***
По небу — солнечный мёд, под ногами — изумруды. Двое детей смеются, прыгают по лужам, пытаясь поймать лягушку, но всё безуспешно, пока мальчик с алыми волосами чуть ли не падает на бедное существо и сжимает его между ладошками. Маленький Кэйа поправляет повязку на глазу и вдруг направляет найденную на земле палку на друга. — Сдавайся, я пират! Отдавай сокровища, а не то заколю! Алые глаза смотрят в недоумении пару секунд, а после по поляне разливается звонкий смех. — Какой ты пират! Ты же выглядишь как самый настоящий принц! Маленький Кэйа супится и фыркает, одной рукой тут же принимаясь ворошить синие пряди, всегда удивительно гладкие и блестящие. Мальчишка рядом перестает смеяться, подходит ближе, и хватает друга за щеки, растягивая чужие губы в улыбке. — Чего надулся? Ну хорошо-хорошо, принц пиратов! Из разбитых облаков — дождевые жемчужны, пронизанные солнечным светом. Смеясь, дети бегут к лесу, время от времени останавливаясь, чтобы поймать языком каплю. Утром их находят спящими в обнимку под тенью построенного ими же корявого шалаша.***
От грозы дрожат небеса и ревет ветер. Деревья кланяются в мольбе, стуча в соседние окна. Смешной и сонный, мальчик с алыми волосами сидит на кровати и вглядывается в дверной проём, откуда только что донёсся жалобный скрип старых половиц. — Кэйа? Из темноты слышны шорохи длинных пижамных штанин. Маленький Кэйа мнется у кровати друга. — Можно? Мальчик улыбается, кивает головой и со смехом резко дергает за руку забирающегося в постель юношу так, что тот падает сверху. — Не смешно, — бурчит Кэйа, трет и морщит холодный нос, но все же утыкается в грудь друга и закрывает глаза. Чужие руки распускают синий хвостик и перебирают волосы, пока комната наполняется тихим мягким голосом, постепенно заглушающим жуткий звук грозы. «От ветра я укрою И страхи уведу, Блаженной тишиною Тебя я обниму. Под тенью облаков И в нежности орлиц В короне из цветов Уснул мой милый принц». Кэйа видит сладкие сны.***
— С днём рождения! На синюю макушку опускается венок из оранжевых цветов, слегка влажный от росы, отчего похожий на политый мёдом бублик. Мальчик с алыми волосами, закусывая маленький язычок-змейку, раскрывает книгу. Усердно, быстро, что-то ища, листает страницы, на которых печатные строки теснятся с неловкими детскими каракулями, и разворачивает её, тыкая маленьким пальчиком в картинку, изображающую юношу в роскошных одеждах. — У каждого принца должна быть корона! Прямо как здесь! Кэйа долго носит венок, опрыскивает его водой на ночь, прячется в тени деревьев от палящего солнца и очень расстраивается, когда цветы все-таки вянут.***
В очередной раз недовольно отбрасывая непослушные волосы назад, мальчик злится. Ветер будто издевается над ним и треплет как попало алые пряди, путая их. Юноша встаёт с влажной травы и решительно идёт к дому. Кэйа застает его в ванной с ножницами в руках. — Ты что делаешь?! Стой, стой, а ну дай сюда! — испуганно выхватывая острый предмет, верещит он. Пара неровно обрезанных прядей лежат на деревянном полу, и солнце из приоткрытого окна сияет на их завитках. — Они мне мешают, — пожимая плечами, отвечает друг и тянется за ножницами. — Верни. — А вот и не верну. Мне нравятся твои волосы. Алые брови приподнимаются в удивлении, и мальчик, остановившись в секундном раздумье, кивает: «Тогда ладно». Кэйа аккуратно кладет ножницы на тумбочку и вздыхает, — никакого творческого подхода, сплошная спешка, сплошные действия сгоряча. — Пойдём, — он хватает насупившегося друга за руку и тянет вверх по лестнице. По комнате множится радуга, оставленная в подарок недавним дождём и теперь застрявшая в трещинах оконного стекла. Кэйа сажает юношу на стул и в нетерпении потирает руки, радуясь, что такая чудесная идея пришла ему в голову. Хрупкие детские пальцы принимаются