Первые дни слились в один бесконечный, тягучий ком, в котором время потеряло всякий смысл. Чонгук почти не выходил из комнаты. Он лежал на кровати, свернувшись калачиком, уставившись в одну точку на стене, и пытался не думать. Не думать о том, что случилось, не думать о том, что будет дальше, не думать о том, почему он вообще продолжает дышать, когда внутри уже давно ничего не осталось.
Мыслей не было, были только обрывки — картинки, звуки, запахи, которые врывались в сознание без спроса и раздирали его на части. Чонгук зажмуривался, сжимался в комок ещё сильнее, зажимал уши ладонями, но картинки не уходили. Они жили под веками, въелись в сетчатку, отпечатались на изнанке души.
Иногда он проваливался в сон — тяжёлый, без сновидений, похожий на обморок. Просыпался от малейшего шороха — скрип половицы за дверью, шум воды в трубах, далёкий стук капель о подоконник. Сердце колотилось где-то в горле, руки тряслись, и несколько секунд уходило на то, чтобы вспомнить: он не там, он здесь в чистой комнате, в безопасности.
Слово «безопасность» казалось чужим, почти незнакомым. Чонгук повторял его про себя, как мантру, пытаясь поверить. Здесь нет Джима, нет Роджера, нет Марка, нет отца – есть только тишина, белые стены и запах лаванды, который, кажется, пропитал всё вокруг. И ещё тот человек – Тэхен.
Чонгук не видел его, иногда слышал шаги за дверью, мягкие, неторопливые, иногда замечал, что на тумбочке появляется еда — тарелка с супом, чашка чая, кусок хлеба. Еда появлялась всегда вовремя — когда Чонгук начинал чувствовать голод, хотя сам не мог бы сказать, который час. Тэхен словно знал, когда нужно прийти, не тревожа, не нарушая тишины.
Чонгук ел мало, через силу, просто потому что организм требовал. Еда была безвкусной, как картон, но тёплой, и это было единственное, что имело значение. Он ставил пустую тарелку обратно на тумбочку, и через некоторое время она исчезала. Ни вопросов, ни ответов. Только тишина и забота, которая не требовала слов.
На третий или четвёртый день — Чонгук сбился со счёта — он впервые вышел из комнаты. Просто открыл дверь и постоял на пороге, глядя в коридор. Там было пусто, тишина стояла такая плотная, что, казалось, её можно потрогать.
Чонгук сделал шаг, потом ещё один. Босые ноги ступали по тёплому деревянному полу бесшумно. Он дошёл до лестницы, остановился, прислушался. Снизу доносился слабый звук — шорох страниц, мерное тиканье часов, ничего больше.
Тэхен сидел в гостиной в том же кресле, что и в первый день. В руках — книга в тёмном переплёте. На столике рядом — чашка, от которой поднимался пар. Услышав шаги, он поднял глаза.
Взгляд был спокойным, ровным, без тени удивления, как будто Тэхен знал, что Чонгук выйдет именно сегодня, именно в эту минуту.
— Добрый вечер, — сказал он тихо. — Вы хотите есть?
Чонгук покачал головой, хотелось не есть, а просто... быть здесь. В этом пространстве, где ничего не происходит, где нет опасности.
Он сел на диван — осторожно, на самый край, готовый в любой момент вскочить и убежать. Тэхен не смотрел на него, перелистнул страницу, сделал глоток чая и снова углубился в чтение.
Чонгук сидел и смотрел в стену. Потом ему надоело, он перевёл взгляд на окно — за ним было темно, только слабый свет уличного фонаря пробивался сквозь шторы. Темные уставшие глаза быстро пробежали по комнате и остановились на книжных полках, те уставлены томами в одинаковых переплётах.
Тэхен читал, спокойно, сосредоточенно, будто в комнате никого не было. И в этом невнимании было что-то удивительное... комфортное. Чонгук не чувствовал на себе липких взглядов, не ловил оценивающих усмешек. Тэхен просто был рядом — и этого было достаточно.
Так они просидели часа два, в абсолютном молчании. Чонгук не знал, зачем он здесь, но уходить не хотелось. Впервые за долгое время ему не нужно было ничего делать, ничего бояться, ничего ждать, можно было просто сидеть и смотреть, как за окном медленно густеет темнота.
Потом Тэхен закрыл книгу, поднялся.
— Спокойной ночи, Чонгук, — сказал он, проходя мимо. — Если что-то понадобится — я рядом.
Чонгук кивнул, слова застряли в горле. Он посидел ещё немного, потом вернулся в свою комнату, лёг на кровать и впервые за много дней уснул без кошмаров.
Так начались их дни. Чонгук выходил из комнаты чаще. Сначала только по ночам, когда темнота скрывала, когда можно было сидеть в гостиной и смотреть в одну точку, не боясь, что кто-то увидит, потом — днём, когда Тэхен читал в кресле или возился на кухне.
Они почти не разговаривали, Чонгук не знал, о чём говорить. Спрашивать, кто этот человек, откуда у него этот дом, почему он один, почему помогает — было страшно. Вдруг вопросы разрушат эту хрупкую тишину?
Вдруг ответы окажутся такими, что придётся уйти?
Тэхен тоже не спрашивал. Ни разу не поинтересовался, что случилось, откуда у Чонгука синяки и ссадины, почему он оказался на улице в одной куртке. Принимал его присутствие как данность — и это было самым ценным.
Чонгук начал замечать детали. Тэхен был странным, не в том смысле, как «друзья» отца — липкие, опасные, предсказуемые в своей мерзости. Странным по-другому, он мог часами сидеть в кресле, глядя в стену, и не шевелиться, не читать, не пить чай, просто смотреть. Лицо при этом становилось отсутствующим, глаза стекленели, и Чонгук невольно замирал, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть это состояние.
Но стоило Чонгуку появиться в поле зрения, как взгляд Тэхена менялся. Становился живым, тёплым, почти жадным. Он смотрел на Чонгука так, будто видел что-то, чего никто другой не видит. Будто Чонгук был не просто сломанным парнем с разбитым лицом, а чем-то бесконечно ценным. Это пугало, но и притягивало не меньше.
Однажды ночью Чонгук не выдержал. Было часа три, может, четыре. Он сидел на кухне — сам нашёл её, когда захотел пить. Налил воды из крана, сел за стол и замер, глядя в темноту за окном.
Через несколько минут на пороге появился Тэхен. В халате, накинутом поверх пижамы, с немного взлохмаченными волосами. Остановился, глядя на Чонгука.
— Не спится?
Чонгук покачал головой.
Тэхен прошёл к плите, поставил чайник, движения были плавными, экономными — он явно делал это тысячи раз. Достал две чашки, заварку, сахар, поставил всё на стол и сел напротив.
— Я тоже часто не сплю, — сказал он просто. — Ночью тише, легче думать.
Чонгук молчал, глядя на свои руки. Они всё ещё дрожали — мелкая, противная дрожь, которая никак не проходила.
Чайник закипел, Тэхен разлил кипяток, подвинул одну чашку к Чонгуку.
— Пейте. Мятный. Успокаивает.
Чонгук взял чашку, тёплая керамика приятно грела ладони. Он сделал глоток — действительно мятный, свежий, чуть сладковатый.
— Спасибо, — сказал он хрипло, первое слово за несколько дней.
Тэхен кивнул, сделал глоток из своей чашки, посмотрел в окно.
За окном было темно, только фонарь вдали горел одиноким жёлтым глазом.
— Можно спросить? — тихо сказал Чонгук.
— Можно.
— Почему вы... помогаете мне? Вы меня не знаете, я мог бы быть кем угодно. Убийцей, вором, наркоманом…
Тэхен повернулся к нему, в полумраке кухни его глаза казались почти чёрными, но в них не было угрозы.
— Вы не убийца, — сказал он спокойно. — Не вор, не наркоман, я это вижу.
— Откуда?
— По глазам, по рукам, по вашему невербальному поведению. Вы музыкант. – Чонгук вздрогнул.
— Откуда вы знаете?!
Тэхен чуть улыбнулся — едва заметно, уголками губ.
