/////\1\/////
18 ноября 2021 г., 07:42
Так околе, вращая земную сферу
И если распад начинают с воли
А из воли, как знаем, берётся вера
То выходит, из веры идёт распад, посмотри
Я хочу сказать: где распад, там и энтропия
Но на что распадаться миру?
(с)pyrokinesis
и это смех обреченного, который вот-вот разрушится. ведь ты отдаешь все самое лучшее, ведь ты оставляешь мне самое лучшее. не прося взамен ничего.
(с)дзеси
Джейс смотрит так, будто он обязан развалиться на куски. Не то чтобы это было неправдой. Не то чтобы другие смотрели иначе. Просто раньше он умудрялся обходиться без этого, и первый раз отдается в немеющем лице пощечиной.
Жалость хуже той дряни, которая бурлит в подземельях Зауна, отравляющая, бесповоротно меняющая с первого глотка. Нет. Не делай этого. Не позволяй этому происходить с нами.
Джейс с самой их первой встречи проявляет то ли чудеса избирательной слепоты, то ли не меньшие чудеса странноватой тактичности, которой другим от него — прямолинейного как шпала — не достается ни на грош. На тощего мальчишку с угловатыми чертами он смотрит, как на всех, не замечая хромоты и болезненно искривленных губ. Как на равного. Как на не_умирающего.
В жалость всегда подмешана щепотка отвращения, а иногда и целая горсть. Люди не хотят смотреть на болезнь, пожирающую сухопарое и такое молодое еще тело, не хотят напоминаний о том, что истинная власть в этом мире принадлежит не солнцеликой леди жизни и даже не сиятельному господину прогрессу, одетому в белое и бронзовое. Виктор — дышащее (пока еще) напоминание о том, кто на самом деле господствует надо всем, и в поцелованном удачей Пилтовере, и в отраженном в мутных водах Зауне. Во всей Рунтерре, куда ни сбегай, как далеко ни снаряжай корабли.
Все в мире стремится к абсолютному распаду. Просто некоторые — чуть быстрее.
Виктору всегда казалось, что в Джейсе хватает чего-то — внутреннего огня? жизнелюбия? закалки? — чтоб не бояться. Чтоб оставаться рядом, каким-то образом будто уравновешивая их невозможное партнерство.
Джейс смотрит на железные перила, испачканные чужой кровью, с детским неверием, с болью обманутого возлюбленного.
«Как будто ты не знал», — шипит злоба внутри Виктора. «Как будто тебе было дело до чего-то, кроме твоего драгоценного хекстека». Это ложь, но спасительная по-своему, как острый осколок, прижатый к измученному кашлем горлу. Последний шанс дозваться своей гордости и уползти отсюда, от этого тоскливого взгляда, вымывающего последнюю крепость из костей — уползти хотя бы не на коленях.
Он вцепляется в рукоять трости так, что хрупкие сосуды в пальцах лопаются легко, обязанные оставить россыпь кровоподтеков под желтоватой кожей. Как брызги чернил, как еще одна деталь их задокументированной жизни. Запиши это в свой дневник, Джейс. Изуродуй нас росчерками пера, хуже все равно не будет.
Виктор жалок, как мелкий зверек, обманувший когда-то великую охоту, обреченный расплачиваться за свое бегство страшно и недолго. Животное, угодившее в капкан, силится отгрызть себе конечность. Для Виктора такой капкан — все его тело. Ржавый капкан, который он таскает два с лишним десятка лет.
Как скоро эта искореженная ловушка рассыпется окончательно, подарив ему свободу?
Нет, Виктор не думает форсировать этот процесс. Потому что может что-то еще успеть, потому что надеется закончиться не бесславно и бесполезно. Потому что рядом с Джейсом иногда получается не помнить, какую развалину он из себя представляет.
Если бы амбиции могли исцелять, то в свете их грез о новом мире Виктор давным давно уже отбросил костыль и взмыл в небо над Пилтовером. Увы. У него хватает только умения карабкаться дальше на силе одного лишь отчаяния, недоступного холеным уроженцам верхнего города. И он уходит, почти убегает, насколько позволяет хромота, сейчас прочь, потому что знает: Джейс при всей своей гениальности, при всем сверкающем героизме, не способен догонять. Он заслонит широкой ладонью глаза от правды, как делал неоднократно. Пусть так. Пусть все вернется к статусу кво… пока это еще хоть как-то возможно.
