Canto № 1. «Оставь надежду, всяк сюда входящий»
1 марта 2026 г., 20:36
Примечания:
Данное произведение содержит сцены, которые могут травмировать психику и вызвать сильный эмоциональный дискомфорт. Пожалуйста, бережно относитесь к своему ментальному здоровью. Автор не романтизирует насилие, а исследует природу зла и травмы в рамках мрачной драмы. Все персонажи и события вымышленные. Берегите себя.
«Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят».
Евангелие от Матфея, 5:8
Certains sont purifiés par le feu, d`autres par le sang.
Его первой жертвой была девочка лет семи, кажется, её звали Беттани. Чудесная девчушка, приносила каждое воскресенье какие-то дешёвые печенья и по просьбе взбалмошной мамаши продавала их втридорога. Нет, Тэхену вовсе не жалко было этих четырёх долларов, просто безмерно раздражало наглое лицо родительницы, которая самодовольно ухмылялась каждый раз, как в руки дочурки попадали заветные купюры. Так и хотелось швырнуть пачкой каменных печений в её изуродованное не одной пластической операцией мясистое лицо.
Вырученные средства якобы шли на благотворительность. Почему якобы? Потому что мамаша Беттани слишком малодушный человек — максимум, куда она может пожертвовать деньги, так это в собственный бензобак. И каждый знал об этом, но всё равно протягивал банкноту, чтобы не расстраивать рыжеволосую малышку.
Аризона, 4 мая 2002, 9:43
День сегодня, мягко говоря, не задался. Тэхен поставил весь свой скромный заработок на лощёного Фридриха, который, как оказалось, впервые участвовал в скачках, да ещё и через барьеры нормально прыгать не научился.
Мужчина в ярости. С животным рыком он переворачивает небольшой журнальный столик и, тяжело дыша, направляется в сторону кухни. Холодная вода ни капельки не помогает успокоить бушующую внутри бурю. Пять тысяч баксов, четыре месяца упорной и неблагодарной работы грузчика — коню под хвост. Тэхен устал от такой жизни, устал работать, как проклятый, и получать несчастные копейки, устал быть серой массой, о которую ежедневно вытирает изящные лапищи тошнотворная жизнь.
Кружка со слоником встречается с полом и разлетается на множество маленьких осколков, аристократичные пальцы тянутся в карман за пачкой дешёвых сигарет. Мужчина дрожащими руками подносит фильтр к губам и делает первую затяжку. Лучше бы выплатил часть долгов.
Аризона, 4 мая 2002, 10:28
Капля одна за другой спадает с немного ржавого смесителя и звонко ударяется о стальную раковину. Густой сигаретный дым окутывает помещение так, что создаётся впечатление, будто всё вокруг заволокло туманом. Розоватый язык нервно пробегает по сухим, бледным губам. Глубокий вздох вырывается из груди, тонкие пальцы ритмично отбивают никому не известную мелодию.
Сформировавшуюся идиллию рушит тихий стук в дверь. На пороге его встречает счастливая рыжеволосая девочка с милыми веснушками и курносым носиком, неизменно наряженная в зелёную герлскаутскую форму. В любой другой день Тэхен расплылся бы в ответной улыбке, но не сегодня. Малышка бесила до невозможности. И её мамаша бесила до невозможности, которой, кстати, не было в поле зрения.
— Где мама? — просипел мужчина, облокачиваясь о дверной косяк.
— О, она поехала за покупками, обещала присоединиться позже. Дядя, вы заболели?
Девочка переминается с ноги на ногу, взволнованно перебирая пачку печенья в маленьких ручках. Стесняется. Это можно понять по алеющим щекам и бегающему взгляду. Медлительная. Злит.
— Не хотите ли купить печенье? Полученные деньги мы с мамой отдадим начальнику питомника, чтобы он купил много еды для кошечек и собачек. — Тэхен хмыкает.
— Как же... К сожалению, у меня только двадцатидолларовая купюра. Не спустишься со мной в подвал, чтобы я разменял? Вместо четырёх я дам тебе все пять... — Злит.
Беттани расцвела ещё больше и активно закивала головкой. Такая же меркантильная, как и её безобразная мамаша. Злит.
Аризона, 4 мая 2002, 10:52
Тихое шарканье комнатных тапочек и детских туфелек нарушает звенящую тишину. В груди Тэхена — ураган. Беттани с каждой ступенькой злит в два раза сильнее. Руки трясутся ещё больше. Тэхен в ярости — это чувство переполняет каждую клеточку тела, заставляет сжиматься в мерзкий комок внутренности. На лице произвольно возникает чудовищный оскал. Злит. Злит. Злит.
Широкая ладонь аккуратно касается крохотной головки девочки, пальцы вплетаются в рыжие волосы и сжимают, как только могут. Мужчина, со всей имевшейся в теле силы, бьёт малышку головой о каменную стену. Пронзительный, душераздирающий визг раздаётся в сыром подвале. Тэхен расплывается в широчайшей улыбке и вновь повторяет своё действие.
Огромная ладонь обвивает хрупкую шею, прижимая всё ещё сопротивляющегося ребёнка к стене. Хрипящие писки-поскуливания слетают с губ маленькой жертвы. Мучитель жадно ловит взглядом, как жизнь покидает детское тело, как закатываются и гаснут зелёные, словно два изумруда, глаза. Слёзы вперемешку с кровью и другими секретами стекают на увитое вздутыми венами предплечье. Тэхен упивается этим моментом — он пронесёт его через всю жизнь, спрячет в своём гнилом сердце и будет лелеять, как когда-то лелеяли эту новорождённую девочку родители. Ребёнок больше не сопротивляется. Ураган отступил, чувство безмятежности окутало тэхеново тело. Красота.
Аризона, 4 мая 2002, 11:15
Маленькая Беттани больше никогда не постучится в чью-либо дверь. Маленькая Беттани больше никому не предложит своё чёрствое печенье. Маленькая Беттани больше никогда не попросит четыре доллара. Она больше никогда не улыбнётся, никогда не засмеётся, никогда не увидит свою любимую маму... Беттани никогда... Беттани больше нет...
Аризона, 4 мая 2002, 11:18
Тэхен аккуратно поднимает на руки миниатюрное тело и несёт в ванную комнату. Герлскаутская форма вместе с белыми трусиками падает на холодную плитку. Мерное шипение теплого душа нарушает мёртвую тишину в помещении. Мужчина с особой осторожностью омывает детскую фигурку, тщательно оттирая кровь. Он ничего не чувствует. Нет страха, нет жалости, нет чувства вины. Беттани заслужила это — теперь она чиста. Скверны больше нет.
Дорожная сумка с характерным звуком падает на пол, а в неё — пара тёплых вещей, фальшивые документы и последняя тысяча баксов. Надоело так жить.
Одна, вторая, третья канистра... Тэхен старается обильно разлить бензин по каждому уголочку этого отвратительного дома. Он безжалостно льёт целую канистру на разлагающееся тело вечно маленькой Беттани, чистой Беттани. Чувствительный нос ощущает довольно специфичный, кисловатый аромат. Пора...
Аризона, 4 мая 12:54
Штат Аризона, город Гилберт, Юг Хайли роуд, дом 13. Сегодня в этот солнечный, не предвещающий ничего плохого день неожиданно прогремел странный взрыв, нарушивший покой мирных жителей. В результате расследования выяснилось, что в доме некоего Ким Тэхена произошла значительная утечка газа.
Вашингтон, Федеральный округ Колумбия, 18th Street Northwest, 5 мая 2003 год, 11:10
Вчера в штате Монтана, недалеко от городка Сейко, местным фермером Джеки Дэвисом было обнаружено зверски истерзанное тело юного парня. Биометрические данные совпадают с данными Оливера Брауна, пропавшего несколько дней назад, в связи с этим...
Мужчина устало откинулся на спинку дивана, сосредотачивая взор на дождевых каплях, мерно стекающих по окну. Руки непроизвольно тянутся к чашке с душистым зелёным чаем. В последнее время жизнь мужчины катится в бездну — под глазами залегли огромные синюшные впадины, тело исхудало и осунулось. Что же пошло не так? Жертв всё больше и больше, а полиция не видит никакой связи между очередными убийствами. Взгляд падает на стоящую на столе рамку с чёрно-белой фотографией, уголок которой перевязан чёрной лентой. Сердце переполняет чувство гнева и обиды за девочку-подростка с очаровательной улыбкой на снимке.
Из-за колоссального количества убийств среди молодого поколения и неспособности местных правоохранительных органов вычислить виновных, в штат Монтана будут направлены лучшие сотрудники отдела Х во главе с ведущим следователем Соединённых Штатов...
Монтана, 1 мая 2003 год, 21:37
Каждый человек хоть один раз, но задумывался о том, что же будет ждать его после смерти. Не будем брать в расчёт то, что произойдёт в окружающем мире, не зависящем от его бытия. Родных и близких — тоже. Во многих священных писаниях указывают, что человеческая душа, в отличие от бренного тела, является бессмертной. После его гибели она продолжает жить: странствовать по земле, прощаться с родными, вспоминать свои добрые и злые дела, продолжает вращаться в цикле перерождения или же попадает в загробный мир, рай или ад, где получает по заслугам — перечислять можно до бесконечности.
