Како
15 июля 2025 г., 04:05
Идет кузнец из кузницы. Слава!
На нем шубенка худёшенька,
Коротёшенька. Слава!
Одна пола во сто рублей. Слава!
Другая пола во тысячу рублей
Всей той шубенке цены нет. Слава!
Та цена у царя во дворце. Слава!
Кому песню поем, тому добро. Слава!
Тому сбудется, не минуется.
Подблюдная песня
– Кто стреляет? Убью, собаку! – снова послышался крик Грязного откуда-то сверху. Фёдор того уже не видел. Он отполз в сторону на боку, чтобы уязвимые места под выстрел не подставлять и с тем вместе приметить, когда стрела полетит. Новгородец шумно вертелся рядом, его копыта переступали над самой головой и пару раз чуть руку не растрощили Фёдору. Ещё и деревья округ мочажины, как назло, росли лысые – не лесные боярыни, а голые оборванки, бесстыдно выставившие узловатые тела. Место неслучайное выбрал стрелок. До спасительной еловой сени попробуй домахни живым.
Опять раздался натужный, ни на что не похожий скрежет, как будто адский жернов провернулся – Басманов, съёжившись, колобом откатился прямо в мочажину, которая здесь шла чуть спуском, за этот земляной лоб и укрылся Фёдор, колени утопив в стоячей, тухлой воде.
Знакомого страшного свиста стрелы не слышно было, по всему видно, тать выцеливал свою добычу, а может, понял уже, что сорвалась засада и не будет удачи. Туман сослужил добрую службу, затянув от виду Грязного с Фёдором, но, с другой стороны, им самим не давал спознать, откуда стрелы мечут.
Острый угол впился в тело сквозь ткань: что-то, под кафтаном спрятанное, неловко улеглось под одёжей и мешало теперь. «Зерцала осколок!» – вспомнил Басманов. Сунул его неосмотрительно в пазуху, когда зодчий явился внезапно. Оберег новый, братом подаренный. А ну-ка, яви силу обережную.
Из своего укрытия Басманов видел, как Васька, пригнувшись за конским боком, вынул из сапога нож и стал осторожно высматривать в древесной пуще незримого стрелка. Фёдор поймал его взгляд, качнул головой, призывая внимательно следить, и рывком приподнялся из-за склона, нарочно являя себя прицелу.
Тать не заставил себя ждать. Еле успел Басманов хлопнуться лицом в скользкую землю – стрела в полпальце пролетела, как огромная оса, только щёку овеяло смертоносным ветром. Точно в замедлении увидел Фёдор её калёное жало, нацеленное ему между глаз. Но и на сей раз добыча оказалась проворней, и, обессилев на излёте, стрела хлюпнула в болотину.
Но за этот миг успел Фёдор стеклянным ломтем поймать и удержать размытый туманом образ стрелка. Как сова, сидел тот в древесном сгибе, метя в простёршегося Басманова из странного на вид оружия. Голова обвязана была платком до самых глаз. Устроился тать на удивленье близко, даже странно, как они его с Васькой не приметили.
Грязной, который с Фединой подсказки тоже выцелил злочинника, развернул Рыженька – конь в испуге сверкал белками, сжимал ноздри, на удилах повисла пена. Высунувшись из-за спины жеребца, Васька бегло приметился и кинул нож туда, где маячил стрелок. Одновременно с этим Фёдор взнялся с земли, выхватывая своё оружие. Но нападавший, видать, уже смекнул, что дело пропащее и, всех опередив, сорвался вниз и ломанул сквозь чащу. Грязной, чертыхнувшись на промах свой, устремился следом.
– Догоню, дядька, не уйдёт! – бросил он Фёдору через плечо.
– Живым! Он мне нужен живым! – задыхаясь, ответил Басманов.
Его некстати облило дурнотой, как водой холодной, руки взялись мелкой дрожью. То ли наход икоткин вкупе с падениями да прыжками обессилил, то ли смерть, так близко крылом обмахнувшая, отняла присутствие духа. Но Фёдора повело набок, он выставил руку вперёд, ища равновесие. Пред глазами описала петлю золотая змея.
Васька помедлил, прикидывая, нужна ли Фёдору его помощь, но тот несколько раз сердито махнул ему, чтобы времени не тратил, и Грязной с хрустом исчез за деревьями. Басманов попытался силой метнуть себя следом, да дыханье снова и снова страшно обрывалось, отчего сердце падало куда-то вниз, в пятки. Кровь застучала в голове, когда, преодолевая внезапное бессилие, Фёдор повернулся круг себя: искал, нет прячется ли тут кто.
Нет, то не кровь в жилах бьётся – то копыта топчут землю, так размеренно и неотвратимо. Фёдор, весь в липком поту ужаса, уставился на дорогу, откуда приехали они и где туман водоворотами вихрился. Оттуда въяве слышался стук копытный, да такого всадника огромного, какого вовеки свет не видывал, аж отглас разносился по лесу. Не несёт ли его конь о трёх ногах лошадиных, а четвёртая – рука человечья?
Фёдор ощутил в горле узел, который не сглотнуть, не выплюнуть. Он с трудом отвёл взгляд, стал слепо озираться по сторонам, ища, к чему вниманье приклонить, лишь бы в себя придти. Как нарочно снова притянула око чёрная маковка, торчавшая из мочажины. И теперь готов был поклясться Басманов, что прямо на глазах медленно поднималась из воды голова, открывая безобразный, ни на что не похожий лик.
Он зашатался, чуя, как рассудок готов ускользнуть единым духом, словно наваристый, но не вполне схватившийся холодец из миски. Тут в беспомощно разинутую ладонь ткнулось что-то живое и мягкое. Это Новгородец, подойдя, тронул замшевой губой, кольнул острыми волосками на подбородке. Фёдор провёл по холодным, влажным ноздрям, костистому переносью, вдохнул густой, дикий запах конской шкуры – и словно на обе ноги встал, почуяв землю под собой.
Широким шагом двинулся он прямиком в мочажину. Сапоги глубоко вдавливались в зыбкую почву, и приходилось делать усилье, чтобы с чмоканьем выдрать их из цепкого хвата болотины. Пару раз плеснуло ржавым квасом за голенище – но Фёдор даже не заметил. Он дошёл до торчащей из лужи головы и, не колеблясь, отвесил ей пинка, прямиком в гниющий лоб. Брызнула грязь, закривилась на бок башка болотная, словно глины ком шваркнули о камень. Да почему словно – глина и была.
