//
1 ноября 2021 г., 16:01
Дед умирает в октябре. Ханамаки долго смотрит на дату в календаре, которая отныне никогда не будет просто случайным числом на неделе.
Это странно, но горечь утраты едва ли ощущается. Ханамаки с дедом общался совсем редко, и нечастые встречи давались совсем тяжело, но вряд ли это оправдывает — наоборот больше упрекает в неумении поладить с пожилым родственником хотя бы из банального приличия.
Ханамаки будто бы знал два разных человека. Один из них выцветает образами из детства, где он остался и запомнился хоть каким-то теплом, и другой — с вечно суровым взглядом и осуждающий каждый шаг, тот, с кем Ханамаки не сходился совершенно и со временем перестал пытаться.
Ханамаки старается думать о том самом деде из детства — отголоски из прошлого, когда казалось, что не бывает пасмурных дней, когда дед был куда добрее и роднее и терпеливо учил маленького Такахиро кататься на велосипеде — потому что должно ведь хоть что-то заполнить выворачивающую ознобом пустоту.
Потому что это неправильно и страшно — смотреть на могилу и ничего не чувствовать.
Дождь начался ещё до полудня. Ханамаки на выходе из храма пришлось поверх костюма накинуть свою толстовку с рожицами на спине и выслушать от бабушки нотации о том, какой он несерьёзный и даже на похороны не может одеться как следует. На кладбище продолжает монотонно накрапывать с затянутого бесцветного неба, мама с бабушкой всё никак не соберутся расходиться по домам, и атмосфера в такой компании весьма удручающая — если вообще возможно сделать пребывание на кладбище ещё более гнетущим.
— Так и не дождался он правнуков, а ведь так хотел, — бабушка с прискорбным всхлипом утирает глаз платком и презрительно косится на стоящего рядом внука. — Хотя не думаю, что он уже чего-то от тебя ждал в последнее время.
Ханамаки и взгляд, и желчный упрёк стойко игнорирует, чтобы не сорваться в очередную перепалку.
— Мам, ну прекрати, — устало одёргивает старуху мать — тяжело вздыхающая и бесконечно уставшая. — Он всё увидит оттуда.
— Ну да, — бабушка хрипло усмехается. — Если ему будет, на что смотреть.
Они вдвоём ожидаемо начинают пререкаться, грызутся шипящим шёпотом и тревожат внеплановым выяснением отношений мёртвое безмолвие. Ханамаки молчаливо от них отделяется, как отслоившийся фантом, уходит будто незамеченный и бредёт по узкому проходу между могил к основной дороге до ворот. На ходу набрасывает на голову капюшон, дёргает вверх-вниз застёжку молнии, прячет руки в карманы и держится, чтобы не сорвать осточертевший галстук.
Ханамаки не раз подсматривал у других и поражался, что так действительно бывает — нормальная семья. Когда родные не по умолчанию, а по сплочённости и по ощутимой любви, а не иллюзорной и формальной, чтобы хоть что-то держало под одной крышей. В его же семье никто изначально не должен был даже подобное затевать — ни бабушка с её властностью и потребностью портить всем вокруг себя жизнь, ни дед с его эгоизмом и многочисленными изменами, ни отец, не проникнувшийся статусом семьянина и оставивший жену с годовалым ребёнком, ни мать, которая должна была строить карьеру, а не растрачивать себя на мудака и рожать непутёвого сына.
Странное сборище задолбавшихся одиночек, а не семья. Единственное хорошее, что Ханамаки может для неё сделать — это не пытаться играть в правильного человечка в правильном обществе и благородно оборвать на себе род. Хоть с чем-то Ханамаки в этой жизни определился.
Проплыв среди раздумий и надгробий, на выходе из кладбища Ханамаки притормаживает, заметив краем глаза тёмную фигуру под зонтом, мельком наклоняется поправить шнурок на заляпанных ботинках и оборачивается.
Матсукава — агент похоронного бюро, который помогал семье Ханамаки с погребением — стоит неподалёку от ажурных кладбищенских ворот и неспешно курит. Отчуждённый и сплетенный из монохрома, воображением рисуется в киношный кадр — добавить ещё шуму дождя звуки зловещего пианино и эффект старой плёнки с прорывающими помехами.
Ханамаки может пройти мимо — но зачем-то сворачивает с тропинки.
— Не пустите к себе под зонтик на чуть-чуть?
Матсукава подносит к губам сигарету и поворачивает голову на просьбу, прищуривается слегка то ли на затяжке, то ли в раздумьях, медленно выдыхает и приподнимает зонт в приглашающем жесте.
— Только если не возражаете потерпеть дым, Ханамаки-сан.
Ханамаки не возражает, прошмыгивает ловко под широкий зонт с благодарным кивком и ёжится взъерошенным воробьём. Встаёт совсем рядом, наконец-то поравнявшись, — агент по росту чуть выше, отчего прятанье делается ещё удобнее.
— Вы сами не курите? — спрашивает Матсукава, готовый поделиться зажигалкой.
— Курил на первых курсах университета, потом перестал.
Матсукава кивает, позволяет обоим осесть в обоюдном молчании, держится рядом учтивой тенью, любезно укрывающей от непогоды.
Ханамаки впервые за день успокаивается. Никаких гробов и алтарей с венками, никаких заупокойных сутр и сопутствующих всхлипов, наконец-то отпускает застывшее перед глазами мёртвое лицо и ускользает преследующий запах ладана — только шорох дождя и ненавязчивое чужое присутствие.
Матсукава нарушает тишину первый:
— Почему вы без мамы и бабушки?
— Да они там ругаются, — Ханамаки морщится и спихивает краем кроссовка камешек. — Ужасные, нельзя же ругаться над могилой, правильно?
Ханамаки косит взгляд, поглядывает украдкой — на точенный профиль, очерченный остриём стоячего ворота пиджака, на струящийся нитями дым, на завитки выбившихся чернильных прядей.
— Душа вашего дедушки обрела покой, — спокойного низкого голоса осторожно касается греющая хрипотца. — И ему явно не хотелось бы стать причиной раздора в семье, которую он оставил.
— А, да они не из-за деда ссорятся, а из-за меня, — Ханамаки спокойно не стоит, опускает глаза и елозит подошвой по сырому песку.
Тянет поговорить внезапно — выперся, называется, из затянувшегося затворничества в люди. И конечно же обязательно нужно этих самых людей распугать отбитыми соцнавыками — даже такого приятного и сдержанного молодого человека.
— Говорят, я ничем его не порадовал на закате жизни.
Вот ведь как получается — не порадовал деда перед смертью, дед помер без чувства гордости за чудесного внука, как ты посмел. Ханамаки, если честно, понятия не имеет, будет ли он сам перед смертью хоть чему-то рад, а тут предъявляют за разочарованного деда.
— Вы хорошо общались в его последние годы? — интересуется Матсукава, отставив руку и стряхнув на землю пепел.
— Не особо, — Ханамаки горестно вздыхает. — Он так-то не горел желанием. Ждал от меня великих свершений, а я… Короче, не дождался он.
Молодец, Ханамаки, так держать — перепутал похоронщика с психологом, с кем не бывает. То, что человек сразу не послал тебя из элементарной вежливости, не значит, что нужно наглеть и обрушивать на него своё нытьё, да ещё крадя его зонтик и драгоценный перерыв на перекур.
Но Матсукава на удивление продолжает беседу:
— Разве нужны великие свершения, чтобы заслужить любовь близких?
— Не знаю. В моей семье нужно, судя по всему, — Ханамаки под свой бубнёж играется завязками на толстовке. — Если с мамой ещё куда ни шло — она со мной вроде как смирилась — то бабушка отторгает моё нелепое существование всеми силами. Всем ещё повезло, что мы с ней не начали собачиться прямо на панихиде.
Быть гордостью семьи у Ханамаки никогда не получалось. С одной стороны, Ханамаки до последнего готов упираться и считать, что он так-то никому ничего не должен, а потому имеет право двигаться вперёд в удобном для себя темпе — или же вовсе застрять на месте, если ему самому так хочется. Но, с другой стороны, никуда не деться от зудящего и сверлящего самокопания — почему же ты действительно не мог, почему даже не постарался?
Вот теперь Ханамаки зол на деда. Нелогичный вывод, но быть злым на самого себя Ханамаки уже порядком подустал.
— Ваша бабушка… — Матсукава выразительно покашливает. — Как бы лучше выразиться… Весьма сложный человек.
— О, даже вам досталось? — весело фыркает Ханамаки. — Понимаете, да? А вот мы так живём.
Весёлого мало, на самом деле. Один из бывших дедушкиных коллег по работе после отпевания сказал Ханамаки наедине, мол, взгляни на это с другой стороны — зато он наконец-то от вашей бабушки отдохнёт.
Хороший мужик. В отличие от почившего деда, на розовые волосы Ханамаки не скривился презрительно, а завистливо присвистнул.
— Я считаю, вам не нужно терзать себя сожалениями, — Матсукава смотрит отстранённо в незримое нечто, будто разглядывает скрытые стежки на полотне затушёванной реальности. — Ушедшие теперь далеки от наших тревог, и там, где они обрели покой, они давно нас за всё простили.
— Вы говорите как священник.
— Не только священники говорят вещи, способные нас утешить и поверить в лучшее.
— А во что верите вы?
Матсукава смотрит задумчиво на зажатую в пальцах сигарету. Он ни речью, ни тоном не выбивается из профессиональной тактичности, при этом не звуча искусственно, располагает к себе неизбежно, выманивает поговорить о вечном и конечном, об истинном и бессмысленном.
— Я верю в то, что ушедшим гораздо легче, чем нам, — делится он после очередной затяжки. — Они отмучились, а мы остались в неизвестности, в скорби и с чувством опустошения.
Ханамаки понимающе кивает.
— Мёртвым плевать на нас, — заключает он.
— Только тем, которым было плевать на нас при жизни.
— Моему мёртвому деду плевать на меня.
— Вот вы упрямитесь и не даёте мне вас подбодрить.
— Лучше не пробуйте быть со мной душевным, иначе я начну вываливать вам всю свою жизнь.
Ханамаки не шутит — иногда он просто открывает рот, и остановить катастрофу он уже не в силах. Ханамаки с людьми не то чтобы сходится — скорее, случается с ними стихийно и оставляет в ужасе, за неимением друзей налетает с болтовнёй на ни в чём не повинных незнакомцев, о чём позже жалеет и зарекается не выходить никогда из дома.
Вот только Матсукаву уже как будто бы и не назвать чужим. Он столько времени провёл с их семьёй, консультируя и сопровождая на всех этапах организации похорон, что спокойно может считаться родственником.
— Вы больше не будете нигде с нами ходить?
Матсукава хмурит брови в лёгком недоумении. Выгибает шею и наклоняет голову вбок, выдыхая дым в противоположную от Ханамаки сторону.
— Похороны состоялись, ваша семья больше не нуждается в моих услугах, — говорит он с осторожной вежливостью, всё ещё несколько озадаченный. — Что-то не так? У вас остались ко мне какие-то вопросы?
— Нет-нет, ничего, извините, херню спросил, — Ханамаки смущённо машет рукой, сгоняя врезавшуюся в их разговор неловкость. Усмехается нервно и задевает плечом плечо, слегка отстраняется, боком выскальзывая из-под навеса зонта. — Просто я быстро привязываюсь к людям, извините.
Ханамаки ожидает увидеть на лице агента предсказуемую насмешку или что-то жалостливое, но тот не меняется в мимике нисколько и не сводит со своего собеседника внимательный взгляд.
— Мне приятно знать, что я сумел стать опорой вам и вашим близким в тяжёлый для вас момент, — Матсукава немного наклоняет зонт, не давая Ханамаки мокнуть одним плечом. — Это неизбежно, что нам становятся ближе и дороже люди, с которыми мы делим худшие из своих дней. И моя профессия заключается не только в формальностях и организации прощальной церемонии — для меня также важно облегчить горе своих клиентов.
— Да-да, я всё понимаю, но всё равно я не должен был вас так грузить, извините.
— Нет нужды так часто извиняться, Ханамаки-сан.
— Больше не буду, извините. Ой.
Ханамаки мысленно шлёпает себя по лбу и обещает себе впредь не открывать рот перед приличными людьми. Матсукава впервые за эти дни позволяет себе подобие мягкой улыбки, разглядывая Ханамаки крайне заинтересованно.
— У вас осталась моя визитка?
Ханамаки настороженно замирает.
— У мамы есть, да…
— Возьмите, чтобы была у вас, — Матсукава отодвигает ворот пальто, достаёт карточку из нагрудного кармана и протягивает Ханамаки.
Ханамаки принимает визитку с заторможенным кивком и бестолково пялится на переливы чёрных иероглифов и цифр на серо-белом фоне.
— Спасибо, конечно… Но я всё-таки надеюсь, что в нашей семье не планируется флешмоба по смертям, и в ближайшее время ритуальные услуги нам не понадобятся.
— О, нет, я имел в виду… — Матсукава мотает головой, усмехаясь. — Простите, издержки профессии, зачастую выходят подобные неловкости, — в голос прорываются бархатные смешливые нотки. — Это мой личный телефон, не агентства.
Ханамаки многозначительно моргает. Ещё раз переглядывается с циферками.
— А. Я понял. Спасибо, — Ханамаки держит визитку в руке, потому что сходу не припомнит, где на нём карманы. — Дождь кончился, я тогда пойду, пожалуй. Ещё раз спасибо вам за всё. И за зонт, и за разговор.
Матсукава склоняет голову и пожимает плечом — мол, никаких проблем.
— Всего вам доброго, Ханамаки-сан.
Ханамаки улыбается, отступая в сторону, машет дурашливо на прощание и, шлёпая быстрым шагом по лужам, удаляется прочь.
На следующий день Ханамаки просыпается в позоре.
Не первый раз в жизни, но от этого не менее паршиво. В памяти заунывно и слякотно проплывают обрывочные образы прошедших похорон и кладбищенские пейзажи, но помимо них — флешбэки его провальной попытки поговорить на человеческом языке с представителем людского рода. Конечно, неудачным этот опыт вроде и не назвать — всё-таки от Ханамаки не умчались вон и прочь, а даже оставили ему свои контакты, но это скорее от жалости, всё той же выдрессированной вежливости и явной надежды, что по указанному номеру никто не додумается названивать.
Определённо нужно больше социализации, думает Ханамаки — иначе скоро разучимся складывать слова в предложения и окончательно перейдём на неразборчивые загадочные звуки.
Удивительно, как быстро человек способен одичать. Отработав в офисе и в какой-то момент достигнув предела своего ментального благополучия, Ханамаки настолько устал от людей, что свёл их присутствие в своей жизни на минимум — потом удивляется, почему иногда его речь выглядит как неудачно выбранные реплики в диалоге компьютерной игры.
Визитку Ханамаки рассматривает всё утро — как будто ждёт, что иероглифы или цифры подадут ему тайный знак. После полудня он выбирается из дома, катается бесцельно по станциям метро, устаёт от толпы и переползает на поверхность, гуляет без особо намеченного маршрута и петляет кварталами — и к вечеру загадочным образом оказывается под вывеской похоронного бюро.
Больше социализации, напоминает себе Ханамаки — и толкает вперёд чёрную дверь с узорчатым дверным молотком.
Матсукава в этот раз оказывается в офисе один — когда Ханамаки пришёл сюда с семьёй по поводу организации похорон, были ещё два работника. Только Ханамаки едва ли помнит их лица — слишком уж пребывал в прострации от происходящего.
Матсукава же такой, какой был вчера и в дни до этого — в чёрном костюме и в галстуке, в строгой безупречности, вписываться в которую не желают лишь непослушные кудри.
— Ханамаки-сан? — он поднимает с разложенных на столе бумаг удивлённый взгляд. — Только не говорите, что у вас в семье опять кто-то умер.
Ханамаки таращит глаза и испуганно мотает головой.
— Вы… Вы оставили мне свою визитку для связи, — он неуверенно демонстрирует упомянутую карточку.
— Ну да, — кивает Матсукава. — На визитке мой номер. Чтобы звонить, а не приходить.
Ханамаки шмыгает носом. Разглядывает строгое убранство офиса и подвязанные занавески.
— Я решил прийти, чтобы не выглядеть глупо.
— Что-то пошло не так, очевидно.
