1985
22 ноября 2021 г., 10:36
Вообще-то, о таких вещах не рассказывают. Об этом не принято говорить вслух — не принято и опасно. В такой стране живём. Не, я, если что, свою страну люблю и сидеть на нарах не хочу, не подумайте. Блядь, а перед кем я тут распинаюсь? Мой же дневник. Хочу и пишу. Просто на всякий случай, если товарищ майор его прочитает… Мне плевать! Я уже по-любому буду не в этой стране, так что пускай читает на здоровье, чего это я? Скорее, это примечание на случай, если мы всё-таки станем известными музыкантами, и дневник найдут… Хотя, тогда всем уже будет всё равно, как я там о стране говорил, ведь тут будет кое-что гораздо интереснее.
Мам, пап. На случай, если это прочтёте вы — чего бы мне, конечно, не хотелось, но я этого не исключаю. Ну… убедитесь, что всё правильно думали обо мне. Я же знаю, что думали. Сглазили, наверное. Знайте, что я ни в чём не виноват: это всё он.
Мастерски я интригую, да? Просто не знаю, с чего начать. Да и начинать страшно. А почему вообще решил? Не знаю. Подвожу итог, пытаюсь разобраться и понять заодно, на кой чёрт люди ведут свои идиотские дневники. Я в кино видел, в американском, но никак не мог поверить, что кому-то не лень этим заниматься.
У меня не совсем дневник. Это больше исповедь такая. Автобиография. Я пишу автобиографию в восемнадцать лет… Неплохо, а? Зазнавшийся, словивший звезду Бортник.
Мемуары проститутки. Так и назову.
Какое же сумбурное начало… Не быть мне прозаиком. Слишком уж много свободного места и времени у писателей. У нас, поэтов, как? Ну, у музыкантов. Надо уложиться в три-четыре минуты, больше — перебор, не стоит. А писатели? Никаких ограничений: графомань сколько влезет, чем больше — тем лучше! Вот Достоевский с его проклятыми «Братьями Карамазовыми» и «Бесами», а? Ну не подлец ли? Интересно, хоть кто-то это до конца читал, или все просто врать хорошо умеют? Или это я такое быдло?
Достоевский… Ох уж мне этот Достоевский. Ему надо бы сказать спасибо, потому что из-за него всё и началось. Отчасти из-за него. Но обо всём по порядку.
Впервые я встретил его — не Достоевского, а Шуру, конечно — в начале июня восемьдесят пятого. Мне было почти тринадцать, ему — уже пятнадцать. Он ходил с таким модным маллетом: с челкой, бритыми висками и длинными волосами на затылке, — вечно в окружении друзей, он тогда был выше меня и казался недосягаемым. Это мне и понравилось. Я не хочу ни одного из тех, кто мне доступен: я хочу тех, кто смотрит на меня свысока. И Шура смотрел, надо признать. Я ведь был самым младшим в театральном кружке, где мы познакомились — как еще ему на меня смотреть?
Меня никогда раньше не тянуло к искусству настолько, чтобы им заниматься. Я сам мало-мальски выучился рисовать, и мои карикатуры даже хвалили в школе, вот только рисунки как карикатуры не задумывались — я старался и рисовал их всерьёз. В тот короткий период меня даже перестали ругать по несколько раз на дню, поскольку у меня появилось занятие поинтереснее, чем всех донимать своим отвратительным поведением. Конечно, очень скоро всё вернулось на круги своя, но всё-таки…
В театральный кружок я пошел от скуки и желания перестать наконец быть изгоем среди нормальных подростков. Всю жизнь я был, как бы… сам себе на уме. Отец долгое время работал академиком в Африке, и я жил там, в окружении африканских детей, редких животных, пустыни и пальм — очень быстро приобщился, стал частью всего этого. Привык, что можно бегать и кричать, если хочется, что никто не посмотрит косо. А потом мы вернулись в Минск, и быстро стало понятно: посмотрит. Я не знал, как вести себя, чтобы меня перестали считать странным, и решил, что лучший вариант — молчать в тряпочку, не нарываться. Не помогло. Сначала меня недолюбливали за мою громкость и вездесущность, потом — за отстраненность и спокойствие. Когда-то нужно было разорвать этот порочный круг, и я решился на это жарким летом восемьдесят пятого.