— Мозоли на подушечках пальцев левой руки — характерные, ровные, от постоянного прижатия струн к грифу, на правой руке — натоптыш на большом пальце от держания смычка и мозоль на мизинце у основания, где смычок касается руки. Когда вы садитесь на диван или стул, то инстинктивно держите ноги чуть шире, чтобы между коленями было место для инструмента. Вы виолончелист, таково мое заключение.
Чонгук молчал, переваривая. Слова Тэхена падали в тишину кухни один за другим, тяжёлые, точные, неопровержимые. Он говорил о его руках так, будто видел их насквозь — каждую мозоль, каждую стёртую подушечку, каждую профессиональную отметину, которую Чонгук перестал замечать годы назад. Говорил о его теле — о том, как Чонгук сидит, как держит ноги, как бессознательно ищет место для инструмента, которого рядом нет.
Чонгук смотрел на свои руки, лежащие на столе. В тусклом свете кухонной лампы мозоли действительно были видны — бледные, загрубевшие участки кожи на кончиках пальцев левой руки. Он так привык к ним, что перестал замечать, как перестают замечать шрамы или родинки.
— Я... — голос сорвался. Чонгук откашлялся, но ком в горле не проходил. — Откуда вы... Откуда вы знаете про виолончель? Про именно виолончель? Скрипачи тоже...
— Скрипачи держат инструмент иначе, — перебил Тэхен всё так же спокойно. — У них левая рука повёрнута по-другому, мозоли распределены иначе и осанка другая — скрипку держат у плеча, виолончель между коленей. Вы садитесь так, будто вам нужно пространство, будто вы ждёте, что сейчас поставите между ног что-то большое.
Чонгук молчал, смотрел на Тэхена и не мог подобрать слов.
Этот человек видел его два дня назад на улице — грязного, полуголого, разбитого, в чужой куртке, ползущего на четвереньках. Он привёл его в свой дом, дал одежду, еду, лекарства, комнату, ни разу не спросил, что случилось. И вот сейчас, сидя на кухне посреди ночи, он говорил о мозолях на пальцах и о том, как Чонгук сидит на стуле. Это было так странно, так неожиданно, так... правильно.
— Да, — сказал Чонгук хрипло. — Виолончель.
Слово прозвучало как признание, как возвращение к себе.
Тэхен кивнул, будто именно этого ответа и ждал. Сделал глоток чая, посмотрел в окно.
— Давно играете?
— С семи лет.
— Мать привела?
Чонгук вздрогнул. Откуда он... Но потом понял: это просто логика. Кто ещё приводит ребёнка в музыку в семь лет, если не родители?
— Да, — сказал он тихо. — Мама.
Тэхен ничего не ответил, просто сидел и смотрел в темноту за окном, давая Чонгуку пространство, давая ему право выбора говорить или молчать.
И Чонгук вдруг понял, что хочет говорить.
— Она умерла, — сказал он, голос дрогнул, но он продолжил. — Совсем недавно. Рак... я не смог собрать деньги на лечение, не смог.
Слова падали в тишину, как камни в воду, Тэхен слушал, не перебивая, не задавая вопросов, просто слушал.
— После её смерти я играл в метро, в переходах, где придётся, чтобы платить долги. А потом...
Чонгук замолчал, дальше было то, о чём он не мог говорить, не сейчас. Может быть, никогда.
Тэхен, кажется, понял, он не настаивал, не лез с сочувствием. Просто подвинул к Чонгуку сахарницу — мол, пей чай, остынет.
— Ваш инструмент, — сказал он после долгой паузы. — Он остался там?
Чонгук кивнул, в горле снова стоял ком. Виолончель, его виолончель. Та, что пахла мамой. Та, что была с ним с детства. Она осталась в той квартире, где...
— Я могу достать её, — сказал Тэхен ровно. — Если хотите.
Чонгук поднял на него глаза, в них было что-то, чему он не мог найти названия. Надежда? Страх? Недоверие?
— Зачем? — спросил он хрипло. — Зачем вам это?
Тэхен посмотрел на него долгим, внимательным взглядом. В полумраке кухни его глаза казались тёмными, почти чёрными, но в них не было ни угрозы, ни корысти.
— Потому что музыкант без инструмента — как птица без крыльев, — сказал он просто. — Я не знаю, что с вами случилось, не знаю, откуда у вас эти синяки и эта боль в глазах. Но я знаю, что вы виолончелист. И
вам необходимо играть.
Чонгук сглотнул.
— Я не могу вам заплатить, у меня ничего нет.
— Я не прошу платы.
— Тогда почему? — вырвалось почти отчаянно. — Почему вы это делаете? Я вам никто, чужой человек с улицы, грязный, больной, сломанный. Почему?
Тэхен молчал долго, так долго, что Чонгук уже решил — не ответит. Потом повернулся к нему и сказал тихо, очень тихо:
— Потому что я вижу в вас то, что когда-то потерял сам. И если я могу это сохранить — я сохраню.
Чонгук не понял до конца, но почему-то поверил.
Они сидели на кухне до рассвета, почти не говорили. Просто пили чай, смотрели, как за окном медленно светлеет небо, и слушали тишину.
Впервые за долгое время Чонгук чувствовал, что он не один, что есть кто-то, кто видит его — не жертву, не тело, не проблему, а человека. Музыканта, того, кто был до всего этого кошмара. И этого было достаточно.
Когда небо окончательно посветлело, Тэхен поднялся.
— Идите спать, — сказал он. — Завтра будет длинный день.
Чонгук кивнул, встал, сделал шаг к выходу, потом остановился, обернулся.
— Спасибо, — сказал он, просто слово, но в нём было всё.
Тэхен чуть улыбнулся — той же едва заметной улыбкой.
— Спокойной ночи, Чонгук.
Чонгук вышел из кухни, поднялся в свою комнату, лёг на кровать. Ему снилась музыка. Утром Чонгук проснулся от того, что в дверь тихо постучали.
— Да, — сказал он хрипло.
Дверь приоткрылась, Тэхен стоял на пороге, в руках — небольшой пакет.
— Я принёс кое-что, — сказал он. — Можно войти?
Чонгук кивнул, садясь на кровати. Тело ломило, но спать больше не хотелось.
Тэхен вошёл, сел на стул у письменного стола. Достал из пакета несколько коробочек и тюбиков, выложил на стол.
— Это мази, — сказал он спокойно, без тени неловкости. — Для заживления и таблетки — обезболивающее и противовоспалительное, если нужно.
Чонгук смотрел на лекарства и чувствовал, как к горлу подкатывает ком. Там, где болело, где всё было порвано, пульсировала тупая, ноющая боль, о которой он старался не думать, о которой не думать было невозможно.
— Я... — голос сорвался, Чонгук откашлялся. — Я не знаю...
— Вы не обязаны ничего говорить, — Тэхен говорил ровно, мягко, не давя. — Я просто подумал, что вам может быть трудно купить это самому или неловко. Здесь всё, что нужно, инструкции на коробках, если понадобится помощь — я рядом.
Чонгук молчал. Смотрел на лекарства, и перед глазами всё плыло.
Никто никогда не заботился о нём так. Мать — да, но она была больна, она сама нуждалась в заботе. Отец — никогда. Друзья — не было друзей. А этот чужой человек, который подобрал его на улице, принёс мази и таблетки и говорил о них так спокойно, будто речь шла о погоде.
— Спасибо, — выдавил он наконец, голос дрожал.
Тэхен кивнул, поднялся.
— Ванная в вашем распоряжении. Вода горячая в любое время, если что-то понадобится ещё — скажите.
Он вышел, закрыв за собой дверь.
Чонгук ещё долго сидел, глядя на коробочки, потом взял одну, прочитал инструкцию. Мазь для заживления ран. Другая — против рубцов. Третья — обезболивающий гель. Таблетки — антибиотики, чтобы не началось заражение. Он сглотнул, встал, взял лекарства и пошёл в ванную.
Там, стоя перед зеркалом, он долго смотрел на своё отражение. После того, как разделся повернулся спиной к зеркалу и, насколько мог, обработал то, что болело. Руки дрожали, мазь никак не хотела наноситься ровно, и Чонгук в какой-то момент просто сел на пол ванной, закрыл лицо руками и замер.
