Максималист

R
Завершён
85
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 4 164 слова, 4 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
85 Нравится 38 Отзывы 14 В сборник

Ожидание

Настройки
Ночь перед казнью казалась приговоренному непростительно короткой, но вместе с тем тянулась невыносимо долго. Еще вечером Фурер написал письма товарищам, и за себя, и за Лавенира. Он уже знал по случайно просачивающейся за тюремные стены информации, что общество всецело на их стороне и горячо поддерживает отважного террориста и его самоотверженного напарника. В этом не было ничего странного — левая оппозиционная среда невзлюбила Базилевского чуть не с первых дней назначения, видя в нем нового поборника дела Уварова*, а внутреннее неприятие самого факта смертной казни как позорного и отвратительного атрибута тирании давно уже пронизало все высшие слои российского общества независимо от партийной принадлежности. Это негласное одобрение Фурер чувствовал даже сквозь толстые слепые стены своей камеры. Вечером, когда он писал письма, оно ему даже помогало. Но наступила его последняя в жизни ночь, и он остался один. Ему предлагали право свидания, но он не мог увидеться с теми, с кем хотел бы, а с теми, с кем было дозволено, — не хотел. К нему приходил поп с увещеваниями, но Фурер отказался говорить с ним. Теперь же он остро страдал от отсутствия всякой близости человеческого существа. Он ждал от себя, что сможет прийти к умиротворению и спокойствию в свои последние часы, но вместо этого его настроение становилось все более подавленным. Он не понимал до конца ни смерти как таковой, ни того, что с ним происходит. Он знал, что должен пройти по выбранному пути до конца, но… умирать было страшно, жутко, тоскливо и безумно жалко. Ведь ему всего двадцать один год! И впереди у него могло бы быть много лет жизни, которые он мог бы посветить борьбе с царским режимом и террору. Какая-то сторона души Фурера жадно искала в этом соображении уловки и предлога к прошению о помиловании, в то время как другая сторона его натуры возмущалась самому допущению такого унижения. Фурер то мерил шагами камеру, то становился у крошечного зарешеченного окошка, слишком высокого, чтобы до него дотянуться, и вглядывался в безлунный, по-осеннему провисший купол неба, пытаясь выхватить взглядом первые признаки рассвета, но до него было еще далеко. Ощущение времени расплылось, спуталось, оставив террориста пребывать посреди душной, осязаемой пустоты. В этой духоте и отчаянии хотелось выть и кричать. Дошло и до того, что Фурер начал разговаривать с Лавениром. Однако поймав себя на этом, всерьез испугался, что помутится рассудком раньше, чем его подведут к виселице, и принялся решительно разоблачать перед самим собой всю эту метафизику. «Что есть, в сущности, человек? Мясо, кровь, кости, сухожилия — в этом человек весьма подобен животному. Человека вздернули или корову забили — разницы здесь, по большому счету, нет никакой. Различие же в том, что тело человека при всей своей физической никчемности служит вместилищем мысли и идеи. А как можно убить идею? Ведь она навроде пара, вылетает из разбитого сосуда, чтобы тут же заполнить собою другой, целый. Идея неразрушима, ибо неосязаема, и бессмертна, ибо воссоздается вновь и вновь. Потому смерть одного конкретного человека не стоит ни труда, ни сожаления. Пусть казнят — декабристов тоже казнили». Во всяком случае, такие прагматичные рассуждения помогали ему ранее задушить в зародыше неуместные угрызения совести от убийства Базилевского. То ведь была взвешенная, осознанная необходимость, безо всяких недостойных революционера пристрастий. Однако как можно без пристрастия отнестись к собственной жизни? Наконец, собственные беспокойные метания по камере и отдающееся от стен гулкое эхо шагов довели Фурера до изнеможения, и он лег на свою койку, пытаясь если не заснуть, то несколько облегчить снедавшее его напряжение. Он даже задремал ненадолго, слегка поглаживая пальцами шершавую обивку набитого соломой тюфяка и неосознанно представляя, что касается волос Лавенира. Фурер беззлобно, но отчаянно завидовал другу. Ведь Лавениру повезло умереть быстро, без мучительного ожидания смерти, без сомнений и душевного переламывания. Эта