В театре мне сразу понравилось: дух свободы, авангардизм, творчество — не то что школа! Ненавижу школу, до сих пор мурашки — как вспомню, так вздрогну. Так… снова не об этом. А о чем? О Шуре! Ой, о нем бы я мог написать много.
Итак, с Шурой мы познакомились на первом же занятии. Я все не перестаю удивляться тому, какие мы разные. Даже внешне. У него лицо — вытянутое, с высокими скулами, нос длинный еврейский с горбинкой, полуприкрытые глаза, такие грустные, и брови тоже формы под названием «подайте, Христа ради, червонец золотой». Жалобные, в смысле. А губы — наоборот: всегда легкая улыбка, впадинки у уголков губ; верхняя губа — с совсем незаметным разделением посередине. Вот как… а, еще уши! Шуркины уши-локаторы, которые он на момент нашего знакомства не прятал, а нелепо выставлял напоказ на фоне бритых висков… смешные, идеально дополняют столь характерную внешность. Внешность у Шуры и впрямь характерная — такая, что с него самого можно рисовать карикатуры на хитрого еврея и продавать. Блин, а если он прочтет? Ой… ладно, не буду зачеркивать, он посмеется, потому что это правда. А у меня лицо квадратное — такая нижняя челюсть, что я могу арматуры перегрызать. Глаза узкие, брови с наклоном к переносице, нос без горбинки, но не сказать, что прямой, а крючком. У меня так, потому что папа из Узбекистана. А у Шуры — бабушка узбечка, и получается, что у нас одни и те же корни, но совсем разные лица… как же так, интересно?
В общем, этого нескладного, худощавого, смешливого парня я заметил сразу же. Нельзя не заметить: он громко что-то вещал уже сломавшимся (так рано!) низким голосом, а все вокруг смеялись. Девчонки, мальчишки, наш руководитель. Да, Шурик — душа компании, а я… нет такой части тела, которой я мог бы быть, наверное. У меня тогда не было своего места, своего предназначения. Я сразу понял, что Шурик мне понравился — во всех смыслах, — но нам с ним не по пути. Понять понял, но мириться не стал.
За оттопыренным ухом у Шуры хранилось кое-что — сразу две сигареты, которые он и не думал прятать. Я на первом своем занятии ни с кем даже толком не поговорил — вообще ни с кем, не то что с Шурой. Но мне хотелось. Потому я придумал такой гениальный в своей идиотии план: просто сделать вид, что нам с Шурой в одну сторону, и пойти за ним. Он заметил меня уже метров через пятьдесят нашего похода до остановки. Улыбнулся крупными передними зубами, из-за которых его верхняя челюсть, если смотреть сбоку, выступала немного вперед.
— Тебе куда? — спросил он, приостановившись, чтоб подождать меня. Я занервничал и навскидку ответил:
— На водонапорку.
— Третий трамвай? Я недалеко живу.
Есть. Победа. Интуиция — сто баллов, Левчик. Жаль только, что жил я на окраине города — через район от водонапорной башни. Только какое это имело значение? Тем более, что на остановке в ожидании трамвая Шура угостил меня сигаретой. Курить мне пару раз доводилось и раньше, но тогда не понравилось, а вот сейчас — да. И чего таить… мне понравилось, как это делает Шура. Глубокие затяжки, быстрые, даже вороватые. Я пялился как дурак. Впервые со мной приключилось такое: смотрю, понимаю, что зря, но сделать ничего не могу, взгляд отвести — невозможно. А Шура… он, я уверен, уже тогда все чувствовал. Не дурак же все-таки. Вместе мы, бурно разговаривая, доехали на трамвае до «моей» остановки, и он вызвался проводить до дома, видя, как неуверенно я озираюсь по сторонам в поисках нужной дороги до своего двора.