Слёз не было, только пустота и благодарность, которая жгла сильнее любой боли.
Дни потекли медленно, как густой мёд. Чонгук постепенно привыкал к дому, к его тишине, к его запахам. К тому, что можно выйти на кухню и не встретить никого, кроме Тэхена. К тому, что можно сидеть в гостиной часами и никто не прогонит. К тому, что еда появляется сама, а лекарства — на тумбочке, вовремя пополняемые.
Тэхен был рядом, но не мешал. Читал, готовил, иногда работал за компьютером в кабинете на первом этаже. Чонгук не знал, чем он занимается, и не спрашивал – это было неважно.
Важно было другое — Чонгук начал замечать, как меняется взгляд Тэхена, когда он смотрит на него. В этом взгляде было что-то... голодное. Но не так, как у Джима или Марка. Не похотливое, не собственническое в грязном смысле. Другое, будто Чонгук был произведением искусства, которое Тэхен боялся испортить прикосновением.
Иногда Чонгук ловил этот взгляд и замирал, а Тэхен отводил глаза, возвращался к книге, и всё становилось как прежде.
Однажды Чонгук спросил:
— Почему вы на меня так смотрите?
Тэхен замер, отложил книгу. Посмотрел прямо в глаза — впервые так долго, так открыто.
— Потому что вы красивы, — сказал он просто. — Не внешне, хотя внешне тоже, внутри… В вас есть что-то чистое. Даже после всего, что случилось – это редкость.
Чонгук не знал, что ответить. Никто никогда не говорил ему такого. Чистый. После всего, что с ним сделали, он чувствовал себя самым грязным существом на земле.
— Я не чистый, — сказал он тихо. — Вы не знаете, что со мной было.
— Знаю, — Тэхен говорил спокойно, без тени сомнения. — Я видел вас в тот день, не сложно понять, я вижу вас сейчас. То, что случилось — не ваша вина и это не делает вас грязным.
Чонгук сглотнул, в горле стоял ком, который никак не проходил.
И всё… Больше Тэхен ничего не сказал. Взял книгу, снова углубился в чтение, а Чонгук сидел на диване, смотрел в стену и чувствовал, как внутри, в самой глубине, что-то медленно оттаивает.
Виолончель появилась еще через неделю. Тэхен просто принёс её однажды утром, поставил в углу комнаты Чонгука и сказал:
— Я подумал, вам может захотеться играть.
Чонгук смотрел на инструмент и не мог поверить глазам. Старый, потёртый футляр, который он знал с детства. Царапина на углу — от того раза, когда он уронил его в музыкальной школе. Налепка с именем матери, которую она приклеила, чтобы не перепутали.
— Где вы её нашли? — голос дрожал.
— Там, где вы оставили, — Тэхен говорил ровно. — В той квартире, я забрал её в тот же день, что и вас.
Чонгук вспомнил, он действительно оставил виолончель у отца — больше негде было. А потом...
— Они не продали? — спросил он хрипло.
Тэхен чуть замялся, всего на секунду, но Чонгук заметил.
— Теперь она у вас – это главное.
Он вышел, оставив Чонгука одного с инструментом.
Чонгук долго сидел, глядя на футляр, потом встал, открыл его, осторожно, почти благоговейно достал виолончель. Дерево было тёплым, знакомым, родным. Он провёл пальцами по струнам, по грифу, по корпусу.
И заплакал. Впервые за всё время — не от боли, не от ужаса, не от отчаяния – от облегчения. От того, что это осталось, что это не отняли, что это снова с ним.
Он сел на пол, прижимая виолончель к груди, и плакал долго, навзрыд, не стесняясь, не пытаясь остановиться. Слёзы текли по щекам, капали на дерево, и Чонгук не вытирал их — пусть, инструмент выдержит, он всё выдержал за эти годы.
За дверью, в коридоре, стоял Тэхен. Стоял и слушал эти рыдания, и на его лице не было ни жалости, ни удовлетворения. Только странное, глубокое, почти болезненное выражение. Будто он присутствовал при чём-то священном, будто он видел рождение.
Чонгук не знал, что Тэхен там, но даже если бы знал — вряд ли бы остановился.
В тот же вечер Чонгук впервые взял смычок. Руки дрожали, пальцы не слушались, но, когда смычок коснулся струн, звук поплыл сам — чистый, прозрачный, как слеза. Чонгук не выбирал, что играть. Пальцы сами нашли простую, грустную мелодию — ту, что мать напевала в детстве, когда укладывала спать.
Он играл и плакал. Играл и вспоминал. Играл и прощался.
А за дверью, в коридоре, Тэхен стоял, прислонившись лбом к стене, и слушал. Слушал, как музыка проникает в каждую клетку его тела, как она ломает что-то внутри, как она заполняет пустоту, о которой он даже не подозревал.
Впервые в жизни он не хотел убивать. Впервые в жизни он хотел просто слушать. Вечно. Стоять здесь, под этой дверью, и слушать, как этот сломанный мальчик играет на виолончели. И чтобы ничего не менялось.
Это было неправильно. Это ломало всё, во что он верил. Это делало его слабым, но это было.
Тэхен закрыл глаза и позволил музыке течь сквозь него.
В ту ночь Чонгук играл долго, пока не заболели пальцы, пока не высохли слёзы, пока за окном не начало светать. Он играл всё, что помнил — Баха, Бетховена, простые народные мелодии, которые мать напевала на кухне. И с каждым звуком что-то внутри него потихоньку вставало на место. Не заживало — этого не могло быть, но переставало кровоточить.
Когда он наконец остановился и положил смычок, за дверью было тихо. Чонгук не знал, слушал ли его кто-то, но почему-то был уверен, что да.
Наутро Чонгук вышел к завтраку с виолончелью. Просто взял её с собой, поставил рядом со стулом на кухне. Тэхен взглянул на инструмент, на Чонгука, и ничего не сказал. Только кивнул, как будто так и должно быть.
Они завтракали в тишине, Чонгук ел овсяную кашу с фруктами — Тэхен, кажется, запомнил, что он любит сладкое. Пил кофе — настоящий, не растворимый. Смотрел в окно на серое утреннее небо.
— Спасибо, — сказал он вдруг.
Тэхен поднял глаза.
— За виолончель, за всё.
— Не за что, — Тэхен говорил ровно, но в глазах было что-то тёплое. — Это ваше, я просто вернул.
Чонгук покачал головой.
— Вы не просто вернули. Вы... вы дали мне место, где можно играть. Где можно быть…
Тэхен чуть улыбнулся.
— Это ваш дом, Чонгук, настолько, насколько вы захотите.
Слова повисли в воздухе, тёплые и страшные одновременно. У Чонгука не было дома с тех пор, как умерла мать. И вот теперь чужой человек предлагает ему не просто убежище, а дом.
— Я не знаю, сколько смогу... — начал Чонгук.
— Сколько захотите, — перебил Тэхен. — Никаких условий, никакой платы, просто живите.
Чонгук сглотнул, в горле снова стоял ком.
— Почему?
Тэхен посмотрел на него долгим, внимательным взглядом.
— Потому что вы заслуживаете этого.
Дни стали обретать ритм. Утром Чонгук просыпался, спускался на кухню, завтракал с Тэхеном. Потом брал виолончель и играл — в своей комнате, иногда в гостиной, если Тэхен был занят. Тэхен никогда не просил играть, никогда не мешал, но Чонгук чувствовал его присутствие — за дверью, в коридоре, внизу у лестницы. Он слушал всегда.
После обеда Чонгук обычно сидел в гостиной с книгой — Тэхен дал ему почитать, сказал, что библиотека в его распоряжении. Чонгук читал медленно, перечитывая страницы, потому что мысли постоянно ускользали, но это было лучше, чем просто сидеть и смотреть в стену.
Вечером они иногда смотрели фильмы. Тэхен включал старое кино — чёрно-белое, с титрами. Сидели в полумраке, пили чай, и Чонгук впервые за долгое время не боялся темноты.
А ночью...