Фёдор облизнул губы и засмеялся. Смех изошёл без звука, коротким, лающим кашлем – невесело совсем.
– Родят дураков на потраву… Колдун-ведун! Кочки испугался!
И снова не смог удержаться от смеха, вспомнив, как сурово заклинал да заговоривал холмик земляной.
Он надавил носком на нестрашную уже кочку со сбитой макушкой. Она без противления ушла под желтоватую воду, став так ещё больше похожей на ошкуренный череп. Басманов оглянулся назад на тропу, соизмерил взглядом расстояние с того места, откуда стрелы летели, до того, где он сам сейчас стоял. Да уж, удобней не надо целью был Фёдор для татя, одну пустошь за собой имея да ещё отворотившись в сторону, словно глупый гусак. Старался ещё, шею скрутил, под прицел открыв, хоть в жилу алокровную стреляй, хоть в висок меть. И кочка-плывучка вовремя так поднялась. Слишком даже вовремя, чтобы на случайность списать.
Басманов, наклонившись, осмотрел землю вокруг. Насыщенный влагой мох, похожий на скопленье серебристо-бурых крестиков, долго хранил следы, и космы сухой травы тоже, не примяв, не минуешь. Сразу заметил Фёдор ямки, оставленные чужими сапогами. Эх, жаль, сковырнул с кочки маковку, поглядеть бы, не осталось ли на ней следов. Наверняка ведь.
Он топнул ногой покрепче, и плывунец снова вынырнул с бульканьем. Даже сейчас, на расстоянии шага пробрала дрожь от этого зрелища. Фёдоров сапог оставил на боку вмятину, похожую на развороченный, распахнутый в крике зев, и Басманов почему-то вспомнил братца своего, Якова Очина. Вот уж кого бы записать в убийцы – сам Якушка был бы рад, да переместиться из слободы на лесную дорогу, приятелей обогнав, мог разве святым духом. А предателем, наушником стать царю против Фёдора – возможно вполне.
Однако Грязной надолго пропал… Басманов вернулся на дорогу – кони ждали его у края мочажины, в волнении прядали ушами. Он обоих мимоходом погладил по шеям, успокаивая, глянул снова в туманную глубину, куда уводила тропа – никакого топота не было слышно оттуда. Впрочем, и сердце-колотун успокоилось. Значит, показалось. Испуг лесной настиг.
Теперь больше беспокоило, что из леса, куда Васька умчался вслед за стрелком, тоже никаких звуков не раздавалось. Ужалила мысль: а ну как увёл тать злокозненный Грязного за собой в засаду, где ещё пяток таких же соловьёв-разбойников караулили? Васька им, конечно, без надобности, коли ждут, так Фёдора, но уж если им попадётся, живым тоже не отпустят.
– Васюк! – крикнул Басманов в глухую чащу. Куда там, крик увяз в тумане, зацепился за колючие еловые лапы.
– Васька!
– Ась-ась..? Ась-ась..? – как глухой, переспросил лес.
Не в силах больше ждать, Фёдор сделал шаг вперёд, порываясь товарищу на подмогу, но остановился в нерешительности. Если и вправду затаились недруги там, мало что сможет он сделать: окружат купно, стрел зря не тратя, и голову пробьют абы верёвкой удушат. И на удачу уповать не приходится: всё, отошла удача, которая прежде клубочком червлёным проводила мимо западни. Сила вещая иссякла – или Господь наказал за то, что божился Басманов царю во лжи.
«Полно же, что за малодушие обуяло!» – сам себя усовестил он. События прошедшей седмицы сильно подточили крепость духа, смутили разум, вселили испуг, но не настолько уж, чтоб в беде бросить присного, которого сейчас уже может на ремни полосуют.
Покрепче сжав рукоять, двинулся Фёдор решительно между елей, но почти тут же услышал запинающуюся ходу – и вскинулся радостно: Васькин шаг он сразу узнал.
Грязной изник из тумана, голову покривив, и облегчение Басманова тут же снова сменилось тревогой: на Васькином лице и на руке, к виску прижатой, пятна багровели. И шёл он один.
– Упустил! – с досадой махнув кулаком, подтвердил Грязной то, что Фёдор и так понял.
– Ладно, чего уж теперь… Ты сам где не цел? – Басманов протянул было руку поддержать, но Васька отклонился и, ладонь отняв, показал висок, от крови чёрный:
– Ухо подстрелил, полоз гадостный, самую мочку почикал.
– Шибко больно?
– Да не шибко, место такое…рудяное. Вишь, весь измазался. Да, уклоняясь, об корень ещё запнулся и башкой приложился в деревину! Мать честная, искры из глаз, как от огнива, порскнули. Пока расчухался да встал, этого ищи-свищи. Там дальше по ручью кустовье гуще нет, туда занырни – и до самой Серой можно дойти невидимо. Я уж, как смог, те заросли переворошил, но там искать не одному надобно, а лучше всего – с собаками. Комаров зато всех, наверное, поднял и листья все обтряс.
И то, и другое видно было по Васькиной одежде да искусанным щекам. Фёдор от смеха не удержался, хоть и мало смешного было в случившемся, волосы впору рвать. Убийца-злодей целым ушёл, бродит где-то и, может, восхощет дело своё доделать.
– Что упал да упустил – плохо, но уж лучше упасть, чем глазом стрелу поймать. Будем считать, что жизнь откупили, и ты, и я. Не свезло сегодня татю нашему.
– А я говорил, давай назад повернём, ты не слушал! – сердито отмолвил Васька, выдираясь на тропу.
Фёдор не сдержался с резким ответом:
– Куда назад-то, куда? Ты с чего решил, что в слободе мне притула будет? Не понимаешь, что ли, оттуда и пришли за жизнью моей! Забудь про назад, не поминай!
Грязной замолчал, стал колени отчищать, в земле унавоженные. Он разумел: не на него сердится Фёдор – огрызается, как зверь, со всех сторон слышащий атуканье охотников.