Либо он так издевался, поняв, что я пытаюсь его обвести вокруг пальца, либо действительно хотел помочь. Я вяло оправдался, что мы переехали только недавно, и, сгорая от стыда, зашел в первый попавшийся подъезд. Я идиот, но так уж повезло, что Шуре такие нравятся. И вот — прошла наша первая встреча.
Когда я понял, что я — тот еще педик, и почему мне не стыдно? Не знаю. Всегда знал и чувствовал, что просто я — такой. Знал и то, что об этом лучше никому не говорить. Я не особо понимал, как называется это явление и что оно значит, но чувствовал к парням нечто особенное с самого детства. Мне хотелось ловить их восхищенные взгляды и нравиться им, хоть ты тресни. Просто раньше я об этом не думал. Задумался, когда встретил Шуру — и то не сразу. Сразу почувствовал, но пытался об этом не думать.
И я не думал об этом, когда ради пары десятков минут общения с ним поехал в совершенно чужую часть Минска — я просто делал то, что должен был. А чем еще заниматься? И я не думал об этом, когда с упоением слушал его россказни в те редкие минуты, когда удавалось собраться компанией и поболтать посреди занятий. Оказалось, частью этой компании быть проще, чем я мог подумать: просто становишься в толпу и слушаешь разговоры, а иногда даже сам в них участвуешь.
Актер из меня оказался хоть куда: я отыгрывал все реплики, которые должен был, на «ура», лишь иногда перебарщивая с эмоциями, и мне говорили, что я неплохо смотрелся бы в драме. Я знал, что Шура смотрел на меня всегда внимательно, хотя первое время нас ничего не связывало. Я стеснялся подойти и начать разговор, а он… тоже этого не делал. Наверное, тогда еще не понял, что никому не будет в жизни нужен сильнее, чем мне. Тогда мне пришла вторая интересная идея — попросить у него помощь с выбором литературы на лето. Это должно было сработать сразу на нескольких уровнях: как комплимент, мол, он выглядит человеком, который в таких вещах разбирается, и как костыль для того, чтобы наше общение шло бодрее.
— Так… — Шура длинными тонкими пальцами потер виски, задумавшись над моим вопросом так всерьез, что мне аж стало не по себе: может, зря я в это полез? Сейчас Шура раньше времени узнает, что я туп, как пробка, и общаться больше не станет. — А ты что уже читал?
— Ну… как все. Стихи, книжки всякие… ничего интересного так и не прочитал. Пушкин, Есенин нравятся… — я неловко пожал плечами. Можно ли было ответить что-нибудь более тривиальное и ожидаемое, чем это? Пушкин и Есенин… нравились, конечно, но по большей части потому, что кроме них ничего я так и не осилил. За это было стыдно, особенно перед Шурой, который мне тогда казался таким начитанным и красноречивым.
— Ага. Ну, неплохо. Я в твоем возрасте вообще не по этой части был, не по чтению, — поделился Шура. И надиктовал мне таких произведений… особенно много в его списке было проклятого Достоевского. Поначалу я радовался, что скоро у нас с ним появится много новых тем для разговоров. И радовался я до тех пор, пока не взял в библиотеке книги по его рекомендации и не попробовал прочесть.
Тот вечер я кончил сидя в слезах над книгой Достоевского «Бесы». Я откровенно рыдал, потому что ничего не понимал. Я чувствовал себя полнейшим имбецилом. Бессмысленные и не знакомые мне слова складывались в бессмысленные предложения и бессмысленные страницы, и я раз в полчаса ловил себя на том, что совершенно не помню прочитанного. Какие-то графья, министры, глупые фамилии и имена… я и в детстве не отличался выдержкой и эмоциональным равновесием, а с начала подросткового возраста так и вообще стал сходить с ума и разучился держать себя в руках.