ночью начиналось самое трудное.
Кошмары приходили каждую ночь. Чонгук засыпал, проваливаясь в тяжёлую дремоту, и через час-два просыпался от собственного крика. Сердце колотилось где-то в горле, тело было мокрым от пота, простыни сбились в комок. Он садился на кровати, обхватывал колени руками и пытался отдышаться.
Сны были всегда разными, но одинаково страшными. Иногда он снова оказывался в той квартире, и Джим нависал над ним, ухмыляясь золотым зубом. Иногда — в машине Марка, и та ехала в никуда, а Чонгук не мог открыть дверь. Иногда — на кладбище, и мать стояла у могилы, но когда он подходил, оборачивалась лицом отца.
Самое страшное было просыпаться и не понимать, где он. Несколько секунд ада, пока сознание не возвращалось, пока не всплывали картинки: белая комната, запах лаванды, тишина. В эти секунды Чонгук задыхался от ужаса, не в силах пошевелиться.
В первую ночь после кошмара он просто сидел до утра, вцепившись в одеяло. На вторую — спустился на кухню, налил воды, просидел там до рассвета. На третью — не выдержал и вышел в коридор.
Тэхен стоял у окна на лестничной площадке. В полумраке его фигура казалась тенью, но Чонгук сразу узнал силуэт.
— Не спится? — спросил Тэхен тихо, не оборачиваясь.
Чонгук подошёл ближе, встал рядом, глядя в окно. За стеклом было темно, только далёкие огни города мерцали вдалеке.
— Кошмары, — сказал он хрипло.
Тэхен кивнул, помолчал.
— Я тоже часто вижу сны, — сказал он. — Не хорошие.
Чонгук взглянул на него, в полумраке лицо Тэхена казалось высеченным из камня — красивым, неподвижным, чужим, но в голосе было что-то... человеческое.
— О чём?
Тэхен чуть помедлил.
— О разных вещах. О том, что нельзя исправить, о том, что уже не изменить.
Они замолчали, стояли у окна, глядя в ночь, и молчание было лучше любых слов.
— Можно я... — Чонгук запнулся. — Можно я здесь постою? С вами?
— Конечно, вы ведь уже стоите.
Они стояли долго, Чонгук не считал. Просто чувствовал тепло рядом, слышал ровное дыхание Тэхена и понимал, что не один. Что есть кто-то, кто тоже не спит, кто тоже видит плохие сны, кто тоже стоит у окна и смотрит в темноту.
Под утро Чонгук задремал прямо на подоконнике, Тэхен накинул на него плед и ушёл, бесшумно ступая по лестнице.
Через несколько дней Тэхен принёс ещё лекарств.
— Это для заживления, — сказал он, выкладывая на стол новые тюбики. — Эти сильнее и витамины — вам нужно восстанавливаться.
Чонгук смотрел на коробочки и чувствовал, как щиплет в носу. Он уже почти не пользовался мазями — внутри почти зажило, хотя воспоминания остались, но Тэхен всё равно приносил, заботился, помнил.
— Спасибо, — сказал Чонгук. — Вы... вы не должны.
— Должен, — Тэхен говорил ровно, но в глазах мелькнуло что-то странное. — Я не могу смотреть, как вы страдаете…
Он не договорил, Чонгук не стал спрашивать, но в ту ночь, лёжа в кровати, он думал об этом. О том, что Тэхен, кажется, тоже несёт в себе какую-то боль. О том, что они оба — сломанные, просто по-разному. О том, что, может быть, поэтому он и помогает.
Эта мысль не пугала, наоборот — делала Тэхена ближе, понятнее, реальнее.
Кошмар пришёл снова через неделю. Чонгук не помнил, что именно снилось. Очнулся от собственного крика, сидя на кровати, весь в поту, с бешено колотящимся сердцем. В комнате было темно, хоть глаз выколи, и несколько секунд он не понимал, где находится. Потом вспомнил. Белая комната. Лаванда. Тишина.
Но тишина была неполной. За дверью слышались шаги — быстрые, взволнованные, а потом дверь открылась, и на пороге появился Тэхен.
— Чонгук? — голос встревоженный, необычно живой. — Что случилось?
Чонгук хотел ответить, но вместо слов из горла вырвался только хрип. Он трясся всем телом, зубы стучали, руки дрожали так, что он не мог сжать их в кулаки.
Тэхен шагнул в комнату, подошёл ближе, остановился в нерешительности.
— Можно? — спросил он тихо.
Чонгук не понял вопроса, просто смотрел на него расширенными глазами, пытаясь выровнять дыхание.
Тэхен медленно, очень медленно, чтобы не напугать, сел на край кровати, протянул руку — не прикасаясь, просто предлагая.
— Ты в безопасности, — сказал он. — Здесь никто не войдёт, никто не тронет.
Ты дома.
Слово «дома» ударило под дых,
на самом деле у него не было дома. Чонгук всхлипнул — коротко, жалобно, не по-взрослому. И вдруг, сам не понимая, что делает, рванулся вперёд, вцепился в Тэхена, прижался лицом к его плечу и затрясся в беззвучных рыданиях.
Тэхен замер. На секунду — всего на секунду — в его глазах мелькнуло что-то тёмное, опасное. Рука дёрнулась, пальцы сжались, готовые сомкнуться на тонкой шее. Одно движение — и всё кончится, и Чонгук будет его навсегда.
Идеальный, чистый, вечный.
Но Чонгук всхлипнул снова, прижимаясь сильнее, ища защиты, и Тэхен выдохнул.
Рука, которая готова была убивать, осторожно легла на затылок Чонгука. Пальцы зарылись в спутанные волосы, погладили, успокаивая. Тэхен прикрыл глаза, чувствуя, как бьётся сердце Чонгука — часто, испуганно, но ровно. Живое сердце. Тёплое. Настоящее.
— Тише, — прошептал он. — Тише,
Мon Аnge. Я здесь, я никому не дам тебя обидеть.
Слова вырвались сами, непрошенные
. Mon Аnge – Мой Ангел. Тэхен никогда никого так не называл, но сейчас это было единственное правильное слово.
Чонгук не понял французского, но интонацию понял. И это тепло, эту руку на затылке, это ровное дыхание над ухом. Он всхлипывал и дрожал, прижимаясь к Тэхену, и постепенно дрожь утихала.
Так они и сидели — в темноте, на краю кровати, обнявшись. Чонгук — сжимая чужую одежду, Тэхен — гладя его по голове и борясь с демонами, которые рвались наружу. Внутри Тэхена бушевала буря.
Я могу сделать это сейчас, — думал он. —
Он в моих руках, беззащитный, доверчивый. Одно движение…
Рука чуть сжалась на затылке, всего на долю секунды.
Чонгук вздохнул во сне — он сам не заметил, как провалился в дремоту. Тёплый, тяжёлый, живой.
Тогда он перестанет дышать. Перестанет плакать. Перестанет прижиматься. Перестанет быть живым. Он освободится.
Тэхен разжал пальцы, продолжил гладить.
Не сейчас. Может быть, не сегодня.
Он сидел так до утра, боясь пошевелиться, боясь разбудить, боясь упустить это странное, новое, пугающее чувство, которое было сильнее желания убивать.
Утром Чонгук проснулся один, солнце светило в окно, заливая комнату золотистым светом. На тумбочке стоял стакан воды и таблетки — обычные, утренние и маленькая записка:
«Завтрак на кухне, не торопись».
Чонгук долго лежал, глядя в потолок, вспоминал ночь, свой крик, Тэхена на пороге. То, как он прижался к нему, как искал защиты. Как Тэхен гладил по голове и шептал что-то на непонятном языке.
Стыдно? Должно быть стыдно, но почему-то не было. Было только тёплое, разливающееся по груди чувство. Чувство, которое он не мог назвать.
Он встал, умылся, оделся и спустился вниз.
Тэхен сидел на кухне с книгой и чашкой кофе. Увидев Чонгука, отложил книгу, поднялся.
— Доброе утро, — сказал он ровно, будто ничего не случилось. — Как спалось?
Чонгук сел за стол, посмотрел на Тэхена долгим взглядом.