О да, думает Ханамаки. И главное, что свой поступок он никак не объяснит — сам не понимает, как так вышло и почему он здесь.
Естественно, сейчас он жалеет — и о том, что припёрся сюда, и о том, что вышел из дома и вообще проснулся. Ханамаки смешной, это он о себе знает, но в данной ситуации он себе видится больше раздражающе нелепым.
Неловкую тишину нарушает трель рабочего телефона. Ханамаки решает воспользоваться моментом и таинственно исчезнуть из пространства бюро, разворачивается и уже отступает на шаг к дверям.
— Мой рабочий день заканчивается через час, подождёте? — вдруг окликает его Матсукава, взяв со стола надрывающуюся трубку.
Ханамаки резко оборачивается и воодушевлённо кивает. Матсукава тоже отвечает ему кивком и отвечает на звонок. Ханамаки невольно слушает начало телефонного разговора, урывает что-то о расценках на гробы и тихо выскальзывает за дверь.
Час проплывает как в полудрёме, пока Ханамаки слоняется по окрестностям, заворачивает в сквер, где бродит задумчиво среди клумб и вскоре занимает наконец-то освободившуюся скамейку. Вырисовывается мысль уехать домой — и вбить этим самым последний гвоздь в гроб собственной вменяемости. Или поставить на ней крест.
Интересно, ценит ли Матсукава каламбуры про смерть? Или он профессионал, ему нельзя над таким смеяться? Или он хитрый и смеётся с этого тайно и тихонько, элегантно поправляя узел идеально завязанного галстука?
Ханамаки наконец-то понимает, для чего всё это затеял — ему любопытно.
Ближе к назначенному времени Ханамаки возвращается к дверям похоронного бюро. Топчется у крыльца, припоминая, как буквально на днях выслушивал здесь очередные нравоучения от бабушки, которая, к слову, между похоронными хлопотами и оплакиванием супруга всё равно не забывала напоминать внуку, как она им недовольна.
Матсукава появляется на пороге без опозданий. В том же чёрном пальто, что был вчера на кладбище, так же поднят острый воротник, только галстук спрятан под повязанным шарфом в уютную серо-синюю клеточку.
— Не замёрзли, пока ждали?
— Нет, — Ханамаки пальцами скашивает чёлку вбок. — Вы продали гроб?
— А как же, — Матсукава приостанавливается у двери и закуривает.
Не спрашивает в этот раз про возможные неудобства — правильно, Ханамаки же тоже не спрашивал, можно ли ему прийти. На нос что-то бесцеремонно капает, и озадаченный Ханамаки выставляет на пробу ладонь. Ловит в руку капли, смотрит на чернеющий крапинкой асфальт и обменивается с Матсукавой разочарованными взглядами.
— У меня опять нет зонта, — сообщает он печально.
— У меня тоже, — Матсукава отправляет дым небу и неспешно спускается по ступенькам. — Хорошо, что мы идём в кафе.
Вот это новости — Ханамаки даже ойкнуть не успевает, как Матсукава, непоколебимый непогодой, решительно берёт ситуацию в свои руки. Ханамаки не особо против, потому что аура у Матсукавы впечатляющая — в принципе, если бы он повёл Ханамаки на какие-нибудь заброшки или на то же кладбище, то Ханамаки не исключает, что любопытным утёнком потащился бы следом.
Они приходят в кафе на углу. Ханамаки был здесь в последний раз в детстве, интерьер тогда был другой — лимонные стены с цветными мозаичными окошками, столы вразброс по просторному залу и яркие люстры с подвешенными стеклянными кубиками. Сейчас же здесь резные перегородки у каждого столика и по-уютному приглушённый свет, лампочки в плафонах-клетках и картины лондонских и амстердамских улочек, из музыки играет что-то мелодичное и неторопливое — как раз под настроение вздыхать задумчиво у окна и с лёгким налётом грусти наматывать на вилку тальятелле.
Матсукава останавливается у свободного столика у окна, склоняет вопросительно голову — Ханамаки с угуканьем садится на выбранное место, снимает толстовку и думает положить её рядом, видит, как культурно Матсукава вешает своё пальто на вешалку, снова встаёт и тянется пристроить свою одёжку, вешает петелькой на крючок и едва не роняет покосившуюся вешалку на соседний стол, но вовремя перехватывает её рукой и медленно садится обратно, стараясь привлекать как можно меньше внимания.
Ей-богу, ну это же не свидание, где надо позориться с первой секунды, какого чёрта он вытворяет.
— Мне стоит извиниться за то, что я влетел в ваш вечер без приглашения, — мнётся Ханамаки, раскрывая принесённое меню. Про “влетел” ему лучше бы не накаркивать, ему сидеть бы на месте, ничего не трогать и особо не скакать.
— Вы не доставляете мне никаких неудобств, Ханамаки-сан.
— Просто вдруг вас дома кто-то ждёт.
— Только если кот, но он больше рад, когда меня дома нет, — успокаивает Матсукава, открывая раздел с основными блюдами.
Ханамаки понимающе улыбается и невольно расслабляется. Он — кошатник, у которого никогда не было кошки, а потому к людям, у которых кошка всё-таки есть, у него всегда особый уважительный кивок.
А ещё у Ханамаки есть проблема — он начисто растерял умение заводить друзей. В университете он особо не заморачивался — хватало базового общения с одногруппниками, а позже он и вовсе перестал появляться на парах — потом честно пытался влиться в рабочий коллектив, но с коллегами его будто вечно раскидывало по разным полярностям, и Ханамаки всё как-то не вписывался — как выбившийся стежок из ровной безупречной строчки. Так называемый близкий круг у Ханамаки не обновлялся со школы, да и те единственные два друга — Ойкава и Иваизуми, катастрофа в квадрате и пылкая неугомонность — после выпускного уехали по обеим Америкам ставить мир на уши за пределами родной страны и исполнять свои великие мечты.
Ханамаки не знает, что расстояние и время сделают с этой дружбой, но уверен, что людей лучше с ним пока ещё не случалось. А ещё он помнит — мимолётно и остро, как бумагой порезаться — как они втроём на выпускном говорили о планах на будущее; как Ойкава с Иваизуми лучились и перебивали друг друга в счастливом хаосе, и как Ханамаки на их фоне — неловкая потерянность, отсутствие ориентиров и погасшая взлётная полоса.
Однажды на окраине января Ханамаки подумал, что после восемнадцати он уже никогда не почувствует шальное одуряющее счастье — он, дурак такой, наверняка на это себя запрограммировал.
У Ханамаки от списка блюд глаза разбегаются — хочется предложить кое-что, но он не уверен, насколько это вежливо для едва знакомых людей.
Заурчавший под столом живот оказывается требовательнее предписанного этикета.
— Вы случайно сейчас не в настроении для большой пиццы?
— Почему бы и нет? — пожимает плечом Матсукава. — Надеюсь, мы с вами не сцепимся на выборе начинки.
— Я тоже надеюсь… — Ханамаки настороженно переворачивает страницу. — Вы показались мне человеком, которого невозможно вывести из себя.
— Только не воспринимайте это как вызов, — просит Матсукава с улыбкой — деликатность и едва уловимая колкость.
На выборе пиццы они всё же сходятся — Ханамаки пять раз уточняет, точно ли Матсукава согласен на начинку из морепродуктов или он просто вежливо уступает, но Матсукава заверяет почти убедительно, что сиюминутно хочет сжевать креветку и почувствовать вкус снежного краба во рту.
Пока они ждут заказанную пиццу и пиво, Ханамаки решается задать вопрос, тревожащий его последние сутки.
— Скажите, а что вас заставило пойти работать в ритуальные услуги?
— Ого, вы берёте у меня интервью? — Матсукава кладёт рядом с собой телефон — серьёзный занятой человек, не то что Ханамаки со своими уведомлениями от мобильных приложений и онлайн-игр. — Ничего не заставило. Просто выбрал специальность, для которой посчитал себя подходящим.
— Вас всегда влекло к смерти?
— Лучше будет сказать, что смерть никогда не была для меня чем-то пугающим и отдалённым, — поправляет Матсукава беспечным тоном, пока немного испуганный официант расставляет на столе тарелки и приборы. — Да и пригодность для работы в сфере ритуальных услуг — это не помешанность на смерти, а скорее её принятие и работа с последствиями. Благородное дело, построенное на чьей-то трагедии.
— Смерть — ваш главный работодатель, — осознаёт Ханамаки с завороженным восторгом. — Если врачи бросают смерти вызов, то вам, когда уже ничего нельзя сделать, остаётся только с ней сотрудничать.
— Вам бы придумывать для нашего агентства рекламные слоганы, — улыбается такому выводу Матсукава, нисколько не смущённый и не задетый. — Но по сути так ведь оно и есть? Конец жизненного пути неизбежен, от меня же и от моих коллег требуется обеспечение достойных проводов.
Ханамаки тут и не поспорит даже — не то чтобы у него вообще есть такая цель. Они оба говорят вслух о том, о чём принято тактично умалчивать — люди умирают, им это свойственно — и обоюдное спокойствие на данной теме должно насторожить, но оно отчего-то не.
— Ваша работа отучила вас бояться собственной смерти?
— Не думаю, что я когда-либо боялся её, — отвечает Матсукава с осторожной задумчивостью. — Боятся в основном неизвестности, но я-то знаю, чем всё заканчивается.
Ханамаки медленно кивает. Наверное, для Матсукавы и правда всё предельно ясно — чужая смерть для него расписана на пункты и расценки, да и про себя он понимает, что в финале не выпендрится и закончит по такому же сценарию, просто вверен будет уже в руки кого-то другого. Когда смерть становится частью рутины, то и страх, очевидно, притупляется — сменяется привычкой, упаковывается в обёртку обыденности и перестаёт быть актуальным.
Ханамаки даже не сомневается, что его самого подобное доконало бы неизбежно.
— Вы такой мудрый для своих… Извините, сколько вам?
— Мы с вами ровесники, Ханамаки-сан.
Ханамаки выпадает в нелепый ступор. Как будто поперхнулся, но не закашлялся, или споткнулся и устоял на ногах.
О да, он поражён. Не то чтобы Ханамаки сходу на глаз определяет, кому сколько лет, тут дело в другом — Ханамаки себя постоянно сравнивает.
— Вы как-то подозрительно зависли, — беспокоится Матсукава.
— Я такой тупой для своих лет.
— Ого, это как вы так умудрились?
— Отупеть?
— Нет, завернуть мысль. С чего вдруг такое мнение о себе?
— Подождите немного, и вы это мнение со мной разделите, — обещает Ханамаки весело, осекается и прикладывает руку к виску. — Боже, я опять начинаю позориться, остановите меня. Срочно расскажите мне что-нибудь занятное про мёртвых людей.
Матсукава заинтересованно приподнимает бровь. Благодарит подошедшего официанта, принёсшего пиво, отпивает неспешно из стакана, явно довольный таким исходом рабочего дня. Заглядывается на ближайшую картину — алая телефонная будка контрастным пятном поверх серости улицы и шпилем впивающийся в затянутое небо Биг-Бен — изваянный и обрамлённый тенями, отсвет лампочки спадает бликом на карюю радужку, как лунное отражение в чёрный омут.
— Знаете, что мне нравится в моей профессии? — говорит он вдруг с загадочной улыбкой. — То, что худшее уже случилось.
Ханамаки смотрит на Матсукаву под глоток, пряча в стакане пенные усы. Определённо и в нём что-то сдвинулось с помехами, раз подобные разговоры его так завлекают и добавляют блеска глазам. И восхищает без сомнения, как мастерски в Матсукаве это сочетается — юмор по краю и умение разделить чужую боль, сопричастность и дистанция в разумных пределах, ирония вскользь, и разгаданный мир покоится на ладони такой невпечатляющий.
— А на моей работе всё худшее случалось при мне, — вспоминает Ханамаки болезненно. — С момента, когда я только переступал порог здания. Иногда мне казалось, что весь город только и ждал, чтобы испортить мне рабочий день.
— То есть сейчас вы не работаете?
— Сейчас нет, — Ханамаки слегка стушёвывается на острой теме. — Я временно отдыхаю от изматывающего трудоустройства.
— Вы счастливый человек. А кем работали, если не секрет?
— Ну… Офисное копошение и работа… С населением, — Ханамаки натянуто вздыхает. — Зачастую очень тяжёлым.
— Такие уж люди по умолчанию — тяжёлые.
— Особенно когда их приходится нести в гробах, — Ханамаки неловко покашливает. — Простите.
— Ничего, вы ведь правы, — реагирует Матсукава спокойно, и Ханамаки готов покляться, что на секунду приподнявшийся уголок губ ему не померещился.
— А как часто на вас срываются? Или в вашем деле клиенты поспокойнее?
— Клиенты разные бывают, — в голосе едва слышно проскальзывает усталость. — Но обычно горе отнимает все силы, на злость их просто не остаётся.
— М, а помните мою бабушку?
— Ох, как я мог забыть, — усмехается Матсукава, секундно ужаснувшись и этим заставив Ханамаки ухмыльнуться. — Пожалуй, у неё действительно оставались силы не только на скорбь.
— Просто моя бабушка любит контролировать всё на свете, а тут, ну, понимаете, дед умер — всё изначально пошло не по плану.
— И правда, весьма дерзко с его стороны.
— Уверен, она и на своих собственных похоронах будет чем-то недовольна, — Ханамаки со вздохом откидывается на спинку диванчика, уткнувшись взглядом в окно. — Либо выбором цветов в венках, либо гнусавым голосом священника, либо моей причёской.
Ханамаки мысленно закатывает с себя глаза — ну конечно, опять ты о семье. Человек ведь под конец изнуряющего рабочего дня потащился проводить с тобой время исключительно ради твоих унылых баек. Расскажи ещё про то, как ты семилеткой плакал на чистую тетрадку под крики бабушки, негодующей с твоей тупости и неспособности посчитать в задачке количество яблок у зайчика и ёжика.
Матсукава по другую сторону стола как будто тоже улавливает заминку — только принимает почему-то на свой счёт.
— Вы уж простите, Ханамаки-сан, что меня так уносит на этих темах, — говорит он, едва заметно помрачнев. — Обычно я не такой болтливый. Просто я…
— Вы очень любите говорить про смерть, я это понял, — подсказывает Ханамаки, кивнув. — Я совершенно не против, если вы не заметили.
— Просто мне как-то неловко, что из нас двоих больше говорю я.
— Ох, поверьте, это ненадолго, — Ханамаки подпирает щёку рукой, резко разомлев. — Вы будете скучать по временам, когда я молчал.
— Но разве вы не хотите выговориться?
Ханамаки удивлённо круглит глаза. Припадает к пиву, спасаясь вынужденной паузой, перебирая суетливо мечущиеся мысли и наблюдая за перегонками разбегающихся по окну дождевых капель.
Хочет ли он выговориться? А о чём конкретно? О том, как через силу домучивал последний курс университета, потому что внезапно потерял смысл не только в дальнейшем обучении, но и в подъёмах по утрам? О том, как он одновременно рад, что решился уволиться, но в то же время ненавидит себя за это каждый день? Об упущенных возможностях и людях, о неоправданных надеждах, о потраченном в пустую времени? О том, как он думал, что от лекарств станет легче, но на деле они превращали его в пустую и равнодушную ко всему вокруг оболочку?
О том, как отчаянно он хотел бы просто жить и не оглядываться — но даже собственная тень порой нависает под потолком осуждая и стыдя.
— Как бы вам сказать, — Ханамаки осторожно отставляет стакан на стол. — Я боюсь заговорить о том, о чём я хотел бы выговориться.
Матсукава прищуривается в смеси озадаченности и сочувствия.
— Я могу попробовать послушать?
— Нет-нет, лучше не надо, — мотает головой Ханамаки. — Мне больше нравится вот так сидеть с вами и говорить о всяком беззаботном.
— Мы с вами говорим о похоронах.
— Да, и чудесно проводим время.
— Хотите, поговорим о вас?
— О моих похоронах?
— Боже. Нет, просто о вас.
— Ой, а давайте не будем, — взмаливается Ханамаки шутливо. — Да и к тому же я совершенно не умею о себе рассказывать.
— Вот как, — Матсукава опирается подбородком на сцепленные руки. — Предлагаете мне узнать вас самому?
— Ух, я вам заранее сочувствую, — посмеивается Ханамаки, замечает краем глаза плывущую к ним пиццу и мысленно радуется возможности соскочить с темы.