Тэхен в это не верит. Он вообще считает, что полагаться на кого-то там после смерти или на карму какую-нибудь — глупость несусветная. Человеку стоит взять пример с собственного организма. Организм, как мы знаем, представляет из себя саморегулирующуюся систему, поддерживающую постоянство внутренней среды и нормальное функционирование органов и тканей. Но время от времени случается такое, что организм человека не в состоянии самостоятельно справиться с данной функцией — наступает состояние, которое принято считать заболеванием. При отсутствии соответствующего лечения заболевание приводит к необратимым последствиям, что в конечной стадии приводит к смерти. А после смерти — пустота. Кому нужна эта душа, если то, что было важно, осталось здесь, с живыми? Поэтому человек научился помогать организму в критических ситуациях. У Тэхена нет близких, нет друзей, нет семьи, любимой работы, но есть внутренняя сила для того, чтобы сделать этот мир чуточку прекраснее и чище — быть доктором — его призвание.
Холодный ветер прошибает до дрожи и чуть ли не сбивает с ног худощавое тело. Завтра новый день — снова открывать глаза, снова идти в это отвратительное место, где сальные, вонючие мужики похабно глазеют и не упускают возможности облапать, а потом уединиться в приватной комнате для удовлетворения плотских потребностей. Сегодня был тяжёлый день — давненько его не пускали по кругу. Как же мерзко. Какой же он мерзкий. Грязный...
Это страшно, когда в один прекрасный миг всё рушится. Ты словно выброшенная на сушу рыба — медленно и мучительно умираешь. Оливер никогда не думал, что что-то подобное с ним случится. История на самом деле до жути клишированная. Отец проиграл сбережения, дом и семью в азартные игры, не выдержал навалившегося давления и покончил с собой. Пришли кредиторы, и согласно принципу круговой поруки Оливер и его мать понесли ответственность за долги отца. Их продали в разные места, поэтому мать он навряд ли когда-нибудь увидит.
Монтана, 2 мая 2003 год, 22:20
Мужчина внимательно наблюдает за молодым парнем, щеголяющим меж столиков в откровенном наряде. Тот вешается буквально на каждого жирного сального мужика, громко хихикает с пошлых фраз, выпадающих из их вонючих помоек. Жалкая шваль... По-другому не назовёшь — люди не должны быть такими... Рука сжимает сильнее кружку с кофе, любезно принесённую миловидной девушкой в не менее откровенном одеянии. Его выбешивает этот отвратительный смех и не менее отвратительная, нравственно ничтожная манера поведения.
Тэхен вытягивает вверх пару десятидолларовых купюр и елейно улыбается, глядя прямо в лазурные глаза. Игра началась.
Монтана, 3 мая 2003 год, 00:10
Оливер счастлив, что на этот раз в его сети угодил такой мужчина — тот не похож на остальных. Крепкое, подтянутое тело, дьявольски соблазнительное лицо с пухлыми губами, янтарными глазами и, наверняка, с здоровым и толстым членом. Судьба преподнесла ему такой замечательный подарок за все годы мучений и страданий.
— Ну что, пупсик, поедем к тебе или останемся тут? — мурлычет парень, усаживаясь на колени Тэхена. Оливер обвивает шею мужчины, медленно потираясь ягодицами о ширинку. — Что бы ты хотел сегодня сделать со мной, сладкий?
— Наказать. Пойдём со мной? — В лазурных глазах беснуются черти, разжигая костры от предвкушения предстоящей ночи. Парень похабно облизывается, оглаживая худыми пальцами крепкую грудь пленительного мужчины. Он впервые чувствует благодарность судьбе — всё плохое вмиг забывается, остаётся только греховное желание. По телу пробегает приятная дрожь, а возбуждение прошибает до кончиков пальцев. Браун нетерпеливо уводит мужчину из борделя — получать заслуженное наказание.
С такими руками только на музыкальных инструментах играть, но вместо этого длиннющие изящные пальцы мягко обхватывают тонкую шею кучерявого брюнета, тот растягивает губы в сладкой улыбке и тихонько нашёптывает:
— Не думал, что ты любитель секса на свежем воздухе. — Тэхен ухмыляется, сжав шею Оливера на каплю сильнее, просовывает колено между бёдер. Пар от громкого выдоха-стона растворяется в воздухе, а тонкие ручонки заползают под футболку, оглаживая рельефное тело. Хватка на глотке становится невыносимой — вместо слов с тонких губ начинают срываться жалкие хрипы.
— У тебя грязные руки, Оливер Браун, и от этой грязи тебе без моей помощи не отмыться, потому что она въелась в твоё бренное тело, пропитала каждую клеточку организма, — лицо Тэхена искажается в гримасе отвращения. — Жалкая шваль, паразитирующая и заражающая грехом других, не заслуживает продолжать своё существование дальше.
Вместо того чтобы выбираться из дерьма, любезно преподнесённого ему судьбой, Оливер с каждым годом вязнул в нём всё больше и больше. Если ощущение того, что в его жизни действительно что-то не так, приходило к нему, то сил взять себя в руки не хватало. Браун каждый божий день на протяжении нескольких лет обещал себе, что это последний раз, когда он приходит в бордель, натягивает откровенную форму и идёт подставлять жопу старым вонючим мужланам, но обещания превратились в пустые слова. Оливер привык к такой жизни — она его больше не пугала. Парень пал, отчаялся, внутренний голос замолчал, больше не было мыслей о том, что он делает что-то неправильно. Во время чумы люди, в большей степени, умирали от отчаяния, нежели от болезни.
Тэхен чувствует удовлетворение, сжимая со всей силы хрупкую шею юного грешника. Тонкие губы с дикой жадностью стремятся ухватить хотя бы каплю кислорода, но безуспешно — сам дьявол пришёл по его душу, мучительно медленно испивает, по крупицам разрушая обречённое существо. Из груди вырываются нечеловеческие хрипы — это бесы покидают тело Оливера Брауна. Мужчина с упоением наблюдает, как закатываются лазурные глаза. Капилляры на глазных яблоках полопались, из-за этого радужная оболочка выглядит ещё прекраснее. Тэхен в очередной раз задумывается: без него эта пропащая душа никогда бы не обрела прежнюю кристальную чистоту, с которой пришла в этот мир.
Худощавое бездыханное тело падает на мокрый асфальт. Оливер так и не смог решиться, постоянно кормил себя пустыми обещаниями, поэтому дьявол принял решение за него. Он избавил юношу от скверны. Оливеру больше не придётся просыпаться каждое утро, заниматься ненавистной работой, а потом посещать бордель, ублажать мужчин, которых таковыми называть страшно — порочных и мерзких. Не будем о них — их время искупления грехов ещё не пришло. О существовании Оливера Брауна забудут уже через пару месяцев. По Оливеру Брауну никто не будет плакать. Его жизнь стоила двадцать паршивых баксов.
Монтана, 3 мая 2003 год, 00:31
Тело Оливера Брауна лежало у его ног. В свете одинокого фонаря его кудри казались чёрным ореолом вокруг помертвевшего лица. Тэхен достал из кармана куртки пачку дешёвых сигарет — тех самых, что курил год назад в Аризоне, после проигрыша на скачках. Руки больше не тряслись. Они были тверды, как скальпель хирурга.
Он прикурил, пряча огонёк зажигалки в ладонях от дождя. Густой дым смешался с паром от дыхания. Аристократичные пальцы аккуратно, почти нежно, сомкнули веки парня, пряча лопнувшие капилляры и остановившийся ужас в глазах.
— Вот видишь, — прошептал мужчина, проводя большим пальцем по холодной щеке. — Ты снова чистый. У тебя была такая же возможность, как у всех, — тихо сказал он, обращаясь к мертвецу. — Ты мог уйти, мог бороться. Но ты выбрал гнить заживо — я просто поставил точку.
Тэхен вспомнил свою мать. Её давно нет. Вспомнил отца, который говорил: «Сынок, в этом мире либо ты чистишь говно, либо оно засасывает тебя с головой». Он выбрал своё призвание.
Он докурил сигарету до самого фильтра, обжёг пальцы, но не почувствовал боли. Где-то в лесу ухнула сова. Чистота требовала жертв. И сегодня он принёс очередную. Развернувшись, мужчина зашагал прочь, не оглядываясь. Силуэт растворился в пелене дождя, и спустя минуту невозможно было разглядеть даже следов на размокшей грунтовке.
Осталась только лужица крови на асфальте, которую смывал дождь, да пара десятидолларовых купюр, выпавших из кармана Оливера. Ветер подхватил одну и понёс в сторону города, где в это время в богатых кварталах матери целовали на ночь своих идеальных детей, даже не подозревая, что санитар уже близко.
