Янтарь и яшма

R
Завершён
198
4
Пэйринг и персонажи:
Размер:
51 страница, 20 731 слово, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
198 Нравится 81 Отзывы 65 В сборник

Смущение

Настройки
Примечания:
Стояла осень. Желто-бурая, будто небо рассыпало на мир ржавые золотые монеты. Разлитое солнце ложилось на землю мягкими кусками без резких граней, воздух становился стылее, а от этого — плотнее и гуще, но дышать все равно было отрадно и просто. Природа отзывалась тишиной и покорностью, и посреди ее величественного таинства раздался бранный шепот милого друга: — Ебать! Дорогу развезло! Рядом чавкнуло — звук облизнул Сяо Синчэню уши. Прежде, чем даочжан успел осведомиться, что случилось, милый друг тут же продолжил: — Придется возвращаться другой тропой, даочжан. Пока мы прозябали на ночной охоте, дождь все вымочил. Грязищи — по колено. Ты ж свои тряпки белые не отстираешь. Сдерживая смешок, Сяо Синчэнь уступчиво улыбнулся. — Тебе виднее, друг мой. Если ты не устал, мы можем еще прогуляться. И они повернули обратно. Дорога лежала через шумный лес, роняющий янтарные слезы. Небо, подумалось Сяо Синчэню, должно было стать грязным и заплаканным после дождя. Травы под ногами — жесткими и, он еще помнил, серобыльными. Одеяние из яшмы накрыло продрогшую осеннею лихорадку леса, поля раскисли от дождей и угрюмого солнца, с каждым днем чахнущего все больше, как обреченный на смерть больной. В этом было столько трогательной, щепетильной красоты, что поистине становилось от нее страшно, нелепо страшно, будто она могла ослепить даочжана Сяо Синчэня повторно. Ранее ему нравилась мятежная красота осени: яркая, страстная, необузданная красота пламени, охватившего мир плавно и мягко, не раня — успокаивая, усыпляя, как огонек свечи. После будет гордый холод зимы, болезненный мороз, вышивающий озноб у самых костей. Сяо Синчэнь со стыдом понимал, что совсем скоро будет в бессознательном поиске тепла жаться к милому другу, засыпая под тонким, хлипким одеялом. Тот будет ворчать на глупых, добродушных и нищих даочжанов, но все равно позволять приникнуть к своему жаркому телу, будто к печи. Сяо Синчэнь замечтался и увяз в мыслях. И тут же его настырно оттуда выдернул милый друг: — Впереди какая-то деревенька, даочжан. Зайдем? Кажется, у них какие-то гуляния. Неужто сегодня какой-то праздник? — Не припомню, мой друг, — отозвался Сяо Синчэнь. Деревни в этой стороне плелись часто, густо, влекомые широкими реками и благодатной почвой. Жить здесь было — раздолье. Не то, что там, у них, среди выстуженных гор да унылых речушек, перепачканных вязкой тиной болот. Даочжан был уверен, осень не делала пейзаж города И лучше и ярче — скупее и пыльнее, быть может, да блеклыми дождями перечеркивала опечаленные и узкие глаза серых луж. Но город И он любил — тот стал ему домом. Милый друг направил его, взявшись за широкий рукав, и они синхронно свернули к людскому поселению. Тут же где-то рядом закипели пляски, толкучка и смех, текуче, вязко и плотно, как застывающий жир. Деревня, перевитая весельем людей, будто громоздкими, тучными ожерельями, любовно устроилась на всхрапнувшей от сырости земляной тверди. Воздух здесь ощущался по-иному, да и небо, наверняка, было другим — рыжим и заливистым. Лихим всплеском окатила энергия чужого места — гармоничная, но одновременно с этим бойкая и свирепая, как неприрученная лиса-оборотень. Людская суета порхала у уха, оглушая как гром. Оставшись в вечной слепоте, Сяо Синчэнь тонко улавливал звуки, и сейчас каждый из них взрезал ему слух, будто ковырял ножом внутри головы. Даочжан попытался отвлечься на запахи, ощущения, при этом боясь потеряться в суматохе и хаосе. Нелепо он ухватился за милого друга, держась и держа его в ладони. — Даочжан? — выспросил он и бегло продолжил: — Кажется, у них здесь какой-то осенний то ли праздник, то ли рынок. В любом случае, можем оглядеться. Сяо Синчэнь покладисто кивнул, и милый друг потащил его дальше, будто бы в самую глубь. На миг радостное празднование выжгло Сяо Синчэню острый, выточенный слепотой слух, а затем все стало мягче, тише — они оказались у торговых лавок. Запахло капустой — кисло и узнаваемо. Неуловимый, таинственный образ увядания сквозил в этом людском веселье, в этом ликовании. Вызревшее, спелое разложилось на лавках, гладкое, шершавое, с хрустящими листьями — осенние дары, пахнущие прело и сытно. Милый друг принялся что-то описывать, незатейливо