неумело, неловко, но до умиления старательно перебирать непослушные пряди, то и дело касаясь висков и предательски краснеющих ушей. Под алыми волосами — бледная кожа с созвездиями редких родинок, и маленький Кэйа не может отказать себе в удовольствии соединить их: «Вау, похоже на птицу!» Его друг закусывает губу. Чужое тепло, родной запах будто обнимают, и в голове мелькают до тихих смешков милый образ синего глаза-звезды, прищуренного, выдающего увлеченность и старательность хозяина. Оказывается, удивительно приятно, когда с такой нежностью трогают и расчесывают волосы. — Чего-то не хватает, — бубнит себе под нос Кэйа, придирчиво осматривая лохматую косу, — А, точно! Он срывается с места, уже на ступеньках кричит, что скоро вернётся, и оставляет мальчика с алыми волосами наедине с румянцем на щеках и побелевшими костяшками пальцев, сжимающими деревянный гребень. Спешащий топот наполняет комнату, и Кэйа врывается с белоснежной довольной улыбкой и ароматом полевых цветов. В его руках — корзинка, полная оранжевых водных лилий и мерцающих голубых трав. Через полчаса кропотливой работы в алой косе благоухают лепестки свежих цветов. — Это тебе вместе короны, — плюхаясь на стул напротив, улыбается Кэйа, довольный своей работой. Позже Аделинда подровняет пострадавшие кудри и отпустит мальчику чёлку, а заплетение волос станет обыденностью, и хоть больше не будут украшать травы и бутоны алые пряди, высокий хвост тоже окажется вполне красивым и удобным.***
Эхо серебристого смеха гулом отскакивает от высоких стен, пока юноши, уже повзрослевшие и стройные, кривляются в ответ на колкие взгляды чьих-то портретов из книг. За окном тлеет солнце, пока по лицам уже плывут тени от горящей свечи. — А вот представь, — начинает Кэйа, вплетая в голос загадку и отклоняясь назад, ложась головой на чужие колени, — Когда-то и наши имена будут на страницах всяких умных книжек, и дети будут читать истории наших жизней, словно какой-то приключенческий роман о двух отважных рыцарях, — юноша прикрывает глаза, но тут же, поймав юркую мысль, вскакивает и с неподдельной серьезностью тычет пальцем в друга, — Только чур никто из нас с такими смурными лицами изображен не будет. А то подумают ещё, что были мы теми еще ворчунами. Юноша с алыми волосами отклоняется на спинку дивана, сладко зевая, и после треплет по волосам друга: — С чего ты взял, что про нас книжки будут писать? Такое ещё заслужить нужно. Кэйа фыркает. — Да чего служить? Сложно что ли это? Не труднее, чем есть кашу на завтрак, — и улыбается, ещё не зная, в какие угли превратит их двоих сидящий напротив огонь, — И все-таки, у тебя был бы какой-нибудь важный титул. И ты точно носил бы герб с изображением орла и приносил бы рассвет в самые тёмные земли. — Это где ты такие выражения вычитал? — и снова смех тревожит дом-старика. — Сам придумал, не веришь? — вскинутый гордо вверх подбородок, взгляд с вызовом. — Ещё бы верить такому лису! — Ну и пожалуйста, не верь, — волосы небрежно рассыпаются, освобожденные от власти резинки, пока холмы плеч равнодушно приподнимаются и опускаются, и через мгновение голова вновь покоится на чужих коленях, — тогда не узнаешь, как стать героем, про которого будут слагать легенды. — Как будто мне это надо. Минуты тянутся в тишине, пока любопытство плавится под взглядом хитрых глаз-скарабеев. Секунда, две, и смиренный вздох мягким, взъерошенным клубком поглощает молчание. — Ладно, хорошо, ты у нас поэт, верю. Рассказывай, что ты там придумал. И губы Кэйи расплываются в сладкой довольной улыбке, и словно кот, он смотрит на друга, вкушая плод победы, а после, будто тут же превратившись в резвого щенка, вскакивает и тянет мальчика к окну. Холодный язык ветра встречает лица юношей, но обжигающее дыхание паром вырывается из уст, и утопает в темноте звонкий голос. — Я