Время играет не на их стороне. Они ведь сами как олицетворение двух городов: возвысившегося в нимбе золотых шестерней и пронизанного жилами отравленных каналов, сцепленных так, что, кажется, один без другого не может. Обреченный и обрекающий.
Иногда Виктор хочет уподобиться покинутому Зауну, захлебывающемуся желчью ненависти. Разбитым костяшкам. Металлу, струящемуся из уголка рта. Пульсирующим в злобе зрачкам.
Он бы бился в Джейса как в мраморную стену, расписывая белое красным, в приступе самоубийственного обожания, обожествляющей зависти. Но все, на что хватает угасающих сил — сползти перед ним вниз на подломившихся ногах. Под тяжестью теплого взгляда, не замечающего различий между ними.
Виктор не ждет, что каменная рука протянется, чтобы помочь ему встать. И каждый раз, когда это происходит, в голове пульсирует «лучше бы ты доломал меня, единственный друг… как удар молота… на осколки».
Он бы превратил Джейса в любимый инструмент для высекания боли из собственной плоти, если бы тот не оказался единственным человеком на всем континенте, не подходящим для этого совершенно. Если бы не обращался упорно в щит, готовый заслонить Виктора от любой угрозы. Не хватит жара, чтоб даже испачкать сажей, не то что перековать.
Что ж, по крайней мере, другие инструменты пока не подводят.
Стол расплывается перед глазами, сбой линзы, уплывающий фокус в подтаявшем потоке сознания. Только канцелярский нож в голубом свете отблескивает ясностью, обещанием облегчения. Отражение лезвия в глазах будто застревает. Навязчивой идеей. Мышеловкой для мыслей.
Хекстек мерцает равнодушным холодным светом, вырванным оком древнего божества.
Если бы он искал сакральный смысл, то обставил все как жертвенный ритуал, как потребность обагрить сияющий алтарь во имя высших сил. Заполнить бороздки невидимых рун, чтобы прочесть по ним, напоенным, наконец, после веков ужасающей жажды, тайны аркейна…
Виктор ищет лишь короткого, как вспышка, спасения от самого себя. Возможности выпустить эмоции, отравляющие его подобно токсинам. Он жертва собственной человечности, и не может нащупать то, что снова и снова продуцирует эти чувства, не может рассекретить внутреннего предателя и вырвать его, пригревшегося в теплых органах.
Прямая линия, прочерченная на руке, в первые мгновения выглядит почти белой. Будто лезвие, привыкшее к бумаге, успевает забыть иные цвета. Будто равнодушно превращает человека под собой в еще один листок из чьего-то дневника. Облегчение проступает в Викторе вместе с первыми каплями крови.
Боль плещется на задворках сознания едва-едва, далеким шепотом, голосами из-под толщи земли. Виктор проводит вторую черту, и та дается легче первой. Это не о боли ведь, ее в нем и так доверху, до края. Просто толику ее подчинить получается, выпустить, решетку своей клетки расшатать еще немного. Иллюзия свободы, единственная доступная ему сейчас.
Блуждающий взгляд натыкается на дневник Джейса, распахнутый переплетом наружу, больной птицей, измазавшей перья в человеческих словах. Где-то там, зажатый между страниц, остается жить другой Виктор, пойманный карандашными штрихами, полный еще и великой веры, и умения держать лицо. Может, он останется, уцелеет в памяти таким. Не комком из хрипов и переломов.
Хорошо, что Джейс не придет. То есть придет позже, когда Виктор успеет вытереть кровь, сумеет худо-бедно на ногах и костыле держаться. В глаза заглядывать без этой тоски собачьей «лучше б ты меня утопил, дорогой друг».
В ушах шумит, и ему мерещится сначала, что звук открывающейся двери — лишь часть этого шума.
— Виктор?..
Бордовый рукав опускается на изувеченное предплечье, и ткань, горячая, мгновенно промокшая, ощущается продолжением кожи. Такой же чужеродной, требующей, чтоб ее раскроили и по лоскутам отодрали с тела. Он радуется, что рубашка не белая, а Джейс обыкновенно слишком рассеян, чтоб заметить хоть что-то дальше своего носа.