Пицца врывается в их пространство ароматами и картинкой, достойной инстаграмных постов. Ханамаки разрывается между желанием нащёлкать фотографий и порывом разрыдаться у Матсукавы на плече, потому что Ханамаки настолько редко ест пиццу в компании кого-то, что не может не уделить повышенного внимания этому почти праздничному событию — или же у него просто до сих пор эмоциональные качели после вчерашних похорон.
Господи, как мало ему нужно для всплеска серотонина — и как же удручающе он одинок.
Ханамаки отгоняет уныние прочь — а потому говорить о себе он сегодня точно не будет.
— Как вы относитесь к тому, чтобы я под поедание пиццы задавал вам не дающие мне покоя вопросы про мертвецов, а вы бы мне с присущим вам шармом рассказывали всякие интересности? С учётом, что некоторые вопросы могут оказаться идиотскими?
Матсукава с увлечённым видом снимает с деревянной подставки горячий ломтик, безбожно подцепляет с начинки скрюченную креветку и съедает её отдельно.
— Звучит как сценарий прекрасного вечера, — подхватывает он затею, сдержанно отсалютовав стаканом.
Ханамаки ликует — радостно откусывает от своего ломтика и подносит навстречу стакану Матсукавы свой, задорно с ним стукаясь.
Настроение вечера подскакивает до почти эйфорического — до чего же иронично для стихийного знакомства, начавшегося со смерти члена семьи.
Ханамаки ждёт три дня.
Короткий срок, чтобы дать от себя передохнуть, но он стойко терпит, чтобы не притащиться раньше — пространство нового человека в своей жизни он хочет заполнить собой незамедлительно, но остатки разума подсказывают ему не перебарщивать и не превращаться в причину нервного тика своего нового товарища.
Предварительно написав, Ханамаки заявляется на порог похоронного бюро с благими намерениями — повидаться и принести кофе. Он как раз застаёт доставку новой партии гробов — тихо стоит в сторонке с кофейными стаканчиками в руках и наблюдает за разгрузкой под шорох кружащей на ветру осенней листвы.
— Не стоило так себя утруждать, Ханамаки-сан, — Матсукава выходит на крыльцо запасного входа в наброшенном на плечи пальто и с благодарным кивком принимает стаканчик.
— Я всего лишь принёс кофе, не надорвался по пути и даже не пролил, — отфыркивается Ханамаки и отдаёт Матсукаве маленькое печенье в обёртке.
Матсукава порывается перевести Ханамаки деньги за купленный кофе и получает отказ, не сдаётся и достаёт из кармана пальто купюру, и Ханамаки с негодующим цоканьем отводит от себя его руку, прося угомониться.
Угомониться удаётся обоим — обмен уютной тишиной под первые кофейные глотки, под размеренный фоновый шум пересекающихся за поворотом улиц, осень обесцветила небо и пролила краски на город, забрызгав размашисто и хаотично в оттенки багряного и золотого. Бывают такие люди, что с ними зрелищно даже просто стоять рядом, воображение из повседневной картинки закидывает в сцену какого-нибудь атмосферного детектива с нотками нуара — вот Матсукава как раз из таких.
— Матсукава-сан, — Ханамаки придаёт тону строгости. — Я хочу официально заявить, что вы можете обращаться ко мне на “ты”.
— Вам так комфортнее?
— Намного.
Матсукава отпивает кофе — даже стаканчик с ним гармонирует, чёрный и в нечитаемых курсивных надписях.
— Хорошо, как скажешь.
Ханамаки довольно улыбается — неловкости не случилось, дерзость засчитана. Ждёт по логике такое же разрешение от Матсукавы, чтобы переступить наконец черту из формальностей и устрашающей взрослости.
Проходят секунды — не дожидается. Ханамаки хмурится.
— А я?
— М?
— Могу я обращаться к вам на “ты”?
Матсукава нагнетает паузой, хрустит печеньем и издевательски неторопливо жуёт. Так можно довести и до инфаркта — хорошо, что так удачно подобрали заранее место.
— Конечно, — наконец-то позволяет он, склоняет голову и оглядывает мельком. — Ты не замёрз?
Ханамаки выдыхает в облегчении, шумно отхлёбывает кофе и усмехается в стакан.
— Ты всё время переживаешь, что мне холодно.
— Не заметил. Тебя раздражает?
— Нет, просто ты второй человек на моей памяти, кто спрашивал, холодно ли мне. Кроме тебя обо мне заботится только мама. Ты знаком с моей мамой.
— В какой-то мере.
— Да, ты хоронил её отца.
Матсукаву с виду нисколько не корёжит — не покидающий их разговоры мёртвый дед никак его не смущает, чему Ханамаки несказанно рад. Может, у него вот такой защитный механизм на всю эту ситуацию, ему бы поплавать в этом состоянии ещё хотя бы пару недель, а там уже и отпустит наконец-то.
Ханамаки вдруг вспоминает, что не рассказал о похоронах Иваизуми и Ойкаве — они не списывались уже пару месяцев, и Ханамаки показалось странным врываться именно с такими мрачными новостями, особенно после того, как насмотрелся на их совместные фотографии в каком-то калифорнийском баре. Но будь они здесь, конечно, всё это пережитое можно было бы обговорить — обыграть, залечить словами поддержки и спасительным юмором на краю цинизма и отчаяния, шутки, с которых грешно и стыдно смеяться, и разделить подобное можно только с самыми-самыми.
Господи, он скучает по ним просто до неприличия — хоть и знает прекрасно, что никто из них двоих не скучает так же сильно по нему.
— Извини, у меня навыки дружбы не обновлялись с песочницы, можно предложу кое-что?
— Куличики полепить? — Матсукава улыбается вроде без издёвки.
— Ну, можно как-нибудь, если не будешь против, — Ханамаки подбирается слегка ближе и приподнимает бровь — плетущий заговоры хитрец. — Ты к походу в кино как относишься?
— Хожу только в крайних случаях, не выношу людей вокруг.
Ханамаки вздыхает и жмёт Матсукаве руку в знак солидарности.
— Так вот — не хочешь ли помимо людей вокруг немножко потерпеть ещё и меня?
— На что ты хочешь сходить?
Ханамаки показывает Матсукаве на телефоне постер фильма.
— О нём мало кто слышал. Не блокбастер ни разу, но я его очень ждал, он по одной новелле классной.
— Я тоже собирался сходить на этот фильм.
Ханамаки скептично выгибает бровь.
— Врушка.
— Я серьёзно. Смотри, — теперь Матсукава показывает свой телефон, открывая в браузере недавние вкладки. — Проверял сеансы буквально сегодня.
Ханамаки просматривает страницу с афишей, поднимает взгляд и таращится на Матсукаву как на фокусника-иллюзиониста.
— Что же это получается — судьба?
— Иного объяснения нет.
— Так ты собирался идти с кем-то?
— Нет, один.
— У тебя тоже нет друзей?
— Да так-то вроде есть, — Матсукава убирает телефон с тоскливым вздохом. — Просто у всех уже есть свои семьи.
Ханамаки ахает, уколовшись знакомой больной темой, и солидарно кривится.
— Ужасно.
— Прискорбно, согласен.
— Как хорошо, что к тебе прицепился я.
— И правда, что за чудесное стечение обстоятельств.
— Мы сошлись с тобой на общих интересах.
— Мы сошлись на кладбище.
— Ну? У нас был общий интерес — похоронить моего деда.
Холодает. Матсукава прав, пора озаботиться об утеплении, а потому Ханамаки сегодня трогательно распрощается со своей толстовкой, упрячет её до весны и достанет из шкафа куртку — вот бы найти в кармане деньги или хотя бы конфету.
День для похода в кино выбирают с ориентиром на работящего Матсукаву, потому что Ханамаки со своим свободным графиком может выскочить из-за угла хохотать и скакать в любое время — не раньше полудня, конечно, он же не сошёл с ума. Он вертит в руках наполовину опустевший стаканчик, задирает голову — октябрь повис на проводах, тревожит безветрие случайными порывами и с шорохом протаскивает ржавый листопад по асфальту.
— Тебе нравится эта осень?
Матсукава удивлённо поднимает глаза к небу — как будто только сейчас обратил внимание на смену сезонов. Осматривается вокруг вскользь, по очертаниям фонарей до контуров крыш, провожает взглядом прошелестевшую прочь чёрную машину.
— Такая же, как и предыдущие.
Ханамаки протяжно хмыкает. Подносит свой стаканчик к стаканчику Матсукавы, стукает несильно в импровизированном тосте.
— Нет, не такая же — у тебя теперь есть я.
Матсукава смотрит на Ханамаки удивлённо — и черты лица осторожно меняются, когда на губах изгибом мягким вырисовывается улыбка.
Не спорит и не отрицает — и неспешно отпивает из чёрного стакана кофе.
В кино Матсукава неожиданно раскрывает ранее неизвестную свою черту — он опасен в гневе.
Люди вокруг и правда его бесят — Ханамаки сперва в тусклом свете потолочных ламп, а потом и во всполохах с экрана наблюдает, как меняется его лицо и как заостряется недовольный взгляд, метнувшийся на источник шума. Как он, обычно спокойный на вид, копит и затачивает злость, выжидает хищно и готовится вот-вот рвануть — завораживает.
В какой-то момент Матсукава не выдерживает, приподнимается с кресла и делает неугомонной кучке замечание — предупреждение на возмутителей спокойствия вроде как действует, а сам Ханамаки при взгляде на него не может сдержать восхищение.
Но как позже выясняется, Матсукава таким образом просто создавал вокруг себя благоприятную среду. Запретив другим шуметь, Матсукава начинает издавать звуки сам, и здесь раскрывается ещё одна тайная черта — он болтушка. Непонятно, откуда это берётся — попугайчиков накрывают тряпкой, создавая им темноту, и они затихают, а у Матсукавы наоборот. Ему вдруг срочно нужно поделиться с Ханамаки сотней вещей — и своим ценным мнением кинокритика о подборе актёров, и какой-то сплетней про сценариста, и скандальными подробностями со съёмочной площадки. Шёпот у него удивительный — хрипловатый гудёж, какое-то странное мурчание на низкой тональности. И свистящий смех на грани сдержанности — осталась ещё совесть у человека, раз не позволяет заржать ему бессовестно на весь зал.
— Да ты прекратишь или нет? — шёпотом одёргивает его Ханамаки, сам едва заминая рвущиеся смешки. — Представь, что мы на похоронах.
— Ты думаешь, мне никогда не хотелось засмеяться на похоронах? — Матсукава звучит как будто оскорблённо.
— Ты веришь в Ад, Матсукава?
— Верю.
— Вот тебя там ждут.
— Ну хоть где-то.
Ханамаки громко покашливает, заглушая шорох обёртки, старается не хрустеть совсем уж оглушительно и поглядывает на Матсукаву — зрелищно прихваченный отсветом с экрана, гипнотизирующий профилем и взглядом, высматривающим как будто что-то за гранью. Без строгого делового костюма в этот раз, но в чёрной рубашке и в серых джинсах.
Всё-таки вносит Матсукава в жизнь определённую эстетику — Ханамаки в очередной раз рад, что выбрал прицепиться к нему намертво и не отлипать, пока открыто не пошлют.
После кино они сразу не расходятся. Нужно обсудить фильм, восхититься и поворчать, с шумом и размашистыми жестами, на них вечно внимание со всех сторон от посторонних, а ещё они вдвоём складываются в потешный контраст — Ханамаки в своей яркой бирюзово-оранжевой куртке и с розовыми волосами и Матсукава — очеловеченная чёрная гуашь.
А потом Матсукаве приходит в голову роковая идея завалиться в бар — и Ханамаки уносит.
Буквально и без прикрас, Ханамаки отъезжает и частично возвращается на бренную землю только на ледяном ночном воздухе, пока вышагивает по брусчатой набережной с заворотами на бордюр и дурашливо виснет на Матсукаве, потому что тот единственный сейчас обеспечивает ему гравитационное притяжение.
Как отвратительно я себя веду, думает Ханамаки — но едва ли пытается это исправлять.
— Матсу-у-у-ун! — тянет он на ходу выдуманное прозвище и отчаянно вцепляется Матсукаве в плечо. — Ну вот как так вышло, что я не встретил тебя раньше?
— Так ты дома сидел и не выходил никуда, — Матсукава смиренно выруливает шатающегося Ханамаки и не даёт ему врезаться в прохожих.
— Я выходил, ещё как! — Ханамаки протестующе топает и притормаживает, заглядывая Матсукаве в лицо. — Я столько раз выходил! Где ты всё это время ходил, Маттсун?
— По кладбищам, — отвечает Матсукава виновато, вызвав у Ханамаки припадочный смех.
Боже, давно не было так весело и легко — хочется на всё реагировать чрезмерно, откидывать голову и выкрутить все громкости на полную, как будто небо новых оттенков и под иным углом, как будто к звёздам можно упасть.
— Спасибо деду за то, что он помер и свёл нас с тобой, — заключает Ханамаки торжественно.
— Я не стану радоваться смерти твоего деда, — строго возражает Матсукава.
— Это не радость, ты что такое говоришь, хочешь, чтобы в нас молнией ударило? Я к тому, что даже в трагичном событии можно найти проблеск света, даже из плохого может получиться что-то хорошее.
— Хватит искать выгоду в мёртвых дедах.
— Правильно, это твоя работа, не моя.
Наконец-то очередь Матсукавы хрюкать — правильно, а то притворяется на фоне расхлябанного Ханамаки приличным человеком, а сам сидит там небось на своих похоронах и придумывает втихаря каламбуры. Он и в баре вёл себя достойно, но тогда и в поведении Ханамаки ничего не предвещало беды — это уже на крыльце он споткнулся о собственные ноги, посчитал это крайне уморительным и смеялся с иканием, пока Матсукава рядом прискорбно курил.
В школе у Ханамаки была ещё одна проблема — он всегда был “третьим” другом. Так уж вышло, что Ойкава с Иваизуми, случившиеся с ним в старшей школе, уже были друзьями с детства, совсем с каких-то карапузных лет, и Ханамаки не раз убеждался, что попытки вклиниться в такую внушительную связь просто бессмысленны. Не то чтобы Ханамаки прям уж чувствовал себя лишним, но просто он не мог не понимать очевидный порядок вещей — у Ойкавы был Иваизуми, а у Иваизуми был Ойкава, а Ханамаки больше болтался со стороны и был сам по себе. И ему, если уж совсем откровенно и сентиментально, тоже хотелось кого-то себе и кому-то себя, чтобы про них двоих тоже говорили — вот поэтому люди от вас и шарахаются — и закатывали безнадёжно глаза.
Вот он сейчас гуляет с Матсукавой, и Матсукава сейчас как будто бы есть только у него. Воображение дорисовывает его четвёртым в их школьную компанию, и вписывается он в неё неожиданно гармонично. Ему наверняка бы понравился Иваизуми — потому что Иваизуми не может не понравиться — и у него бы тоже болела голова от Ойкавы, но по-хорошему и с безмерным обожанием, и даже когда бы этих двоих уносило друг по другу, у Ханамаки всё равно бы оставался Матсукава — и свой дурацкий мир на двоих, завидный для чужих и непосвящённых.
В параллельной вселенной так всё и было — иначе зачем тогда Ханамаки в эти параллельные вселенные верит?
Думается обо всём этом как-то невовремя — накатывает волной и шарашит о решётку рёбер, сердце как будто подскочило и кувыркнуло под горло, сбилось с ритма и погналось в панике, заходясь рванной дробью под сводом ключиц.
— Ой-ой, ну-ка давай замедлимся, — Ханамаки сбавляет шаг, тормозя следом и Матсукаву.
— Ты в порядке? — Матсукава на всякий случай придерживает Ханамаки под спину.
— Ничего страшного, со мной такое бывает, — Ханамаки прикладывает руку к груди и медленно выдыхает — в ладонь отзывается буханьем беспокойный отбойный молоток. — Просто колотится сердечко, сейчас пройдёт.
Матсукава смиренно ждёт вместе с Ханамаки его сердечные выкрутасы. Профессионально спокойный, собранный и обволакивающий надёжностью. Ханамаки тоже успокаивается — в конце концов, помереть на руках работника ритуальных услуг будет даже удобно.
— Это из-за меня, — вздыхает Матсукава, изображая вину.