рисовать своим хрипловатым, будто бы обитым соболиным мехом голосом, глубоким, размеренным, но Сяо Синчэнь больше слушал звучания, нежели понимал смысл. Созерцательная красота, ныне недоступная даочжану, вывернулась для него в уютных запахах, мягких касаниях голоса к его израненным ушам. Милый друг говорил, будто пел на неизвестном, мистическом наречии, убаюкивая и приковывая сильнее, чем все, что Сяо Синчэнь успел услышать. Внезапно он смешливо выкипел: — Ох, какая только что девка мимо прошла! Сяо Синчэнь оторопело повернул голову, не зная, что ему отвечать на подобное. Нежный румянец выплыл из-под его белых бинтов, окрасив непокрытые тканью щеки. — Жаль, что ты не видишь, даочжан, — продолжал он. Голос его был странным, тихим, вкрадчивым, будто он смотрел только на Сяо Синчэня, что-то выщупывая, вытаскивая. Все смущение отразилось на простодушном лице даочжана, он знал, что прочесть его эмоции было легче, чем погоду за окном. — Вот бы повалять ее на соломе. Сяо Синчэнь не хотел знать, зачем валять юных дев на соломе, но на всякий случай покраснел еще сильнее. От него определено ждали ответа — милый друг затаился, затих. — Солома колючая. Может, тогда сено? — несмело предложил даочжан. Только сегодня, после сна, он вытаскивал из длинных волос гребнем острые, золотистые стебли риса, поэтому имел об этом понятие — на сене Сяо Синчэнь еще не спал, но отчаянно думал, что оно будет мягче. — Ого, а даочжан весьма опытен! — резко засмеялся он, отчего Сяо Синчэнь заметно скис. — Но разницы большой нет, когда ты сверху. Хотя… откуда тебе знать, верно? — Ты смеешься над моей чистотой или над моим незнанием, друг мой? — спросил даочжан, оглушенный стыдом. Помимо этого, там, за ярым смущением, там, за белыми линиями бинтов, там, за пустотой глазниц — заныло сердце. Болезненно и страдающе, будто милый друг выпивал его кровь через соломинки, на которых он с кем-то, где-то, когда-то спал. Это было не его, даочжаново, дело, но ему стало горько. Откровенно, неосторожно, открыто горько. Милый друг усмехнулся, оставив Сяо Синчэня без ответа. Да и требовался он? Над ним подшучивали, а даочжан велся — конечно, велся. Он не умел по-другому. Эти шутки его смешили, но сейчас он едва улыбнулся, стоя облитым стыдливостью и трудной, нутряной болью. — Да брось ты, гиблое дело о таком думать, — вновь отозвался милый друг. — Тут как ни глядь — так блядь! Пошли лучше на овощи смотреть. Твою противную подопечную кормить чем-то надо. Его внимание явно заострилось на чем-то ином, ушло от юных дев, он вновь схватил даочжана за руку, да так яростно, словно собирался ту оторвать. И снова куда-то повел. Рыхло ощущался мир, Сяо Синчэнь все еще был во власти неожиданного, выжигающего нутро чувства. Он не хотел думать о его природе, но понимал — конечно, понимал. Он все понимал, может, во многом наивный, но не глупый до того, чтобы не знать, что творится с собственным кровавым сердцем. Это было до бестолкового удивительно. Неужели его, доброго, понимающего даочжана волновала чужая, полная тайн и загадок жизнь? Он ведь сам посоветовал милому другу оставить все за пределами их интересов, чтобы не перегружать друг друга собственными вескими секретами. Нет, пустое — нужно отпустить, позволить омыть разум этим чувством, пересытить им сердце и выжечь после. Да только сердце Сяо Синчэня стало слишком мятежным, тяжелым, горящим алым, ярким огнем, будто осень. В нем больше не ощущалось неспешной, заснеженной зимы, полной просветления и холодной мудрости. Он менялся, менялось его сердце — неторопливо, но неизбежно, твердо, неумолимо. Сколько бы времени даочжан не отводил на медитацию, разум и душа сходились в противоречиях и жажде. Ему хотелось думать, что со временем это пройдет, уляжется, утихнет, спадет, как спадает с волн штормовой ветер, цепко вгрызшийся в водную стихию. Но сердце, увы, не было морем — может, оно у даочжана Сяо Синчэня также по-доброму бескрайне, но в нем оказалось больше глубины и свирепости, неуправляемой воли, тоски по-иному, запретному. Откуда он мог знать, что страсти плоти порой усмирить было куда легче, чем страсти сердца, страсти души? Сердце его оказалось непокорным, оно мечтало о большем. Не о белом хлопке простых даосских одежд, оно мечтало о милом друге, открыться ему, коснуться, белыми костями вылизать киноварь сердца чужого. Но милый друг был глух, а Сяо Синчэнь — нем. Он не хотел, чтобы кто-то об этом