— Спасибо, — сказал он тихо.
Тэхен чуть наклонил голову.
— Не за что.
— Нет, — Чонгук упрямо мотнул головой. — Вы... вы могли уйти. Не приходить или прогнать меня. А вы остались, спасибо.
Тэхен молчал, смотрел на него своими янтарными глазами, и в этом взгляде было столько всего, что Чонгук не мог прочитать.
— Я никому не дам тебя обидеть, Чонгук, — сказал Тэхен наконец. — Запомни это.
Слова упали в тишину, тяжёлые и тёплые одновременно. Чонгук кивнул, отвёл взгляд, уставился в тарелку с омлетом, которую Тэхен поставил перед ним, есть не хотелось, но он заставил себя — Тэхен старался, готовил.
После завтрака Чонгук взял виолончель и играл долго, почти час. Просто играл, не выбирая мелодий, позволяя пальцам вести. Музыка лилась сама, и в ней не было боли — только светлая, чистая грусть.
Тэхен сидел в гостиной, слушал и смотрел в окно. На его лице застыло странное выражение — нежность, тоска и что-то ещё, чему нет названия.
Внутри него боролись два желания: сохранить этот звук навсегда любой ценой и никогда не трогать то, что делает этот звук возможным.
Он не знал, какое победит.
***
Утро начиналось одинаково. Тэхен просыпался за час до рассвета — привычка, выработанная годами одиночества. Лежал с открытыми глазами, слушая тишину старого дома. В этой тишине каждый звук был на вес золота — дыхание ветра за окном, далёкий стук колёс поезда, скрип половиц на втором этаже.
Скрип половиц.
Там, наверху, в комнате с белыми стенами и запахом лаванды, спал Чонгук. Тэхен закрывал глаза и представлял. Это стало утренним ритуалом, от которого невозможно было отказаться. Он представлял, как поднимается по лестнице — медленно, бесшумно, ступая только на проверенные доски. Как открывает дверь — ручка поворачивается без звука, петли смазаны, он позаботился об этом заранее, как подходит к кровати.
Чонгук спит на спине, реже — на боку, свернувшись калачиком. Дышит ровно, иногда чуть всхлипывает во сне — кошмары приходят даже сюда, в этот
безопасный дом. Лицо расслабленное, почти детское. Синяки под глазами уже бледнеют, ссадины заживают.
Руки. Тонкие пальцы, мозолистые подушечки, длинные сухожилия — руки музыканта, которые умеют извлекать из дерева и струн такие звуки, от которых у Тэхена останавливается дыхание. Эти руки сейчас безвольно лежат поверх одеяла.
Одно движение, одним движением можно накрыть его лицо подушкой. Или сжать пальцы на горле — сильно, резко, не оставляя шанса. Чонгук даже не успеет проснуться, не успеет испугаться. Просто перестанет дышать, и его лицо навсегда останется таким — спокойным, чистым, идеальным.
Тэхен представлял это так ярко, так отчётливо, что пальцы начинали зудеть. Чесались ладони, сводило мышцы предплечий. Тело требовало действия, требовало завершения, но потом он вспоминал звук.
Тот самый звук — виолончель, льющаяся из-за закрытой двери. Чистая, прозрачная, живая нота, которая проникала в самую глубину, туда, где у Тэхена давно ничего не было. Которая заставляла его замирать и слушать, забывая, кто он и зачем здесь, если Чонгук умрёт, звук исчезнет.
Навсегда.
Тэхен открывал глаза и смотрел в потолок.
— Не сегодня, — шептал он в пустоту. — Не сегодня.
Дни проходили в наблюдении. Тэхен научился читать Чонгука как нотный стан. Каждое движение, каждый взгляд, каждое изменение дыхания — всё имело значение.
Вот Чонгук спускается к завтраку — идёт осторожно, босые ноги ступают бесшумно, но в плечах уже меньше напряжения. Вчера ещё было больше, позавчера — ещё больше, прогресс.
Вот он садится за стол — инстинктивно расставляет колени чуть шире, оставляя место для инструмента. Виолончель пока в комнате, но привычка осталась. Тэхену нравилось это — тело помнит, даже когда разум пытается забыть.
Вот он берёт чашку — руки всё ещё дрожат, но уже не так сильно, как в первые дни. Кофе проливается чуть-чуть, Чонгук чертыхается, вытирает скатерть, живой, настоящий.
Тэхен сидел напротив, пил свой кофе и наблюдал.
Он ест мою еду. Он пьёт из моей чашки. Он в моей одежде — свитер велик, рукава пришлось закатать, из ворота торчит тонкая шея. Он мой. Весь, целиком. Я мог бы сделать с ним что угодно, и никто бы не узнал.
Но если я сделаю — он перестанет быть.
— Вкусно? — спросил Тэхен.
Чонгук поднял глаза, в них всё ещё была боль, но уже появилось что-то другое. Тепло? Доверие? Тэхен не мог определить, но это что-то грело его изнутри сильнее любого кофе.
— Да, — сказал Чонгук. — Спасибо.
Простое слово, обычное, но Тэхен запомнил интонацию, наклон головы, лёгкую улыбку, которая тронула уголки губ. Запомнил и спрятал в самую глубокую ячейку памяти, туда, где хранил всё, что имело значение.
Потому что этот мальчик имел значение,
наивный, как цыпленок.
Днём Тэхен работал в кабинете или делал вид, что работает.
Настоящая работа была там, наверху, где Чонгук играл на виолончели. Тэхен сидел за столом, смотрел в монитор, но слышал только музыку. Она проникала сквозь стены, сквозь пол, сквозь кожу.
Сегодня Чонгук играл что-то медленное, тягучее. Не Бах и не Бетховен — что-то своё, рождающееся прямо сейчас, под пальцами. Мелодия текла, как вода, как слёзы, как кровь из неглубокой раны. Тэхен закрыл глаза.
Я хочу войти туда. Сесть в кресло в углу и слушать, просто слушать. Смотреть, как движутся его руки, как закрыты глаза, как вибрируют струны. Я хочу быть рядом. Всегда.
Но он не мог, потому что рядом было слишком близко. Потому что если он войдёт и сядет в кресло, то через пять минут захочет подойти. Через десять — дотронуться. Через пятнадцать — сжать пальцы на этой тонкой шее, которая сейчас открыта, беззащитна, доступна.
Он играет с закрытыми глазами. Он не увидит меня. Я могу подойти сзади — бесшумно, я умею. Обхватить шею ладонями. Он даже не успеет понять. Просто мелодия оборвётся на полуслове, и всё.
Но тогда я больше никогда не услышу этой мелодии. Никогда не увижу, как движутся его руки. Никогда не почувствую этого тепла, которое разливается в груди, когда он играет.
Тэхен сжимал подлокотники кресла так, что дерево жалобно скрипело.
— Не сегодня, — шептал он. — Не сегодня.
Вечером они смотрели кино. Это стало ритуалом — Чонгук спускался в гостиную, садился на диван, закутавшись в плед, и Тэхен включал что-нибудь старое, не из этой реальности.
Они сидели в полумраке, пили чай, и молчали. Иногда Чонгук засыпал — просто отключался посреди фильма, уронив голову на подушку. Тэхен тогда выключал телевизор и сидел в темноте, глядя на спящего – это было самое опасное время.
Потому что Чонгук во сне был абсолютно беззащитен. Никаких барьеров, никакой настороженности. Просто тёплое тело, укрытое пледом, тихое дыхание, чуть приоткрытые губы.
Тэхен смотрел и чувствовал, как внутри поднимается волна. Тёмная, тяжёлая, почти непреодолимая.
Сейчас. Прямо сейчас. Он не проснётся. Я умею делать это тихо. Никто не узнает. Он останется здесь навсегда — в этом доме, в этом моменте, в этой тишине. Никогда не встречал таких идеальных.
Тэхен вставал, подходил ближе, останавливался в шаге от дивана.
Чонгук спал, дышал ровно, чуть хмурился во сне — кошмар подбирался даже сюда.
Хотя настоящий кошмар был прямо перед ним.