— Эй, — привлек внимание Коля, мой старший брат, заходя в комнату. Раньше мы жили в ней вдвоем, но он, старший меня на десять лет, уже давно съехал в общежитие при университете, в Москву. Мы никогда не ладили и постоянно собачились, когда он возвращался. Он явно не ожидал увидеть меня красным и ревущим и даже поначалу осекся.
— Иди нахер! — крикнул я ему, спешно утирая слезы, и отвернулся.
— Ты чего? Жених бросил? — отшутился Коля почти испуганно.
— Отвали! — и тут я запустил в него «Бесами». Он едва сумел увернуться и уже из-за закрытой двери сообщил, что я психопат и мне пора лечиться.
Да, я умел произвести о себе хорошее впечатление. Во многом это потому что мне многие прощалось, и любили и опекали меня гораздо больше, чем Колю. Мой отец ему не родной, и его отца я не знаю, мама о нём не говорит. Коля у неё ранних ребёнок, а я, можно сказать, поздний. Вот такие вот две крайности. Так и вышло, что я спокойно мог бросить в него книгой, и меня бы потом еще и пожалели, чем я неоднократно пользовался. В общем-то понятно, почему Коля меня не слишком любил и не упускал возможность потравить.
Ни Достоевского, ни Гёте, ни Толстого, ни Куприна, ни братьев Стругацких, которых Шура мне посоветовал, я так и не прочёл и в конце концов свято и крепко уверился в том, что я его недостоин. Он пару раз спрашивал у меня что-то по поводу книг, но я сразу старался перевести тему. И, конечно, в какой-то момент он понял, что совет я у него попросил просто чтобы попросить.
Я стыдился. Я боялся, что упущу свой шанс и больше никогда не встречу никого, кто нравился бы мне так же, как Шура, практически ни за что. И правда — что он на тот момент успел сделать он такого, чтоб я натурально сходил с ума? Вроде, и красивее видали, и актёристее, и во всём получше, но… притянуло меня именно к Шуре.
К Шуре. Его взгляд из-под полуопущенных век, сопровождающий меня всё чаще и чаще, заставлял чувствовать, что внутри живота всё завязывается в тугой узел и вибрирует. Его движения пленяли: в них была какая-то цикличность и природная мягкость, будто он был нарисован или посажен на шарниры. Его голос… его голос звучал слишком взросло и неуместно для его внешнего вида: выглядел Шура чуть младше своих лет (справедливости ради, я же — намного младше выгляжу до сих пор), и это добавляло особого шарма.
Но Шура от меня не отвернулся, когда понял, что я самый настоящий кусок дерева. Точкой, из которой выросло наше общение, стала не та моя просьба и не мои попытки прошпионить за ним, а действия самого Шуры. В тот день мы в театре начали репетировать музыкальный номер, и я принёс гитару. Задумка была такая: мы сидим в кругу у костра, играем и поём. С гитарами пришли я и Шура.
Он почему-то не стал играть сразу, а попросил меня показать, что я умею, и мне сказочно повезло, что я сумел наиграть одну из песен Битлз. Уже, честно, не помню какую, но, скорее всего, это была попсовая и самая известная «Yesterday». Оказалось, Шура готов отдать за Битлз душу.
Уже с первых аккордов Шура заулыбался, и я понял, что иду верной дорогой. Музыка. Музыка оказалась тем, что связало нас крепко-накрепко. Он знал всё обо всех, а я слушал его с упоением и трепетом.
— Почему ты всё это выслушиваешь? — спросил он у меня как-то, закончив вещать о том, кто застрелил Джона Леннона. Он мне эту историю пересказывал уже раз в третий точно, и я знал, как его это волнует, потому не подавал виду, что уже слышал это.