знал, чтобы его сердце было опозорено догадкой. Храня свою любовь в тайне, он возился с ней, как больной. Чужие слова порой обжигали, и Сяо Синчэнь, из всех не испитых ощущений и чувств, не хотел наткнуться на ревность. На простую и дикую, как полынь по краям дорог. Но прямо сейчас он мог бы собрать из нее целый горький, серебристый букет. Хорошо, подумал даочжан, что милому другу всё — нипочем. Он обвился голосом вокруг ушей Сяо Синчэня, как демон-змей, и зубоскалил, как прежде: — Присмотри, где здесь можно Слепышку продать. — Друг мой, людей нельзя продавать. — Я продам ее как тощий, гнилой овощ. Вот увидишь, даочжан! Сяо Синчэнь не смог удержать смех — он искренне не понимал, как этому человеку удавалось смешить его всякой ерундой. Ему было стыдно перед А-Цин, но шутка действительно казалась ему хорошей и забавной. Может, у него просто отсутствовал вкус в юморе — по крайней мере, именно так говорили ему многие. Его было невероятно легко рассмешить, и милый друг об этом знал. Слишком хорошо знал, судя по всему. Пока даочжан отсмеивался, его дорогой друг куда-то делся с тихим: «Постой здесь, я быстро!». Сяо Синчэнь не стал спрашивать, глубоко вздохнул, стараясь отпустить сковавший внутренности смех. Одиноким он оставался недолго. — Достопочтенный, да вы, наверное, заклинатель? — обратился к даочжану веселый, задиристый мужской голос. Его обладатель, наполненный располагающим радушием, после осторожного согласия Сяо Синчэня с глубоким уважением продолжил: — Редко к нам заходят заклинатели. Вы, даочжан, потерялись? — Мы с моим другом охотились неподалеку. Он предложил заглянуть к вам. Не сочтите за наглость вмешиваться в ваше торжество, — отозвался Сяо Синчэнь смиренно. Перед ним точно был мужчина средних лет, и пахло от него густо, плотно, будто от чарки с вином. Мягкие ноты каких-то пряностей, приятный слуху говор. Даочжан доверчиво расслабился, сохраняя добродушие и вежливость в разговоре — мужчина рассказал, где они находятся, учтиво не спрашивая про слепоту заклинателя. Сяо Синчэнь был за это благодарен и слушал с интересом: лихой настрой этого человека, его доброжелательность и гостеприимство, очарование искреннего осеннего дня овладели даочжаном под завязку. Когда он встречал таких людей, ему становилось отрадно. Все его нутро находило отклик: он покинул Неизвестную гору ради того, чтобы помочь всем и каждому, не требуя благодарности, но она всегда была ему приятна. Не до гордого, жаркого огня внутри грудины — до простого и скромного желания пройти выбранной тропой до конца с чистыми намерениями. Даочжану было чуждо высокомерие гордыни, и простой человек увлекал его мысли так же сильно, как и богатый заклинатель. Он слушал всех с равным вниманием и уважением. — Даочжан, позвольте угостить вас нашим собственным вином? — с почтением обратился к Сяо Синчэню мужчина, сбив заклинателя с толку. — Это в качестве благодарности за вашу работу, даочжан. Сяо Синчэнь колебался. Ему не хотелось обижать отказом этого человека, ведь в его признательности не было ничего плохого или возмутительного. Она шла от сердца, а сердечные подношения всегда ценились даочжаном куда весомее материальных. — Если только немного, — наконец, соглашаясь, улыбнулся Сяо Синчэнь. Мужчина аккуратно, под самые пальцы, подал ему пиалу с вином, при этом тон его голоса выдавал довольство собой. Может, он был горд тем, то угощал самого заклинателя, может — просто был горд результатом. Сяо Синчэнь поблагодарил и одним длинным, тягучим глотком выпил. Крепость алкоголя мазнула по горлу жарко, терпко, даочжан тут же залился румянцем и кашлянул. Он и раньше выпивал для приличия, но тот алкоголь был вежливым, мягким, а этот — кипучий, злой, как огонь. Ему хлестко спекло желудок, и пару мгновений Сяо Синчэнь пытался осознать, из чего это вино вообще было сделано. — Даочжан! — сквозь горячую, пустозвонную поволоку позвал его голос милого друга. — Тебя нельзя оставить ни на минуту! — А это — ваш друг, даочжан? Сяо Синчэнь, прибывавший в размытом алкогольном полубреду, мотнул головой непонятно кому из двоих мужчин. Жаркой волной разошлось по внутренностям, выкрутив мысли, как влажную тряпку. Его повело — откровенно, дрожаще. Невольно он шагнул к милому другу и едва не споткнулся о свои же неосторожные, вездесущие ноги. Потерянный в слепоте горячки Сяо Синчэнь никак не мог взять в толк, где теперь что располагается: земля стала слишком