Хот-Спрингс, Арканзас, 16 сентября 2005 года, 18:02
Зрителей будет немного. Это Чонгук понял, едва переступив порог: провинциальный Дом культуры, выцветшие бархатные кресла, запах пыли и дешёвой парфюмерии, смешанный с сыростью, которая тянулась от старых стен. Сцена скрипела под ногами, софиты грели затылок неравномерно — один слепил, другой почти не горел. Обычно Чонгук нервничал перед выступлениями. Ладони потели, сердце колотилось где-то в горле, пальцы предательски подрагивали на грифе. Сегодня всё совсем по-другому. Сегодня страх ушёл, оставив после себя странное, тягучее спокойствие. Потому что в первом ряду сидела она — Мать.
Чонгук смотрел на неё из-за кулис и считал морщины, которых раньше не было. Считал синяки под глазами, которые не мог скрыть никакой тональный крем. Считал кости, выступающие слишком остро, и пальто, которое болталось на ней так, будто внутри — пустота.
«Она тает», — подумал Чонгук, и эта мысль обожгла холодом сильнее любого сквозняка. — «Она тает, а я ничего не могу сделать».
Мать поймала его взгляд и улыбнулась. Господи, эта улыбка. Чонгук запомнил её иначе — сияющей, открытой, самой ослепительно яркой. С этой улыбкой на устах она смеялась над его детскими шалостями или хвалила за первые, неуклюжие этюды на виолончели. Тогда в её глазах горел свет. Теперь света нет, но улыбка осталась. Она смотрела на него и улыбалась так, будто видела не жалкий ДК и не полупустой зал, а Карнеги-холл, будто он уже стал тем, кем мечтал стать.
«Ради тебя, — подумал Чонгук, сжимая гриф инструмента. — Ради тебя я стану, только не спеши».
Он вышел на сцену. Свет ударил в глаза, на миг ослепив. Чонгук моргнул, привыкая, и поклонился. Жидкие аплодисменты — ну, а чего ещё ожидать? Кто сюда пришёл? Пара пенсионеров, коротающих вечер, скучающая билетёрша, трое подростков, забежавших погреться, — прошелестели и стихли.
Чонгук сел, поставил виолончель, закрыл глаза. Он не слышал зала: не слышал кашля старушки справа и шёпота подростков сзади. Мать сидела в первом ряду, и он чувствовал её присутствие каждой клеткой тела, каждым нервным окончанием кончиков пальцев.
Смычок коснулся струн. Он играл Баха. Сюита для виолончели соло номер 1, соль мажор. Прелюдия. Чонгук не выбирал это произведение — оно само пришло. Пальцы легли на струны так, как ложатся на плечо любимого человека перед долгой разлукой. Смычок запел — чисто, прозрачно, как вода в горном ручье. Первые ноты поплыли в зал, заполняя собой пустоту.
Чонгук играл и видел перед собой не ноты — видел мать. Видел, как она впервые привела его в музыкальную школу, когда ему было семь. Он тогда едва доставал до виолончели — пришлось подкладывать под ноги толстую книгу. Мать сидела в конце класса, сжимая сумочку, и у неё были такие глаза... такие гордые глаза.
— У тебя талант, сынок, — говорила она потом, гладя его по голове. — Ты будешь великим музыкантом. Я в тебя верю. — Чонгук верил ей, с той же силой, с какой она в него.
Смычок стонал, молил, ревел, и зал растворялся в его страсти. Уже не было ни скрипучей сцены, ни тусклых софитов, ни жидкой публики. Была только музыка. Только голос виолончели — его голос, которым он говорил всё то, что не мог сказать словами.
Прелюдия лилась, и где-то на середине Чонгук услышал всхлип. Короткий, сдавленный, почти беззвучный — но он услышал. Он узнает его из тысячи — это плакала его Мама. Она сидела в первом ряду, сжавшись в своём гигантском для её хрупкой фигуры пальто, и тихонечко плакала. Слёзы текли по впалым щекам, падали на сложенные на коленях руки, и она даже не пыталась их вытереть. Она смотрела на него и плакала — мама понимала, что это последнее, что исполнит для неё любимый ребенок, прежде чем…
Чонгук стиснул зубы, едва сдерживая бушующую внутри бурю. Он пообещал.
Музыка кончилась. Последняя нота повисла в воздухе, дрожа, не желая исчезать. Чонгук замер, боясь пошевелиться. В зале было тихо — так тихо, что он слышал, как где-то за стеной капает вода из крана.
А потом мать захлопала. Одна, в практически пустом зале. Её ладони били по воздуху, звук получался слабым, но для Чонгука он заглушал всё. Старушка справа присоединилась — вяло, скорее из вежливости, подростки зашушукались, билетёрша зевнула — все ждали выступление местного ансамбля.
Чонгука это ни капли не расстроило. Он видел только её, слышал только её и улыбался тоже только ей. Он поклонился, медленно, низко — Ей одной.
Гримёрка пахла сыростью и старыми декорациями. Узкая комнатка с облупившейся краской, продавленным диваном и треснутым зеркалом, в котором Чонгук казался себе чужим. Он сидел на диване, держа футляр с виолончелью на коленях, и ждал. Дверь открылась — и вошла она.
Мать двигалась медленно, каждый шаг давался ей с трудом, хотя она старалась не показывать этого. Чонгук видел, как она опирается на стену, как переводит дыхание после нескольких метров, как её пальцы судорожно сжимают край пальто. Он вскочил.
— Мам, ты зачем встала? Я бы сам вышел...
— Глупости, — голос у неё был тихий, но твёрдый. — Я хотела тебя обнять и поздравить. — Она подошла и из внутреннего кармана огромного пальто достала маленькую белую розочку, заботливо вставив её в нагрудный карман пиджака. Крошечная женщина нырнула в объятья любимого сына.
Чонгук замер. Он боялся дышать, боялся пошевелиться, боялся сжать её слишком сильно — вдруг сломает? Она была такой хрупкой, такой лёгкой, стан был настолько тонок, будто внутри неё ничего не осталось. Острые лопатки под пальто, выступающие позвонки, ключицы — она явно замёрзла, в этом ДК плохо топят.
— Мама...
— Ты был прекрасен, сынок. — Голос звучал у самого уха, и Чонгук чувствовал, как вибрирует её грудная клетка — слабо, прерывисто. — Ты всегда был прекрасен. С первого дня, как я взяла тебя на руки и приложила к груди.
Чонгук рассмеялся — коротко, нервно. В горле стоял ком, который он никак не мог проглотить. Мама улыбалась — слова им были не нужны. Чонгук сглотнул.
— Мам, я заработаю деньги. — Слова вырвались сами, будто прорвали какую-то плотину. — Я достану. Сколько нужно. Мы справимся. Ты только держись, слышишь? Только держись.
Она смотрела на него долго, очень долго, и в этом взгляде было столько всего, что Чонгуку стало страшно. Страшно от того, что он читал в её глазах. Прощание.
— Я знаю, сынок, — сказала она наконец и погладила его по голове. Рука у неё была сухая, тёплая и такая родная, что у Чонгука защипало в носу. — Я знаю, ты у меня сильный — вон какой вымахал.
Он уткнулся лицом в её плечо и зажмурился. Слёзы подло застилали глаза, а руки дрожали от боли, сковавшей сердце. Так они и стояли — в прокуренной гримёрке провинциального ДК, под треск старых ламп и запах сырости. Мать гладила его по волосам, а Чонгук изо всех сил старался не плакать. Не получилось.
Больница пахла смертью. Чонгук ненавидел этот запах всем нутром. Смесь хлорки, лекарств, пота и чего-то ещё — сладковатого, приторного, от чего начинало подташнивать ещё в холле. Это запах разложения, запах увядания, запах надежды, которая медленно истлевает в палатах.
Он приходил сюда каждый день. Садился на жёсткий пластиковый стул у койки матери, брал её за руку и сидел так часами — иногда они разговаривали, но чаще молчали.
Сегодня мать спала. Чонгук смотрел на неё и считал капельницы. Три. Две с физраствором, одна с обезболивающим. Трубки, провода, пикающие приборы — всё это оплетало её тело, как паутина. Она лежала неподвижно, лицом к потолку, и была похожа на восковую куклу. «Она тает», — снова подумал Чонгук. Эта мысль преследовала его теперь постоянно, въелась под кожу, поселилась в голове и грызла оттуда день и ночь. — «Она тает, а я ничего не могу сделать».
— Чонгук? — Он вздрогнул. В дверях стояла врач — та самая, с профессионально-жалостливым лицом, которая всегда смотрела на него так, будто он уже покойник. — Можно вас на минуту?
Чонгук осторожно высвободил свою руку из ладони матери — она даже не шевельнулась.
Кабинет врача был маленьким, заваленным бумагами. На стене — дипломы и благодарности. На столе — чашка остывшего кофе и папка с историей болезни. Чонгук сел на предложенный стул и приготовился слушать.
— Чонгук, — врач вздохнула, покрутила в пальцах ручку. — Мы сделали всё, что могли, правда, но болезнь прогрессирует быстрее, чем мы ожидали. Есть новый протокол лечения — иммунотерапия. В некоторых случаях она даёт хорошие результаты. Но...
— Сколько?