— Мне интересно, — сказал я честно. Иронично, что чтобы Шура захотел дружить со мной, мне стоило перестать притворяться и просто быть таким, каким я уродился — не врать о том, где живу и что люблю читать, а вести себя естественно. Вот уж правда: от судьбы не убежишь.
— Что… правда? — он, как мне показалось, смутился; убрал за ухо длинную чёлку. Шура мог смутиться? В тот момент меня удивило это настолько, что я даже не сразу нашёл, что ответить.
— Да. Да, а как ещё? Да… — повторил я. Он пару раз кивнул.
Мы тогда стояли у общественного туалета в парке — в местечке, которое называли курилкой. Августовское солнце приятно припекало. Подходило к концу наше первое лето — лето, которое ушло на то, чтобы познакомиться. Долго и мучительно для меня мы знакомились, приглядывались и, можно сказать, принюхивались друг к другу.
Забавно, однако, получилось: я был нужен Шуре не меньше, чем он мне. Вернее, нет: я оказался Шуре необходим, и он мне — тоже. Мне нужен был человек, который бы говорил со мной, а ему — тот, кто интересовался бы и слушал то, что он рассказывает.
Про Цоя. Про Планта. Про Леннона. Потом — про то, как давно он играет на гитаре. Потом — про то, как прошел день. А осенью я уже слышал о том, как жаль, что я не пою, ведь мы тоже могли быть… дуэтом. Шура и я. Дуэт. Подумать только…
Произнес он это в октябре. Как бы описать, какое у меня тогда было к нему отношение? Ну… сделать это было сложно, но я постараюсь. Неловко писать об этом — даже почерк портится. Черт, рука дрожит! Проклятье. Нет, мне точно не быть писателем: я совершенно не знаю границ дозволенного и сейчас напишу даже слишком правдиво.
Иногда, представляя его, я не мог не дрочить. Это — честно. Тогда, в августе, мы стали много времени проводить наедине, и я запоминал каждое его движение, каждую улыбку и взгляд в мою сторону, и они возбуждали меня так, что страшно подумать. Бывает же такое… для меня это стало проклятьем. Помню, как впервые позволил себе всерьез подумать о нем, когда остался один. Его образ в моих фантазиях и раньше мелькал, но я всячески пытался отвлечься и не думать о нем — боялся, чувствовал отвращение к себе-извращенцу, боялся признать, что Шура и есть то, о чем я мечтаю. А в тот день наконец сдался.
Я часами представлял, как он целует меня в губы и шею, гладит по волосам, ласкает. Представлял вместо своей руки — его руку. Его длинные тонкие пальцы. Представлял, как он берет меня. Плохо еще понимал, как это происходит, но любил саму мысль об этом и становился ее заложником. Я просто думал о том, как окажусь в его руках, и стонал от этого. Перевозбуждение доходило до того, что мне становилось больно. Я царапал руки и бедра в попытках отвлечься, но тщетно.
Я влюбился. И понял я это даже до того, как мне исполнилось тринадцать. Я тогда вообще только-только открыл для себя такую вещь как сексуальность и мастурбация — и сразу появился Шура. Понятное дело, в глаза я ему смотреть не мог. Ночью я захлебывался в своих фантазиях и кончал, только представив его касания, а днем должен был делать вид, что ничего не происходит. Полная фантастика. И вот, именно когда я в таком состоянии, он говорит, что мы были бы неплохим дуэтом. Что за издевательство? Самое настоящее…
Мы курим всегда вместе, и иногда он оставляет мне пару сигарет про запас, а я с важным видом бегаю с ними за школу. Страшное место. Пока не время открывать, почему я так говорю, но время это придет. Причина… она, в общем, есть. Не хочу пока об этом писать — не готов. Когда придется — напишу. Итак, я в седьмом классе — я курю, я влюблен, у меня есть дело, которое мне нравится, и даже какие-никакие товарищи. Жизнь — жестока, но интересна.