– Тать-то с хитрецой подошёл, – продолжил Басманов уже спокойнее. – Как пить дать, кочку ту он сам притопил, чтобы потом от конского ступа тяжёлого всплыла да отвлекла вниманье. Может, даже камушек либо шишку туда метнул. Мне ещё послышался плеск.
– Это там увидел ты голову? Говорил что-то про неё, я так и не понял.
Фёдор фыркнул:
– Голова оказалась зыбуном плавучим. Велики глаза у страха, на то, видать, и был расчёт. Расчёт, не случайность – не верю я в случайности.
– А видел, из какого оружья стрелял он?
Басманов подошёл к дереву, возле которого застиг его тать, и выдернул одну из стрел, глубоко ушедшую в ствол. Была она непривычно короткой и толстой и с трудом поддалась тяге.
– Ишь ты, из самострела бил. Редко я видал их, и то больше немецкие. У нас не в ходу они…
Немцев вспомнил – и тут же Илия всплыл в памяти. Что за чёрт он такой: всё не при делах, да на каждом шагу примётывается?
– Ты лица-то не разглядел, пока гнался? Морду прятал, стало быть, знакомец нам, побоялся, что признают. Я уж понадеялся, вдруг слетел с него платок на бегу.
Васька задумчиво покачал головой. У него, у Васьки, тоже своё что-то на уме крутилось.
– Я тут про Киянина подумал, – как бы между делом сказал он. – Его люди от литвинов много чего переняли.
– Вот закусился ты на зодчего! Ну что, по-твоему, это он в меня из самострела палил?
–Вообще-то, он последний, кто нам в дороге встретился, видел, когда едем, куда едем, вскольком. Что ты его сразу со счетов сбрасываешь?
– Да потому что мне, в отличие от тебя, ревность очи не застит, я того живопырку-стрелка за мужа, ростом в версту, не приму!
– Ну, не он, может, подручные его, – не сдался Васька, но и сам почуял, как маловесны доводы его, и закончил словами, с которыми уж никак не поспорить было: – Ведь кто-то же стрелял!
– Кто-то… – вздохнул Фёдор. – Вот ты не немец, не литвин, и что, не смог бы с самострелом совладать?
– Я бы и брать его не стал, говна! Столько с ним возни, коловорот этот крутить – слышал скрежет на весь лес? Хороший лук бьёт и сильней, и дальше, – и добавил: – Хотя, как по мне, руками надёжней: ножом, кистенём, сабелькой.
– Ножом-сабелькой не со всяким совладаешь. Со мной уж точно нет. Разве что толпой, но убивец сей один явился. Кстати, тоже хороший вопрос, почему. Самострел взять мог, потому что справиться с ним легче, чем с луком, если уменья не хватает. Либо потому что сблизи бить хотел, чтоб сразу насмерть, с малого расстояния самострельное гвоздие позлей побудет. Либо просто мути навести, пусть потом те, кто останки наши сыщут, так же репу чешут да думают, отчего да почему.
– Угомон возьми тебя! – Васька поймал взволнованного Рыженька, согнал с его боков ленивых лосиных вшей, чуть живых по осени. – Что стрелок неопытный, похоже на правду. Сколько раз бил, столько промазал. Но кто такого татя наймёт, гроборукого?
– Может, и не нанят он, может, своими силами решил справиться супротивник? Другим препоручать дело такое – только молву разносить. Что знают двое, знает и свинья.
– Туман помешал стрелку, и ещё, наверное, что я с тобой ехал. Не было такого уговора изначально, ты один собирался, про то все слышали.
– Новгородец – вот кто спас меня. Кабы он не забузил на месте, лежать бы мне доской мёртвой. Кто б подумал, что помощь придёт от этого смутьяна.
Басманов потянулся выправить съехавшее седло и замер. Хоть и не произнёс он ничего, Грязной понял: что-то неладно.
– Федя?
– Сюда глянь, – в ладони Фёдоровой лежали две приструги, которыми должно было седло крепиться на брюхе, но вместо того оба ремня до половины оборвались.
– Вот тебе и спасение!.. Как умудрился ты две из трёх разом содрать?
– Хотелось бы мне то знать… – Фёдор внимательно разглядывал вытянутые концы приструг, словно зубами откусанные.
Васька с сомнением показал на ближайшие дерева:
– Могло за сучок зацепиться, вон их тут сколько, и все острые. Пока крутились-вертелись на узкой тропе, Новгородец твой, наверное, сам себя веткой поймал за упряжь, вот и взыграл с испугу.
– Случай, значит. Опять случай, – сказал Фёдор как бы себе самому. – Не много ли в один день?
– К чему клонишь?
Вместо ответа Басманов снова опустил взгляд на оборванные ремешки.
– Чтобы разъять кожу такую тугую, какая на упряжь идёт, мало просто сухого древа, даже сучка острого. Надо либо загодя надрезать…
– Как надрезать?!
– …но я от лезвия следов не вижу, – продолжал Фёдор поверх Васькиного восклицания. – Либо сами приструги должны быть старыми, затёртыми, чтоб на ладан дышали. А я такой сбруи не держу, уж, слава Богу, вся снасть конская у меня добротна.
– Воля твоя, дядька, ты уже надумываешь. Кто бы стал седло тебе портить, да зачем, главное? Погоди, знаю, что скажешь, мол, кто стрелка послал, тот и с пристругами поколдовал. Но сам-то рассуди, откуда знатьё, в какой миг эти самые приструги оборвутся? Чай, не подгадаешь: может, не доезжая ворот слободских, а может, у самого Елизарова. Ведь, в конце концов, тебя это не погубило, а выручило.
Фёдор задумался.
– Не запомнил ты, кто возле Новгородца толокся перед отъездом нашим? – спросил он наконец, от своей мысли не отлипая.
– При мне, так каждый, пожалуй, по разу подошёл. Дольше всех конюхи, конечно, стояли. И этот…
– Кто?
Васька наклонился, шишку зачем-то поднял.
– Дед Домид, говорю, в сумах копался. Может, надоел ты старому, и он тебя кокнуть надумал?
– Шутки твои невместны. Ухо-то как?
Грязной не понял сначала, о чём вопрос его, потом схватился, потрогал:
– Ничего вроде, присохло. Я и забыл уже.
– Ты розмысла костерил, а он, прозорливый, кровотечь тебе загодя сговорил. Водяну речку мы проехали, железная – вот она, – Фёдор повернул в перстах стрелу, – чуть оба не потонули в той речке.