Врач подняла на него глаза. В них было что-то странное — уважение? Удивление? Чонгук не мог понять. Он просто смотрел и ждал.
— Сто двадцать тысяч долларов. В месяц. Курс — минимум три месяца. Страховка покрывает тридцать процентов.
Чонгук кивнул.
У него было три тысячи на счету. Заработанные случайными подработками, концертами в домах престарелых, игрой на свадьбах — всем, что подвернётся. Виолончель, которую он ни за что не продаст, потому что она — единственное, что у него осталось от прошлой жизни.
— Я найду.
Врач вздохнула.
— Чонгук, вы талантливый молодой человек. Я верю, что у вас большое будущее, но поймите: шансы даже при лечении... — она запнулась, подбирая слова. — Онкология четвёртой стадии — это очень серьёзно. Лучше попрощайтесь, чтобы потом не жалеть.
Чонгук смотрел на неё и чувствовал, как внутри закипает что-то чёрное, тяжёлое.
— Я сказал: я найду! — Он встал и вышел, не дожидаясь ответа. Лёгкие сдавило, воздух стал густым, как кисель. Он на секунду испугался, что сейчас просто рухнет на пол и не встанет.
В коридоре было душно. Чонгук прислонился к стене, закрыл глаза и попытался выровнять дыхание. Сто двадцать тысяч в месяц, триста шестьдесят за курс, плюс сопутствующие расходы, плюс то, что уже должны клинике… Четыреста… Пятьсот… Он не знал точно — цифры плыли в голове, смешивались, превращались в одно большое, безнадёжное «никогда». Запищал телефон. Чонгук посмотрел на экран и почувствовал, как внутри что-то оборвалось, упало в пустоту и разбилось.
Три года он не брал трубку. Три года делал вид, что этого человека не существует. Три года выбеливал его из памяти, как выбеливают грязное пятно с любимой фотографии. Палец сам нажал на зелёную кнопку.
— Сынок! — Голос отца был пьяным. Таким знакомым, до тошноты знакомым пьяным голосом. — Слышал, мать твоя совсем плоха? Соболезную, короче... Слушай, у меня дело есть — верняк. Зуб даю, верняк. Ты выручи немного, я тебе через неделю с процентами...
Чонгук слушал и смотрел на дверь палаты, за которой лежала мать.
— ...ну сколько тебе там? Пятьсот баксов? Тысяча? Для дела нужно, понимаешь...
Он нажал отбой, потом зашёл в настройки и добавил номер в чёрный список. Потом прислонился затылком к стене и долго сидел так, глядя в потолок. Белый, больничный, с одинокой трещиной.
Мама умерла через две недели. «Время смерти — 14:47».
В день похорон шёл дождь. Маленькое кладбище на окраине, серое небо, мокрые ветки деревьев, капли, стучащие по крышке гроба. Чонгук стоял у края могилы и смотрел, как гроб опускают в землю. Народу было мало. Две соседки, которые принесли дешёвые гвоздики. Какой-то дальний родственник, которого Чонгук видел второй раз в жизни. Пара её бывших коллег с работы, откуда её уволили, когда она заболела. И он — тот, кого язык не повернётся назвать отцом. Чонгук заметил его не сразу — тот стоял поодаль, под деревом, в грязной куртке, с красными глазами. Пьяный, конечно — куда ж без этого.
Когда священник закончил читать молитву, отец подошёл.
— Сынок... — забормотал он, приближаясь. — Хорошая баба была, добрая...
Чонгук молчал, смотрел на него и молчал.
— Ты это... — Отец икнул и вдруг сунул руку в карман его пальто. Неловко, пьяно, но целенаправленно. — Дай пару сотен, а? Ну похоронили и похоронили, а у меня дело, понимаешь, верняк...
Чонгук перехватил его запястье и посмотрел в глаза.
— Пошёл прочь!
— Да ты чё, сын? Я ж отец...
— Ты не отец. Ты никогда им не был. — Голос звучал ровно, без эмоций. Пусто. — Изыди обратно в преисподнюю.
Что-то в его взгляде, видимо, заставило отца отшатнуться. Он попятился, бормоча проклятия, споткнулся о корень, чуть не упал и побрёл к выходу с кладбища, оставляя в грязи следы дешёвых ботинок.
Чонгук смотрел ему вслед, пока фигура не скрылась за деревьями. Потом повернулся к могиле — вина терзала хрупкое сердце, нещадно драла его уродливыми когтями.
— Прости, мам, — сказал он тихо. — Что у тебя был такой муж, что у тебя был такой сын…
Дождь усиливался, капли стекали по лицу, смешиваясь с тем, что Чонгук упорно отказывался признавать слезами. Он похоронил её один, засыпал землю один, постоял ещё немного у холмика, пока рабочие заканчивали, и ушёл.
Квартира встретила его тишиной. Чонгук закрыл дверь, прислонился к ней спиной и сполз на пол. Сидел так, глядя в одну точку, пока за окном не стемнело. Перед глазами стояло мамино лицо, освободившееся от болезни и от всех тягот этого жалкого мирка.
Утром он достал виолончель — инструмент неприятно холодил кончики пальцев. Парень осторожно огладил струны, гриф и корпус из старого дерева. Виолончель пахла чуть-чуть ею — мать любила сидеть рядом, когда он занимался, и этот запах въелся в поры дерева. В память о её светлом образе он продолжит играть, несмотря ни на что…
Хот-Спрингс, Арканзас, 20 октября 2005 года
Знакомство с Марком случилось через месяц. Весь месяц Чонгук боролся за жизнь, как мог: играл в самых популярных точках жалкого захолустья, потому что это приносило хоть какие-то копейки, чтобы свести концы с концами. Он играл классические произведения, иногда адаптировал под виолончель современную попсу и наблюдал, как прохожие бросают мелочь, иногда доллары, но чаще — центы. Унизительно? Да. Но выбора не было.
Долг клинике висел над ним дамокловым мечом — четыреста двадцать тысяч. Плюс проценты, плюс кредиты, которые мать брала на его обучение. Плюс жизнь, которая стоила денег просто потому, что нужно было есть и платить за квартиру.
В тот день он играл в переходе на станции «Юнион-сквер». Людей было много — час пик, все спешат, никому нет дела до худощавого парня с виолончелью. Чонгук играл и смотрел, как мелькают ноги. Туфли, кроссовки, ботинки. Мир, в котором у него больше не было места.
— Молодой человек. — Голос был неожиданно близко. Чонгук поднял глаза.
Перед ним стоял мужчина, блондин. Дорогое пальто, кожаные перчатки, часы, которые стоили больше, чем Чонгук зарабатывал за год. Лицо холёное, уверенное, с лёгкой улыбкой.
— Вы талантливы, — сказал мужчина. — Очень! Я крайне поражён. Кстати, я Марк — музыкальный агент.
С лёгкой улыбкой Марк протянул визитку: золотое тиснение, качественная бумага, аккуратная надпись и значок лейбла. Чонгук неуверенно взял её. Можно ли ему вообще это делать? Взор упал на кошелёк, где лежало тридцать семь долларов мелочью. Можно — хуже уже не будет.
— Мои клиенты играют в лучших залах страны, — продолжал Марк. — Карнеги-холл, Линкольн-центр. Если надоело играть в темнице — позвоните.
Чонгук поторопился убрать визитку в кошелёк, чтобы не потерять.
Литл-Рок, Арканзас, 22 октября 2005 года
Офис Марка располагался в центре, на верхнем этаже стеклянного небоскрёба. Слишком дешёвая куртка, слишком стоптанные ботинки, слишком усталое лицо — всё выдавало в нём чужака, в окружающую обстановку парень ни капли не вписывался.
Марк встретил его как старого друга. Усадил в мягкое кожаное кресло, налил настоящий эспрессо из кофемашины, которая стоила как годовая аренда квартиры в его районе.
— Чонгук, я не буду ходить вокруг да около, — начал он, развалившись в кресле напротив. — У вас дар, таких, как вы, — единицы. Боюсь, что талант без продвижения так и останется в тени. Работа со мной зажжёт звёздочку в лице вас и поставит на колени музыкальную индустрию. — Речи Марка звучали сладко, как речи змея, искушали сорвать с дерева запретный плод. — Я предлагаю вам самый выгодный контракт в индустрии. Я беру на себя всё: аренду залов, рекламу, связи, организацию концертов. Вы просто работаете, играете и растёте.
— И сколько я буду должен? Бесплатный сыр — только в мышеловке.
Марк улыбнулся — открыто, обаятельно, точно змей.
— Стандартный процент. Двадцать пять от гонораров первое время, потом пересмотрим. Но для начала нужны вложения. Я вкладываю свои деньги — в вас. Контракт будет жёстким, но быстро окупится. Вы согласны?
Чонгук смотрел на бумаги: мелкий шрифт, юридические термины, которые он не понимал, и очень много текста.
— Могу я взять с собой? Показать юристу?
Марк рассмеялся, делая глоток свежесваренного кофе.
— Чонгук, юристы стоят денег и времени, а время, как вы знаете, — деньги. Если хотите стать звездой, надо уметь рисковать. Я рискую, сотрудничая с вами, вы рискуете мной. Больше такой возможности не будет — это чистая случайность, что я проходил мимо той станции.