— Ну так кто ж спорит, конечно, — Ханамаки усмехается, смаргивая потемнение в глазах, равняет вдохи и выдохи, пока не угомонится расшатанный механизм внутри грудной клетки. — Ходишь тут такой высокий и красивый в пальто. Ну и из-за того, что я веду малоподвижный образ жизни.
— Но ты же говоришь, что постоянно куда-то выходишь.
— Стараюсь, да. И дома по возможности упражнения всякие делаю, ну там отжаться и пресс покачать, — Ханамаки пережидает момент трепыхания, вновь оживляется и дёргает Матсукаву за рукав. — У меня есть кубики, показать?
— Что, прям здесь?
— Нет-нет, немножко отойдём.
Он отводит Матсукаву в сторонку, подальше от чужих глаз, куда-то по направлению к выстриженным кустам и мусорке.
Матсукава невзначай уточняет:
— Это что, такой флирт?
— Нет, ты что, я слишком стар для романа.
— Тебе всего двадцать шесть.
— Тс-с-с, — Ханамаки оглядывается по сторонам, задирает слои рубашки и кофты и оголяет пресс.
Матсукава на открывшийся кусочек тела смотрит внимательно и в тактичном молчании. Ханамаки его реакцию расшифровывает как немое восхищение.
— Видел?
— Да, теперь убери.
— Не нравится?
— Нравится, просто ты так замёрзнешь.
Ханамаки с цыканьем заправляет обратно все свои маечки, застёгивает куртку и подталкивает Матсукаву под плечо, чтобы шёл дальше.
— Не каждому вот так посреди улицы покажешь свои кубики, — Ханамаки строго прищуривается и выставляет указательный палец. — Так строится доверие, понимаешь? Так что цени это.
— Тут не в доверии дело, просто ты бесстыдник.
— Это я-то бесстыдник? Серьёзно? А кто шумел в кино?
— Я сам не знаю, что это такое вылезло из меня, я обычно так себя не веду.
— А, так это ещё и я виноват?
— Возможно. Ты выявляешь во мне скрытые гадости.
— Ты понимаешь, что такими словами не бросаются?
— Они оскорбительны?
— Они могут связать нас на всю жизнь.
Матсукава наверняка в ступоре с того, какой Ханамаки драматичный — это он ещё Ойкаву не знает, господи. Люди ведь делятся на два типа — те, кому повезло знать Ойкаву, и те, кому повезло его не знать. Но Матсукава как будто бы никогда ничем не смущён, не закатывает глаза, не морщится в недоумении и насмешках. Ему как будто по душе мир нелепостей и абсурда, он принимает его с мудростью и лёгкой иронией, наблюдая за бедламом со стороны под расслабленный перекур.
Ханамаки резко останавливается между скамейкой и подсвеченной диодной гирляндой минималистичной статуей, уже привычно схватив Матсукаву за рукав.
— Погоди-ка!
— Что, опять тахикардия?
— Н-нет, — Ханамаки растерянно икает и отворачивается от встревоженно потянувшегося к нему Матсукавы. — Но если будешь так близко наклоняться, она опять начнётся, — берёт себя в руки и переводит взгляд, предпочитая разглядывать дугами склонённые фонари. — Я просто подумал, точнее, меня прошибло осознанием, что нам просто до странности друг с другом комфортно.
— За себя говори.
— Маттсун!
— Чего кричишь?
— Когда ты начал мне дерзить?
— С момента, когда ты заговорил о доверии.
— Тебе некомфортно со мной?
— Очень комфортно.
— Не называть тебя Маттсуном?
— Называй, я не против.
— Ну так вот! — Ханамаки не рассчитывает громкость, невольно шуганув проходящую мимо парочку. — Это редкие моменты, Маттсун, далеко не с каждым может случиться. Когда тебе настолько хорошо с человеком, что ты аж посреди улицы застываешь, чтобы этому восхититься.
Он проверяет, как там Матсукава. Тот тоже на всякий случай застыл, и впервые его вид смешит — какой-то умилительно растерянный, то ли притихший в восхищении, то ли тайно выжидающий удобный момент для побега.
— Хуйню несу, да? — Ханамаки неловко улыбается, готовый стыдливо рассыпаться на асфальт. — Много себе позволяю и вообще заебал тебя, понимаю.
— Вообще-то я тоже подумал о том, что нам очень легко в компании друг друга, — говорит Матсукава серьёзно.
— Правда? — обрадованно кидается к нему Ханамаки.
— Да, когда ты показал свои кубики.
— Да забудь ты про мои кубики!
— Ох, смогу ли я?
Ханамаки таращится на Матсукаву в растерянных чувствах, прыскает и утыкается лбом ему в плечо. Матсукава осторожно с ним разворачивается, слегка приобняв, и направляет в сторону парковок.
— Я посажу тебя на такси.
— Куда я еду? — пугается Ханамаки.
— Домой, — тоже пугается Матсукава. — Или ты не собираешься?
— Собираюсь, но такси? Что-то на богатом.
— Я оплачу.
— Вот только хернёй не начинай страдать.
— Начну ещё как, ты мне не запретишь, — Матсукава вертит головой — при рыжем освещении на лицо и волосы ложатся будто мазки кисти. — Мне спокойнее, чтобы ты доехал прямо до дверей своего дома.
— Ты не будешь тратиться на моё такси.
— Если не захочешь на такси, то мне придётся сопровождать тебя на метро, — Матсукава по-деловому скрещивает руки. — А мне лень мотаться туда и обратно. Если обратно я вообще успею.
— О господи, хорошо, поеду на такси, — отмахивается Ханамаки и подпихивает руки, чтобы ухватить Матсукаву под локоть. — Надеюсь, меня в него пустят.
— Просто веди себя прилично.
— Например?
— Не задирай футболку, например.
— А, не-не, это я только при тебе.
— Хорошо.
— Ты уже начал это ценить?
— Несомненно, — Матсукава подводит Ханамаки к свободной машине. Здоровается с таксистом, называет адрес и договаривается о цене, достаёт бумажник и протягивает идеально сложенные купюры.
Ханамаки приветственно машет угрюмому водителю, провожает грустным взглядом деньги и переглядывается с Матсукавой — всеми силами пытается на неподвижном лице изобразить благодарность и растроганность.
— Для похоронщика ты такой заботливый и обходительный молодой человек, Маттсун.
— Моя профессия подразумевает учтивость и сострадание, — Матсукава галантно придерживает для Ханамаки дверь. — В любом случае, я сейчас не на работе.
— И правда, — Ханамаки задумчиво проводит пальцем по крыше такси. — Похоронишь меня, когда я умру?
— Если твоя семья обратится в моё агентство.
— Круто, — Ханамаки обнимает Матсукаву за плечо и наклоняется, заглядывая в салон. — Это Маттсун, он мой лучший похоронный друг! Дай таксисту свою визитку, Маттсун.
— Не надо ему никаких визиток, Макки, садись в машину, — Матсукава с усталым вздохом опускает своего неугомонного спутника на заднее-пассажирское.
Ханамаки плюхается на сидение и задирает голову, удивлённо таращась.
— Как-как ты назвал меня?
— Макки… Не называть?
— Называй. Мне нравится.
— Договорились.
— Я поехал, Маттсун.
— До встречи, Макки. Удачно добраться.
Ханамаки смотрит на Матсукаву как на затерянное чудо света. Внутри кроет от чего-то тёплого и цветущего в несезон, какая-то смесь умиротворения и порыва незамедлительно что-то учудить. Странная мысль не ехать домой, а внезапно рвануть вдвоём к побережью, но Ханамаки встряхивает головой, и вроде отпускает.
Матсукава закрывает дверь машины, покачивает прощально пятернёй, устраивая вялые проводы. Ханамаки машет в ответ с серьёзным лицом, не нарушая торжественность расставания, смотрит в окно и изгибает шею, пока такси сворачивает с парковки, оставляя Матсукаву одиноким чёрным силуэтом в бликующих переглядках огней.
До встречи, значит. То ли Матсукава ляпает бездумно, то ли ему действительно мало.
Ханамаки решает оставить этот вечер без привычных накручиваний, позволяет себе беспечно поддаться дурной волне и склоняет голову к прохладному стеклу, рассечённому на фрагменты ночного города, проскальзывающие в случайных отражениях.
И как дурак улыбается в окно всю дорогу до дома.
я должен извиниться
за что конкретно?
ясно прощай
Ханамаки прячет лицо в ладонях. Пережидает пару секунд стыда и позора и вновь утыкается в телефон.
за весь вечер, полагаю
так прекрасный же был вечер
я вёл себя НЕКРАСИВО
да ну перестань
красивые кубики
МАТТСУН
Я ЗАДИРАЛ ПРИ ТЕБЕ КОФТУ ГОСПОДИ ЧТО СО МНОЙ НЕ ТАК
но не снимал же штаны
вообще мне кажется, что ты чересчур себя анализируешь, расслабься
всё классно, ТЫ классный, мне нравится проводить с тобой время
когда мне неприятна чья-то компания, я, поверь, найду повод отмазаться от встреч
а отмазываться от тебя я пока вроде не намерен
надеюсь, мы разъяснили этот момент?
…
раскидал по фактам прям не поспоришь
но имей в виду если я ещё сильнее РАССЛАБЛЮСЬ
последствия могут быть непредсказуемые
я заинтригован
ты должен быть в ужасе, маттсун
сегодня на работе клиента просили кремировать и его прахом как песочком нарисовать фурри-арт
а потом сдуть
я уже ничего не боюсь, макки
Ханамаки лыбится бессовестно в экран, выпрашивает у Матсукавы ещё каких-нибудь историй с работы, ржёт и обещает больше не отвлекать, желая удачного рабочего дня. После болтовни в приподнятом настроении он решает минут на десять забежать в онлайн-игру, в итоге выпадает из реальности на пару часов, в ужасе поднимает глаза на циферблат и подскакивает одеваться.
Из дома он выбирается ближе к сумеркам — съездить за новыми наушниками и накупить еды на вечерние шоу, надеется проскочить до обещанного по прогнозам дождя и не наткнуться ни на кого из знакомых. Город большой, но Ханамаки почему-то везёт на нежелательные столкновения, вот только у него нет абсолютно желания поздравлять каких-нибудь бывших одноклассников или одногруппников с удачным отпуском, со свадьбой или с рождением ребёнка, как и сил изображать искреннюю радость от нечаянной встречи.
Безработная жизнь дарит долгожданный покой после прожитого офисного ада. Будни без графиков и заведённых будильников, сброшенные ответственности и свободная от бесконечного потока задач голова, из поводов выйти из дома только походы в магазин, редкие вылазки в кафе и неспешные бродилки по городу с целью выгулять новые кеды — если бы не периодические загоны и нехватка денег, то Ханамаки считал бы этот период своими лучшими временами.
Телефон звонит где-то в районе шести. Ханамаки как раз в магазине у дома проверяет срок у йогурта, отвечает на звонок и слушает недоумевающе дробящийся помехами голос на той стороне. Подвисает с застывшим лицом, медленно ставит йогурт обратно на полку — и резко разворачивается, быстрым шагом минует ряды полок с кассой и выскакивает наружу.
Матери стало плохо прямо в метро — повело и качнуло в сторону рельс, от падения удержали чудом успевшие подхватить пассажиры. Они же и вызвали скорую к станции, тревожная суета сплотила случайных незнакомцев, и что-то страшное кружило в воздухе — Ханамаки и жалеет, что не был рядом, но он бы и с ума сошёл, если бы там оказался.
В приёмное отделение Ханамаки влетает ураганным вихрем, мечется и вертит головой, как потеряшка в супермаркете. Выясняет у работников информацию о поступившей пациентке и номер палаты, вслушивается обрывочно в чужие слова и ждёт, пока его куда-то запишут, а после спешит к лифту подниматься на указанный этаж.
Выкрутасы со скачками давления у матери не в первый раз, но случившееся всё равно выбивает землю из-под ног — тем, что нагрянуло вне домашних стен и среди чужих людей, что трагедия почти вырисовалась и проколола под рёбрами, но любезно отступила, как будто спутав дни в еженедельнике и сбивчиво извинившись за путаницу.
Трагедии никогда не отступают навсегда — они просто откладываются на неопределённый срок, и дед тоже проживал из года в год тот самый день октября, пока однажды случайная дата не решила выделиться и не засветиться на могильной плите. Не те мысли, которые должны сейчас лезть в голову, и Ханамаки был бы рад лично свернуть себе за них шею.
Липкая паника стихает только в момент, когда он убеждается наконец-то — живая, на вид вроде как менять этот факт пока не собирается. Врач предлагает для надёжности переночевать в больнице, на что мама с неожиданной радостью соглашается, устроившись в отдельной палате с телевизором как на курорте.
— Здесь такие чудесные булочки на завтрак, останусь ради них, — признаётся Ханамаки-сан сыну уже наедине и чуть ли не светится от задора, будто не она сегодня переполошила забитый людьми перрон своим обмороком и не её мчали мимо пробок в пронзительном визге сирен.
Ханамаки смотрит на неё в заторможенном осознании — в голове не складывается, что это за странная сцена в незнакомых декорациях, почему они не дома в безопасной привычности, почему ей как будто бы совсем не страшно.
— Ну а что ты хотел, хороший мой? — она улыбается, но глаза — усталость и печаль в веере лучиков-морщин. — Мама старенькая уже.
— Прекрати, — голос изламывается дрожью, и Ханамаки отводит замыленный взгляд на белую стену.
— Всё равно же случится когда-нибудь.
Ханамаки вдруг плачет. Почему-то кажется, что если осмеивать смерть и дурашливо тыкать в неё пальцем, то как будто и перестанешь её бояться. Но всё неизбежно рушится, все защитные механизмы слетают и рассыпаются в хлам, и ведь действительно однажды случится, и никакой цинизм не спасёт, и смехом себя не замаскируешь и не заглушишь — потому что боль всё равно будет громче.
— У меня кроме тебя никого нет, — Ханамаки утирает слёзы стыдливо и грубо, глаза наверняка останутся красные и заплаканные.
— А как же бабушка?
— Она меня не любит, — Ханамаки понимает, что звучит по-детски, но он устал об этом не говорить.
— Любит, — Ханамаки-сан вздыхает, разглаживая ладонью складки на одеяле. — Просто она как будто сама забыла об этом.
Ханамаки впивает пальцы в колени, раскачивается беспокойно и нервно. Выбеленная реальность не нравится до тошноты, хочется из неё выскользнуть, как из шатких видений в полудрёме, хочется и из себя — такого же шаткого и почудившегося — выкарабкаться и не возвращаться.
— Она любила меня, только когда я был мелкий.
— А так часто бывает, Хиро.
— Ты тоже любила меня только ребёнком?
— Ну вот что за глупости ты говоришь?
Ханамаки отворачивается, спрятавшись за свесившейся чёлкой. Какой-то совсем уязвимый и беззащитный в этих больничных стенах, весь в суетливых дёрганьях и облепленный призрачными сквозняками.
— Ты и не вырастал никогда, балбес.
Ханамаки ревёт по новой — со всхлипами в голос, до ломоты в охрипшем горле, до размытых и поплывших углов стерильной и леденящей белизны.
Прогнозы не обманывают, и Ханамаки отсиживается в больничном холле, пока в стеклянные раздвижные двери колотит дождь — шипение затопленного асфальта прорывается отзвуком вместе с вошедшими, фары паркующихся машин дробятся мозаикой и расплываются в мутные цветные пятна-маяки.
Накатывает осознанием — Ханамаки некому рассказать. Не бабушке точно, да и мама сама попросила ничего ей не сообщать. Не Иваизуми с Ойкавой — они замечательные, но Ханамаки в какой-то момент пришёл к выводу, что людям он больше нравится весёлый и не тянущий за собой груз в виде проблем и нытья, и именно такой тактики он решает придерживаться.
На горизонте маячит вариант просто завалиться в бар и развести на болтовню знакомого бармена, но у Ханамаки на удивление нет желания напиться — больше хочется вырубиться моментально от чьего-нибудь профессионального удара и не приходить в себя как минимум сутки.
На телефон прилетает сообщение — Матсукава кидает ссылку на книгу, которую он упоминал во время их философской и постыдной прогулки по набережной. Они вдвоём уже как-то заговаривали о судьбе, и вот она вновь сталкивает их лбами и потирает в предвкушении ладони.