мягкой, упругой; и он привалился к плечу милого друга, наивно решив, что через минуту его отпустит. Мужчины о чем-то заговорили, но тональности и настроения даочжан больше не улавливал. Его разум, засыпая, что-то нашептывал, проникая в конечности заманчивой, сладкой свободой. Во рту все еще терпко кислило. — Даочжан, даочжан! — позвал его знакомый голос вновь. Кажется, милый друг его куда-то вел. Щеки горели, все тело — горело. — Да сколько ты успел хлебнуть, а? — Чуть-чуть, — честно признался Сяо Синчэнь. Мир вокруг то ли скрипел, то ли все еще дрожал, но больше не было слышно того мужчину с вином, ни тех красноречивых женщин, расплавленных в шумной веселой неге гуляний, ни тех молодых торговцев на рынке, словом украшающих свой товар, никого более. Было тихо. — Где мы? — Собираюсь спрятать тебя от позора в хлеву, — усмехнулся он. Что-то дернулось — или, с опозданием осознал Сяо Синчэнь — дернули его. Неповоротливый и неуклюжий от пережитого он послушно уселся в охапку соломы. — Тебя же теперь ни один приличный человек на порог не пустит. Вот пьянь ты, даочжан. Сяо Синчэнь, страдающе краснея, замотал головой, не в силах связать и двух слов. Ему было так стыдно. Так опозориться перед милым другом! Теперь он будет думать… Думать, будто он, даочжан, такой скверный, непорядочный, глупый и неискушенный. И с ним — скучно, хоть в петлю лезь. — Прости, — несчастно выдавил Сяо Синчэнь, желая спрятать за белой повязкой не только пустоту глазниц, но и горящие щеки. — Пустое, пустое, — усмехнулся милый друг и сел возле. Его горячее, лихое тело обожгло не хуже алкоголя, заставило сесть ближе. Ничего на это не сказав, он продолжил: — Я, знаешь, сколько в жизни всего перепил. И сладкого, и горького, и кислого. Бывало, изобьют так, что дышать неохота — только выпивка и помогала. Отлежишься в алкогольном бреду, а оно и само затянется, зарубцуется. Эх, даочжан, святоша ты, нежный человек. Ласковый и добрый. Каким был этот человек… Такой непонятный, странный, волнующий. Сердце так и прет к нему, рвется, глухо скрипит, иссохшее от жара томительной, первой любви. Сяо Синчэнь никогда бы не поверил, что смог бы, вот так, безликое, к себе подпустить настолько близко, что чувствовал себя ослепленным повторно. Беззащитно влюбленным, великодушно любящим. Отпустить эти чувства не помогает никакая медитация. Сердце прикипело к этому человеку, будто нагар на дне котла. Сяо Синчэнь протяжно вздохнул, сочувственно огладив мягкий угол локтя милого друга. — Мне жаль, что судьба обошлась с тобой так. В приоткрытую дверь втекал сладковатый осенний воздух. Пахло затхло, прело от сена, навязчиво, но все еще нежно, будто лаская. Еще не ударило первым морозцем. Все вокруг, изживая себя, дышало и выцветало. Осень уже входила в юношескую пору, когда листья, облитые золотом, все еще свежи и упруги, а вечерами в воздухе разлито лживое тепло, одуряющее запахом полей и полян. Его отголоски доносились и сюда, в хлев, но глушились, перекраивались на иной лад, более тягучий, насыщенный. Сяо Синчэнь внезапно вспомнил, как обнаженная, вскрытая земля полей становилась стылой и седой, будто посыпанная пеплом. Мир умывался утренними росами и оголялся до изящной прозрачности, стыдливо прикрытой нежно розовыми румянами рассвета. А если кинуть свое тело на землю, туда, где солнце вылежало листья до бархатного тепла, то небо становилось перевитым сухими капиллярами веток, через которые светлый хрусталь протекал ниже, на самое дно зрачков. В такие дни Сяо Синчэнь ловил блуждающие, светлые, редкие облака, а сейчас только и мог, что вспоминать, как бледное солнце играло на белом полумесяце его ногтя, соскальзывая вниз, под кожу, как ветер раздевал белесые руки, поднимая вверх пышные, свободные рукава. Картинки — чуть блеклые, но все еще хорошие, родные. Цветные. Вспоминал спокойное лицо даочжана Сун Цзычэня, будто бы овеянное туманным рассветом, вспоминал, как лип к нему дневной сок света, выливая стать его фигуры среди томящего золота осени, как пушистое солнечное тепло ложилось на его ресницы. Сун Цзычэнь о чем-то постоянно думал, угрюмо и много, обильно, в отличие от беззаботного Сяо Синчэня, привыкшего во всем и везде искать, ценить момент. Остро пронзило сердце потерей. Запершило в горле, и почти что обратно выкипел алкоголь. Разойдутся ли их с милым другом пути так же? Нет. Нет — даочжан больше не вынесет. — Послушай, — Сяо Синчэнь схватил милого друга за