Чонгук подумал о долге, который неподъемным грузом висел на его шее. Четыреста тысяч… Да и мама хотела видеть его на сцене. Он взял ручку и спешно подписал, надеясь на то, что в его жизни наконец-то началась белая полоса.
— Добро пожаловать в мир искусства, Чонгук.
Первые недели всё шло хорошо. Марк организовал несколько частных выступлений — для «нужных людей», как он говорил. Чонгук играл в дорогих особняках, в ресторанах, закрытых клубах. Его слушали, хлопали, давали визитки. Марк был рядом — улыбчивый, заботливый, подбадривающий.
— Ты молодец, — говорил он после каждого выступления. — Ты им нравишься — это главное.
Сказка длилась недолго — рано или поздно за счастье приходится расплачиваться. Марк изменился, он больше не был столь же обходителен в общении с Чонгуком. Парня это ни капли не напрягало, пока не начались странные «просьбы».
— Сегодня после репетиции задержитесь, Чонгук, — сказал Марк как-то вечером. — Пара важных людей хотят послушать вас в неформальной обстановке. Будут очень хорошие «чаевые».
И Чонгук задержался. Инвесторы оказались толстыми мужчинами с сальными взглядами — и не только. Они сидели в отдельном кабинете ресторана, пили виски и слушали его игру вполуха. Чонгук играл и чувствовал, как по коже ползёт липкое, неприятное ощущение. Возможно, здесь ему стоило задуматься.
Часы плавно перетекали в дни, а дни — в недели. Чонгук в очередной раз задержался после репетиции. В зале было пусто, только он и виолончель — по крайней мере, Чонгуку так казалось.
— Поздно уже, Чонгук.
Он вздрогнул. Марк стоял в дверях — в пальто, с ключами от машины в руках, и улыбался так по-доброму, почти по-отечески. Чонгук даже почувствовал укол благодарности — редкое тепло от старшего, от того, кто якобы верит в его талант.
— Поехали, я подброшу.
— Спасибо, я на метро.
— Я настаиваю.
Чонгук кивнул, собрал инструмент и пошёл за ним.
В машине Марк молчал. Чонгук смотрел в окно на огни ночного города и думал о своём. О маме. О том, сколько ещё концертов нужно сыграть, чтобы выбраться из долгов. О том, что Марк, кажется, действительно хороший человек, заботливый.
— Заедем ко мне на минуту, — сказал вдруг Марк, сворачивая не туда. — Документы кое-какие подпишем. На пошив нового образа для приватного концерта.
— Сейчас?
— Да, пара минут, не задержим.
Чонгук снова кивнул. Пара минут так пара минут.
Квартира Марка была огромной. Дизайнерский ремонт, панорамные окна, вид на город, от которого у Чонгука перехватило дыхание. Он стоял посреди гостиной, чувствуя себя муравьём в хрустальной шкатулке. Слишком чисто. Слишком дорого. Слишком чуждо.
— Выпьем? Расслабимся. — Марк уже наливал виски в тяжёлые хрустальные стаканы. Янтарная жидкость плеснулась о стенки.
— Марк, я, наверное, поеду — поздно уже.
— Не торопись.
Марк подошёл ближе. Слишком близко — на таком расстоянии целуют любимых, говорят нежные слова и провожают в дальнюю дорогу. Чонгук отступил — и упёрся спиной в стену. Повода для такого расстояния не было. Холод штукатурки пробрал сквозь тонкую ткань рубашки.
— Марк...
— Ты же хочешь стать звездой, Чонгук.
Голос изменился: стал тише, вязче, как патока, в которой тонут мухи. Глаза смотрели уже не по-отечески. В них было что-то другое — голодное, липкое, страшное.
— Звёзды платят по счетам. Всегда. Вопрос только в цене.
— Я не понимаю...
— Понимаешь.
Руки. Чужие руки на теле. Чонгук не успел среагировать. Одно движение — и его прижали к стене. Тяжёлое дыхание ударило в лицо — перегаром и дорогим парфюмом. Запах смешался, ударил в нос, заставил желудок сжаться.
— Не надо... — выдохнул Чонгук, пытаясь оттолкнуть. Ладони упёрлись в грудь Марка, но грудь была каменная. — Пожалуйста, не надо...
— Не дёргайся — будет быстрее. Тебе понравится.
Руки шарили по телу жадно, собственнически, сдирая одежду вместе с остатками достоинства. Пуговицы отлетали, стучали по паркету, катились куда-то в темноту под диван. Чонгук слышал этот звук — отчётливо, как будто это было самое важное. Белые, перламутровые, от любимой рубашки, которую мама купила ему на день рождения. Пуговицы катятся, исчезают в мягком ковре, закатываются под мебель. Как и его достоинство.
— Пожалуйста... — молит Чонгук.
Удар. Пощёчина обожгла щёку, в глазах потемнело. Чонгук не понял, откуда она взялась — просто вдруг стало больно и солоно во рту.
— Ай, хватит ныть! Что ты целку из себя строишь? Знал, на что шёл.
Чонгук перестал дёргаться. Он не знал — если б знал, не пошёл.
Он смотрел в потолок — там были трещины. Маленькие, едва заметные на белой краске. Дорогой ремонт, но штукатуры схалтурили, и через год-два появились эти тонкие линии — паутинки, разбегающиеся от люстры к углам. Одна. Две. Три. Четыре. Пять.
Тело жило своей жизнью где-то далеко внизу — там было больно. Там рвали, ломали, входили туда, куда никто не должен входить без спроса. Там сдирали кожу, ломали кости, уничтожали что-то очень важное, без чего нельзя жить. Но Чонгук был не там — он был здесь, на потолке, среди трещин. Шесть. Семь. Восемь. «Мама, — думал он. — Мама, прости меня». Девять. Десять. Одиннадцать. Стыдно — она же где-то там всё-всё видит и всё-всё знает? Двенадцать. Тринадцать. Четырнадцать.
Где-то внизу Марк дышал всё тяжелее. Его пальцы впивались в бёдра Чонгука, оставляя синяки, которые потом будут цвести неделями — багровые, жёлтые, фиолетовые. Автограф унижения на теле — на память. Пятнадцать. Шестнадцать. Семнадцать.
Чонгук почувствовал, как по щеке покатилась слеза. Тёплая, предательская. Он даже не понял, когда успел заплакать. Тело плакало само — от жалости к себе. Всхлипы рвались из груди, но он давил их, закусывал губу до крови, чтобы не доставить удовольствие, чтобы не дать этому чудовищу услышать, как ему больно. Восемнадцать. Девятнадцать. Двадцать.
Вкус крови на губах. Железо. Соль. Горечь.
Где-то внизу Марк застонал, дёрнулся, обмяк. Тяжело задышал, уткнувшись лицом в плечо Чонгука, а потом отстранился. Всё кончилось.
Чонгук смотрел в потолок и продолжал считать. Двадцать три. Если считать мелкие ответвления — тридцать семь. «Тридцать семь, — подумал он. — Тридцать семь ударов сердца, и всё кончилось».
Но ничего не кончилось — это только начиналось. Марк встал, поправил одежду. Посмотрел на Чонгука сверху вниз — и в этом взгляде не было ничего. Ни сожаления, ни жалости, ни даже удовлетворения — только сытость. Как у кота, который только что доел канарейку.
— Ты же хотел контракт, малыш. — Голос ровный, деловой. — Это плата. Не нравится — вали.
Он вышел из комнаты, щёлкнул выключателем — свет погас. Чонгук вернулся в темноту.
Он лежал на полу. Холодный паркет приятно холодил спину там, где кожа была мокрой от пота и ещё от чего-то, о чём нельзя было думать. Если думать — можно сойти с ума прямо сейчас, не вставая. Чонгук смотрел в потолок. Трещины теперь были едва видны — без света они превратились в тени, в намёки, в то, чего, может быть, и не было вовсе.
«Может быть, и меня не было?»
Он пошевелился. Боль отозвалась где-то внутри — тупая, ноющая, пульсирующая. Тело напоминало о себе — предатель, который не смог защитить, не смог сбежать, не смог даже потерять сознание, чтобы не чувствовать. Чонгук сел. Медленно, очень медленно, словно тело было чужим и тяжёлым. Руки дрожали, когда он подбирал с пола одежду. Рубашка — без пуговиц, порванная. Джинсы — в пятнах. Трусы — он посмотрел на них и отвернулся. Выбросить. Сжечь. Никогда не вспоминать.
Он одевался как автомат — сначала одно, потом другое. Пуговиц нет — придётся держать рукой. Ботинки — руки не слушались, шнурки не затягивались, пришлось просто засунуть концы внутрь. Потом он встал — ноги подкосились, пришлось опереться о стену. Та же стена, к которой его прижимали. Он отдёрнул руку, как от огня.
Выйти…. Надо выйти.
Чонгук не помнил, как шёл через гостиную. Не помнил, как нажал кнопку лифта. Не помнил, как спускался. Очнулся уже на улице.