Ханамаки честно не хотел — но Матсукава сам виноват, что невольно словил тайный сигнал из космоса и сам догадался, что нужен сейчас кому-то.
А ведь и правда — Матсукава ему внезапно нужен. Ханамаки примеряет эту мысль, перекатывает в голове поражённо, залипнув на ослабший шнурок кроссовка.
спасибо
гляну как только вернусь из больницы
Так делать некрасиво, и Ханамаки хотя бы это признаёт сам перед собой. Естественно, Матсукава тут же кидается выяснять, что Ханамаки забыл в больнице на ночь глядя. Естественно, Ханамаки этому по-ублюдски рад.
Одна только надежда — что хотя бы в параллельной вселенной он вырос в хорошего человека.
Ханамаки записывает Матсукаве голосовое — за поддельными интонациями и смешками легче притвориться, что он в порядке.
Вот только Матсукава очевидно в голосе Ханамаки расслышал неприкрытую истеричность, поэтому отвечает угрожающим жди, скоро буду и загадочно пропадает из сети, игнорируя все последующие протестующие сообщения.
Тактика “не грузить и не ныть” позорно терпит крах — желание быть вырубленным с удара здесь и сейчас назревает всё настойчивее.
Обещанное “скоро” выпадает из временных рамок, потому что Ханамаки не следит за часами и бултыхается где-то на мелководье сознания — как будто дремать, но с открытыми глазами. Реальность надкалывается, теряет резкость и опорные углы, но стоит Матсукаве войти в холл, как время возвращается, ощущается тиканьем подрёберным и горечью на языке, погнутые и перечерченные линии складываются в нужные прямые — и сходятся на нём одном.
Ханамаки ловит себя на мысли, что правильность мироздания в его понимании в последнее время только так и определяется — Матсукава в своём чёрном пальто на фоне дождевой завесы, смотрящий строго и изучающе, переплетённый с табачным дымом, церемониальным фимиамом и отголосками чужих смертей.
Он подходит к Ханамаки неспешно — будто знает, что у того мир размывается на потёки чернил и штрихи по краям, на глаз по потерянности и взъерошенности оценивает чужое состояние и садится рядом на скамью.
— Как она?
Ханамаки вдыхает с его пальто запах дождя и сигаретный дым — если правильность мироздания имеет и какие-то обонятельные признаки, то на вдох она именно такая.
— Бодра и весела. Осталась до утра ради булочек на завтрак.
Матсукава тепло усмехается.
— Понятно, в кого ты такой, — он склоняет голову в привычном жесте — и настроенный внимательно слушать, и загораживающий собой от рябящей фоновой картинки бытия. — А ты сам как?
Ханамаки растерянно моргает. У него с ответом на этот вопрос и так последние годы проблемы, а сегодня и вовсе в крошево восприятие себя и реальности вокруг.
Он порывается положить голову Матсукаве на плечо — тяга на грани пронёсшихся секунд, что-то ноющее внутри и необъяснимое — но одёргивает себя, горбится устало и просто прячет лицо в ладонях.
Матсукава, однако, понимает его и без слов. Касается невесомо локтя, поглаживает осторожно и успокаивающе.
— Знаешь что? Поехали ко мне.
Ханамаки раскрывает лицо и смотрит на Матсукаву недоумевающе.
— Обещаю, не будет ничего неприличного, — заверяют в ответ.
— А зачем тогда ехать?
Матсукава разочарованно цокает, и у Ханамаки срывается дурашливый смешок. Отпускает понемногу, будто бетонную плиту наконец-то приподняли с грудной клетки.
— Я серьёзно, поехали, — уговаривает Матсукава, подбадривая лёгким стуком плечом в плечо. — У тебя стресс, а я тебе дам погладить кота.
Ханамаки усмехается обессиленно, благодарный и простреленный таким разрывным и растапливающим моментом обожания, что можно опять разреветься — и откуда же ты только взялся такой.
Он встаёт со скамьи, оглядывается бессмысленно по сторонам, застёгивает куртку и накидывает на голову капюшон.
— Получается, я опять бесцеремонно врываюсь в твой вечер.
— Что поделать, — Матсукава обворачивает кончик шарфа, пряча горло, и поднимает края воротника. — Такая вот у нас осень.
Ханамаки вяло улыбается — пальмочкам в горшках, раздвижным стеклянным дверям, дробящейся на огни октябрьской вечерней мгле, выстуженным порывом скользнувшей по коже. Выходит на крыльцо и встаёт привычно поравнявшись, как перед лицом общей беды — и вжимается плечом в плечо, нырнув под раскрывшийся зонт.
Порог квартиры Матсукавы Ханамаки переступает настороженно — будто заходит в готический замок на окраине, ожидает прямо на входе зловеще подрагивающие пламенем свечи в канделябрах и завешенные зеркала, но оказывается в обычной уютной прихожей с персиковыми обоями с зеркальным шкафом-купе и обувным пуфиком в углу. Ханамаки ищет место, куда бы повесить снятую куртку, отдаёт её в итоге Матсукаве, опирается на дверной косяк и расшнуровывает кроссовки, игнорируя пуфик.
— Так, мне обещали кота, — разувшийся Ханамаки упирает в бока руки и тут же замечает выглядывающую в дверной проём кошачью мордаху. — О.
Кот — чёрный с белым воротничком и белыми лапками — осторожно ступает навстречу гостю, оглядывая со смесью недоверия и какого-то величественного презрения.
Ханамаки протягивает руку, позволяя понюхать. Кот, потыкавшись носом в пальцы, раздумывает пару секунд и тянется ближе, разрешая затеять ритуальные почёсывания в честь знакомства.
— Как звать-то?
— Тан, — Матсукава накидывает куртку Ханамаки и своё пальто на вешалки. — Сокращённо от Танатоса. Ну, олицетворение смерти в греческой мифологии.
Ханамаки почёсывает кота под подбородком, глядя на Матсукаву в безмолвном восхищении.
— Тебе доплачивают, чтобы ты во всём придерживался похоронного стиля?
— Ах, если бы, — Матсукава усмехается и снимает пиджак, проходя в комнату.
Ханамаки поднимает на руки несопротивляющегося кота и идёт следом. В комнате тоже нет ни кровати с балдахином, ни гроба с откинутой крышкой. Тан кляксой стекает с рук и спрыгивает на диван, топчется по мягкой обивке и устраивается на одной из подушек. На диван после приглашающего жеста усаживается и Ханамаки — Матсукава стягивает с шеи галстук и кладёт на колени Ханамаки раскрытый ноутбук.
— Значит так, я в душ, а ты выбирай нам ужин, закажи побольше, я голодный как пиздец, — распоряжается он, запуская браузер, тюкает в макушку свернувшегося калачиком Тана и удаляется в сторону ванной.
Ханамаки остаётся сидеть с раскрытым в изумлении ртом. То ли от впервые произнесённого Матсукавой ругательства, то ли от его полурасстёгнутой рубашки — пока не решил. Он послушно открывает сайт с доставкой, решив для себя, что Матсукава в домашней среде просто наконец-то чувствует себя расслабленным.
Среда действует и на Ханамаки. Он познаёт чарующую безмятежность, пока набивает едой виртуальную корзину в компании мурчащего кота, почти хозяйничает в чужом доме и не помнит, когда в последний раз хорошо было из-за кого-то, а не в гордом вечернем одиночестве.
Ещё Ханамаки не помнит, как давно он растерял желание пускать новых людей в свою жизнь. Не помнит, когда решил для себя, что с людьми сходиться в принципе заведомо провальная идея. Не помнит, что такого благородного делал в последнее время, чтобы человек, который ничего ему не должен, так хорошо к нему относился.
Меньше одичалости и больше социализации, напоминает себе Ханамаки. В социализацию он ещё хотя бы пытается, но то, что он лезет к людям будучи диким — над этим ещё нужно поработать.
Матсукава возвращается из душа быстро — в чёрном, естественно, халате, разморённый, с распушившимися после горячей воды волосами, ещё сильнее завившимися на кончиках.
— Пузо ему сильно не тискай, — предупреждает он, присаживаясь на подлокотник. — А то он под таблетками у нас, может извернуться и куснуть.
Ханамаки поглаживает ладонью упомянутое пузо, вдыхает окутавшие гранатовые нотки чужого геля для душа и изучает внешний вид хозяина квартиры с уважительной заинтересованностью.
— Надеюсь, трусы тоже чёрные?
— На мне нет трусов.
Ханамаки начинает глядеть уважительнее и ещё более заинтересованно. Домашние стены Матсукаву раскрепощают, определённо.
— Ладно. А почему кот под таблетками?
— Да с питанием проблемы, — Тан перебирается на колени Матсукавы — тот подтягивает его под лапы, оглаживает прогнувшуюся спину и чмокает в кошачий нос. — Так что мы лечимся потихоньку, да, мой хороший?
Ханамаки засматривается. На красивого чёрного кота, льнущего к хозяину в безграничной любви и преданности, потирающегося о шею и упоительно мурчащего. На красивого Матсукаву, улыбающегося кошачьим нежностям с едва слышным бархатным отзвуком-полусмешком, на оголившуюся грудь и очерченные припавшими тенями ключицы. Что-то немыслимо эстетическое в сочетании этих двоих — завораживающее, колдовское даже, зарисовать бы на белоснежный холст одним неотрывным мазком кисти, гуашевые контуры угольного цвета, переплетённая мгла и гипнотизирующая плавность обвитых линий.
Макнуть в гуашь кончики пальцев. Провести медленно по очертаниями ключиц, скользнуть по диагонали на крепкое горячее плечо. Сбиться с маршрута и начиркать чёрным размашисто и слегка нервно, затерявшись где-нибудь под махровой тканью и блуждая рукой по раскалённому и отзывчивому.
— А как у нас с питанием? Заказал?
— Ага.
— Умница, — Матсукава одобрительно кивает и деловито похлопывает себя по коленям. — Пойду трусы что ли надену.
— Пожалуй, — соглашается Ханамаки, переманивая кота обратно к себе. — Я ж, блять, теперь только об этом и думаю.
Голову окутывают странности, и Ханамаки стряхивает их, как наплывшее загадочное облачко, отпускает кота и тактично упрыгивает в сторону ванной — помыть руки и позволить Матсукаве переодеться в домашнее. В ванной он промывает водой глаза, покрасневшие и слегка припухшие после больничного срыва, долго щупает пушистое полотенце и разглядывает подстаканник для щётки с лягушками, случайно роняет пару вещей и выходит в прихожую с непричастным видом.
Возвращается в комнату, где лицезрит переодевшегося Матсукаву — в чёрные клетчатые штаны и чёрную футболку с бирюзовыми надписями. Ханамаки уже всерьёз интересно заглянуть в его шкаф и проверить, есть ли там хоть одна яркая вещь, хоть одна цветастая рубашка или дерзкие пурпурные шорты.
— Это хорошо на самом деле, что мы познакомились только сейчас, — изрекает Ханамаки философски, садясь обратно на диван. — В школе у меня такая дурацкая причёска была, волосы короткие совсем. А сейчас хоть чёлка модная.
Матсукава оглядывает Ханамаки задумчивым прищуром.
— Не могу представить тебя без волос и чёлки.
— Лучше не пытайся. Страшные времена были.
— Поэтому у тебя не было друзей?
Ханамаки швыряет в Матсукаву подушку. Матсукава лениво уклоняется и ворчит про старые добрые времена недельной давности, когда Ханамаки ещё был с ним вежлив и преисполнен уважения.
Доставленную вскоре еду выходят принимать по-семейному — выпираются в прихожую все трое, Тан встречает курьера приветственным мяуканьем, Ханамаки зачем-то мяукает тоже, передразнивая, пока Матсукава единственный сохраняет вид ответственного главы семейства и расплачивается.
В этот раз чужие деньги отвергает Матсукава — ни в какую не принимает купюры, которые настойчиво протягивает ему Ханамаки, нарезает прочь от него круги по квартире и в конце концов запихивает эти самые купюры обратно в задний карман его штанов.
— Да бога ради, Макки, я же сказал, что плачу сегодня за всё.
— Хватит хвастаться мне своим финансовым благополучием! — Ханамаки негодующе накрывает на стол — раскладывает цивильно еду, чтобы потом всё равно перелезть со всеми мисками на диван, который Матсукава любезно раскладывает для их общего удобства.
Под еду устраиваются смотреть видеоролики — Ханамаки сразу заявляет, что сегодня его мозг не усваивает ни кино, ни сериал, и настаивает на просмотре чего-нибудь уморительного и тупого. Матсукава настрой поддерживает, мол, ему после рабочего дня тоже очень хочется именно уморительной тупости, и Ханамаки уже предвидит неловкие паузы и призрачные звуки сверчков на моментах, когда смешно будет только ему, но он, так и быть, просто стерпит и заест стыд.
У Ханамаки специфичное чувство юмора, и смеётся он с крайне сомнительных и абсурдных вещей — с тех же самых, с которых в унисон похрюкивает и лежащий рядом Матсукава.
Ханамаки чувствует такое дурацкое родство душ, что хочет с хныканьями воздеть руки к потолку.
— Боже, ты смеёшься над той же хренью, что и я.
— Я стараюсь держать в секрете эту свою черту, — Матсукава в смущении опускает глаза и стряхивает с коленей крошки.
— Я рад, что я удостоен столь особой чести.
— Хранитель моего позора.
— Позорника поймёт только другой позорник, — Ханамаки покачивается в бок и уже без стеснений использует плечо Матсукавы вместо опоры. — На каком моменте вечера ты пожалел, что позвал меня в гости?
— Когда ты сломал мою мыльницу.
— Я не… Чего?! Она такая и была!
— Ну конечно.
— Я сам не понял, что у неё отвалилось, я подумал, что это двойное дно!
— Двойное дно — это мы с тобой.
Ханамаки давится возмущением и срывается в свистящий смех, перекатывается набок и бодает лбом Матсукаву в плечо.
— Блин, я извиняюсь за мыльницу, — прикусывает он в искренней вине губу.
— Да это я её сломал ещё утром.
— Маттсун!
Матсукава едва не отправляется на пол, терпит стойко дурашливые пихания и успевает в процессе жевать. Ханамаки утомляется с диванных разборок, с тяжёлым вздохом падает обратно на подушки, приваливает согнутую в колене ногу к ноге Матсукавы и покачивает ленивым маятником.
— Хочу, чтобы моим прахом наполнили маракасы, — решает поведать он.
— Ты надиктовываешь мне своё завещание?
— Просто делюсь пожеланиями.
— И давно ты начал планировать церемонию своих похорон?
— Совсем недавно, — Ханамаки в каком-то бессознательном порыве тянется к руке Матсукавы и касается косточки на запястье. — Я не думал о своей смерти, пока не встретил тебя.
Матсукава касание никак не комментирует — просто наблюдает. Перебирает пальцами воздух, подзывая Тана, подставляет чашечкой ладонь под его голову и почёсывает за ухом.
— Даже не знаю, как реагировать на такое признание.
— Зловеще прозвучало?
— Просто не хочу ассоциироваться у тебя с трагичностью.
— Не-не, слушай, ты заботишься обо мне, кормишь меня, смешишь и даёшь погладить кота, — Ханамаки для наглядности проводит рукой по пристроившейся рядом кошачьей спине, склоняет голову так, что они с Матсукавой почти соприкасаются лбами. — С тобой связано больше счастья, чем трагедий.
Матсукава ведь может как-то воспротивиться. Пресечь любые вторжения в личное пространство, прогнать с дивана, выставить за дверь, запретить ему писать и забыть дорогу к месту его работы. Но он просто переживает на пару эти странные случайности-неслучайности, не подмечает укоризненно и не очерчивает границы. Только молча переглядывается — молчание в такие секунды особенное, когда они вдвоём зачем-то вот так близко.
— Принести тебе чего-нибудь? — голос хрипловатый и убаюкивающий.
— Так мы ж тут и так едой завалены.
— У меня есть мороженое.
— Да куда мне его сейчас, Маттсун, я ж помру.
— И наполнишь прахом маракасы.
— Как думаешь, приятный будет звук от моих останков?
— Карнавальный, я уверен.
— Это хорошо.
Хорошо не только это — хорошо за полночь притащиться на балкон в накинутом на плечи пледе, ёжиться от нахлынувшего холода и оглядываться воровато, будто они задумали что-то неслыханное. Смотреть на зияющие дыры окон с погасшим светом и слушать стук срывающихся капель с карнизов — отголоски отшумевшего дождя и неуловимый ритм в тишине спящих дворов.