– А кровь, которая потечёт, будет проклята, – изменившимся голосом повторил Васька слова Киянина.
– Верно, вот и присохла.
– Да не у меня течёт – у тебя! – он указал Фёдору на руку левую.
Басманов поднял ладонь – и ещё прежде чем увидел, почуял, как тягота болючая, горячая проскользила по ней и крупной каплей повисла на мизинце. Ноготь на пальце меньшом начисто сорван был.
– Э, проказа, – он слизнул кровь. – Ты, земля, не камень, ты, руда, не кани.
Он вытянул длинную седую прядь мха посуше, замотал язвину.
– Не белей лицом, Васюк. Я на всякую скорбь закрепку имею. Хоть все силы сущие против оборотятся, а слова у меня никто не отнимет.
Грязной и правда смотрел так, будто дурноту в себе еле удерживал. Умотало парня.
– Поис… – он икнул, положил ладонь на грудь, протолкнул ком в горле. – Поискать бы ногтище твой. Негоже плоти частицу оставлять, да ещё в лесу.
– Не надо искать, – отказался Басманов. – Пусть остаётся лесному херувиму, вольному господину на пожертву. Если уж спас он мне жизнь, послав на коня выполох, острый сук – приструги распороть, здесь уже хлебом-солью не отблагодаришь. Тут надо красненьким угощеньем попотчевать.
Из чащобы донёсся приглушённый гул, будто бы застенало там что-то громадное. Наверное, древо пало.
Фёдор тем временем стал рассёдлывать Новгородца.
– Что стоишь столпом? – бросил он Грязному. – Давай сбруей меняться. Тебе до слободы всяко ближе ехать, чем мне до двора постоялого, доберёшься и в моём седле увечном.
– Меняться изволь, но до двора с тобой поеду. Неужели тебя одного спущу после таких делов?
– Не изобретай.
– Дядька!
– Без дядек! – Басманову пришлось опять голос возвысить. – Если старший я тебе, по летам и по месту, так слушайся! Тебе Алексей Данилыч, воевода опричный, велел возвращаться, так повинуйся!
Грязной с укором посмотрел:
– Что заедаешься, Федя? Я же о тебе печалуюсь. Или из подозренья бошься ехать со мной?
Басманов хоть и старался суровости навести, но от улыбки не удержался, взглянув на вытянувшееся от досады Васькино лицо.
– Уж не обидься, но ты, даже если сильно захочешь, со мной один не совладаешь. Я тебя всё же и посильней, и поопытней буду. Со спины разве напасть, и то, если неожиданно. А я теперь всего ожидаю…
– Замолчи, я и слушать не хочу! Бери седло да катись, куда хочешь!
Грязной начал сердито упряжь раздёргивать.
– Вася.
– Иди к лешему, к самому деду-кожедёру!
– Разошёлся Василий Григорьич! Не поминай хозяина в его обители.
– На! – Васька с ожесточением метнул в Фёдора тяжёлое, отсыревшее седло, твёрдый ленчик берёзовый боднул под рёбра. – Давай сюда рванину свою!
– Да послушай, дурачина! – Басманов осторожно, по шагу приблизился к нему.
– Дурак и есть. Чего вот лезу, больше всех мне надобно?
– Вася, я крови твоей брать на себя не хочу, хватило сегодня, – Басманов наконец встал рядом с Грязным, так, что рукой можно было дотянуться – он и дотянулся, тронул Васькин висок в чешуйках потёкшей крови. Но Васюк сотряс плечами, одним замахом отшиб заботливую длань – ещё попал по косточке пястной, в место бо́льное. Посильнее стукнешь – надолго руку отсушит. Ишь, весь в обиде.
– Я что, сопливец бестолковый, вроде тех, что в калёную воду, в ярый поток кунаются, не зная броду?! Вроде опричник, не сосун, за слова свои отвечать умею – а если сам вызваюсь ехать, уж, наверное, опасность соразмеряю – и спросил всё же, глядя, как Фёдор затирает ушиб: – Сильно, что ли?
– Что ли, сильно! Слышь, храбрец-молодец, если меня убьют, а ты жив останешься, как доказывать будешь, что ни при чём?
Такая мысль Ваське в голову явно не приходила. Он даже замер, переваривая. Басманов рукой туда-сюда взрыхлил его светлые волосы.
– Что ты всё на себя переводишь – ну точно Симеон Борятинский! Я сколько раз говорил: мне одному путешествовать проще, когда никто не отвлекает, я всё вижу, всё слышу, всему внимаю. Я и сейчас один хотел ехать, да отец настоял провожатого взять.
– Кабы ты сейчас один ехал, тебя бы стрелой прошили, – буркнул Грязной, уже зримо сдавшись.
– Ну не прошили же! И потом, могу тебе твои же слова повторить отголоском: я не сосун, а опричник, смерть видал близёнько. За себя могу постоять.
– Ведь сбежал тать проклятый! Если вернётся дело чёрное довершить?
– Не вернётся, – Фёдор бегло глянул на замотанный мхом палец. – Думаю, он и в слободу не вернётся.
Васька со вздохом принялся затягивать порванные приструги да, насколько возможно, скреплять. Басманов рядом наставлял:
– Ты пока не говори никому в слободе про случившееся. Даже отцу не говори. А вот кто сам спрашивать станет, тех зорко примечай.
– Уж соображу! – Грязной упёр ногу в ствол древесный как можно выше и сильным точком докинул себя коню на спину, чтобы лишний раз в стремя не вставать и с грехом пополам налаженное седло не кособочить..
– Гляди-ка, туман рассеивается.
Холодная белая хмарь и правда медленно утягивалась вглубь леса, оставляя на стволах, на траве мелкую росистую испарину, как на банном потолке.
Грязной с беспокойством заглянул Фёдору в глаза:
– Не хочу я тебя вот так вот на дороге бросать.
Но Басманов уже поднял руку с прощанием и улыбнулся, показывая, что в порядке всё.
– Езжай, при мне оберег крепкий теперь, – в ладони его сверкнул осколок стекла венедейского. И, видя, как колеблется Грязной, не давая ходу топчущемуся на месте Рыженьку, Фёдор досказал напоследок:
– А ведь сбрую мою Шуюлап проверял и утягивал перед отъездом. О том сказать хотел ты да смолчал?