руку, торопливо шепча, — послушай, послушай… Ты ведь не собираешься уходить? Покидать город И? — Да с чего бы мне куда-то идти, даочжан? — удивленно отозвался он. — Я много где успел побывать, много что видел. Никуда меня больше и не тянет. Тревога Сяо Синчэня вдребезги разбилась от его спокойного, уверенного тона, твердотелого, будто ни на секунду он не сомневался в своей убежденности оставаться подле двух слепцов и будто бы все это время только этого вопроса и ждал. Даочжан улыбнулся — открыто и радостно. — Но где бы я ни был, — засмеялся милый друг, привлекая внимание даочжана, — а девки везде одинаковые — мягкие и глупые, жарко-влажные между ног. Вместе с этими словами Сяо Синчэню в лицо будто бы выплеснули горячими углями. На миг ему показалось, что даже его бинты на слепых глазницах покраснели — ужасно стыдно и беззащитно. Внутри защемило. Болезненное, острое и жалящее, как укус осы. Ему не нравилось это чувство — душное, тяжелое, голодное. Вгрызлось до сути, под ключицы, стрельнуло глупой, пронзительной болью. Омраченный тяготой опьянения, он не вскипел от праведной ярости, он уныло хлебнул этого с излишком, будто уксуса. — Зачем… Зачем ты мне это говоришь? — хрипло спросил Сяо Синчэнь. — А разве тебе неинтересно? — Ничуть, — резко отбил даочжан, и его плечи задрожали под невинностью белых одежд. — Экий ты праведный… Видимо, не был ты, даочжан, мальчишкой, опьяненным властью, ослепленным обманчивой вседозволенностью, каким был я. Все успел испробовать, и жалеть тут не о чем. Он так спокойно говорил о своих былых любовных восторгах, будто это не резало Сяо Синчэню наживую сердце. Он хвастался тем, что даочжану узнать и понять было не под силу. Не познал Сяо Синчэнь ту сумасбродную, мальчишечью браваду, когда было все так необъятно интересно, осточертело хотелось дорваться до всего, что может дать мир. Не познал он этих влечений и не ведал, как от другого человека можно требовать страсти плоти, когда глухи сердца и души друг ко другу. Разменивать свою благодатную теплоту на случайных, отдавать нелюбимым — это было ему чуждо. Он был готов вывернуться до дна, без остатков только тому, кого полюбил. Отдать себя всего — преданно, изранено отдать. Со всем своим великодушием и честной щедростью. И вот как видел его милый друг! Незрелый, неопытный и скучный праведник, заключенный в своем слепом одиночестве до конца жизни. Томясь от бессмысленного желания быть понятым и любимым, Сяо Синчэнь низко склонил голову, отгораживаясь спавшими волосами, будто ширмой. Он был смущен, растерян, напуган. Он ведь… Милый друг для него — откровение. Жажда слабой плоти, сладкая нега сердца, бестолковое жжение в душе. Яркая вспышка света в черной, глухой слепоте. Ютящаяся в груди истома. Доверчивая, нежная боль. Он стал для даочжана спасением, он стал его глазами — рассказывал ему мир в красках и шутках, вернул ему веру в себя и свои силы, он… Сяо Синчэнь ощутил, как его лицо лизало пламя, изнутри и снаружи, выжигая даже кости. В этот миг он осознал, как далек от этого человека. Осознал, какие заносчивые были его мечты. Он ведь такой… Никакой. И милому другу, наверняка, нравятся лишь женщины. С чего бы ему стал интересен закутанный во все белое и непорочное молодой монах? Сяо Синчэню нечего ему предложить, кроме своего торопливого, влюбленного сердца. Порой — он слышал — этого достаточно. Но иногда — ничтожно. — Не был, — наконец, обронил даочжан. — И что, ни разу тебе не горячили кровь девки? — с веселой ленцой спросил милый друг. — Девушки! Девушки… — покачал головой Сяо Синчэнь, обвязанный чужим непониманием туго и отвратительно. Неужто он не слышал, как кричало даочжаново нежное сердце? Как вязко болело в левой половине груди… Опьянев глотком алкоголя и безмятежностью горькой муки, Сяо Синчэнь воскликнул: — Ты!.. Ты мне душу режешь, кровь прожигаешь наживую… Ты! О, как было громко его страдающее сердце в белоснежных одеждах. Лихо развязался тугой узел праведности, стек мирской шелк застенчивости. Он обнажился душой, закричал слепыми чувствами и — ждал. Удара, насмешки, быть может — едкого понимания. — Да ты, даочжан, лишнего хлебнул — не иначе, — оглушенный чужой честностью, милый друг долго молчал. О чем он думал, что хотел сказать еще? Сяо Синчэнь не ведал, только смиренно улыбнулся, распуская уголками губ свою затаенную печаль. — Все, о чем я мечтаю: вернуть зрение, чтобы увидеть тебя хотя бы на миг, — по-глупому