Матсукава достаёт сигарету из пачки и зажимает в зубах, приподнимает бровь в ответ на протянутую ладонь, молча вытягивает ещё одну и отдаёт Ханамаки.
— Ты же бросил, — удивляется Матсукава, галантно делясь зажигалкой.
— Я связался с нехорошей компанией сегодня, — Ханамаки картинно откидывает голову после затяжки — первая сигарета за шесть лет, стоит уделить момент и прочувствовать.
Небо будто подсвечено — металлическое и с налётом ржавчины, густое чёрное и оттенки вымыло и унесло дождевой водой. Выжатые тучи расступаются угольными разводами, а за ними — пустое и выеденное щёлочью, ни звёзд, ни самолётных маяков.
— Мне нравится твой район, — Ханамаки мечтательно разглядывает кукольные ряды многоэтажек с цветными крышами. — Уютный и спокойный.
— Тут две недели назад мужика зарезали в драке, — отзывается Матсукава, меланхолично выдыхая дым.
Ханамаки выразительно молчит.
— Ты из окна прям видел?
— Нет, но я этого мужика хоронил, — Матсукава стряхивает пепел в горку окурков и огладывается на Ханамаки беззаботно. — Красивый тут вид, правда?
— Завораживающий, я бы сказал, — скептично подыгрывает Ханамаки, со вздохом опираясь локтями на перила. — А ты веришь в параллельные вселенные?
— Не исключаю возможности их существования.
— Или правильнее будет сказать "вероятности"?
— Как тебе больше нравится.
— Я к тому, что есть ведь вероятность, при которой мы с тобой не знакомимся. Точнее, я прохожу мимо кладбищенских ворот и не останавливаюсь поговорить с тобой.
— Хорошо, что мы принадлежим к той вероятности, при которой ты всё-таки остановился.
— Вот и я так думаю.
Долго не стоят — Матсукава опять боится застудить Ханамаки и велит возвращаться в тепло. Ханамаки утаскивает у Матсукавы пачку сигарет из запасов — наглости понабрался немерено — подметает пледом пол и извиняется, уронив приставленный в углу кусок плинтуса. Матсукава порывается скинуть мешающуюся палку с балкона, но Ханамаки с испуганным аханьем его останавливает и со смехом уводит обратно в комнату.
Где-то в районе двух ночи Матсукава намекает, что пора закругляться. Сгоняет Ханамаки с дивана, достаёт из шкафа постельный набор и одну из своих пижам, скидывает на пол футон — для себя, потому что для Ханамаки он застилает диван.
— Почему на полу ты, а не я? — удивляется Ханамаки, влезая в безразмерную чёрно-зелёную футболку.
— Потому что ты гость, — отвечает Матсукава, старательно подтыкая простынь.
Ханамаки невпечатлённо кривит губы. Не говорит, что диван широкий, что они спокойно уместятся на нём вдвоём. Не говорит, что ему ни к чему эта обходительность, и вообще он может поехать к себе домой и никого не стеснять.
Не говорит, что у Матсукавы волосы в отсвете люстры красятся в апельсиновое-закатное и манят прикоснуться.
Матсукава отправляет Ханамаки обратно на диван, выключает свет и укладывается на футоне. Ханамаки настороженно шебуршит, сцепляет руки в замок поверх одеяла и прислушивается к звукам с пола — на полу притихли как-то моментально, не повозились даже и не покряхтели страдальчески.
— Не будем ни о чём перешёптываться в темноте?
— Нет, спи.
Ханамаки недовольно дуется.
— А тебе приходится мазать гигиеничкой потрескавшиеся губы мертвецов?
— Доброй ночи, Макки.
Ханамаки цокает в потолок и отворачивается к стенке. Закутывается в одеяло, укрывается с головой, жмурится. Пыхтит в нависшей духоте, спускает одеяло по пояс, открывает глаза. Смотрит бессмысленно в темноту, крошащуюся на мельтешащие чёрные точки.
Не спится. Перед глазами зачем-то всплыли обрывочные картинки пережитого дня, снова видится мать на больничной койке, по новой кислит тягучий страх — неправильности происходящего и вероятности худшего исхода. Страх одиночества и брошенности, совсем детский и почти панический, случившееся не осело ещё до конца и тяготит вдох, выждав возможность обступить и навалиться при выключенном свете.
Ханамаки ощущает иррациональную беззащитность — по сути он засыпает в чужих стенах, в которых не должен был вообще оказаться. И Матсукава на полу лежит какой-то обделённый. Он устал за день, ему на работу с утра, неправильно это всё как-то.
Мозг так и не включается — и вот Ханамаки прямо вместе с одеялом уже сползает с дивана на пол, таинственно прошуршав. Из угла на него светят два кошачьих глаза — Ханамаки встречным взглядом просит Тана не обращать на него внимание, опирается на локти и прокрадывается по полу неуклюжей гусеницей, продолжая свой путь.
У Ханамаки ещё есть возможность притвориться, что падение на пол вышло случайным, и вообще он направляется в туалет или хлебнуть водички. Возможностью Ханамаки не пользуется, упускает последние шансы на адекватное объяснение своего поведения и ныряет в футон к Матсукаве. Укладывается вплотную рядом, обнимает со спины и затихает.
Ханамаки вслушивается в многозначительную тишину. Застывает в отсчёте секунд до момента, когда его за шкирку вышвырнут в окно.
— Ну и для кого я диван стелил? — голос Матсукавы вибрирует гулко со спины и отдаёт подбитым трепыханием Ханамаки в грудь.
— Для меня.
— Именно.
— Я захотел к тебе.
— И что мы теперь? Будем лежать на полу при пустом расстеленном диване?
— Получается, что так.
— Мы дурачки с тобой?
— Они самые.
Ханамаки пытается изловчиться и дышать потише. Слышит, как дышит Матсукава, но у того дела как-то поспокойнее, а Ханамаки ему ещё и сердцем колотит под лопатку, как пойманным и перепуганным воробьём. У Ханамаки тахикардия, он неспециально — а вот чем оправдать свой возмутительный поступок, он пока не придумал.
Матсукава потревоженным не выглядит ни капли, не прогоняет и не требует объяснений. Позволяет просто остаться рядом, выдыхает протяжно и расслабленно, делясь и укрывая умиротворённостью, как мягкой пуховой шалью.
Ханамаки больше не противится и наконец-то успокаивается тоже — и сам не замечает, как проваливается в сон.
В этот раз Ханамаки выбирает новую тактику — он решает затаиться.
После совместной ночёвки неловкостей с первых секунд не возникло. Они просто проснулись — Ханамаки больше ужаснулся не пробуждению в чужой постели, а пробуждению по будильнику, но не растерялся и помчался готовить собирающемуся Матсукаве завтрак. Матсукава из заспанного растрёпыша потихоньку приобретал привычные черты делового молодого человека и спросонья был куда менее разговорчив, но в остальном никаких изменений в его поведении не наблюдалось — если из необычностей вычеркнуть сам факт совместного утра.
За завтраком слон между ними не топтался, не преследовал он их и на выходе из дома, хоть до метро и шли почти в тишине — Матсукава копил свои коммуникативные навыки для предстоящего рабочего дня, а Ханамаки просто ещё толком не очухался после подъёма. Разминулись на ветках, распрощавшись сдержанно и без стыдливых прятаний глаз, после чего Ханамаки поехал забирать маму из больницы. И всё же по чудачествам он умудрился превзойти самого себя, и если у Матсукавы к нему вопросов не возникло — или просто он опять вежливо промолчал — то самому Ханамаки не помешало бы задать себе пару вопросов.
Ему обдумать бы многое, не гнать испуганно из головы уже зачастившие странности, а ухватиться за них и повертеть изучающе, пересидеть с собой наедине — но спустя три дня Матсукава пишет ему первый и спонтанно зовёт на вечернее рандеву.
Ханамаки с самого себя в шоке, насколько быстро он собирается и как бессовестно радуется.
Они встречаются в сквере недалеко от похоронного бюро — в том самом, где Ханамаки ждал Матсукаву после работы в их первую прогулку. Всё-таки город всегда воспринимается по-разному, меняется и перестраивается будто улицами в зависимости от того, с кем созерцаешь привычный пейзаж. Некоторые поступают и вовсе бессовестно — забирают у городских уголков безликость и навечно вписываются ассоциацией-именем, повязывая всюду воспоминания, как цветные ленты на фонарные столбы.
Ханамаки опять приносит Матсукаве кофе — как будто зарождается новая особая привычка. Это может стать их традицией, может внести греющее постоянство в бесцельную и раздолбайскую жизнь.
Знать, какой кофе он любит. С каких добавок он морщится, между какими сиропами не может выбрать, как осуждающе смотрит на кокосовую стружку у печенья.
В сквере безлюдно, как на ограждённом и укрытом полумраком островке. Зато в метро Ханамаки попал в людской поток, насмотрелся на вымотавшихся людей в деловых костюмах и с непрошенной тревогой вспомнил о существовании другой жизни — жизни работающего человека.
— Господи, как же я не хочу снова устраиваться на работу, — ужасается он.
— Не устраивайся, — Матсукава пожимает плечом. — Ты мужественно вырвался из оков капитализма, хочешь снова попасться на их уловки?
— Я бы с радостью не устраивался, но мне нужно на что-то жить.
— Это и есть уловки капитализма, не ведись.
— Прекрати подрабатывать чёртиком на моём плече, это возмутительно.
Ханамаки вздыхает над несовершенным мирозданием, вертит поставленный на колено стаканчик, цепляет взглядом скользящие за высаженными в ряд деревьями всполохи фар. Глупо, наверное, ворошить неактуальное и то, на чём изначально негласно решили не заострять внимание, но ему зачем-то надо.
— Я должен извиниться.
— За что на этот раз?
Ханамаки фыркает.
— За то, что полез к тебе тогда ночью, — Ханамаки опускает глаза и беспокойно елозит ладонью по прохладной скамейке. — Не знаю, почему я вдруг к тебе так приклеился, просто какая-то тактильность странная проснулась, я хотел её сдержать, честно. В общем, извини.
— Я рад, что ты её не сдержал.
Ханамаки даже не знает, выдохнуть ему облегчённо или наоборот разозлиться. В безрассудство подталкивает очередной необъяснимый порыв, и ему вдруг хочется рассказать Матсукаве обо всём, о чём он думал последние три дня — точнее, что он в эти три дня думал только о нём. Без шуток и преувеличений, Ханамаки мыслями постоянно возвращался к нему, натыкался на ассоциации и откладывал на потом темы для разговоров, обрисовывал заранее и предвкушал новую встречу, боясь до тревожной тошноты, что она попросту не случится.
Ханамаки хочет ему рассказать — сбивчиво и с напускным юмором, отчаянно так пожаловаться, что Матсукава въехал в его голову со всеми пожитками и основательно там обосновался. Но он вдруг замечает, разглядев вблизи, какой у Матсукавы усталый вид, и вся вертящаяся на языке бессмыслица тает с осевшей горечью.
— Ты такой умаявшийся, — Ханамаки на всякий случай проверяет у Матсукавы температуру, потрогав его лоб и сравнив со своим. Надо бы губами, но он ведь только что извинился за свои выходки. — Ты спишь вообще?
— Пытаюсь.
— Мне опять прийти лечь с тобой, чтобы проконтролировать?
Матсукава хмыкает. Впервые за всё знакомство что-то даёт сбой в его интеллигентной сдержанности, в мрачном спокойствии, в каменной неприступности. Ханамаки уже успел увидеть его смеющимся, ворчащим и умилительно заторможенным спросонья, но это что-то иное — как будто каменное-холодное-оборонительное утеряло бдительность и пустило трещину.
— Кот плохо спит, поэтому не сплю и я, — Матсукава укладывает голову на подставленную ладонь. — Сегодня пришлось почти всю ночь с ним сидеть, лекарства давать и гладить.
— Всё ещё с пузом проблемы? Не помогают таблетки его?
— Да выпендривается просто, — Матсукава вздыхает надломанной раздражительностью. — Отвозил его в ветклинику опять, выписали ещё одни капли ему, будем смотреть, как пойдёт.
— Хочешь, я с тобой поживу и буду за ним приглядывать? — Ханамаки заглядывает Матсукаве в лицо, обеспокоенный и сопереживающий. — Буду возиться с ним, пока ты высыпаешься.
— Боже, Макки, не выдумывай, — Матсукава клюёт носом в стаканчик и трёт слипающиеся от сонливости глаза. — Справлюсь сам, не в первый раз. Да и не смогу я спать, пока он хнычет от болей.
— Блин, Маттсун, ты из “этих” что ли?
— Каких…
— Которые всё на себя взваливают и втихаря кукухой съезжают?
Матсукава смотрит на Ханамаки в таком красочном застывшем непонимании, что хочется с него взвизгнуть. Будто щелбаном выбитый из привычной невозмутимости, выгнувший брови домиком, трогательно растерянный и трогательно юный.
Ханамаки как будто только сейчас впервые вспоминает, что Матсукава вообще-то тоже человек.
Что он не только — соболезнования вместо первого приветствия и проводы мертвецов по расписанию, сплетенье ладана и табака, чернильное-воронье волос и силуэта, молитвенные напевы и призрачные очертания надгробий фоном. Что со спины его могут укрывать не только кладбищенские ветра, но и неловкие объятия в ночи.
Что он днём поддержит под руку и даст выплакаться разбитой горем вдове, чей плач расколет коридорное эхо безлюдного морга — а вечером он затащит кота на колени и ткнётся своим носом в кошачий.
Что он настолько много и часто говорит о загробной жизни, о трагедиях и о конечности любого пути, при этом как в воздухе нуждаясь в возможности отпустить себя хотя бы изредка и посмеяться с ерунды.
Что у него профдеформация полным ходом, а он с ней настолько сросся, что уже не замечает в себе необратимой искажённости.
Что его тоже что-то может мучить — бессонница, простуда, будни зажёванной плёнкой — но он как будто забыл, что всё ещё живой.
— В каком месяце ты родился?
— О боже, ты что ли из “этих”? — Матсукава морщится.
— Каких?
— Которые в астрологии разбираются.
— Да нет же, я просто хочу узнать, кто из нас старше.
— Я первого марта родился.
Ханамаки не сдерживает улыбки. Ну разве не прекрасная в своей мрачности ирония — мальчик, родившийся в первый день весны, за которым всюду следует смерть.
— А я в январе, двадцать седьмого. Так ты у нас кроха, оказывается.
— Между нами всего месяц, Макки.
— Для тебя “Ханамаки-семпай”, кроха.
— Зато я выше. И я трудоустроен.
— Да-да-да, хватит важничать, кроха, иди сюда, — Ханамаки тянет надувшегося Матсукаву за локоть к себе, пробует губами тёплый лоб, укладывает его голову себе на плечо и приглаживает по волосам, веля затихнуть.
Матсукава не шевелится — застывает послушно, нелепо сгорбившись, будто его согнули против воли и примагнитили, разгладили линию плеч и усмирили, баюкая монотонностью иллюзорно отдалившегося города.
Но он, как Ханамаки той ночью — успокаивается. Возможно, даже умудряется задремать, и Ханамаки его не тревожит. Стережёт безмолвно хрупкий момент и чувствует наконец-то, что хоть что-то делает правильно.
Обещанный по прогнозам дождь этим вечером так и не случается.
Ханамаки сбегает по лестнице — передумал ехать на лифте с седьмого этажа, потому что ноги сами понесли прочь от квартиры, будто что-то выпихнуло и подтолкнуло, будто от экрана ноутбука уже вытекали глаза, и им срочно понадобилось вместо пиксельных пейзажей распахнутыми врезаться в червоточину живого неба. Лестничные пролёты перелистываются как уровни забагованной игровой локации, одинаковые и бесчисленные, ступеньки-пробег-углы-перила, эффект бесконечной лестницы, зацикленный бег по квадрату, и как в “Начале” рвануть вперёд — нежданный парадокс — и вместо ступени шаг замирает над пропастью.
Ханамаки вырывается на воздух — дома как будто стены душили, а ему так отчаянно хотелось сделать глубокий вдох. Что-то неугомонное внутреннее раскачало привычный вечер без потрясений, не выносило больше потолок над головой и электрический свет, выманило в холод и темноту и без надобности разогнало пульс.