Тэхен смотрел на него и чувствовал, как внутри борются два зверя. Один хотел убить — быстро, чисто, навсегда сохранить этот момент. Другой хотел защитить — от кошмаров, от боли, от самого первого зверя.
— Чонгук, — шептал он тихо. — Пора в кровать.
Чонгук вздрагивал, открывал глаза, смотрел мутным спросонья взглядом. И улыбался — сонно, доверчиво, не понимая, что только что произошло на краю его сна.
— М-м-м? — мычал он.
— Иди спать, — говорил Тэхен. — Я провожу.
И вёл его наверх, к белой комнате с запахом лаванды. Укладывал в кровать, поправлял одеяло, поправлял волосы — и уходил, прежде чем зверь внутри успевал проснуться снова.
В своей спальне он садился на пол, прислонялся спиной к стене и долго сидел так, глядя в одну точку.
— Не сегодня, — шептал он. — Не сегодня.
Ночью Тэхен не спал. Он лежал в кровати, смотрел в потолок и думал. Думать было легче, чем чувствовать. Мысли можно было контролировать, выстраивать в ряды, анализировать.
Он чистый. Самый чистый из всех, кого я видел. Даже после того, что с ним сделали — он чистый. Внутри. Это видно по глазам, по рукам, по тому, как он играет.
Я должен был убить его в первый же день – это было бы правильно. Это было бы милосердно. Он бы не мучился больше, не страдал от кошмаров, не вздрагивал от каждого звука. Я бы подарил ему покой, но я не убил. Почему?
Тэхен перебирал в памяти лица. Беттани с её рыжими волосами и меркантильной матерью. Оливер с его грязными руками и грязной жизнью. Другие — те, чьи имена он уже не помнил, но помнил запах страха и вкус освобождения. Все они были грязными, но заслуживающими очищения.
Чонгук не был грязным, Чонгук был другим.
Рядом с ним Тэхен чувствовал себя грязным.
Его нельзя убить — он перестанет звучать, а я хочу слушать. Я хочу слушать его всегда.
Это было новое чувство, Тэхен не знал, как его назвать. Не знал, что с ним делать. Оно пугало больше, чем любая погоня, любой риск, любая опасность. Потому что это чувство заставляло его сомневаться, а сомненья это скверна человечества, из нее всегда рождаются самые страшные пороки.
Утром Тэхен принял очередное решение. Он не мог убить Чонгука, пока не мог. Может быть, никогда не сможет, но это не значит, что он перестанет делать то, для чего родился.
Мир всё ещё полон грязи и некоторые люди заслуживают очищения.
Отец Чонгука, например. Тэхен думал об этом уже несколько дней. С того самого момента, как увидел Чонгука на улице — разбитого, грязного, в чужой куртке, с глазами, в которых не осталось жизни. Он не спрашивал, что случилось, ему не нужно было спрашивать.
Он и так знал.
Он знал по запаху, по следам на теле, по тому, как Чонгук вздрагивал, когда кто-то подходил слишком близко. Знал по кошмарам, которые слышал через стену. Знал по тому, как Чонгук плакал во сне — тихо, жалобно, по-детски.
И он знал, кто это сделал, не всех — но главного. Того, кто должен был защищать, а вместо этого продал.
Отец. Тэхен улыбнулся — той самой улыбкой, которой не видел никто из живых.
— Я сделаю это для тебя, Мon Аnge, — прошептал он. — Ты даже не узнаешь, но твой маленький мир станет чуть чище.
Подготовка заняла три дня. Тэхен делал это методично, как всегда. Выследил отца, нашёл его логово — ту самую квартиру, где Чонгука насиловали. Изучил расписание, привычки, слабые места. Отец оказался предсказуемым — каждый вечер напивался в компании таких же уродов, потом вырубался до утра. Друзья расходились, оставляя его одного.
Тэхен выбрал ночь, когда Чонгук особенно долго играл на виолончели. Перед сном тот всегда был вымотан, засыпал быстро и крепко. Тэхен подождал, пока дыхание за стеной станет ровным, потом бесшумно оделся, вышел из дома и сел в машину.
Дорога заняла полчаса. В машине он думал о Чонгуке. О его глазах, когда он впервые увидел виолончель. О его руках, дрожащих на смычке. О его улыбке — редкой, робкой, но такой тёплой.
— Я делаю это для тебя, — повторил он вслух. — Чтобы ты никогда больше не боялся.
Хот-Спрингс, Арканзас, 7 декабря 2005 года, 02:22
Квартира встретила его запахом перегара, грязи и разложения. Тэхен вошёл бесшумно — дверь оказалась не заперта, здесь вообще не запирали, кому нужно грабить эту помойку. В темноте прихожей он постоял минуту, привыкая к запаху, к обстановке, к присутствию чужой боли, которая, казалось, пропитала стены.
Отец спал на диване, тот самый диван, подумал Тэхен. Тот самый, на котором...
Он подошёл ближе, посмотрел на спящего. Пьяное, опухшее лицо, грязная щетина, открытый рот, из которого вырывался храп. Человек, вроде бы человек, но внутри — гниль. Тэхен видел это отчётливо, как рентген.
«Человек, который, будучи обличаем, ожесточает выю свою, внезапно сокрушится, и не будет ему исцеления».
— Ты ожесточил выю свою, — прошептал Тэхен. — Ты продал своего сына. Ты — предатель, самая грязная из всех грязей.
Тэхен достал нож, не тот, которым пользовался обычно — этот был специальный, кухонный, из этой же квартиры. Всё должно выглядеть как пьяная драка, но дело было не только в маскировке.
Он сел на корточки перед диваном, приблизил лицо к лицу отца.
— Просыпайся, — сказал он тихо. — Мы поговорим.
Отец замычал, заворочался, открыл мутные глаза, несколько секунд смотрел, не понимая, потом в них появился страх.
— Ты кто? — прохрипел он. — Как зашёл?
— Через дверь, — Тэхен улыбнулся. — Я хочу поговорить о твоём сыне.
Отец дёрнулся, попытался встать, но Тэхен надавил ему на грудь, припечатывая к дивану. Одной рукой он ловко заткнул ему рот кляпом — тряпкой, найденной здесь же, на кухне, пропитанной жиром и грязью.
— Сидеть, — сказал он всё так же тихо. — Разговор будет долгим.
Тэхен говорил спокойно, почти ласково, глядя в расширяющиеся от ужаса глаза отца. Рассказывал о том, что видел Чонгука на улице — грязного, разбитого, в чужой куртке. Рассказывал о синяках, о ссадинах, о том, как Чонгук плачет по ночам, зажимая рот подушкой, чтобы никто не слышал. Рассказывал о кошмарах, о дрожи в руках, о том, как трудно ему снова учиться доверять людям, как он вздрагивает от любого прикосновения.
— Он твой сын, — говорил Тэхен. — Ты должен был его защищать, а ты свинья.
Отец трясся, пытался что-то сказать сквозь кляп, но из горла вырывались только приглушённые, булькающие звуки. От него разило страхом — кислым, острым, невыносимым, к нему примешивался запах пота и ещё чего-то сладковатого, животного. Тэхен вдыхал этот запах и чувствовал знакомое, пьянящее возбуждение, которое разливалось по телу тяжелой, тёплой волной.
— В Писании сказано: «Кровожадные люди ненавидят непорочного, а праведные заботятся о его жизни». — Тэхен провёл лезвием по щеке отца, оставляя тонкий кровавый след. Красно-бурая жидкость выступила медленно, собралась в капли и потекла по небритой коже, смешиваясь с грязью. Отец дёрнулся, захрипел. — Я забочусь о его жизни, а ты хотел её отнять.
Он поднял нож выше, к губам.
— Ты хочешь знать, что я сделаю с тобой? Я дам тебе попробовать то, что ты дал своему сыну. Только у меня вместо члена — сталь. Чистая, холодная, в отличии от вас она не оставляет грязи. «Кто может очистить вещь, что вышла из нечистого семени? Разве не Тот, Кто Единственный может это?» Сегодня этим Единственным буду я, сюрприз.