открыто произнес он в итоге, не найдя слов лучше и правильнее. Ему были нужны не они — ему был нужен милый друг. — Нельзя, нельзя! — внезапно вскрикнул дорогой друг. Тон его голоса был каким-то испуганным, сжатым. — Нельзя тебе меня видеть, даочжан. Нельзя, нельзя… Он исступленно шептал, словно с кем-то ожесточенно спорил, и шепот его заполз в уши назойливыми, жирными насекомыми. Удивленно Сяо Синчэнь спросил: — Но почему? Уверен, ты красивый человек. — Красивый, красивый, — вновь заговорил он спешным, маслянистым тоном. Горячим и торопливым, будто им желая стиснуть Сяо Синчэня, обволочь, бросить в густое, жаркое марево. — Девкам нравился, но тебе не понравлюсь, даочжан, не понравлюсь. «Я вскрыл для тебя сердце, — подумал даочжан со свирепой усталостью и тихой скорбью, — оголил для тебя душу. А ты… вновь о девушках… вновь — о них». — Девушки! — несчастно зашептал Сяо Синчэнь, приободренный лживым хмелем в крови. Щеки залило горячим и горьким. — Девы! Да хватит о них. Твое поведение… Ты… Мне не нужно. Не хочу слышать. Прошу, замолчи. И даочжан забился в тоскливом молчании, едва дрожа губами и сердцем, но в мыслях, щеках оставаясь жарким, как в лихорадке. — Да разве то девушки! — возразил милый друг, голос его вновь стал привычным, бойким, метким. — Девки! Потаскухи из веселых домов, одичалые в своей изнеможенной страсти, выплеснутые из жизни общества, как накипь из котла. Грязь и похоть, нагар на дне! Развратные, глупые сучки! Да что о них говорить. Ты прав. Все верно. Жизнь, видимо, познакомила милого друга только с такими. У него не было матери, сестры или любимой. Девушки из домов удовольствий — все, что он знал. А Сяо Синчэнь знал иных. Перед его мысленным взором пронеслась вереница образов: пышнотелые, загорелые деревенские девушки, красные и наливные от работы, как яблоки; нежные с персиковой мягкостью девы из шумных городов, прикрытые таинством напускной невинности; задорные, худые девчонки, побирающиеся по улицам, все так застенчиво похожие на А-Цин… Мутный, бледный образ наставницы Баошань, величественный и загадочный, как дракон, но с материнским оттиском, будто бы подёрнутый серебром и нефритом. Все они — другие. Было в них то, что обычно и делило людей на мужчин и женщин. То серьезное и извечное, и теперь, в темноте своих впечатлений, Сяо Синчэнь и в себе… Искал. Ни разу в жизни он не задумывался о том, есть ли в нем что-то женственное, а теперь, сокрушенный чужими словами, он выискивал в полумраке это, глупое, первозданное. Никогда не проникало в его голову сомнений о собственной природе, не выдавалось дня, чтобы он смотрел на себя с точки зрения другого мужчины. Нет в нем этого. Не может он по-женски стеснительно затаиться, почувствовав рядом мужчину. Чудная неловкая неопытность не пугала его жажду постигнуть человека возле, не взирая на пол, в груди звенело — в крови звенело! — как люб и дорог этот юноша ему. «Во мне нет ничего женского, — с волнением подумал Сяо Синчэнь сквозь пелену сердечного опьянения. — Я не девушка. Осужденный на вечную слепоту монах. Был бы я ему интересен, сложись все по-иному? Что же гадать…» Конечно, он не мог обжечь взглядом как те девы. Вспыхнуть алым, порочным пламенем, разжечь внутри огонь, кинуть словом, будто искрой в сухие листья. Он этого не умел, не знал, не мог — чистый и осторожный в своей невинности, как тихая заря с истлевающими крупицами звезд. Но если бы милый друг захотел, обронил хоть намек — Сяо Синчэнь бы позволил оплести руками свою ивовую талию, путая их тела в застенчивом, жарком шелке. Вся жадность даочжанова сердца к этому юноше происходила не из причин и следствий, а из желания быть рядом, но даже в этом хмельном ощущении он чувствует себя преступно неуклюжим. — Не понимаю тебя в этом, друг мой. Прости, что в этом я так несведущ. Сяо Синчэнь не хотел даже думать, как сейчас он выглядит: губы — угрюмо-обкусанной линией, уши — в стыдливом жаре. — Многое же потеряли девки, — засмеялся милый друг, — когда такому красивому даочжану стали любы мужчины. — Нет! — отчаянно краснея, воскликнул Сяо Синчэнь. Диким, открытым, трудно лежащим на языке он продолжил: — Мне люб только ты. В своем смущении даочжан был уязвим как никогда, не могущий от него отбиться ни словом, ни мечом — стоически терпящий его острые уколы и выпады, прямоту своего разума и сердца. Он больше не мог молчать — вся его душа давилась этим плотным, сладким комом. — А