Ночной город дышал холодом. Осенний ветер продувал насквозь рваную рубашку, забирался под кожу, выстуживал то, что ещё можно было выстудить. Чонгук шёл, не разбирая дороги. Ноги несли сами, на автомате. Мимо проносились машины, где-то смеялись люди, пахло жареной картошкой из круглосуточного фастфуда. Он шёл и не чувствовал ничего. Пустота внутри была такой огромной, что могла бы вместить океан. Все слёзы, которые он не выплакал, всю боль, которую заглушил счётом трещин, весь ужас, который ещё не осознал, — всё это плескалось где-то на дне, в темноте, куда он боялся заглянуть.
В полицию? Зачем?
Чонгук усмехнулся — и сам испугался этого звука. Хриплого, больного, нечеловеческого. Кому какое дело? Безвестный виолончелист, который сам сел в машину, сам подписал контракт, сам остался в квартире, который пил виски с агентом. Который не кричал достаточно громко. Который сам во всём виноват.
«Я сам. Я сам. Я сам». Эта мысль пульсировала в голове в такт шагам. Чонгук гнал её, но она возвращалась, как бумеранг. Ты сам виноват.
Он шёл и шёл, пока не оказался у своего дома. Обшарпанное здание, тёмные окна, запах кошек из подвала.
Квартира встретила его тишиной. Чонгук закрыл дверь, прислонился к ней спиной и сполз на пол. Виолончель стояла в углу, в старом потёртом футляре. Чонгук достал её. Дрожащими руками, которые никак не могли уняться, прижался щекой к дереву.
Инструмент пах мамой. Совсем чуть-чуть. Тем запахом, который остался только в памяти и вот здесь — в порах старого дерева.
— Прости, мам, — шепнул он в темноту. Губы дрожали, слова рассыпались. — Я не справился. Я не смог…
Слёзы потекли сами. Чонгук даже не пытался их остановить. Они текли по щекам, капали на виолончель, на руки, на пол. Он плакал беззвучно, открытым ртом, задыхаясь, как рыба, выброшенная на берег.
Внутри всё болело. Физически болело — там, куда входили, там, где остались синяки от чужих пальцев. И душевно — там, где раньше жила надежда. Надежда умерла сегодня, задохнулась в этой чёртовой квартире с дизайнерским ремонтом.
Чонгук сидел на полу, обнимая виолончель, и плакал. В голове крутилась одна мысль, страшная и липкая, как та рука на горле: «А может, ну её, эту жизнь? Может, хватит?».
Он посмотрел на струны — тонкие, стальные. Если сильно нажать — они режут пальцы. А если по-другому? Если не пальцы?
Чонгук отдёрнул руку. Нет, нельзя. Она смотрит. Где-то там, сверху. Она не для того рожала, не для того растила, не для того верила. Но как жить дальше? Как смотреть на себя в зеркало? Как выходить на сцену, когда внутри — выжженная пустыня? Он не знал.
За окном начинался рассвет. Серый, холодный, равнодушный. Первые лучи упали на пыльный подоконник, осветили комнату, не принеся тепла.
Чонгук смотрел на этот свет и не чувствовал ничего. Пустота внутри была абсолютной. И в этой пустоте не было места ни надежде, ни вере, ни желанию жить. Было только одно — виолончель в руках и обещание, данное той, кого больше нет. Он не знал, зачем продолжает жить. Не знал, зачем завтра встанет и пойдёт на репетицию. Не знал, как посмотрит в глаза Марку. Но одно знал точно: сегодня он не умрёт. Сегодня он просто будет сидеть на полу, обнимая виолончель, и ждать, когда боль станет чуть меньше — или когда перестанет чувствовать вообще.
За окном светало. Город просыпался. Где-то лаяли собаки, хлопали двери, ехали первые машины. Мир жил своей жизнью — равнодушный, спокойный, чужой.
А Чонгук сидел на полу, сжавшись в комок, и пытался не думать о том, что только что с ним сделали. Не получалось.
Хот-Спрингс, Арканзас, 15 ноября 2005 года, 19:58
После случившегося Чонгук сбежал обратно в родной дом. Любые связи с Марком он оборвал, тот не рвался его искать — и на том спасибо.
Парень сидел на полу в своей пустой квартире, перебирая в голове варианты. Метро приносило крохи — доллар, два, иногда пять, если попадался щедрый прохожий. Этого едва хватало на еду, но не на долги, не на проценты, не на жизнь. Клиника звонила каждый день, напоминая о четырёхстах двадцати тысячах, которые теперь росли как снежный ком, обрастая пенями и штрафами за неуплату. Чонгук перестал брать трубку.
Виолончель стояла в углу — немая свидетельница его падения. Он играл каждый день — по ночам, когда соседи спали, когда город затихал и можно было не думать о том, что завтра снова идти в переход, чтобы свести концы с концами. Музыка и светлый образ матери были единственными якорями веры в лучшее.
Телефон завибрировал. Чонгук посмотрел на экран и почувствовал, как внутри всё сжалось — незнакомый номер. Он хотел сбросить, но палец замер — не хотелось, чтобы это был агент.
— Алло?
— Сынок! — Голос отца был таким знакомым — до тошноты, до спазма в желудке. — Сынок, чего кота тянуть? Я тут это... услышал, у тебя дела вроде наладились? Играешь где-то? И деньжата водятся.
Чонгук молчал, сжимал телефон так, что костяшки побелели.
— Слышь, ты не молчи — я ж отец, имею право знать. Мне тут позарез нужно — дело верное. Выручишь? Хотя бы пару сотен, а?
— Откуда у меня деньги? — выдавил Чонгук. Голос звучал глухо, чужо.
— Ну ты это... играешь же. В метро, говорят, тебя видели. Люди деньги кидают. Не жмись, сын — я ж не прошу много, только на дело...
Дрожащими пальцами Чонгук сбросил звонок и заблокировал номер. Посидел минуту, глядя в стену, потом встал и пошёл на кухню — пить воду, потому что во рту пересохло так, будто он проглотил песок.
Чонгук возвращался домой после очередного дня в переходе. В кармане звенело двадцать три доллара — неплохо, можно купить еды и даже отложить немного. Он устал, замёрз, хотел только одного — залезть под душ и провалиться в сон без сновидений.
У подъезда стояла знакомая фигура. Отец был пьян, как всегда. Грязная куртка, мятые штаны, трёхдневная щетина и красные глаза, в которых плескалась смесь наглости и подобострастия. Рядом с ним топтались трое — мужики неопределённого возраста, такие же мутные, такие же неухоженные.
— Сынок! — Отец расплылся в улыбке, шагнул навстречу. — А мы тебя ждём! Знакомься — это друзья мои, хорошие люди, надёжные.
— Чего тебе надо? — попятился Чонгук.
— Да поговорить просто. — Отец приближался, друзья за его спиной переглядывались, усмехались. — Ты чего такой нервный? Я ж отец. Зайти хочу, посидеть, поговорить по-родственному. А то мы с мужиками замёрзли тут, пока тебя ждали.
— Не пущу.
— Чё? — Глаза отца сузились. — Ты это... ты как с отцом разговариваешь? Я тебя растил, кормил...
— Меня растила мать!
Отец шагнул вперёд, схватил Чонгука за грудки. От него разило перегаром так, что мутило.
— Слышь, щенок, ты мне деньги должен. За то, что я тебя на свет произвёл. За то, что мать твою, дуру, содержал, пока мог. Так что веди в хату — и поговорим.
Чонгук вырвался, рванул к подъезду, влетел в дверь, захлопнул перед носом отца. Сердце колотилось где-то в горле, руки тряслись. Он заперся в квартире, придвинул к двери тяжёлый стул и сидел так до утра, вслушиваясь в шаги на лестнице. Они ушли только под утро. Чонгук знал — это не конец.
Отец приходил ещё трижды. Стучал в дверь, орал матом, требовал денег. Иногда один, иногда с «друзьями». Соседи вызывали полицию, но полиция приезжала, смотрела на пьяного мужика, на уставшего парня и предлагала «разбираться мирно». Отец клялся, что уйдёт, уходил за угол и возвращался через час.
Чонгук перестал спать — чувство того, что за ним следят, не отпускало его ни на миг. Он играл в метро и дёргался от каждого громкого звука. Он возвращался домой и подолгу стоял у подъезда, высматривая знакомые силуэты. Он начал прятать виолончель у знакомой из музыкальной школы — единственной, кто согласилась помочь, — потому что боялся, что отец ворвётся и продаст инструмент за бутылку.
Денег стало меньше, нервных клеток тоже. Через месяц Чонгук понял, что больше не выдерживает. Он нашёл комнату на окраине — дешёвую, сырую, с обоями в пятнах и клопами, но зато тут его точно никто не найдёт. Хозяйка просила двести долларов за первый месяц и сто за залог. У Чонгука было сто восемьдесят три.
— Молодой человек, я не могу ждать, — женщина смотрела на него с сочувствием, но уступать даже на доллар не хотела — у неё тоже семья. — Приходите, когда соберёте.