Как и предвидел он, Васька тут же смешался, поворотил коня, по крупу хлопнув, и с неловкой приговорочкой про свиданье скорое рысцой пустил Рыженька – насколько калечное седло позволяло. От его смущенья Басманов ощутил привкус недостойного, злорадного удовлетворения – не ему одному мучиться подозрениями на ближних своих, с ума сходить, в каждой тени провидя очертание занесённого оружья. Пусть Васька хоть немного прочувствует, каково это. Лучше понимать его будет.
Оставшись наконец один, Фёдор глубоко вдохнул-выдохнул и почувствовал, как облегчается в груди. Господи, хоть и товарищ ему Грязной, сколь покойнее заедино быть!
Он прошёл по развороченной копытами и ногами лесной подстилке, глянул в одну сторону, на мочажину, где уже наполнились водой его следы и влажно блестели перевёрнутые исподом вверх куски дёрна, потом в другую – на помятую еловую сень, сквозь которую уломился стрелок, а следом – Васька.
Вспомнив, что сделать хотел, Басманов поискал по стволам, где свежая смола застыла крупными янтарными слезами, отковырнул, сморщив в пальцах, скатал в белую липкую жвачку и заткнул ей отверстия от стрел в живом теле дерева. А то залезет туда чёрная ржа, будет изнутри точить.
Потом Фёдор вытянул нож, маленький, о коротком лезвии, с таким грибы ломать ходят потехи ради. Но при необходимости ссчёт он не только грибную голову. Басманов провернул затейливо ножик между перстами – тёмные тени лесные с неслышным криком дробились в яром блеске железа – всякая нечистота сторонится его, в огне рождённого, человеком от земли силой истребованного. Фёдор духом почуял, как расступается зло подале, шкворчит и мечется, не смея подойти.
Он нашёл отпадшую ветвь побольше, сломил тонкий конец, оставив баклушу размером, как на ложку.
– Пойдём, милушко, – он позвенел кольцом нащёчным у Новгородца на узде, поддев концом ножа. Жеребец послушно двинулся следом. Его шкуру всё ещё брала мелкая рябь: лесной гнус докучал, чужое седло непривычно обнимало да страх пережитый не отпускал.
Фёдор прямо на ходу ошелушил кору с болванчика и принялся стругать вязкое, волокнистое древо, особо даже не глядя и умом не вникая, что руки творили. Ум за простым делом силился из забытья извлечь краткое, но броское воспоминанье, которое было мелькнуло в голове да под спор с Васюком вздорным снова утерялось. Басманов в задумчивости огляделся, ища какую мету ли, подсказку, наткнулся взором на паутины тумана, таявшие в свете неяркого солнца. Что, бишь, напомнили они ему? Полотенца? Нет, нет… Рукава, длинные белые рукава.
Басманов поднял голову, прислушиваясь. Из далёкого далека еле уловимый ухом донёсся звук согласного пения:
Усеня, усеня, дома ли хозяин?
Нет его дома: в город уехал,
Сына женить, дочь отдавать, –
Дочь Акилина вся угрива.
Яр, яр, ярыжок, ты подай пирожок,
Он в околицу не лезет, под окошком шьёт,
Под окошком шьёт, под воротами метёт,
Бух, бух, бух, подай бараночку в мешулечку,
Неси-не тряси, давай-не ломай!
Усеня!
Фёдор, изломив руки за спину, боролся с летником: сообразить не мог, как снимают его. Под мышкой разрез, нарочно для удобства сделанный, до самого пояса дорвался, когда слезал Басманов с крыши, с самого охлупня, срамные песни распевая. Как слезал – скатился по скользкой от снега тесовой кровле, огорожу свалил, сам чуть не насадился на вострую жердину. Коса льняная, качаясь, повисла на водотечном жёлобе, темнел на ней клок Фёдоровых волос, из башки выкорчеванный.
А всё перевар медовый виноват, так хорошо и сугревно лился в утробу, горячий, душистый, вином хлебным щедро разбавленный. С холоду да с голоду вдарил в голову, вот и расслабило Фёдора. Как вылез из сугроба, куда макушкой вниз воткнулся, тогда только разошёлся малость хмель. Хотя всё ещё неловко двигались руки, оттого и мучился Басманов с бабьей одёжей, туго стянувшей плечи молодецкие. Как назло, и тесьма лопнула у рубахи на запястье, и растянулся длиннющий рукав до земли, и по земле ещё. Такие рукава на девьих нарядах праздничных собирают крупными, тугими складками. Дома Фёдору сёстры помогали, а теперь одному ему не управиться было с этим хвостом долгим, руку выпростать – и то задача.
Чтобы обратно в мужеское переоболочься, зашёл Басманов под навес, такие утверждены были по всему гульбищу как раз для того– одёжу сменить, ногам покой дать, у жаровни погреться. Для царя и ближников его особно стояли богатые шатры, туда от очей любопытных скрывались, отгибая покров, лишь избранные – Фёдор, понятно, к ним не относился.
Именно когда вертелся он в мокром от снега, полуснятом летнике, с кряхтением протягивая через горловину взопревшую голову, совсем рядом послышалось:
– Вот ты где!
Басманов аж присел слегка от неожиданности. Глас, знакомый, как имя своё, волнующий до сердечного ёканья. Ещё прежде, чем выглянуть из-за края тканины надоедливой, знал он: царь стоит подле. И точно – стоял, весело так, с озорством обхватив ладонью одну из опор навеса и ногу отставив на носок, словно хотел, подобно пареньку-шалопаю, оттолкнуться да раскрутиться вокруг.
Из грядущего в память оглядываясь, дивился Фёдор, каким другим был государь, насколько моложе гляделся он – а кажется, немного лет прошло с тех пор. Он даже ступал иной ходой: порывистей, легче…
…и облачение носил лёгкое, даже в морозы, а любимую шапку свою, винного бархата, с верхом, по-татарски загнутым набок, чтобы золотое шитьё видно было, сдвигал далеко на затылок, и волосы с прорыжью выдавались мыском на высокий, премудрый лоб.
Даже это казалось тогда Басманову чертой красивой, благородной – а не просто залысинами ранними.