ты… — хрипло тянет милый друг, спотыкается об это «а ты», молчит — долго, тягуче и касается живым пламенем дыхания. «А ты» — вьется нежностью у шеи. Дыхание у милого друга горячее, спертое, жгучее. Что-то болезненно начало томиться внизу живота. Следом — касания теплой кожи, разгоряченной, дикой, шершавой, закаленной трудной жизнью. Сяо Синчэнь сглатывает шумно и боится дышать дальше. — А я?.. — На сене бы тебя повалял точно, — засмеялся дорогой друг. Эта наглая шутка хлестко обожгла даочжану сердце, оно закровоточило и тут же запеклось огнем. Он неинтересен милому другу, уж точно не так — и это было больно. Никогда бы в жизни Сяо Синчэнь не подумал, что будет упрекать другого человека в излишней скромности по отношению к своему телу. — Смеешься надо мной, да? — А тебе впервые не смешно? — Ты дикий. Дикий, нужный. Забавный и живой, будто тебя жизнью выкормили, а не молоком, — бестолково, измученно даочжан вжался в милого друга, увлекая того в объятия. Он позволил себе это, не от пустого алкоголя в голове — от муки сердца. Оно задыхалось. — Со всем другими я не такой. А ты, а ты!.. Кажется, на нем, Сяо Синчэне, мир милого друга стопорился, кричал в бешенстве и никуда больше не шел, словно даочжан стал тупиком и одновременно искомым местом. Уязвимо приоткрытое таинство чужого сердца отозвалось внутри трепетом и счастьем, да так, что Сяо Синчэнь откровенно раскинул руки, обнимая крепче, жаднее, слаще. И в руках его безутешное, оголенное, огромное «иди ко мне, сюда, в мое тепло и любовь. Я согрею тебя не только телом, но душой. Не только страстью, но и лаской». — Нежный ты, даочжан, нежный, — льет и плескает голосом милый друг, и слова его лижут, как мягкие теплые волны. — Знаешь, никто нежности меня не учил. Боли только. С болью дружить я умею, а с нежностью… Куда мне столько, куда? Он засмеялся горько и рыхло, и от звука этого смеха подкатило в груди тяжелым шаром, будто по старому, пыльному полу. Его ладони, раскисшие на спине, горячий нрав близкого тела… Сяо Синчэнь потянулся к милому другу, доверчивый, внимающий, жаждущий, с такой распахнутой душой, что все его чувства были видны насквозь. И дорогой друг коснулся даочжановых пышных, воздушных одежд, не раздевая, поправляя. Сухой мазок губ у щеки, под ухом. И все. Но этого было больше, чем всего мира. Опрокинулось сверху, досадливо завело, засело в топи невызревшего, неиспробованного. — Прошу тебя, возьми все, что у меня есть, — у Сяо Синчэня в груди все болело от этого судорожного, пресного, горячего, не отступающего ни на миг. Хотелось забыться в опьянении разума, но от жара и чудной искренности выветрились даже те капли, что он успел выпить. Теперь его не спасало ничего, только смущением жгло щеки, будто даочжан уже час сидел у жарко натопленной печи. Милый друг хмыкнул. — Возьму, — выплеснул горячкой он. Его знойный шепот облил Сяо Синчэня сзади, брызнув в затылок и шею, а после — густо стек вниз, как лунный свет по забытым дощатым дверям. Сяо Синчэнь покраснел сильнее, чем мог бы подумать. Румянец спрятался под толщей бинтов, но горящие уши и даже шея остались торчать, как яркие лепестки. Столько смущаться даочжану не доводилось: он никогда не крал, не обманывал, не делал ничего постыдного и запрещенного. Его попросту нечем было упрекнуть — он был чист, как горная река. Жизнь он вел праведную и смиренную, если и стеснялся когда-то — так это милостыни просить или на рынке торговаться, но разве то истинное смущение? Боязнь причинить людям неудобство, стать мешающим, назойливым, словно муха, от которой досадливо отмахнутся. — Так где, ты говоришь, я кровь тебе вяжу? — внезапно спросил милый друг, ловко вывернувшись из объятий. Рука его, оставшись на талии, мягко мазнула окунутой в кипяток кистью. Сяо Синчэнь вздрогнул, не в силах понять, что спрашивает этот человек, только вскипая в его руках, как морская пена. — Прости, друг мой, я не совсем понимаю… — Думал обо мне под жарким покровом ночи? — зашептал он огнем у шеи. Сладостное ощущение вошло в тело остро, как клинок под ребра, и Сяо Синчэнь, изнемогая от жара, онемел. Рука милого друга стекла ниже, ехидно коснулась у паха — томно, пронзительно, и даочжан ахнул: — И кровь стопорилась вот здесь? Эта ласка проста, как шепот трав, но от нее у неопытного Сяо Синчэня переворачивается все внутри, вязко исходит. Касания эти — жидкий огонь, опоясавший низ живота. Милый друг дразняще изводил его, поглаживая