стану самым сильным! — парень с алыми волосами отшатывается от неожиданного крика и дергает друга за рубашку, пока тот заливается смехом. — Ты чего творишь?! Орёшь как безумный! — горячий быстрый шёпот в игре теней и света свеч. — Да чего ты такой напряженный сегодня? Тебе точно нужно расслабиться, а это лучший способ, отвечаю! Недоверие в глазах друга туманное, жидкое, смешанное с желанием в который раз поддаться этой белоснежной улыбке и беззаботному голосу, и стоит только Кэйе взять чужую руку, как пелена сомнений спадает. И, набрав в легкие побольше воздуха, они кричат, и голоса их, слитые в один, поднимаются над виноградными лозами и взмывают к небесам, где только и ждут песен юношеских мечт. Они кричат, отпускают на волю всякий бред и чувствуют, что вот он, свет счастья и свободы, и в его лучах они, рука в руке, перешагнут все невзгоды и коснутся ступнями благодатной земли, оберегаемой и любимой архонтами, и тогда их имена, громкие и величественные, услышат и запомнят вовек.***
В теплых воспоминаниях Кэйа жил неделями, игнорируя вязкий вкус тоски и одиночества, что шлейфом следовал за каждым кадром, пропитывал и оставлял разводы на лицах-образах. Иногда сны ускользали из его глаз и скатывались по щекам, и казалось, будто все вокруг хаотично, бесконтрольно и обречено на провал, ведь истина в миражах и отголосках, в любимых призраках ночных видений, а не в шуме машин и холодных простынях. «Я не помню, что есть свет, что такое тепло. Никогда, никогда больше не смогу я согреться», — и неуёмная дрожь была тому доказательством. В другие же ночи Кэйа чувствовал себя свободным и в то же время хранящим самую важную тайну вселенной: он знал, где обитало счастье. И как ребёнок, он сидел, глупо улыбаясь, то и дело закрывая глаза, ловя образ, хрупкий и чудный, на веках, и в звуках мира находя слова-колокольчики детской песни, столь сладкие и воздушные, будто сахарная вата. И в такие секунды Кэйа был уверен, что он был, его мир из снов, его мечта, покоившаяся в руках Гипноса, его не могло не быть, ведь коль существовал этот ночной мираж, жалкая копия, то где-то жил и дышал образец, и даже если бы Кэйе пришлось спуститься за ним в ад, он был готов обратиться Орфеем, слепым и лишенным соблазнов. Одно оставалось неизбежным. Чем больше Кэйа погружался в сны, тем больше хотел остаться в них. Ради бархатистого голоса, жар-птиц, запутавшихся меж волос, мускатного ореха в воздухе и тихого «мой милый принц», ради каждой секунды рядом со штурмовавшем сознание образом. Песнь, струившаяся по кадрам, была подобно и зову сирен в пучину кипящего моря, и сказкам на ночь о принцессах и магах, и легендам о рыцарях и королях, — всем столь манящим, тёплым, тоскливо-родным, всем, что вообще могло уместить в себя слово. Но саднящая рана не любит, когда пред ней закрывают двери, и в одну ночь Кэйа проснулся в ужасе, ощущая, как тяжелыми крупными каплями пот скатывается по его холодному лбу. В воздухе пахло страхом и дикой тоской, и пока дрожащая рука панически сжимала футболку, а сердце металось в агонии, Кэйа смотрел меж занавесок, где покоилась осенняя ночь, и видел всполохи пламени, пронизанную яростью и презрением радужку родных глаз и кровь, стекавшую по саднившему плечу.***
Через алое зарево он тянул руки к нему и обжигал пальцы. Всё тело, преданное инстинктам, чуяло опасность, пыталось биться в ответ, но Кэйа не мог отступить или защититься: хотел остаться. Мысли стали сумбурными и растрёпанными, хотелось выть перед лицом чистой ненависти. И потому, вставая с разбитых колен после сильного толчка в грудь, он испустил из груди рыдающий, ревущий возглас. И тот был огромен и безграничен, его было не объять и не измерить, потому как не было рядом рук, готовых обнять и тоску, и боль, и вину, и не было глаз, способных принять само предательство таким, каким оно было. Но средь сосен, познавших пронзительных криков тысячи, отчаянный возглас, страшась и дрожа, обернулся хрипом: «Прости, Люк». И отразился отблеск лезвия меча в растерянных синих глазах, и впился металлический привкус крови в запах мускатного ореха и кедра, и столкнулось пламя со льдом, и надежда обратилась углями.***