зависть потом еще не раз возвращалась к Оводовскому гнетущим, маячащим на краю души фантомом, даже когда стерлись все реальные воспоминания о юноше по имени Лавенир. Как-то незаметно, ненавязчиво, а вместе с тем совершенно неотвратимо забрезжил в окне долгожданный рассвет, а вместе с ним по крепости прошла побудка. Осужденному принесли чистое белье и смену одежды, велели переодеться и приготовиться. Он попросил еще горячего чаю с сахаром, что было для него исполнено. Фурер еще по разу перечитал свои письма, старательно запечатал их, потом, не зная, что ему теперь еще делать, сел на койке, обхватив руками колени и глядя бездумно прямо перед собой. Дверь в его камеру растворилась со звуком, показавшимся террористу неестественно громким, однако на пороге появился совсем не тот, кого Фурер ожидал увидеть. — Ты?! — меньше всего на свете ему хотелось видеть этого человека. — Я, как же… — глухим, чужим ему голосом ответил Григорий Михайлович. — Пришел вот… Он все эти дни не решался увидеться с сыном, вплоть до последнего. Теперь же оба принуждены были чувствовать неловкость и смущение. Эти двое всегда, а особенно после смерти матери Сергея, были друг другу чужими. А уж после того как Фурер в университете связался с эсерами и другими прогрессивно настроенными молодыми людьми, он и вовсе отдалился от отца, почти прекратив с ним всякое общение, выходящее за рамки необходимого. — Я тебя не звал, — отрезал Фурер, отворачиваясь. К горлу поднималась злоба. Этот человек, с которым не было и не могло быть у террориста никакого ощущения близости или родства, — есть не что иное, как часть той порочной тиранической системы, что приговорила Фурера к смерти. И теперь он смеет приходить сюда, чтобы, пользуясь слабостью осужденного, требовать раскаяния, слез, мольбы о прощении и примирении… — Мне твое благословение не надобно. Уж благословили… — Нет, Сергей, ты не понимаешь, — не слушая его, заговорил титулярный советник. — Я же хлопотал об тебе… — Напрасно это, — процедил сквозь зубы Фурер, закипая презрением и агрессией, как ранее с ним происходило во время первых допросов. — Мне твои хлопоты без надобности. И ты, и кровавый наш государь император, и вся ваша песья свора! Чтоб вам провалиться всем под землю! — Ах, ты так говоришь! — завопил, багровея, советник, как всегда бывало в их ссорах. — Щенок неблагодарный, разбойник, подлец, негодяй… Чуда не произошло совершенно. Оба кричали, разнося друг друга последними словами, совершенно утратив над собой всякий контроль. И ненависть меж ними разливалась рекой — глубокая, непреодолимая одной лишь кровной связью, непримиримая. Григорий Михайлович ударил сына раскрытой ладонью по лицу. Тот выпрямился, слизнул капли крови, выступившие в уголке губ. — Вы меня бить не можете, ваше благородие. Потому как вы мне не отец больше. Еще раз поднимете руку — отвечу тем же. На шум вбежали в камеру солдаты, под руки потащили Фурера в коридор, но тот еще успел заметить, как его отец грузно оседает на пол, а один из охранников трясет его за плечи и тянет за руку, пытаясь приподнять. Но титулярный советник только больше заваливался, слабо хрипя. С ним, по всей видимости, случился апоплексический удар. — Ты что же… ты что это сделал? — испуганно спросил конвоир, глядя на Фурера, как на бесами одержимого. — Ничего. Теперь двое их за двоих наших, — он презрительно сплюнул на пол и рассмеялся. — Ну, пустите теперь. Сам пойду. Во внутреннем дворе крепости резко очерченная на фоне перламутровой утренней дымки черная виселица с плаксиво потрескивающими на ветру перекладинами. Но к обычному петербургскому тухло-морскому воздуху не примешивается почему-то запах недавно разрытой земли. Фурер уловил это, и плечи его непроизвольно затряслись, а походка утратила всякую твердость. Постыдное, жалкое облегчение затопило душу. На вокзальной станции дожидались этапа приговоренные к каторге заключенные. А в небе над Петербургом, над Москвой, над Сибирью, надо всей великой самодержавной равниной собирались кровавые тучи первой русской революции… * Уваров Сергей Семёнович — министр народного просвещения 1833-1849 годов, автор известной формулы: «Православие. Самодержавие. Народность».
85 Нравится 38 Отзывы 14 В сборник
Отзывы (19)