Отец замычал, забился, попытался ударить, но Тэхен прижал его к дивану коленом, навалился всем весом, ломая ещё одно ребро — хруст прозвучал отчётливо, как треск сухой ветки. Отец взвыл, но кляп приглушил звук, превратив его в жалобное, скулящее мычание.
— Открой рот, — сказал Тэхен. — Ты же хотел, чтобы твой сын открывал, теперь твоя очередь.
Он схватил отца за волосы, рванул голову вверх, запрокидывая. Пальцы утонули в сальных, грязных прядях. Лезвие вошло в рот медленно — Тэхен делал это без спешки, методично, глядя в выкатывающиеся от ужаса и адской боли глаза. Сталь скользнула по языку, холодная и шершавая от ржавчины, распорола уздечку — хлынула кровь, тёплая, солёная, заполнила рот мгновенно, потекла по подбородку. Лезвие двинулось дальше, царапая нёбо, упираясь в гортань. Отец захлёбывался, пытался кашлянуть, но кляп не давал — только булькающие, хрипящие звуки вырывались наружу, перемежаясь с всхлипами. Кровь пузырилась на губах, смешиваясь со слюной.
— Тише, тише, — шептал Тэхен, проворачивая нож. Лезвие с хрустом терлось о зубы, выбивая крошки эмали. — «Если скверно и непроизвольное, тем паче гнусно делаемое намеренно». Ты делал это намеренно, ты и компашка таких же свиней, хотели, чтобы твой сын страдал.
Кровь текла по подбородку, заливала шею, пропитывала грязную майку — тёмное пятно расползалось всё шире. Отец уже не сопротивлялся — только смотрел, и в этом взгляде было всё: невыносимая боль, животный страх, непонимание, почему это происходит именно так, почему этот спокойный, улыбающийся человек медленно убивает его, смакуя каждое движение.
Тэхен вытащил нож — лезвие вышло с влажным чвакающим звуком, по рукояти текла кровь, смешанная со слюной. Он помедлил мгновение, наслаждаясь видом: разорванный рот, залитое кровью лицо, выпученные глаза. Потом резко перевернул отца на живот, раздирая грязные штаны. Ткань противно зашуршала, обнажая бледную, дряблую кожу с синюшными прожилками вен. Запах немытого тела, застарелого пота и страха стал невыносимым — резким, кислым, ударил в ноздри.
— «Нечестивые будут преданы мечу». Но меч — это слишком быстро для тебя, ты заслуживаешь большего.
Нож вошёл сзади — резко, глубоко, без подготовки, разрывая ткани. Отец заорал, но кляп превратил крик в приглушённый, захлёбывающийся вой. Тело выгнулось дугой, мышцы свело судорогой. Тэхен держал крепко, наваливаясь всем телом, прижимая отца лицом к дивану, в пропахшую потом подушку. Лезвие внутри проворачивалось с трудом — сухо, с хрустом разрываемых тканей и с противным скрежетом.
— Чувствуешь? — шептал он на ухо, почти нежно, обдавая горячим дыханием. — Это сталь… Она смывает грязь, она очищает.
Он двигал ножом — внутрь, наружу, снова внутрь, имитируя движения, которые помнил со слов Чонгука, которые сам видел в его кошмарах. Кровь хлынула обильно, заливая диван, стекая по ногам, капая на пол тёмными, тяжёлыми каплями. Запах железа смешался с запахом испражнений — отец опорожнился от боли и ужаса. Тэхен не обратил внимания, продолжая двигать ножом, методично, с силой.
Отец уже не кричал — только хрипел, теряя сознание. Тело обмякло, но Тэхен не останавливался.
— Не смей отключаться, — он схватил отца за волосы, запрокидывая голову, заставляя смотреть в потолок мутнеющими глазами. — Ты должен чувствовать, должен помнить каждую секунду.
Он вытащил нож и снова вогнал в рот, добивая. Лезвие вошло глубоко, пробивая гортань, разрывая связки, выходя где-то внутри, под кожей шеи. Хлынула кровь — светлая, артериальная, заливая горло, грудь, диван с большей силой. Отец дёрнулся в последний раз, тело выгнулось, ноги заскребли по дивану, и затихло. Изо рта всё ещё вытекала кровь, смешанная с ошмётками тканей, пузырилась на губах. Грязно-карие зрачки закатились, остались только белки с лопнувшими сосудами.
Тэхен стоял над телом, тяжело дыша. В комнате пахло смертью — железом, калом, страхом, потом. Диван пропитался насквозь, кровь всё ещё сочилась, растекаясь тёмной лужей по полу. Отец лежал в неестественной позе — рот разорван, из ануса всё ещё вытекала тёмная жижа, ноги разбросаны.
Тэхен смотрел на дело рук своих и чувствовал покой — глубокий, тяжёлый, как свинец.
— «Шум дойдет до концов земли, ибо у Господа состязание с народами: Он будет судиться со всякою плотью», — процитировал он тихо, вытирая рукавом кровь с лица. — Я был сегодня Его рукой, Его мечом.
Он аккуратно вытер нож о рубашку отца, положил на пол — пусть думают, что драка. Потом пошёл в ванную, долго мыл руки хозяйственным мылом, смывая кровь из-под ногтей, смотрел в мутное, треснутое зеркало. Оттуда на него смотрело обычное лицо — только глаза были красными, а в уголках губ запеклась чужая кровь.
Скрыв следы преступления, в машине, по дороге домой, Тэхен чувствовал странную лёгкость. Не опустошение, которое обычно наступало после таких ночей, а именно лёгкость — почти эйфорию.
Сегодня он убивал не для себя – для него – для Чонгука. Он улыбнулся.
Дома он бесшумно поднялся наверх, заглянул в комнату Чонгука. Тот спал — свернувшись калачиком, обняв подушку, чуть нахмурившись во сне. Лицо всё такое же по-ангельски безмятежное, но Тэхен видел: там, внутри, всё ещё живёт страх. Ничего, пройдёт, теперь он в безопасности.
Тэхен постоял на пороге минуту, другую, разглядывая спящего. Потом закрыл дверь и ушёл к себе —
сегодня ночь была длинной.
Утром всё было как обычно, Чонгук спустился к завтраку, зевнул, сел за стол. Тэхен поставил перед ним тарелку с омлетом, налил кофе, сел напротив со своей чашкой.
— Доброе утро, — сказал Чонгук. — Вы сегодня рано?
— Всегда рано, — улыбнулся Тэхен. — Как спалось?
Чонгук задумался, пожал плечами.
— Нормально. Кажется, кошмаров не было. Или были, но не помню.
— Это хорошо, — Тэхен сделал глоток кофе. — Значит, идете на поправку, насколько это возможно в данной ситуации.
Они завтракали в тишине. Чонгук ел, смотрел в окно, иногда поглядывал на Тэхена. В его взгляде всё ещё была настороженность, но уже появилось что-то новое — тепло, доверие и благодарность.
Тэхен чувствовал это тепло каждой клеткой и чувствовал, как внутри, глубоко, шевелится знакомый зверь.
Я сделал это для тебя. Я убираю грязь из твоего мира. Ты даже не представляешь, как много я готов сделать, чтобы ты оставался чистым.
— После завтрака поиграете? — спросил он.
Чонгук кивнул.
— Да. Я хочу доучить одну вещь.
— Буду слушать, — сказал Тэхен.
Чонгук чуть улыбнулся — той самой робкой улыбкой, от которой у Тэхена замирало сердце.
— Я знаю, — сказал он. — Вы всегда слушаете.
В тот день Чонгук играл долго. Бах лился из комнаты, заполняя весь дом, проникая в каждую щель, в каждую клетку тела Тэхена.
Тэхен сидел в кабинете, закрыв глаза, и слушал. Внутри него было тихо. Зверь спал, убаюканный музыкой. На его место приходило что-то другое — тёплое, светлое, почти нежное.
Он думал о Чонгуке, о его руках на смычке. О его глазах, закрытых в экстазе. О его лице, спокойном и чистом. О том, как он улыбнулся сегодня утром.
Я никогда не хотел никого защищать. Но ты... ты другое, Mon Ange. Ты — моя музыка. Ты — мой ангел. Я буду защищать тебя от всего мира, чтобы он не запятнал твою чистоту.