и выглаживая, будто что-то подыскивая и обещая, отчего в полутрезвую голову закралось чужеродное подозрение: кажется, с мужчинами милому другу тоже доводилось быть. О, это было хорошо — терялась и без того потерянная голова. Острое, томное удовольствие, вогнавшее клыки в плоть, в ослепленном, невинном мире было особенно изысканным, совершенным, утонченным. Какие невообразимые вещи этот человек мог сделать с даочжановым телом! Страшные, ужасные, сладкие вещи. Но то, что он сделал с душой Сяо Синчэня и сердцем, было страшнее, ужаснее и слаще. Он вселил в них надежду. — Здесь, — мучительно оторвав руку милого друга от паха, даочжан поднял ту выше и наложил на свое сердце, согревая то. — Здесь, дорогой мой друг. Его ладонь, наложенная, как лекарство, теплая и умная затекла за белый хлопок одежд так досадно хорошо, что Сяо Синчэнь вновь сбился дыханием. Оцарапала сухая кожа кожу даочжана, нежную, да эти царапины достигли сердца, выбив на нем дрожь. Милый друг медленно оглаживал большим пальцем у соска, будто бы проверяя пределы даочжановой застенчивости, да только те, дрогнув, рухнули, стоило тому так приласкать. В этих касаниях больше не было тяжелого, голодного огня. Милый друг касался Сяо Синчэня бережно, с трудной, тупой заботой, от которой подкатило к горлу — болью, состраданием, жадностью, тоской. Накрыло с головой, словно ночью, затопило, вгрызлось в грудину. Сколько же… сколько же в нем чувственной, плодородной нежности? Сколько любви? Океанами горькой полыни. — Даочжан… — уронил он, словно в пропасть. — Даочжан. Сухие камни кидал в бушующую реку. Ласкал. Плавил. Тянул. А ведь это — лишь пара касаний. Сяо Синчэнь открыл ему свою душу — намерено, но ненароком — ожидая, как сейчас в нее вонзится милый друг. Остро и резко, как делал всегда. А тот, пристыжено, утопая в горечи болезненного разрешения, окунул в нее лишь ласку. Глухой тоской заложило уши. Этот человек… Этот человек! — Поцелуй меня, — вскрикнул Сяо Синчэнь, не в силах более сносить эту пытку. — Поцелуй! Даочжан был чист. И вся чистота его, возмущенная бесславной бесстыдностью речей, истаивала, как последний снег. Все, чего он сейчас хотел — быть честным до последней капли крови. Обнять милого друга сердцем и никогда не отпускать. Пропитаться им, будто лунным соком. Но тот… — Не могу, даочжан, — зашептал он иступлено. — Не могу, не могу… Не могу! Ты же пьян. Сам себя не слышишь. На миг Сяо Синчэню показалось, что он ослышался, задохнувшись от боли, холодной и твердой, как лед. Стало до опустошения страшно, до головокружительного одиноко, будто его ослепили повторно, лишив зрения душу. Изнеможенный прожигающей ненавистью к своей настойчивости, даочжан мог только глухо, надрывно, бестолково рыдать в окружении грязной черноты. Ему будто наживую резали кости. Да что там кости! Душу. Сухо в горле. Сухо во рту. Но не сухо под сердцем, отвратительно и вязко. Сяо Синчэнь не мог и слова из глотки вытолкнуть, словно ими подавился, но их все равно внутри головы слышал — немые, глупые слова, цена которым солома да сено, горечь алкоголя в крови, тяжесть утра, безликое и безымянное, пальцы в волосах и губы — не у губ. Милый друг его вытряхнул, просто перевернул. Сердце вытащил. Выпотрошил. Руками голыми забрался в золотое ядро, разворошил, оставил сор и нудную, беспомощную боль. Нужно было промолчать, нужно было взять то, что давали — но Сяо Синчэнь во всем стремился быть полным и нескончаемо обильным. Вся его любовь, рассыпанная во внешний мир, сгустилась и склеилась за грудиной, уменьшилась до любви к одному человеку, а что искал тот? Единения тел или скупость даочжанова сердца? Хотел узнать, где пролегает предел необъятной души Сяо Синчэня? Что он хотел, почему оттолкнул? Молчание звенело как тетива. — Закат, — внезапно заговорил милый друг, — как кисель. Плеснул, видимо, мягким багрянцем золотистый вечер. Златоглазая, шепотливая осень с простуженными ветрами бесформенным укрыла крышу, под которой они ютились. Сяо Синчэнь остался в своем тихом горе одиноким как никогда. — Спи, даочжан, утром будет понятнее. И Сяо Синчэнь действительно засыпает. Обласканный киселем заката, зыбкими тенями говорливой осени, засыпает, едва убаюканный блаженным, черным жаром рядом. Утром — будь, что будет! Может, поговорят. Может — послушают, как проснется хрупкий и чистый, будто вымытый слезами, осенний мир. Кто знает.
198 Нравится 81 Отзывы 65 В сборник
Отзывы (21)