Очи тёмные, что зрака не видать; высокие, твёрдые скулы; тонкая прожилка крови иноземной в царе – всё восхищало, всё будило ревность в сердце, желание «А вот бы мне!..» Уподобиться самодержцу казалось так волнительно легко, мелькало в мыслях крамольно: если бы не порфира царская на плечах Ивана Васильевича, почти вровень стояли бы они, оба молодцеватые, улыбчивые, жадные до жизни и до веселья буйного, с жесточинкой, растворённой в веселье сем, как кровь в воде.
Фёдор единым усилием самсоновым разодрал на себе злосчастный летник, стянув его и отбросив прочь. Вот уж когда некстати в тряпках путаться!
– Государь... – он, незаметно хватая ртом воздух, склонился пред Иваном Васильевичем. От вспотевшего лба, от разгорячённой шеи поднимался парок.
Царь смотрел да усмехался. Не со злом, а по-доброму, тепло.
– Искал тебя, – сказал он Басманову, и у того сердце зашлось ярой радостью. А трое других парней, тоже под навесом прохлаждавшихся, переглянулись, быстро всё смекнули и с поклоном попятились вон, оставив царя с Фёдором наедине.
Басманов, конечно, приметил, как внимательно наблюдал за ним государь в играх и в плясах, как вымётывал очами среди толпы других ряженых – и как возгорались искры в тех очах, когда встречались они взглядами. Счастливо и вместе боязно было Фёдору. Расположенье и прежде выказывал ему надёжа, но сейчас совсем по-иному смотрел, как будто на шумном гулянии святочном стали они ближе, родней, как будто особая связь установилась меж ними, надо всей толпой протянулась, словно побеги вьюнка с нежным завитком на конце, которые, друг с другом сцепившись, завязывают тугой узел, разве что лезвием расторжимый.
– Благодарствую, потешили нас вволю. И ты, и сестрица твоя.
Тут Басманов запоздало вспомнил, зачем собственно батька снарядил сына старшего на ряженье, на праздник. Уж не просто забавляться – а сестру Евпраксею государю поближе показать, авось, слюбится.
– Как смогли, расстарались, владыко, особенно Параша, – исполнительно зачастил Фёдор, ну точно купец на торгу, свой товар нахваливающий. – Она такая у нас, не токмо красой хвалится, но и выдумкой весёлой. Не соскучится жених… – он испытующе глянул на царя, и оба они обернулись туда, где у костра, на чурбане, покрытом овчиной, сидела Евпраксея подле других ряженых. Шапку утащили неуёмные парни – или самой наскучило заталкивать под неё тяжёлую косу. Та теперь запросто лежала у сестры на плече, пока Евпраксея, по-мужски расставив ноги, грела ладони у огня, и буйные кудри от влаги вздыбились гребнями, разлезлись из плетения во все стороны, липли тёмными нитями ко лбу, к щекам, к шее. А щёки у Басмановны румяны, а шея бела, и не было больше радости дерзкой опричной поросли, как на себя вниманье девичье обратить, крикнув басовито: «Поехали мудушки чернопизду кунку сватать, до донышка доставать». А Евпраксея, не смущаясь нимало, отвечала крикунам: «Ну и купец, два яичка золотые, посеребряный конец». Только на Святки и мыслимо такое смехотворство глумливое, только тогда рядятся девки в парней – и наоборот.
– Хороша, лепа сестрица твоя, как есть яблунь-верба, – засмеялся царь. – Сыщется жених достославный, сам похлопочу да сватом буду.
Всё так же приветливо улыбался государь, от души – и понятно стало, что сердце его к Евпраксее приклонено, да не болит по ней, не мается. Обидеться бы за сестру, ишь ты, недостаточно хороша для царицы. Но сквозь чувство локтя родственного прорывалось иное, торжествующее: нет, не красавицей Парашей любовался государь, не её сыскивал, ногами обойдя всё гульбище, во все углы заглянув – Фёдора сыскивал, им одним любовался! Басманов во всё время колёдное не забывал поглядывать на Ивана Васильевича, на главного зрителя, нравится ли. И отмечал с радостью, как, смеха не сдерживая, слушал царь их шутки и какой задумчивостью ласковой затенилось его чело, когда Фёдор обходил круг особым девичьим шагом, на самых носках – не шагал, а плыл над землёй, пустив меж двух перстов лёгонькую ширинку, и пел:
Со вьюном я хожу,
С золотым я хожу.
Я не знаю, куда вьюн положить.
Положу я вьюн,
Положу золотой
Я со плечика на плечико,
Я со левого на правое плечо.
Я ко молодцу, ко удалому,
Я ко молодцу иду-иду-иду,
Поцелую – и назад пойду.
Только дошла песня до поцелуя, искры в глазах царя разрослись языкатым пламенем, словно зарево огневое упало на смуглое лицо, засветило скрытую рыжину в бровях и волосах.
Фёдор видел это, узнавал, чуял самым подреберьем, куда подкатывал и ужас, и восторг, и собственная безголовая дерзость, и всё это удесятерял хмельной мёд, пускал чувства, как борзого коня, стремительным намётом. Казалось Басманову, что полыхнёт сейчас внутри синь-порохом, разорвёт его на летучие лоскутки.
– Я, государь, от тебя не скрываюсь, – сорвалась с уст глупая речь – будто упрекнул его в том царь! – Наряд, вишь, мой изорвался, снять хотел, вот, отошёл, где потемней.
– В темноте как раз и видно тебя, белым светишь, аки цвет романов.
Царь сказал и запнулся слегка от неловкости собственных слов, от прорвавшейся нежности. Скрывая это, он протянул руку и потёр белила на Фёдоровой щеке. Мелкая мучица фряжская, по́том почти смытая, светилась островками у Фёдора на скулах, на носу и возле рта. Большой перст царёв грубовато нажимал, слегка оттягивая нижнее веко, но другие пальцы касались подбородка мягко, бережно, удерживали, точно в колыбели баюкали.
Каким другим был тогда царь! Это потом услышит Федя от него: «Живуч ты, Басманов, не убьёшь сразу» – да так, будто любопытно ему испробовать. Это будет потом. А сейчас…
…потрогивание это любовное вымывало из-под Фёдора почву, клонило невольно в сторону ласкающей длани.