Все факторы совпадают идеально, кроме той щенячьей радости, взвизгивающей внутри в ответ на окликание по имени. Откуда вообще в огрубевшем за годы их знакомства голосе столько робкой нежности? Виктор наблюдает, как Джейс научился держать себя перед публикой, видит, как тот разговаривает со своей подругой из клана Кираманн, и как толкает речи перед Советом — и всегда держит баланс между раздражающим самодовольством и подкупающим все живое обаянием. С кем он говорит так, будто связки порвутся вот-вот, будто слова — нож, застрявший в гортани, и вытащить его страшно? С кем, кроме Виктора?
— Тебе не нужно быть здесь так поздно, Джейс, — тон выходит дрожащим, а продолжение «…твои сроки измеряются десятилетиями, а не месяцами» — трусливо проглоченным.
— Как и тебе, Вик. Не в одиночестве.
И вот это, не горячее уже, остывающее стремительно, готовое в корку превратиться — это и есть эмоции, слабость, разлитая им по венам, будто по пробиркам для экспериментов? Виктор зажимает руку сильнее, ищет под слоем боли хоть каплю трезвости. Но голову все равно кружит, и комната уезжает куда-то в сторону, гигантским колесом, деталью заводного механизма. Только Джейс остается недвижим. Константой. Стержнем.
Это почти смешно — подобрать выброшенного из академии мальчишку, думая, что подбиваешь счеты с судьбой, даришь шанс от заунского выскочки, в которого никто не верил. Чтобы теперь не представлять, как мир должен вращаться без. Чтобы смотреть снизу вверх и за взгляд этот цепляться скользкими пальцами.
— У меня было достаточно времени, чтоб смириться с одиночеством, — он неловко пожимает неровными плечами, еще один жест, выдающий калеченость, даже в сидячем положении.
— Зачем ты так, Вик?
— Я… Я не планировал тебя задеть этими словами, — отвернуться скорее, подавиться извинениями, чтобы те чередой жутких мутаций во всхлипывающие мольбы не превратились. Зачем ему клянчить у кого-то обещания, что его не покинут, если их расставание уже предсказано, прописано не в сборнике древних трагедий — в медицинском справочнике.
— Знаю, — Джейс говорит это так, словно в одно короткое словцо все прощение мира вкладывает, и за то, что было, и за то, что только может случиться. И будто этого мало — опускается перед Виктором на колени. Слишком ловко, для таких габаритов, не успеть ни возразить, ни остановить. Они будто персонажи какой-то картины, из тех, при взгляде на которые ком в горле встает необъяснимый. От них через пару веков ни памяти, ни имен на устах не останется. Но останется город — в блеске выточенной их руками славы. Останется нечто большое и важное.
Виктор в эту секунду от него отгородиться хочет, огромного, сияющего до рези в глазах. Пусть видения прекрасного завтра, ради которых и умереть не жалко, покинут его хоть ненадолго. Оставят среди сизо-голубых теней, гудения хекстека, успокаивающего бормотания на ухо. Джейс повторяет по кругу обнадеживающую ложь, поет оды чудесам, от которых их мир давно отрекся. Глубже любых признаний, горше отравы, обреченной в каждом глотке ощущаться.
Ужасающее в своей красоте мифотворчество, которое не с языка рвется, откуда-то изнутри, из-под жилета цвета слоновой кости, еле-еле золотыми пуговками перехваченного. Ладонь бы положить сверху, нащупать родник, его биение отсчитывать. Страшно белое запачкать, страшно сломать/ся обо/ что-то. Виктор застывает металлическим големом, у которого элемент питания выдрали, выпотрошенным волей создателя. Но слышать — вслушиваться в — речь Джейса не может прекратить. В ней баюкающая сила колыбельной из детства, когда ни слов, ни смысла не можешь разобрать, не знаешь еще, что поют о том, как жуток и мрачен мир снаружи, о том, как хрупки стенки твоей колыбели, что есть вещи много страшнее твоих детских кошмаров и пресных слез. Наверное, матери Пилтовера поют другие песни, если вовсе не впихивают детишек сразу в руки нянек. В Зауне любые песни злы или скорбны, или все сразу.
Виктор думает, что где-то в мелодии цветущего вранья и восходящего солнца прячутся слова про «я тебя…», раздирающие грудь на выдохе, обжигающие небо. Он не знает, как нащупать их, как вычленить. Просто продолжает слушать /верить в/ Джейса, уткнувшись ему в плечо.