Рука сама тянется достать телефон и открыть диалог — тоже теперь что-то вроде новой привычки.
говорил ли я тебе, что я умею играть на гитаре?
нет
и почему же, собственно, я не наблюдаю тебя у себя на кухне, наигрывающего мне чарующие гитарные мотивы?
потому что ты меня не приглашал..?
логично
хм
не хочешь приехать?
Ханамаки аж притормаживает — в груди опрокинулось и крутанулось, глухо отскочив от рёбер. Он сворачивает к пустой остановке, угукает отсутствующему освещению и закуривает.
Хочет, ещё как, у него от одного только сообщения чуть ли не крылья из спины прорвали и по затылку дурашливо скользнули мурашки.
Просто неслыханно — насколько же сильно он вляпался.
я опять напросился, да?
давай будем считать, что ты ждал удобного случая напроситься, а я ждал удобного случая позвать
ну так что, ты приедешь?
только без гитары(
жаль
ладно, будем с таном рады тебе и без музыкального сопровождения
как он кстати?
получше, сегодня мы даже выспались
и готовы встречать гостей
ой какие вы умницы
что ж тогда ждите
если не буду у тебя к восьми, то жди меня уже у себя на работе
господи
ты в курсе, что к нам в агентство поступают НЕ ВСЕ умершие в городе?
слушай ну ты уж отбей меня у конкурентов
тем более только ты знаешь о моих завещанных маракасах
ладно, покурю и пойду до метро
курю причём твои сигареты, потому что я негодяй
…
эй, макки?
благополучно тебе добраться
Ханамаки усмехается в экран. Растревожил своим похоронным юморком и заставил переживать, без театральности не может даже сбегать за хлебом в магазин за углом.
А ведь и правда — ему бы снова начать брать гитару в руки, а не заставлять её пылиться в углу под шторой. Задружиться с музыкантами-балбесами, таскаться по квартирникам и на задымлённых кухнях под струнные переливы встречать рассветы. Красить волосы каждую смену сезонов в новый цвет, забить татуировками руки, менять работы и искать себя не ради абстрактной конечной его пути, а ради сотни моментов, которые случатся не зря и не останутся бессмысленными.
И рассказать уже Матсукаве, что он думает о нём постоянно — просто пусть будет в курсе и сам решает, что с этим делать.
Ханамаки давно не был на таком подъёме — вдохновение чуть ли не в спину толкает, подгоняя куда-то мчаться и что-то творить. Возможно, он действительно затянул с затворничеством, перегнул с самоедством и слишком рано поставил на себе крест, надломился множественно из-за депрессивных эпизодов и успел забыть, что небо когда-то давно было ясным. Ханамаки так устал сам себя одёргивать и ничему не радоваться, боясь подвоха и ожидая закономерную чёрную полосу после белой, и почему-то именно сегодня не хочется нежданной эйфории сворачивать шею и просто позволить себе — дышать спокойно, улыбаться умиротворённо, думать восхищённо о —
нет, всё-таки надо этому безобразнику всё рассказать.
Ханамаки докуривает и бросает окурок в урну. В раздумьях только сейчас замечает, что наушники болтаются на шее без дела, спохватывается и листает треки, выбирая песню на дорогу до станции. Отвлекается, когда затемнённая остановка вдруг озаряется, будто под прицелом развёрнутого прожектора, заставляя в недоумении обернуться под прорезавший тишину визг тормозов.
Ханамаки ослепляет стремительная вспышка, волна оглушительная, удар —
и мир слетает кувырком, накрыв тяжёлой и вакуумной темнотой.
Невесомое-непроглядное развеивается за секунды — или часы, искажённо воспринятые как пара мгновений. Тьма выцветает с краёв, чёрное размывает белое, бесформенное небытие приобретает очертания и вырисовывается в пейзаж. Сцена без завязки, местонахождение без предшествующих событий — как сон, начало которого никогда не помнишь.
Ханамаки сидит на берегу реки. По омертвелой водной глади стелется туман, сгущающийся от мелководья и скрывающий противоположный берег, безветрие звучит едва слышным гулом, звучит как чьё-то неприсутствие и покинутость, как бесцельное ожидание и смирение. Берег пустой и окутанный, раскидистое дерево склоняется над рекой колючими ветвями и облетает пожухлой листвой, из осязаемого — нескончаемая россыпь камней под рукой, разбросанных среди сухих травинок.
Ханамаки хочет хоть как-то растревожить застывшие воды и бросает камешки в реку — сначала просто швыряет скучающе, чтобы задорный всплеск разбавил гнетущую тишину, затем пытается запустить с отскоками от поверхности. Камешки проносятся от силы пару раз, особо удачные подскакивают трижды, но ни одному не удаётся пролететь дальше.
За спиной неторопливо подступают шаги. Ханамаки неохотно оборачивается — оглядывает вскользь и снова смотрит на реку, принимая визитёра как недостающий последний штрих монохромной реальности.
— Никогда не получалось запустить больше трёх, — жалуется Ханамаки, в расстройствах провожая на дно очередной камешек. — Что за дела, Маттсун? Я даже после смерти не могу запустить столько блинчиков, сколько захочу?
Матсукава стоит у него за плечом. Возвышается статным изваянием, облачённый в безупречность чёрного костюма с чёрным галстуком и белизну рубашки, волосы лёгким беспорядком, завитками скошенные вправо, взгляд замер где-то за незримыми пределами тумана.
— Ты ещё не умер, — говорит он спокойно.
— А где я тогда, на перепутье? Чего я жду, лодку, которая перевезёт меня на другую сторону? Или мне нужно сесть на бесконечный поезд?
— Здесь не ходят поезда.
— А ты всё знаешь про это место?
— Вроде того.
— А, так ты пришёл проводить меня? И чтобы я доверился, моё подсознание нарисовало мне именно тебя в качестве моего проводника между мирами?
— Вообще-то я пришёл вернуть тебя в мир живых.
Ханамаки оборачивается в недоумении. Как будто у него тут тихие траурные посиделки, а Матсукава притащился с анекдотами и фейерверками.
— Ну ты даёшь, Маттсун, — усмехается он, склонив в умилении голову. — Твоя работа — хоронить мёртвых, а не возвращать их к жизни.
— Я пришёл не по работе, — Матсукава — голос сколом по камню и холод заострённых черт. — Я пришёл, потому что ты не должен умирать.
Ханамаки хмурится — туман покачивает голову, состояние как будто только после сна или на грани, а его тут решили запутывать сложными вещами. Молчит задумчиво, подтягивает ноги и обнимает колени, одаривает Матсукаву недоверчивым прищуром.
— Разве наши смерти не предначертаны?
— Вероятности, Макки, ты же сам в них всегда верил, — Матсукава отвечает на его взгляд — мягкая терпеливость и ни капли высокомерия. — Есть вероятность, где пьяный ублюдок не врезается в остановку, а ты благополучно доезжаешь до меня и на моей кухне гладишь кота. И есть вероятность, в которой ты не умираешь в реанимации и приходишь в себя. Вопрос лишь в том, чего хочешь ты сам.
Ханамаки слушает почти в полузабытье, подцепленный интонациями и ими же успокоенный. Голос Матсукавы звучит совсем близко и одновременно как что-то отдалённое — как чей-то зов фоном, прорывающийся сквозь дремоту, слова понятные, но смысл никак не приложить к себе.
— Я хотел стать кем-то, кого я уже не помню и не могу представить, — отвечает Ханамаки, отстранённо наблюдая за упавшим на мёртвое течение листком. Раньше бы уткнулось комом под горло, кольнуло досадой и горечью необратимости, но в этом месте краски сцежены даже у привычных чувств, даже у самых больных и неутихающих. — Боже, я ведь просто подумал, что хочу что-то поменять. Я даже ещё ничего не сделал, даже не начал! Я уже почти решил пойти искать работу!
— Тебя всего лишь сбила машина, и ты уже растерял всю свою амбициозность? — Матсукава скептично морщится.
Ханамаки выдыхает в слабом смешке. Внутри что-то остаточно теплится, поддевается будто лепестками по ветру, но слабеет и ускользает с каждой секундой, если понятие времени здесь вообще существует.
Он поднимает с земли камень, вертит в руке нерешительно и кладёт обратно.
— Мне кажется, я пожил уже достаточно.
— Тебе всего лишь двадцать шесть.
— Я помню.
— Разве ты не хотел умереть хотя бы в двадцать семь?
— А, предлагаешь мне потусоваться ещё год? Не-а, умирать в двадцать семь уже попсово, — Ханамаки саркастично отмахивается, оглаживает застывший воздух и медленно опускает руку обратно на колено. — Я уже и не знаю, чего я хотел.
Это как словить ступор посреди людного перекрёстка — ты не знаешь, куда именно идти, хотя улицы те же, повороты и срезы через дворы, светофоры и разбег поездов в подземке, те же исхоженные пунктирные маршруты от точки к точке. Ты даже помнишь, где твой дом — только формально, но там ли он на самом деле? И есть ли хоть где-то поистине твоё место?
Ханамаки раньше думал, что по ту сторону будут одолевать сожаления и раскаяния, но на этом туманном берегу от прожитой жизни остаётся только усталость — единственный отголосок, заглушающий всё остальное, и доказательство, что он всё-таки был.
— Такахиро, — Матсукава зовёт осторожно, будто пальцы касаются щеки. — Плохие дни, месяцы, год и больше — на этом не должно всё оборваться, понимаешь? Не делай чёрную полосу своей финишной чертой.
— Я не знаю, что будет дальше, Иссей, — хрипло отзывается Ханамаки. Уставший и даже здесь, у подытоживающего края — неприкаянный. — И не знаю, хочу ли я, чтобы дальше что-то было.
Ханамаки высвобождает себя из-под замка коленей и рук, вытягивает ноги и опускает глаза, ссутулившись и поникнув. Смотрит безразлично на бледные сплетенья вен на запястьях, где мог бы неощутимо, но всё ещё упрямо пробиваться пульс.
Матсукава вдруг тянет к нему руку, дотрагивается до склонённой головы и гладит по волосам — Ханамаки секундно вздрагивает, реагируя на прикосновение остаточной чувствительностью.
— Дальше будешь ты, — подчёркивает Матсукава, чтобы врезалось и отпечаталось. — Одного тебя достаточно, чтобы жизнь продолжилась.
Ханамаки согласен едва ли. Льнёт невольно к руке и поднимает голову, смотрит во все глаза, пока пальцы соскальзывают и касаются виска, заправляют за ухо отросшую прядь.
Он у себя всегда был — только он, и никого ближе — и в этом и был источник проблем. Ханамаки у себя был, а что с собой делать — да понятия он не имел, и незнание не давало покоя и изъедало, неприкаянность тащила от берега к берегу, принесла его наконец-то сюда, и даже здесь он ни в чём не уверен — кроме одной единственной вещи.
Думает, что теперь-то уж точно может сказать:
— Ты — лучшее, что случилось со мной за последние годы.
Матсукава не сводит с него глаз — что-то скорбное и нежное, и как только сочетает. Рука заглаживает назад чёлку, открывая холодный лоб, которого не касается ни ветер, ни облетевшая листва.
— Ну так вернись ко мне.
Ханамаки смотрит в болезненном неверии, впивается взглядом до рези в уголках — подсознание разыгрывает с ним бессовестную шутку, а он ведётся и до отчаянного скулежа хочет, чтобы это было взаправду. Отмирает поражённо, сглатывает нервно и отводит в сторону взгляд, перебирая подходящие слова. Будто наконец-то разбуженный, но неохотно и сомневающийся, стоило ли.
Осознаёт запоздало и с уколом вины:
— Мама будет сильно плакать.
— Конечно. И бабушка тоже.
— Ой, ну это вряд ли, — Ханамаки осекается, будто случайно расслышал что-то полузабытое в тишине, сжимает пальцы в кулаки и постукивает по коленям нетерпеливо. — Блин, я же даже не успел узнать, пойдёт ли мне мятный цвет волос. И татуировки ни одной не набил, и не съездил в ебучую Канаду! — Ханамаки встревоженно подскакивает, слегка покачиваясь на ватных ногах, и поворачивается к Матсукаве. — Слушай, а ты правда можешь меня отсюда забрать? Почему вообще ты пришёл сюда, почему именно ты?
— Ты хотел, чтобы это был кто-то другой? — спрашивает Матсукава как будто с опаской. Они впервые оказываются вот так — друг напротив друга, замершие в неопределённости момента.
— Я ничего не хотел, но я рад, что появился именно ты, — Ханамаки тянет к нему руки и касается узла на галстуке, онемевшие кончики пальцев осязают из последних сил. — Всё-таки я думал о тебе. До того, как меня… Ну, в последний момент, в общем.
Смотреть прямо не получается, поэтому Ханамаки гипнотизирует пойманный узел. Матсукава кладёт руку поверх его пальцев, поглаживает в немом жесте, сжимает слегка, будто пытается вернуть тепло. Контраста живого с полуживым не случается — оба утратили свои оболочки, затерялись и дрейфуют вне материального и вне миров.
— Я могу забрать тебя, да, — холодное накрывает холодное, но как будто бы греет. — Для этого я и пришёл.
— Тогда погоди секунду, я попробую ещё разок, — Ханамаки осторожно высвобождает руку и отстраняется, подбирает камешек и отходит к воде. — Последняя попытка, и я ухожу отсюда возмущённый.
Ханамаки встаёт полусогнувшись, сосредоточенно прицеливается и воображает траекторию, замахивается в рассекающем рывке и кидает камешек в реку.
Камешек выныривающей рыбкой пролетает над водой, ускакивает вглубь тумана, где уже вне видимости насчитывает множество всплесков и только после этого с глухим бултыханием уходит на одно.
— Видел?! — Ханамаки оборачивается через плечо. — Десять блинчиков подряд! — восклицает радостно, озарившись совсем ребячьей улыбкой.
Матсукава улыбается в ответ и кивает, любуется в открытую, почти гордится. Он протягивает руку, чтобы Ханамаки ухватился — сцепившиеся руки покачиваются дурашливо в воздухе, будто они два детсадовца в песочнице. Переглядки напоследок, чтобы удостовериться, что никто не передумал, и Матсукава тянет Ханамаки за собой, уводя с берега в иссохший, будто выжженный пожаром лес.
Ханамаки ступает послушно следом, сминает подошвой шелестящую траву и оборачивается — подвешенный туман всё так же стережёт неподвижную гладь и скрывает всё, что дальше, склонившееся над водой дерево осыпается листвой и никак не оголится окончательно до изломанных ветвей.
А потом всё вновь окутывает темнота.
Ханамаки приходит в сознание на рассвете. Красоту и зрелищность предутреннего момента не удаётся оценить из-за торчащих из всех мест проводов, катетера в вене и трубки в трахее, да и верещащий из-за сбившегося дыхания аппарат ИВЛ не добавляет ситуации ощущения умиротворённого пробуждения в сиянии первых лучей.
В остановку, на которой стоял Ханамаки, врезался пьяный водитель. Ханамаки вырубило сразу после столкновения, а виновник, вряд ли толком осознавший случившееся, покинул место аварии. Правда, уехал он недалеко — через пару улиц он врезался снова, протаранив ограждение моста, и погиб на месте.
Случайные прохожие не допустили того, чтобы брошенный на произвол судьбы Ханамаки так и остался валяться в осколках смятой остановки, поэтому уже скоро его мчала в больницу машина скорой, пока он, переломанный и с разбитой головой, стремительно откатывался в тяжёлое состояние. Умирать Ханамаки засобирался и во время операции, так и норовил соскочить за грань и оставить после себя лишь монотонный писк кардиограммы, но упрямца раз за разом откачивали и за шкирку тащили обратно, пока он, застрявший в глубинах собственного сознания и преисполненный сожалений, не пришёл к озарению, что хотел бы ещё пожить.
Очнувшись, Ханамаки оказался возмущён собственной немощностью. Оказывается, бултыхание между жизнью и смертью не прошло без последствий, а он сам — не встал и не пошёл сразу же после пробуждения по отделению без штанов и с катящимся рядом штативом для капельниц, возвещая персонал и возрадовавшихся пациентов о своём чудесном исцелении. Проблемы и страдания поджидают Ханамаки даже в таких простых вещах, как самостоятельное дыхание и поднятие головы с подушки, так что мысли о шастаньях по коридорам, яростных срываниях подкреплённых трубочек и прочих бунтарствах отметаются сразу — грустная реальность и никакого романтизированного геройства.