Не забывайся, ой, Федя, ой! Не будь, как девка-поведуха! Страсть секу-секу!
Басманов криво, на одну сторону рта ухмыльнулся и, кашлянув – рот и губы иссохли – ломким голосом произнёс.
– Рубахой этой, – он поднял локоть, и рукав потянулся с земли, виясь концом по ветру, – ей одной и подобен белому крину полевому, – и показал царю свои ладони. На сгибах и в складках, под ногтями собралась грязь дресвяная с крыши и чёрная, жирная сурьма, которую Фёдор давно уже смазал с бровей. Лицо, да и рубаху, где летник не покрывал, усеяли чёрные сажные точки от горевших повсюду костров.
Царь обратной стороной ладони тронул другую Фёдорову щёку – не тёр уже, просто прикасался, будто оторваться не мог. Хорошо, кожа Басманова и так от пляски горяча оставалась да белила, лежащие ядовитой, чесучей плёнкой, всё ж скрывали жаркий румянец.
– У цвета романова сердце золотое, солнышком. В тебе такое же прозреваю.
Басманов с хмельной решимостью руку свою перепачканную, холопью руку положил поверх большой царёвой длани.
– Золото нетленно, солнце негасимо, а моё сердце человечье, слабости подвластное. Живое.
Хмель ли, разум ли, за хмелем ворошащийся, подсказал нужные речи – или слово вещее нашептало в ухо. Царь кивнул, будто Басманов правильный ответ угадал, и перевернул ладонь, улавливая его пальцы, затиснув их крепко, сдавив костяшка к костяшке, почти до боли, на самой грани. Это странное чувство отдалось у Фёдора от коленей вниз.
Даже тогда Басманов мог, в ответ сжав ладонь, переломать государевы персты, от века не знавшие тяготы.
– Это хорошо, что живое. За то и дорог ты мне: за огонь, внутри бьющийся, за дыхание вольное. За смелость. И за то, что грешишь порой – и греха не трусишь, не прикрываешься белыми одеждами. Чему смеёшься? – государь слегка нахмурился, видя, как торопливо уронил Фёдор улыбку в длинный рукав.
– Нет, я не смеюсь, царю. Вспомнил, как дворовая наша, баба Улита, звала меня в детстве живулечкой.
– Живулечка, – повторил Иван Васильевич, словно на вкус пробовал слово новое. – Хорошее прозванье, как раз по тебе. В ком человеке есть живулечка, тот пройдёт – и все обернутся, скажет – все слушают, засмеётся – у каждого душа обрадеет.
Немало времени пройдёт, и от Фёдорова смеха люди станут содрогаться страхом либо гневно лицо кривить. Может, его вина в том, может, он сам спортился, живулечку утратил?..
– Так это, владыко, тебе больше подходит: ты, пройдя мимо, взгляды и слухи на себя собираешь.
– Потому что царь я и великий князь. На моё место посади соломенного деда-кострубоньку, и на него глазеть станут, рот открыв. Не от любви вниманье, Федя. Не от любви…
Лёгкая грусть слышалась в шутливых речах Ивана Васильевича, подобно как воду на морозе незаметно прошивают тонюсенькие иголочки льда. Фёдор выдохнул клуб пара, желая что-то сказать в ободрение, но тут прямо над ухом заорали нетверёзым, несогласным сонмищем, распадающимся на десяток охрипших голосов:
«Не дадите пирога –
Мы корову за рога,
Не дадите булку –
Уведём каурку,
Не дадите пышку –
Свинью за лодыжку,
Не дадите кисялю –
На крыльце насру!»
Колядовщики с полным мешком лакомых подношений прошли мимо навеса, песня удалялась и стихала, но последние терпкие слова заставили Фёдора и царя поневоле засмеяться. И тут же что-то искристое, неосязаемое, паутинкой протянувшееся меж ними оборвалось этим вмешательством грубым.
Царь отпустил его руку – Басманов кулак зажал и спрятал за спину, холодно стало руке той, согретой тёплой ладонью государевой, хоть и стоял Фёдор в одной рубахе на морозе и не зяб при том.
– Бедокурят ребята, – с этими словами Иван Васильевич подобрал с земли венец Оринин, изукрашенный половинками жемчуга да блёстками, да воздушными петельками золотыми. Гремячие подвески-пелепелки испуганно заговорили, подрагивая медными язычками.
– Не подобает мужу с голой головой ходить, – с этими словами царь опустил Басманову коруну на макушку, сдвинул немного назад, чело освобождая. Широкие ленты, подвязанные крепким узлом по Фёдоровой голове, легли на спину. Один гребешок, нарядный, как пряник, больше других был наклонён вперёд; если перстом надавить, согнётся впополам. Береста внутри изломалась, когда съехал хозяин с крыши. Этот зубец склонённый придавал Фёдору немного забавный вид, будто жеребя лосиное насторожило длинное ухо.
Царь шутя перстом пересчитал пелепелки, тронул глянцевитые завитки кудрей у Басманова за ушами, оправляя. И у Фёдора от этих лёгких мановений щекотало кожу там, где государевы пальцы проносились, точно поверх обычной плоти наросла ещё какая-то другая, воздушная и, как воздух, чуткая: что-то подле заденет походя – а попадёт словно в самую нить жильную.
И снова погнал Фёдор от себя это тёплое, тянущее, в черевах клубом свивающееся чувство, эти солечные пятна в очах. Он не знал, что на уме у царя и не хотел торопиться.
Он уже тогда предчувствовал, как любит царь глупых глупаков в ловушки заманивать.
Басманов тряхнул головой нарочно, чтобы шумелки в венце согласно бряцнули, упёрся рукой в бок, повёл плечами, повернулся другой ланитой – и сразу преобразился облик его, скрала тень резкую мужескую угловатость, будто золой мягко обмазало. Просто стоял да усмехался очами Фёдор – но уже по-девичьи. А потом, кашлянув и голос настроив, полуспел-полувыговорил:
В синем камне ядра нет,
В своей жене правды нет,
В чужой жене правда есть.
Своей жене – лапотцы,
Чужой ясене – башмачки.
Своя жена пройдёт – шур!
Чужа жена пройдёт – чок!