Он открыл глаза, посмотрел на свои руки — те самые, которые прошлой ночью зверски терзали тело очередной грязной душонки. Музыка текла сквозь него, очищая, успокаивая, даруя покой. Тэхен хотел просто слушать, вечно.
Ночью, когда дом снова погрузился в тишину, Тэхен сидел в своём кресле и смотрел в стену.
Перед глазами всё ещё стояло лицо отца — перекошенное страхом, залитое кровью, мёртвое. Обычно такие картинки приносили удовлетворение. Работа сделана, мир стал чище, но сегодня было по-другому.
Сегодня Тэхен думал не об убийстве, он думал о Чонгуке. О том, как тот обрадуется, когда узнает, что отец больше никогда не придёт. О том, как постепенно уходит дрожь из его рук. О том, как он улыбается, когда думает, что никто не видит. Тэхен усмехнулся в темноте.
Если бы он знал, кто я на самом деле. Если бы знал, что я сделал сегодня ночью. Если бы знал, что я хочу сделать с ним каждую минуту, каждую секунду, когда смотрю на него...
Он закрыл глаза.
Но он не узнает. Никогда. Я буду его ангелом-хранителем. Я буду заботиться о нём. Я буду слушать его музыку. И я никогда, никогда не трону его, потому что, если я трону, — музыка умрёт, а без музыки я больше не могу.
Тэхен сидел в темноте до рассвета, слушая дыхание спящего дома. Где-то наверху, в комнате с белыми стенами, спал его ангел.
Хот-Спрингс, Арканзас, 12 декабря 2005 года, 14:00
— Добрый вечер. В криминальной хронике сегодня шокирующее происшествие, которое потрясло тихий район Хот-Спрингс. Тело мужчины с многочисленными колото-резаными ранениями было обнаружено сегодня утром в одной из квартир на окраине города. По предварительным данным, погибший — 54-летний Чарльз Чон, ранее неоднократно судимый за кражи и нарушение общественного порядка…
…Жестокость, с которой было совершено это преступление, заставляет задуматься о том, что даже в тихих городках Арканзаса может произойти настоящая трагедия. Будем следить за развитием событий. А теперь перейдём к другим новостям…
Экран мигает, переключаясь на следующий сюжет.
***
Чонгук сидит на жёстком пластиковом стуле в коридоре полицейского участка. Стены выкрашены в грязно-зелёный, под потолком гудит лампа дневного света. Пахнет дешёвым кофе, хлоркой и чужим потом. Он сжимает в руках бумажный стаканчик с водой, который ему сунула женщина на входе, но не пьёт — руки трясутся слишком сильно, вода плещется через край, тёмными каплями падает на линолеум.
Прошло три дня после того, как он выполз от Марка. Он всё-таки пришёл, решил, что должен, что так нельзя, что кто-то должен знать и помочь ему.
Он ошибся.
Дверь кабинета открылась, выпуская запах табака и равнодушия. На пороге стоял полицейский — лет сорока, с усталыми глазами и мятым воротничком рубашки. В руке он держал папку, которую даже не открывал.
— Чонгук? Проходи.
Кабинет был маленьким, заваленным бумагами. На стене — календарь с голой женщиной, на столе — остывший кофе и пепельница, полная окурков. Полицейский сел, даже не предложив стул. Чонгук остался стоять, потому что сесть было некуда — второй стул был завален папками.
— Ну, рассказывай, — полицейский зевнул, прикрыв рот ладонью. — Что там у тебя случилось?
Чонгук смотрел на него и чувствовал, как слова застревают в горле. Как он должен это сказать? Как вообще говорят такие вещи?
— Меня... — голос сорвался. Он откашлялся, сжал стаканчик так, что пластик жалобно хрустнул. — Меня изнасиловали.
Полицейский поднял бровь. Ни сочувствия, ни удивления — только лёгкое, почти незаметное движение.
— Кто?
— Мой агент, Марк. Марк... я не знаю фамилии. У него офис в центре, он...
— Стоп-стоп. — Полицейский поднял руку. — Агент? Музыкальный, что ли?
— Да, я виолончелист. Он предложил контракт, а потом...
— Пил с ним? — перебил полицейский. Голос стал другим — скучающим, почти ленивым.
Чонгук моргнул.
— Что?
— Пил с ним? Алкоголь употреблял?
— Он налил мне виски, но я...
— В гости к нему пошёл сам?
— Он сказал, что нужно подписать бумаги...
— Сам пошёл? — повторил полицейский, и в его голосе появилась та интонация, от которой у Чонгука похолодело внутри. — Добровольно? Без принуждения?
— Да, но...
— Разделся сам?
— Что? Нет! Он...
— Кричал?
— Я пытался, но он...
— А соседи? Вызывал кто-нибудь полицию? Слышал кто-нибудь крики?
Чонгук молчал, смотрел на полицейского и чувствовал, как внутри всё сжимается в тугой, болезненный ком.
— Нет, — сказал он тихо. — Наверное, никто не слышал.
Полицейский вздохнул — тяжело, с присвистом. Откинулся на спинку стула, посмотрел на Чонгука с выражением, которое невозможно было прочитать: не злость, не жалость, просто... усталость.
— Слушай, парень, — сказал он. — Ты сам пошёл к нему в гости. Сам пил с ним. Сам разделся. Криков никто не слышал. Ты понимаешь, как это выглядит?
Чонгук смотрел на него и не верил своим ушам.
— Я... он... у него был нож?
— Нож? — полицейский даже не удивился. — Ты про нож говоришь сейчас, а не сказал об этом с самого начала? Парень, ты сам-то понимаешь, что несёшь?
— Был нож, — повторил Чонгук, голос дрожал, но он заставлял себя говорить. — Он угрожал мне ножом, я не мог кричать.
Полицейский посмотрел на него долгим взглядом, потом перевёл глаза на папку, которую так и не открыл.
— Хорошо, допустим. А доказательства есть? Свидетели? Видеозапись? Кто-нибудь, кто видел этого твоего Марка с ножом?
— Нет, — прошептал Чонгук. — Никого не было.
— А телесные повреждения? — полицейский вдруг оживился, словно вспомнил что-то важное. — Синяки, ссадины? Ты проходил освидетельствование?
— Я... я сразу пошёл сюда.
— То есть даже в больницу не заехал? — Полицейский развёл руками. — Парень, ну что ты от меня хочешь? Ты пришёл через три часа, без свидетелей, без доказательств, без медосмотра. Ты сам пошёл к этому типу, сам пил с ним. Ты понимаешь, что твои слова ничего не стоят?
Чонгук молчал, стаканчик в его руках смялся окончательно, вода вылилась на пол, но он не замечал.
— Я тебе скажу, что будет, — полицейский закурил, выпустил дым в потолок. — Ты напишешь заявление. Мы его примем, оно будет лежать где-нибудь в архиве года три, потому что дел много, а людей мало. А если этот твой Марк хорошего адвоката наймёт — а он наймёт, судя по тому, что ты говоришь, — то он ещё и на тебя за клевету подаст. И будешь ты не жертвой, а обвиняемым. Хочешь такой расклад?
Чонгук смотрел в одну точку на стене. Там тоже были трещины. Маленькие, едва заметные.
— Я не хочу, — сказал он тихо.
— Вот и умница. — Полицейский потушил сигарету, поднялся. — Иди домой, парень, проспись, забудь. Такое бывает, не ты первый, не ты последний. Жизнь штука долгая, всякое случается.
Он открыл дверь, пропуская Чонгука в коридор.
— И на будущее: не ходи по гостям к тем, кого не знаешь. И не пей с незнакомцами.
Сам виноват.
Дверь закрылась.
Чонгук стоял в коридоре, глядя на грязно-зелёные стены, на гудящую лампу, на свои руки, в которых больше ничего не осталось. Внутри было пусто, абсолютно пусто.
Он развернулся и пошёл к выходу, никто его не остановил. Никто не спросил, всё ли в порядке.
Никому не было дела.
Сам виноват.
Эти два слова он запомнил навсегда.