Первые дни не представляются без обезболивающего — болит перевязанная голова, болят сломанные рёбра, болит подвешенная загипсованная рука. Из-за руки Ханамаки переживает больше всего — триумфальное возвращение к гитаре придётся пока отложить.
Мама действительно плакала — не при Ханамаки, но очевидное читается по напухшим глазам и явным признакам бессонницы. Она единственная, кто его навещает, принося что-то из вещей и передачки — открытку от бабушки со сдержанными пожеланиями скорейшего выздоровления и пакет со сладостями, а также набор цветных салфеток и смешные оранжевые тапочки от Матсукавы.
То ли дело в лекарствах, то ли в травмированной голове — но мысль, что Матсукава действительно приходил в больницу и переживал о его самочувствии, доходит до Ханамаки с мучительным скрипом.
— Ты не говорил, что продолжаешь с ним общаться, — мама подозрительно косится на не менее подозрительно заулыбавшегося Ханамаки. — И как же вы сдружились?
— Так вышло, — Ханамаки пожимает плечом, болезненно поморщившись, оглаживает рожки на распакованных тапках и пожёвывает искусанную губу. — Ему можно прийти навестить меня?
Мама всё ещё выглядит недоумевающей, но вопросами пока не донимает и обещает переговорить с врачом.
Ханамаки так никому и не рассказывает о своих пережитых околосмертных видениях. Сперва считает, что никто ему не поверит, а после долгих раздумий решает, что знать о его путешествии в потусторонье другим просто не нужно — это его личное, сокровенное и доверенное ему у самого края, дерзкая попытка заглянуть за изнанку и любезное позволение вернуться обратно. Да и часть с воображаемым Матсукавой очевидно пришлось бы опустить — хотя для Ханамаки это как раз и есть самое важное, что так упрямо не отпускает и не хочет забываться.
Матсукава приходит к нему на следующий день после полудня. Ханамаки как раз пытается сложить из цветной бумаги журавлика — та ещё затея с загипсованной рукой, но Ханамаки старается, ворочает листок из стороны в сторону, пытаясь согнуть под углом одной правой, и с обиженным сопением поглядывает на трёх готовых журавликов, сделанных медсёстрами и врачом. Матсукава заглядывает в палату осторожно, как будто проник тайно и боится наделать шуму, машет рукой и шуршит пакетом с рыбками. Он не в костюме и не в рубашке — в обычной серой толстовке, трогательно взъерошенный, утеплённый и уютный.
— Привет, — озвучивает он неловко своё появление, подходя ближе. — Понравились тапочки?
Ханамаки восхищён. Человек с поставленной речью, умеющий подбирать слова в самых тяжёлых ситуациях — пришёл с порога спрашивать у больного про тапочки.
— Охрененные. Я в них, правда, особо пока тут не расхаживаю, — Ханамаки подгибает ногу, и бумажные журавлики скатываются по одеялу, как с горки. — Как дела у Тана?
Матсукава смешно вскидывает брови.
— Тебя сбила машина, а ты переживаешь за моего кота?
— Не заставляй меня переспрашивать, я злой дед с переломанными рёбрами.
— У Тана всё хорошо, — Матсукава наклоняется поддержать засуетившегося Ханамаки под плечо. — Да не дёргайся ты так… Макки! Господи, ну вот разве на тебе что-то сможет срастись?
Ханамаки негодующе шипит, передумывает приветственно садиться и с кряхтением укладывается на подушку. Матсукава жмёт кнопки у изголовья кровати для регулировки спинки — спинка загадочно заедает, но под шебутную возню и тихие ругательства всё же поддаётся, устраивая непоседливого Ханамаки в сидячее положение.
— Как ты узнал вообще, что я в больнице?
— Ты сказал ждать тебя к восьми, — Матсукава выкладывает из пакета мандарины, виноград и киви, оставляет на тумбочке вместе с антистрессовой раскраской и садится на придвинутый к кровати стул. — Ну и к восьми ты так и не приехал, я начал писать тебе где-то в половину девятого, ты не отвечал. Я запереживал, ты ж ещё и про похороны заговорил опять.
— Я просто пытался быть драматичным.
— И поэтому попал под машину?
— Я просто стоял! Не понимаю, почему из всех мест этому уроду надо было въехать именно в меня.
— Ну так вот, ты не отвечал на сообщения, я попробовал позвонить. На звонок ответил то ли кто-то из фельдшеров, то ли санитар, — Матсукава подбирает с кровати помятую недоделанную фигурку, глянув на раскиданную рядом птичью троицу. — Я приехал в больницу. Столкнулся с твоей мамой.
— О боже, она сильно обалдела, когда тебя увидела?
— Не то слово, она начала испуганно объяснять мне, что ты ещё живой, и что в услугах похоронного агента она пока что не нуждается, — Матсукава с виноватым вздохом складывает листок и разглаживает пальцем сгиб. — На слове “пока” она разрыдалась.
— Это так ужасно, но так смешно.
— Я остался с ней, конечно же, она же была тут совсем одна, — Матсукава продолжает умело вертеть и подгибать в нужных местах листок, с каждым новым углом постепенно принимающий очертания будущей птички. — Она периодически созванивалась ещё с твоей бабушкой, та вроде собиралась приехать, но твоя мама уговаривала её никуда не ездить среди ночи. Но всё равно было ясно, что ей нужен кто-то рядом.
Ханамаки не хочет представлять больничный коридор той ночью — ни заплаканную мать, ни успокаивающего её Матсукаву, ни то, как они делят на двоих часы гнетущей неизвестности и непроходящего страха. Он засматривается на рождающегося в руках Матсукавы журавлика — идеально ровного, как на картинках в пособиях по оригами. Готовую фигурку Матсукава кладёт подле руки Ханамаки — тот понимающе кивает и в тихом восхищении оглаживает пальцем бумажный клюв.
— Спасибо, что побыл с мамой, — Ханамаки хитро улыбается, подавшись слегка вперёд. — Так вы тоже сдружились, получается? Ну всё, Маттсун, поздравляю, теперь ты окончательно стал любимчиком нашей семьи.
Матсукава не успевает ответить, как он польщён или в каком он ужасе, потому что Ханамаки снова страдальчески хнычет и придерживается за бок, унимая полыхнувшую из-за чрезмерных шевелений боль. Матсукава рефлекторно тянет к нему руку и поглаживает успокаивающе по запястью.
— Заведующий отделением назвал меня “задохликом”, — жалуется несчастный Ханамаки.
— Возмутительно. Ты показал ему свои кубики?
— Нет, я их показываю только тебе. Но он наверняка видел их и даже больше, когда я голышом валялся в реанимации, — Ханамаки качает головой, отгоняя тревожные воспоминания. — Страшное здесь место, Маттсун.
Матсукава странно подвисает, как будто действительно только сейчас проникается и местом, в котором они находятся, и причиной, по которой они здесь вообще оказались. Они вроде и говорят о случившемся, но обходя углы и отсмеиваясь, будто Ханамаки вовсе и не был сбит пьяным водителем и не прогуливался у черты невозврата, а нелепо упал с самоката или объелся до приступа апендицита. Как будто не было реальной угрозы и вероятности, что примчавшийся в больницу работник ритуальных услуг действительно ещё может понадобиться.
Ханамаки не считает нужным заострять на этом внимание, но Матсукаву как будто бы настигло и прижало к стене.
— Я не знаю, что тебе сказать, — признаётся он, глядя неожиданно серьёзно. — Так всё это сюрреалистично и внезапно. Ты просто собирался ехать ко мне, а потом всё оборвалось.
— А я-то как охерел.
— Так оно и случается, уж мне ли не знать, что... Пойми, для меня смерть — это часть работы, составляющая моей повседневности, но это всё равно… Не подготавливает, понимаешь? — Матсукава смотрит на Ханамаки непривычно потерянно, будто ему впервые в жизни тяжело отыскивать нужные слова. — Я ждал, пока тебя оперировали, потом ждал, когда ты очнёшься, и всё это время, — Матсукава нервно выдыхает, смешок выходит обрывистый. — В общем, не помню, когда мне в последний раз было настолько страшно.
Ханамаки неловко молчит. Он не должен чувствовать вину за случившееся, но она накатывает неизбежно и сдавливает поверх мучительно заживающих рёбер. Он наглаживает здоровой рукой загипсованную, мажет взглядом по стенам палаты, будто где-то на них оставили предусмотрительно подсказки.
— Ты переживал за меня сильнее, чем за кота? — ляпает он бездумно.
— Ну ты уж знай-то меру, будь добр.
Они смотрят друг на друга в немом негодовании, после чего одновременно прыскают. О мрачном долго нельзя — вон уже и непоколебимый Матсукава загрустил, так и до конца света недалеко.
И только проносится мимолётно, как обрывки ускользающего сна — берег в тумане, ветви сухие и опадающая в безветрии листва, камни удаляющимися всплесками, круги по мёртвой воде и протянутая рука.
— Знаешь, когда я был без сознания, мне кое-что почудилось, — Ханамаки морщится и одёргивает сам себя. — А ладно, херня это всё. Не буду тебе голову забивать.
Ханамаки решает навести порядок и перекладывает журавликов с кровати на тумбочку. Матсукава внимательно наблюдает за его движениями, как будто бы в них запрятан шифр или фокус на ловкость рук.
— Десять блинчиков подряд — это не херня, знаешь ли.
Ханамаки застывает с подвисшей в воздухе рукой. По ощущениям его будто опять сбила машина, только на этот раз он не проваливается в небытие, а пролетает километр за километром в дыму клубящейся тишины. Он внезапно может расслышать каждый сокрытый отзвук — как скребётся плывущая по циферблату стрелка, как гудит проползающий между этажами больничный лифт, как по проводу накапывает лекарство в вену пациента в соседней палате.
Ханамаки не знает, что хуже — Матсукава, способный пробраться внутрь его головы, или Матсукава, умудрившийся за руку вывести его из прослойки между двумя мирами.
Господи, Ханамаки же почти убедил себя, что ему всё привиделось.
— Ты хотел съездить в Канаду? — спрашивает Матсукава беззаботно.
— Что, блять, происходит, объясни мне немедленно.
— Почему именно Канада?
— Иссей, блять! — Ханамаки кажется, что от вскрика у него крошится что-то ещё из костей. — Мы охуительно шутили с тобой про загробный мир, но я не думал, мать твою, что однажды окажусь там с тобой на свидании!
Матсукава тяжело вздыхает. Устало так и с лёгкой ноткой раздражения — вы только полюбуйтесь на него, он ещё и чем-то недоволен! Видите ли, он тут просто из любопытства забрёл на личный бережок умирающего человека, а всякие недалёкие Ханамаки смеют донимать его тупыми вопросами.
— После аварии ты впал в кому, — объясняет Матсукава — смиренно и без ёрничества. — И оказался буквально между жизнью и смертью. Я пошёл за тобой, чтобы отвести тебя на нужную сторону.
— И как часто ты мотаешься в потусторонний мир? — Ханамаки маскирует под усмешкой дёрнувшийся глаз.
— Это был первый раз за много лет, — Матсукава опускает взгляд на сцепленные в замок руки. — В последний раз я был там в старшей школе, с тех пор заглядывать туда не было надобности. Да и походы туда, скажем так, отбирают часть жизненных сил.
— Господи, Матсукава, ты что теперь из-за меня умрёшь?!
— Нет-нет, я не отдаю взамен на прогулки в потусторонье годы жизни или что-то вроде того! Наверное… — Матсукава косит глаза к потолку в секундном замешательстве. — Да даже если и так, ты думаешь, я всё равно бы не пошёл за тобой?
Ханамаки смотрит на Матсукаву так, будто тот снял толстовку и сложил из неё термоядерный реактор. От бардака мыслей и пульсации в висках тянет закинуться увеличенной дозой обезбола — Ханамаки комкает в кулаке одеяло и прикрывает глаза, чтобы поутихло.
— Сядь-ка сюда, — велит он, похлопав ладонью рядом с собой.
Матсукава молча пересаживается со стула на край кровати. Ханамаки неуклюже привстаёт на локте, выпрямив спину и придвинувшись ближе, балансирует шатко и слегка заваливается вперёд, упёршись рукой Матсукаве в колено.
— Почему ты не рассказал мне?
— О том, что могу перейти за грань мира живых? И ты бы мне поверил?
— И это что же получается? Ты можешь вернуть любую душу в мир живых?
— Невозможно, никого нельзя вернуть из мира ушедших, — Матсукава на всякий случай придерживает разбушевавшегося Ханамаки за бок. — С тобой вышло иначе. Ты впал в кому, но был всё ещё жив, а потому был шанс найти тебя до того, как тебя перебросило бы на другую сторону, — он будто снова злится на разбегающиеся слова, подаётся навстречу и утыкается лбом в лоб. — Я просто пошёл за тобой в надежде, что ты согласишься вернуться со мной. Ко мне.
Ханамаки вслушивается почти на грани — как будто воображение снова подло над ним подшучивает, а он ведётся неисправимым дурачком. Ему бы вдохнуть глубоко, до боли тревожа несросшиеся трещины, до головокружения и до пляшущих мушек под сомкнутыми веками.
— Как ты вообще туда попадаешь, сумасшедший? Впадаешь в транс? Астральное тело?
— Типа того.
— Что значит "типа того", Маттсун? Ты понимаешь, что мне не помешала бы конкретика?
— Я мутный и загадочный, прости.
Ханамаки не знает теперь уже ничего. Ни как устроено мироздание, ни сколько ему отведено, ни что будет по ту сторону конечной. Знает только, что сидящий сейчас перед ним Матсукава — это самое правильное, что случалось с ним за всю жизнь.
Предплечье сводит, выбивая опору, и Ханамаки не сопротивляется. Падает Матсукаве в руки — тот незамедлительно ловит его в объятия, держит крепко и одновременно осторожно, чтобы не навредить. Ханамаки обвивает его одной рукой — несправедливо мало для всего рвущегося внутри — прижимается к щеке щекой, вбирает тепло кожи, врастает на секунды. Целует нерешительно в уголок рта, замирает всеми ушибами и едва не переламывается по новой, когда Матсукава мягко перехватывает его губы своими — невесомое и пронзившее одновременно, чтобы не обрушило хрупкий момент, но донесло всё путанное и невысказанное.
Ханамаки отстраняется на сантиметры и поглядывает искоса, осторожничает с шевелениями, пока не убеждается — не отталкивают, не кривятся в отвращении. Не мерещится.
— Я вернулся, Иссей, — Ханамаки щипает Матсукаву в плечо и заглядывает в глаза, а то вдруг до того не до конца дошло. — И в будущем я хотел бы всё-таки узнать о тебе побольше. Всякие мелочи, вроде “умеешь ли ты рисовать утку” или “захаживаешь ли ты иногда по приколу в место, откуда мёртвые отбывают на тот свет”.
— У меня много секретов, — Матсукава улыбается, накрыв руку Ханамаки своей, как и тогда — холодным на холодное. — Расскажу, если захочешь послушать.
Он проскальзывает пальцами выше — до сгиба локтя, исколотого иглой капельницы. Дотрагивается до выцветающих багровыми потёками синяков, будто касанием пытается залечить.
— А вот захочу, — Ханамаки склоняет выжидающе голову, пресекая любые попытки свернуть с разговора. — Начинай прямо сейчас.
Матсукава реагирует очаровательно — смущённо кивает и порывается отвести взгляд. Ханамаки ловит его щипком за нос, не давая отвернуться. Улыбки жжением обоим наползают на губы, довольные и дурные — никак не сдержать.
Ханамаки верит, что у вселенной есть множество версий, и в одной из них они могли встретиться совсем иначе — в школьные годы, в расцвет юности, где переглядки с соседних парт и беззаботные догонялки по залитому солнцем спортзалу. Но сколько бы их ни существовало — вероятности, разбросанные среди мерцающих туманностей — в каждой из них, независимо от обстоятельств, длительности ожидания встречи и отдалённости точек на карте — они неизбежно случаются друг с другом, в нелепой суете или в рокоте приближающейся катастрофы, в сиянии апрельских лучей или в дождливой пелене на расколе октября.
И пока вселенная не упускает эту деталь — что-то останется в ней неизменно правильным.