. Поэтому Феликс неуклюже, как детёныш коалы, всеми четырьмя конечностями вкогтился в своего любовника, ткнувшись носом в мускулистую шею — тонкую полосу пахнущей ветиверовым маслом кожи над накрахмаленным воротником. Так выглядела и пахла настоящая, безотчётная нужда, схожая с почти первобытным неистовством, необузданным и всеподавляющим, способным перемолоть в щепки любые принципы и заставить подавиться гордостью. Страх и желание, две непримиримые противоположности, переплелись, не отпуская, удерживая на грани между сопротивлением и капитуляцией. Всё это было слишком — слишком диссонирующе, чтобы понять, как правильно реагировать, что положено испытывать. Похотливые жесты не приносили удовлетворения, лишь подхлестывали неутолимый, невыносимый голод, когда недостаточно просто трогать — нужно вбирать, проникать, вгрызаться, поглощать, сминать. Внезапно Феликс услышал, нет, скорее, почувствовал тихий смешок, что коротким импульсом сквозь чужую грудь отозвался в его собственной. Чанбин насмехался над ним? Насколько жалко он выглядел в его глазах? А что, если... Но не успевшие оформиться во что-то внятное опасения оборвались быстрым смазанным поцелуем в висок. Грубоватые пальцы сжали худенькое бедро, легковесную фигурку мягко подбросило вверх, и сразу после — невесомость. Мир качнулся, размыв контуры привычных предметов, воздух на целую секунду стал подвижным, обволакивающим, не давил на позвоночник, а подхватывал, поддерживал, проникая в каждую клеточку. Земля, чужая и враждебная, исчезла, привычная сила притяжения ослабла, позволяя взлететь выше границ возможного. Наверное, именно так и должна ощущаться свобода — легко, пронзительно и опьяняюще явственно. Но идиллическое вознесение длилось только миг. Голые лопатки коснулись холодного, едва ли не ледяного камня. Контраст ошеломил — словно весь жар крови, всё пламя жизни, притаившееся под тленной оболочкой, потянулось навстречу этой стылости. Престол, напитавшийся вековой людской скорбью, поглотил тепло человеческой плоти с пугающей хищностью. Феликс вздрогнул, дёрнулся вперёд, прочь от холода, вгрызшегося в спину через без толку подостланную сутану, руки неконтролируемо резко стиснули ткань на плечах Чанбина, а потрясение сорвалось с губ коротким, спазматическим вздохом. — Тише, тише, — низкий голос прозвучал почти ласково. Неожиданно почудилось, что церковь дышит вместе с телом, заключённым на её алтаре, что даже незыблемые гранитные своды склоняются ближе, чтобы улицезреть, как мягкость и молодость соприкасаются с холодной, ненасытной вневременностью. Мрамор ритуального постамента был гладким, немного влажным, будто не успели ещё обсохнуть на нём брызги святой воды по прошествии литургии; поверхность источала свою особенную энергию — морозную, древнюю; незатейливая, скрытая тенями резьба по краю вдавливалась в ляжки, оставляя незримый отпечаток прошлого на настоящем. Чанбин упёрся локтем в престол, легонько задев покрытое гусиной кожей, съёжившееся сухощавое плечико. Подрагивающий свет свечей эфемерно окутывал нависший силуэт, обрисовывая каждый изгиб почти вероподобным божественным сиянием, каким может обладать только истинный святой. Этот, словно сошедший с иконы, образ медленно потянулся к веснушчатой щеке, скользнув по линии скулы кончиками пальцев так нежно, словно касался лепестков редчайшего эдемского цветка, задержался на мгновение, прежде чем убрать тонкую пшеничную прядь, выбившуюся из хаоса растрёпанных волос и назойливо путающуюся в длиннющих ресницах, и заправить её за раскрасневшееся от стыда ухо. Движения были приближены к торжественным, как будто сейчас совершался ритуал, который непозволительно выполнять в спешке. — Я согрею тебя, — прошептал он, его тон был глубоким, успокаивающим, в нём звучала непоколебимая уверенность. Феликс не сопротивлялся, только таращился на Чанбина снизу вверх широко распахнутыми глазами, в которых ярче божьего огня полыхала единственная мольба, не произнесённая вслух, но понятная до боли — отражение всех его страхов и надежд: «Не отпускай меня, не отпускай!»
189 Нравится 0 Отзывы 35 В сборник