Чонгук вышел на улицу и долго стоял под фонарём, глядя в никуда. Возвращаться в квартиру он не хотел, ночевать на улице было страшно. Оставался только один вариант — тот самый, от которого его тошнило.
Вариантов, где можно временно пожить, не нашлось, поэтому парню пришлось вернуться в родной дом. Чонгук до последнего надеялся, что отец пропил ключ от квартиры и второй месяц кантуется у «друзей». Видимо, надежды оказались в очередной раз ложными. Входная дверь была не заперта — Чонгук не мог её не закрыть.
— Сынок! А я знал, что ты одумаешься! Заходи, заходи — места много.
Места было мало. Однокомнатная конура, залитая пустыми бутылками, окурками и грязным бельём. Воняло перегаром, потом и чем-то кислым. На продавленном диване сидели те самые «друзья» — трое, как всегда. Картёжничали, пили дешёвый виски, курили одну на всех сигарету.
— Это Джим, это Роджер, это Майк, — отец махнул рукой в их сторону. — Нормальные мужики, не ссы. Решил тебе напомнить, что на эту жилплощадь у меня тоже есть кое-какие права. Жить будешь пока тут, на полу — место найдём. А деньги, сынок, с тебя за постой — сто баксов в неделю. По-родственному, считай, даром.
Чонгук молчал. Смотрел на «друзей» и чувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Идти некуда — друзей нет, семьи нет.
— Ладно, — сказал он тихо.
Первая неделя прошла на взводе. Чонгук старался приходить как можно позже, когда «друзья» уже напивались и вырубались. Он спал у двери, подложив под голову рюкзак, и просыпался от каждого шороха. Днём играл в метро, вечером отдавал отцу деньги — двадцать, тридцать, сорок долларов — всё, что удавалось заработать.
— Мало, — отец кривился, но брал. — Завтра больше неси.
Чонгук не спорил. «Друзья» появлялись почти каждый вечер: сидели, пили, курили, играли в карты, иногда бросали на Чонгука взгляды — долгие, липкие, от которых хотелось провалиться сквозь землю. Чонгук делал вид, что не замечает, забивался в угол, закрывал глаза и слушал музыку в наушниках — единственное, что спасало от их голосов.
Джим, самый старший, с седой щетиной и золотым зубом, однажды подсел к нему.
— Чего играешь-то? — спросил, дыша перегаром в лицо.
— Бетховена.
— Чего?
— Музыку.
— А-а... — Джим понимающе кивнул и уставился на виолончель. — Дорогая, поди?
— Не продаётся.
— Да я чё? Я просто спросил.
Он ушёл, но Чонгук ещё долго не мог успокоиться. Руки тряслись, сердце колотилось где-то в горле — произошедшее в доме Марка не отпускало его.
Вторая неделя стала адом. «Друзья» перестали скрывать, что смотрят на него — они пялились открыто, обсуждали между собой, ржали. Чонгук слышал обрывки фраз — «смазливый», «молоденький», «такого бы...» — и старался не думать, что именно они имеют в виду, но каждая клеточка организма кричала о том, что нужно бежать. Чонгук как-то попытался поднять эту тему в разговоре с отцом.
— Да нормальные они мужики, чего ты? Работают, деньги зарабатывают. Ты бы лучше с ними подружился — может, и тебе перепадёт.
— Не надо мне ничего от них.
— Ну как хочешь.
Вечер выдался холодным, промозглым. Чонгук вернулся поздно — играл на вокзале, там было тепло и люди щедрее. В кармане лежало сорок семь долларов — почти половина недельной платы. Он шёл и думал о том, что, может быть, через месяц сможет накопить на ту комнату.
Дома горел свет, из-за двери доносились пьяные голоса, смех, звон бутылок. Чонгук помедлил, но делать нечего — ночевать больше негде. Он толкнул дверь и вошёл.
В комнате было накурено так, что глаза слезились. Отец сидел за столом с бутылкой, Джим, Роджер и Майк расположились на диване. Все пьяные, все с красными глазами.
— А вот и наш музыкант! — Отец поднял бутылку, салютуя. — Иди сюда, сынок, выпей с нами.
— Я спать.
— Куда спать? Рано ещё. — Джим поднялся, шагнул навстречу. — Посиди с нами, в картишки перекинемся. Ты ж умный, наверное, в школе учился?
Чонгук попятился к двери.
— Я не играю.
— Да ладно, чего ломаться? — Роджер тоже встал. — Мы хорошие, не бойся.
— Я не боюсь — спать хочу.
Он рванул к выходу, но Джим оказался быстрее. Схватил за руку, дёрнул назад. Чонгук ударился спиной о стену, из глаз посыпались искры.
— Слышь, щенок, — Джим дышал перегаром в лицо, — ты чё дёргаешься? Когда старшие что-то предлагают, нужно соглашаться.
— Отпусти.
— А если не отпущу?
Чонгук рванулся, выскользнул, бросился к двери. Роджер перегородил путь, Майк встал сбоку. Они окружили его — трое здоровых мужиков, пьяных, злых, голодных.
— Ну чё, парни, — Джим ухмыльнулся золотым зубом. — Поиграем?
Чонгука швырнули на диван. Он бился, он кусался, царапался, брыкался — как дикий зверь, загнанный в угол. В голове было только одно: нельзя, нельзя, нельзя. Но их было трое, а он — один: худой, слабый, измученный.
Удар по лицу — и мир окрасился алым. Ещё удар — и в глазах потемнело. Кто-то держал руки, кто-то рвал одежду, кто-то смеялся.
— Держи его, держи, бля!
— Ахерел, кусается!
— Ничего, ща мы его успокоим.
Чонгук почувствовал холод металла на горле — это был нож, обычный кухонный с чёрной ручкой.
— Слышь, сука, — прошипел Джим прямо в ухо. — Будешь дёргаться — порежу, а потом всё равно сделаем, только с кровью. Понял?
«Бей и беги» не сработало, поэтому Чонгуку в очередной раз пришлось замереть. Мечты о том, что сердце остановится раньше, чем этот кошмар начнётся, жестоко разбивались о мерзотную реальность.
— Хороший мальчик. — Джим убрал нож, но не убрал руку. — А теперь работай ротиком, как хорошая девочка.
Чонгука перевернули, кто-то схватил за волосы, потянул вниз. Он зажмурился, сжал зубы, но кулак ударил по лицу, и челюсть разжалась сама.
— Открывай, кому сказал.
Дальше было как в тумане. Чужой член во рту, вкус пота, грязи, немытой кожи. Тошнота, подкатывающая к горлу. Слёзы, текущие по щекам. И мысли — только одна мысль, пульсирующая в висках: «Пожалуйста, Боже, оборви мою жизнь здесь и сейчас».
Он давился, кашлял, его били по лицу, чтобы не останавливался. Кровь из разбитого носа текла по губам, смешивалась с чем-то ещё, и Чонгук захлёбывался этой мерзостью, не в силах вдохнуть.
— Глубже бери, сука!
— Да он щас блеванёт.
— А пусть блюёт — мне похер.
Чонгука рвало, его били за это, потом снова засовывали, снова давили, снова рвали. Чуть позже его перевернули на живот. Боль пришла сразу — острая, режущая, невыносимая. Там, где после Марка ещё ничего не зажило, где всё было порвано и воспалено, туда входили снова. Без смазки, без жалости, без остановки.
Чонгук закричал — крик был диким, нечеловеческим, но его заглушила ладонь, зажавшая рот.
— Тихо, тихо, не ори.
Слёзы текли ручьём, смешиваясь с кровью из носа, заливая лицо, капая на грязный диван. Чонгук задыхался, хрипел, бился в агонии, но его держали — крепко, жёстко, не отпуская.
«Мама, — думал он. — Мама, забери меня. Пожалуйста, забери меня отсюда».
Но мама не забирала. Мама была там, где нет боли, а он был здесь — в аду.
Один за другим они входили в его разорванное тело. Чонгук перестал считать, перестал чувствовать. Сознание уходило, возвращалось, снова уходило. Вспышками видел потолок, пьяные рожи, бутылки на столе, отца в углу — тот сидел, смотрел и пил. Просто пил, глядя, как его сына насилуют.
В какой-то момент Чонгук провалился в темноту.
Очнулся он на полу. Тело болело так, что невозможно было пошевелиться. Каждая клетка кричала, каждый мускул сводило судорогой. Внутри, там, где было порвано, пульсировала дикая боль, смешанная с чем-то мокрым, липким.
Чонгук открыл глаза, хотя лучше не открывал бы их никогда. Брезжил рассвет. Серый, холодный свет сочился в грязное окно, освещая комнату, полную бутылок, окурков и его самого. Он лежал на полу голый, в чужой слизи и собственной крови и рвоте. Рядом валялась чья-то куртка — засаленная, вонючая, но хотя бы тёплая.
На диване храпели трое, отца не было. Чонгук заставил себя сесть. Комната перед глазами завертелась. Он упёрся рукой в пол и долго сидел так, пытаясь не блевануть. Во рту было мерзко, горло саднило, губы разбиты в кровь.