Этот сон Кэйа ненавидел больше всего. После него в сердце будто раскрылись тысячи остро колющих и нарывающих ран, а в грудную клетку словно вбили ржавые колья. Весь эпизод, под слезами туч разразившийся, казался таким абсурдным, неправильным, жутким, что верить в него не получалось. Слишком сильный контраст с «детством», хотелось срезать эту выпирающую отвратительную неровность, расплавить воск, комом обиды, вины и злости вставший в горле, но Кэйа ничего не мог сделать. Он был лишь наблюдателем, безутешным смотрителем, глухим, слепым, немым и бесконечным забвением, абсолютом пустоты для героев главного акта. Оставалось лишь падать, снова и снова наблюдая, как гасло его солнце, как тишину разрезало предательство, как единственное сердце, способное понять, отвергало одинокую душу, которой, как и всем, хотелось искать защиты, прижиматься, греться, и ни в коем случае не обращаться в пыль в родных глазах. После этого сна пришли отголоски, рваные фразы, от которых веяло дымным запахом с щепоткой крови и соли, прокаженными призраками без цвета, но с целым ворохом тоски. — Кэйа? Ты можешь доверять ему только наполовину… И то в лучшем случае. — Рыцари Ордена как обычно ни с чем не справляются. — Не смей называть меня так, сэр Кэйа. Ты потерял на это право. И только память о беззаботном детстве, сотканном из мечт, смеха и грёз, грела и смотрителя снов, и героя-предателя, и даже наблюдатель мог видеть, как единственная мысль, хрупкая и боязливая, прощупывала путь к хищному сладко-лживому оскалу, венчала надеждой, и только она одна была у человека, переродившегося в одиночество, ведь не было ближе тела, что пригрело бы скитальца на груди.***
Южное горячее солнце ласкает щёки, и зажигаются его красно-оранжевые блики в волнении глубокой кобальтовой глади. — У тебя на всё найдётся собственное мнение. Скажи, вот сейчас лучше пойти поохотиться на морских птиц или пойти собирать ракушки? — гранат неудомения мазнул взгляд алых глаз. — Что ты хочешь этим сказать? — Ох, нельзя ли поласковее? Неужто тебе охота сидеть без дела? — хрупких слов поток жмётся на языке, в груди стучит, и робко-искренне трогает губы улыбка — где приторно-сладкий оскал? — Мы могли бы заняться чем-то интересным. Я подумал, было бы славно пособирать ракушки, — и в паузе густая тишина облачается в тысячи слов и взглядов, слишком долгих, чтобы быть незначительными, и каждый вздох, каждый звук — будто ода великой тоске, — Последний раз мы с тобой этим занимались, когда были детьми». Солёная, обласканная морем кожа чешется, жаркий тяжелый воздух забивает лёгкие, и становится трудно дышать. Ужасно хочется прокашляться. — Не думал, что ты ещё помнишь о тех временах… И море внутри Кэйи волнуется, уподобляясь волнам, целующим босые ступни: «Не забывал ни на секунду, Люк».***
Видеть подобные терзания и недомолвки было особенно больно, и раздражение в груди было неумолимым: «Ты же ни дня без него по-настоящему не прожил, так почему ничего не сделал?» Тот Кэйа из снов был суммой ран, кровоточащих и множественных, грудой невысказанных фраз и носил клеймо предателя — венец увечий вместо цветочной короны, но хранил молчание, — страшась обнажиться? потеряв безграничность веры? увидев хороший исход во лжи? — Кто знает, может, нам суждено погибнуть вместе, — а может, кто-то один уже погиб. Так через сны была поведана история-воспоминание о падении в ледяную бездну, разверзнутую нещадным рассветом, начатая и законченная плачем.