Я читаю своего долбаного Есенина и иногда пишу его стихами, сам того не замечая. Я уже столько стихов наизусть знаю, что могу защищать по ним докторскую. Именно на Есенине что-то во мне екает и пробуждает вдохновение. Да уж… пишу и как будто бы заново все переживаю. Даже времена напутал.
Пришла зима, и Шура привел меня в гости. Оказалось, что его родители — такие… интересные люди. Оба маленького роста, даже ниже нас обоих: мама — пухлогубая фигуристая женщина, которая ругалась матом и казалась моложе своих лет, отец — курящий весельчак, который делал вид, будто не замечает, что Шура частенько занимает у него сигареты. Шура с ними даже не жил: он жил в Минске, в общежитии, и учился в политехе, а вот к его родителям мы поехали в Бобруйск — родной ему город.
Шура позвал меня туда совершенно неожиданно — на новогодние каникулы. Еще когда он только озвучил свое предложение, я понял, что сделаю все, чтобы поехать. И действительно сделал: наврал родителям, будто еду к бабушке и дедушке в сад, где они жили круглый год, и понадеялся на то, что родители ничего не заподозрят. Наивно и глупо, но цель у меня была благая… наверное.
Его родители налили нам по бокалу шампанского за столом: Шура чуть приврал, что мне уже четырнадцать, и тогда нас решили порадовать. Так я впервые попробовал алкоголь, и он показался мне чудесной штукой. До самой ночи мы с Шурой играли на гитаре и пели, а потом… потом родители постелили нам в гостиной, где раньше и жил Шура. Постелили на раскладном диване — в смысле, нам обоим, чтобы мы спали вместе. Как ни странно, на это я не рассчитывал.
Это было… это было так ярко. Помню подготовку ко сну: мы толпимся у умывальника и чистим зубы: я стою, Шура — сидит на бортике проржавевшей ванны. Оба почему-то мычим во время чистки зубов и так же со звуком полощем рот, специально булькая. В один момент Шура прикладывается ко мне, все еще сидя на ванне, и что-то бубнит о том, как устал и как у него болят пальцы, а я не знаю, что делать — просто стоять или обнять его в ответ на это? Шура неожиданно ласков и мягок ко мне, даже позволяет себе подобные вещи. Наконец-то я решаюсь, и моя мокрая ладонь ложится на Шурину макушку — я коротко глажу его, а он тычется головой мне в живот. В голове стучит: «Что происходит?», паникую, поверхностно и редко дышу.
Мы ложимся спать. Я в его футболке и шортах, потому что из своих вещей взял только теплое и уличное, а про домашнее забыл. Шура уступает мне место у стенки, будто чувствует, как сильно я не люблю спать на краю. От него вкусно пахнет хозяйственным мылом и зубной пастой, а от постельного белья — порошком. Я не представляю секс в ту ночь. Я представляю, как круто было бы вот так вот ложиться вместе и засыпать каждый вечер. В комнате почти светло из-за белого неба, ведь мы забыли закрыть шторы, и я вижу, что Шура допоздна не спит. Пытаюсь бодриться, чтобы послушать его мерное и спокойное дыхание и увидеть его дремлющим. Такая вот у меня навязчивая мысль.
По весне я понимаю, что мы — лучшие друзья. Это накатывает внезапно, когда в театре я слышу, как Рачо, наш заводила и близкий приятель для всех сразу, говорит мне, что Шура раньше никому не позволял за собой таскаться и уж точно ни за кем не таскался сам. Рачо вообще бесконечно подкалывает нас на предмет того, что мы — как сиамские близнецы — подкалывает обычно, но не в тот раз. Что-то он, наверное, и сам чувствует. Как будто волнуется — так мне тогда показалось. Да и сейчас мне тоже так кажется.
А потом наступило наше следующее лето… гораздо более взрослое и жаркое.