Надо встать, надо уйти. Мысль была чёткой, ясной, как маяк в темноте. Чонгук подтянул к себе куртку. Накинул на плечи. Своей одежды не было — порвали, бросили где-то. Штанов не было, ботинок не было. Только куртка — насмешка от тех, кто его насиловал.
Он поднялся на четвереньки и пополз к двери. Каждое движение отдавалось болью в разорванном теле. Изнутри текло — тёплое, липкое, мерзкое. Чонгук не думал об этом, не мог думать — иначе сошёл бы с ума.
Дверь поддалась. Коридор. Лестница. Улица. Благо ползти пришлось недолго. Холод ударил в лицо, обжёг нагое тело. Чонгук понял, что на нём только куртка — и та не застёгнута. Он прижал полы к груди, сжался в комок и пошёл. Куда — он не знал, просто шёл.
Ноги не слушались, он падал, поднимался, снова падал. Колени разбиты в кровь, ладони стёрты до мяса. Прохожие шарахались, обходили стороной — бомж, пьяный, псих, мало ли. Никто не подошёл, никто не спросил, никто не помог.
Чонгук шёл и плакал — беззвучно, открытым ртом, как рыба, выброшенная на берег. Слёзы смешивались с кровью на лице, капали на асфальт, исчезали в грязи.
«Зачем я живу? — думал он. — Зачем я вообще родился?»
Ответа не было.
Он шёл и шёл, пока силы не кончились совсем. Рухнул на колени посреди тротуара, упёрся руками в землю и замер. Люди обходили, кто-то даже перешагнул. В голове было пусто, совсем.
Он не знал, сколько просидел так — может, минуту, может, час.
— Вам плохо? — Голос был тихий, спокойный, не из этого мира.
Чонгук поднял голову. Перед ним стоял мужчина. Красивый, даже слишком — точеные черты, янтарные глаза, тёмные волосы. Дорогое пальто, чистые ботинки, руки в карманах. Он смотрел на Чонгука без брезгливости, без жалости, без всего, к чему Чонгук привык. Просто смотрел глазами, напрочь лишёнными чувств.
— Вам нужна помощь?
Чонгук хотел сказать: «Отвали, денег нет», — но губы не слушались, из горла вырвался только жалобный хрип.
Мужчина шагнул ближе, присел на корточки, оказавшись на одном уровне. Его глаза — странные, глубокие — смотрели прямо в душу.
— У меня есть дом, — сказал он просто. — Горячая вода, еда, чистая одежда. Вы замёрзнете здесь.
Чонгук молчал, смотрел на него и не понимал, что происходит.
— Я не прошу денег, — добавил мужчина. — Просто хочу помочь. Можно?
Это было так странно, так нереально, так не вписывалось в мир, где его только что насиловали, окунали головой в дерьмо, что Чонгук не нашёл сил отказаться. Он просто кивнул — чуть заметно, насколько хватило сил.
Мужчина поднялся, протянул руку. Чонгук взялся за неё — ладонь была тёплая, сухая, сильная. Она подняла его с колен, поставила на ноги. Чонгук покачнулся, но мужчина поддержал, не дал упасть.
— Пойдёмте, — сказал он. — Тут недалеко.
И Чонгук пошёл. Ему было всё равно. Всё равно, кто этот человек. Всё равно, куда они идут. Всё равно, что будет дальше. Он уже умер там, на грязном диване в отцовской квартире. Всё, что осталось, — просто тело, которое ещё двигается. Пустота внутри была абсолютной.
Они шли по утреннему городу, мимо просыпающихся домов, мимо первых машин, мимо мира, который ничего не знал и знать не хотел. Чонгук плёлся, спотыкаясь, сжимая на груди чужую вонючую куртку. Мужчина шёл рядом, поддерживая под локоть, и молчал. И в этом молчании было что-то такое, отчего Чонгуку вдруг захотелось разрыдаться, но слёз не осталось.
Дом оказался старым особняком на окраине — два этажа, тёмный кирпич, высокие окна, за которыми угадывалась пустота. Чонгук смотрел на него и не мог поверить, что такие дома вообще существуют в этом городе. Слишком чистый, слишком правильный, слишком... другой.
Мужчина открыл дверь, пропустил вперёд. Внутри пахло деревом, книгами и чем-то неуловимо чужим. Чонгук переступил порог и замер. Прихожая была огромной — больше, чем вся квартира отца. Старый паркет, высокий потолок, зеркало в тяжёлой раме, вешалка из тёмного дуба. Ни пылинки, ни соринки — идеальный порядок, к которому Чонгук давно отвык.
— Проходите, — голос мужчины звучал мягко, почти нежно. — Ванная там, налево. Я принесу одежду.
Чонгук стоял посреди прихожей, сжимая на груди вонючую куртку, и не мог сделать шаг. Слишком чисто, слишком правильно. Он испачкает этот пол своими босыми, окровавленными ногами. Он оставит следы — грязь, кровь, слизь. Он осквернит этот дом одним своим присутствием.
— Идите, — повторил мужчина. — Вода горячая, мыло там, полотенца тоже. Никто не войдёт — там есть шпингалет.
Чонгук посмотрел на него. В янтарных глазах не было ни жалости, ни брезгливости — только спокойное, ровное внимание, как будто он не видел, насколько Чонгук был плох.
Ванная оказалась белой. Просто белой: белый кафель, белая сантехника, белые полотенца на крючках. Чистота, от которой слепило глаза. Чонгук закрыл дверь, прислонился к ней спиной и сполз на пол. Здесь, в этой стерильной белизне, он вдруг остро осознал, что с ним сделали. Всё сразу — всей массой, всей болью, всем ужасом. Он сжался в комок, зажал рот рукой, чтобы не закричать, и затрясся в беззвучных рыданиях. Слёзы текли ручьём, размазывая кровь и грязь по лицу, он раздирал ногтями нежную кожу. Чонгук плакал — впервые за долгое время по-настоящему, навзрыд, задыхаясь. Он плакал о маме, о себе, о своей сломанной жизни. Он плакал о том, что никогда не будет прежним. Никогда.
Посмотрел на своё тело в большом зеркале и отвернулся — там было на что смотреть. Синяки, ссадины, кровь, и ещё... то, о чём нельзя думать.
Горячая вода обожгла спину, потекла по телу, смывая грязь, кровь, чужие следы. Чонгук стоял под струями и смотрел, как вода уходит в слив — розовая, мутная, мерзкая. Он тёр себя мочалкой, тёр до красноты, до боли, пытаясь стереть с себя прикосновения, запахи и воспоминания. Если бы это помогало ещё.
В дверь постучали — тихо, осторожно.
— Я оставил одежду на стуле, — голос мужчины звучал приглушённо. — Чистое. Ваше я забрал.
Чонгук не ответил. Просто стоял под водой и смотрел в одну точку. Наконец, когда пальцы сморщились, а кожа покраснела, он выключил воду. Вытерся пушистым полотенцем — первым чистым полотенцем за долгое время. Одежда на стуле оказалась простой: тёплый свитер, мягкие штаны, носки. Всё велико размера на два, но чистое, сухое, пахнущее свежестью.
Чонгук оделся. Из зеркального отражения на него смотрел чужой человек — опухший, красноглазый, с разбитыми губами и синяками на скулах. В этом лице не осталось ничего от того Чонгука, который играл для матери.
«Его больше нет, — подумал он. — Тот Чонгук умер...»
Он вышел из ванной. Мужчина ждал в гостиной, сидел в кресле с книгой, но, когда Чонгук появился, отложил её и поднялся.
— Присядьте, — кивнул на диван. — Есть хотите?
Чонгук покачал головой — есть не хотелось, вообще ничего не хотелось.
— Тогда просто посидите. Я здесь, если что.
Чонгук сел на диван: мягкий, кожаный, пахнущий дорого. Уставился в одну точку на стене и замер.
Мужчина не задавал вопросов. Не спрашивал, что случилось, кто он, откуда. Просто сидел в кресле и читал, изредка поглядывая на него. В этом молчании не было давления — только спокойное, ровное присутствие.
За окном светало.
Чонгук очнулся оттого, что кто-то тронул за плечо.
— Пойдёмте, — сказал мужчина. — Я покажу вашу комнату.
Чонгук послушно встал и пошёл за ним. Комната оказалась светлой. Большая кровать с белым бельём, письменный стол, книжный шкаф, окно в сад — чистота, уют, покой.
— Здесь вы можете отдохнуть. — Мужчина остановился в дверях. — Никто не войдёт без спроса. Если что-то понадобится — я внизу. Меня зовут Тэхен.
Чонгук посмотрел на него, впервые за всё время — прямо, в глаза.
— Чонгук, — сказал он хрипло.
Тэхен кивнул.
— Отдыхайте, Чонгук.
Он закрыл дверь. Чонгук остался один.
Он постоял посреди комнаты, глядя на кровать. Потом подошёл, сел на край. Бельё было прохладным, свежим, пахло лавандой. Чонгук лёг, свернулся калачиком и закрыл глаза. Он провалился в сон — тяжёлый, без сновидений, похожий на смерть.
За окном вставало солнце.