И голос его, хоть и трескался, не дотягивая до звонкого пения жёнок, но всё же до странности похож был: и звуком, и призвуком, и разливчатой долготой, с мягким лепечущим перебором, с требовательными остриями.
Спел Фёдор и выставил пред собой руку ладонью кверху, просительно, да нравно. Испытывал он царя, увериться хотел: поймёт ли, ответит.
Царь на ладонь его поглядел. Бросалась в очи разница между рукой Басманова, видной над запястьем цветным, по-отрочески ещё тонкой и уже крупным – уже мужеским хватом, с большими красными костяшками, с несекомыми мозолями по краям ладони – только средина оставалась светла и мягка.
– Мзды надобно? – подтолкнул царь снизу руку его протянутую. – Да нечем мне подарить тебя, – и добавил: – Способно девий облик принимаешь.
– Четыре сестры у меня, государь, как не выучиться? – ответил Фёдор своим обычным голосом и поёжился – но не от холода, а от того, что ленты сзади скользким шёлком трогали шею. У него-то длинной косы не было.
Иван Васильевич огляделся внезапно и как-то воровато – если можно о государе-самодержце такое глаголати. Отметив, что никого подле нет, он снова повернулся к Фёдору и стал теснить того глубже под навес. Он не толкал руками, не напирал плечом, просто двигался вперёд, и Басманов послушно отступал, сберегая расстояние между ним и собой – будто тот одним лишь величием царским путь пред собой расчищал. Но взгляд его, напротив, крючком к себе дёргал, совсем другой, чем мгновение назад. Был в нём жадный блеск, хотение жаркое, которое унять надо было тут, сейчас, как привык с отрочества Иван Васильевич получать любое лакомство, любую забаву. И Фёдор видел: сейчас он царю самое желанное лакомство, самая отрадная забава. Не подвело чутьё… Мати Господня, Владычица всепетая, как бы не оплошать, как бы мимо ступеней не провалиться!..
Фёдор горячо взмолился Богу и заставил себя на месте замереть, дав царю самому подойти. Никогда ещё не стояли они близко так, лицом к лицу. У Басманова все жилы и сухожилия обратились в натянутую, от дуновения позванивающую сеть, он чуял, где задевал его царь краем одежды, и насколько далеко носки сапогов его от Фёдоровых отстояли, и как дыхание его, тронутое сладким хмелем, оседает на лице.
– Ты переодеваться хотел, – и голос Ивана Васильевича сухо сломился, по горлу прокатилась волна, Фёдору впервые показалось – конечно, показалось только, что царя тоже крутит страх и робость, и горючее желание, бьющееся о грех, как река в берега. И Басманов, решившись, поманил его за тот край.
А, бес со всем: не взял государь Орину, не взял Евпраксею – его, Фёдора, возьмёт, никуда не денется!
«На житьё, на бытьё, на богачество», – очень кстати сулили кому-то вдали колядовщики.
– Соромлюсь при тебе, влыдыко, одежонку стягивать, – Фёдор совался очами по сторонам, лишь бы на него не глядеть – застенчивость изображал, а на самом деле обретал дух, цепляясь без смысла взглядом за какие попало предметы: вот портки чьи-то лежат свёрнутые, вот затоптанная в снег головня, вот личина козья в толпе за спиной царя мотыляется.
Государь, взяв его за подбородок, посмотрел в лицо. Так палили изнутри, так кипели страсти у Басманова на сердце, что не скрыть было, какая зелень крапивная, язвящая процвела в очах его, какой одолень-травою затянулась их прозрачная глубь – нехристовые, нечестивые, жадные, отчаянные очи, от которых ни упасу, ни отводу, ни душе покаяния.
–Зачем хочешь показаться праведником? – сказал государь сквозь зубы – но не от злости, а как будто в нетерпении. – Кого обадить пытаешься, меня? Я знаю твою славушку.
Много ли знал он на самом деле или, как обычно, пугал всеведением мнимым, на одни слухи опираясь?
– Сплетни сводят обо мне, царю, – губами бумажными прошелестел Фёдор, но государь, не дав ему много говорить, с подбородка провёл по краю лица и больно сжал самый угол челюстной, впиваясь пальцами снизу в мягкую плоть. И снова было в этом что-то от жестокой, но беззлобной повадки отрока, в восторге и умилении до хруста стискивающего игрушку долгожданную – или животину живую.
Но, сдавив, тут же ослабил хватку Иван Васильевич, тут же снова стали персты его чуткими и невесомыми. И взгляд его углубился, замерцал влажно, словно благовонное масло – как будто на миг увидев вспышку боли, исказившую черты Фёдора, он уже получил своё удовольствие.
А Басманову почему-то остро и совсем неожиданно, из ниоткуда захотелось, чтобы царь с замаху хлестнул его по щеке. Это желание было страшным, как голод, и мимолётным, как искра, и того достаточно было, чтобы внизу, в подбрюшье всё свернулось в горячий, тянущий ком. И если бы мог он хоть что-то соображать сейчас, то опять бы испугался. Но Фёдор не чувствовал ничего, кроме огненного копья, прогвоздившего насквозь бессильное тело – иначе как держали его мягкие, полые, словно сапожные голенища, ноги?
Чем-чем, а болью насытит тебя владыка.
– Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся, – сказал царь. – Пред Богом никто не наг. Раздевайся.
Это последнее слово он выговорил другим голосом. И так, что Фёдор тут же ухватил рубаху сзади за спину, потянул через голову. Не вышло: укрута женская по-иному скроена была, привычным движением не снималась. К тому же, ему всё ещё приходилось одной рукой справляться, потому что вторая по-прежнему тонула в долгом рукаве, который закатывать устанешь.
Басманов потянул к себе расползшуюся тканину, чтобы хоть персты освободить, но та не далась. Фёдор, опустив взгляд, увидел, что царь краем сапога ненароком встал на белое полотнище. Тот увидел это тоже, но не сошёл, а только крепче утвердил ногу, уже намеренно.
– Не выходит? – ухмыльнулся он. – Давай помогу, что ли.
И сам взял Фёдорову руку – другую, ту, что свободна оставалась – и развязал запястье. Не так легко ему это далось, непривычен был государь сам одежду снимать. Когда наконец поддались кручёные тесёмки, второй рукав так же развился, ссыпались складки, слились с плеча вниз. Остался Басманов с неким подобием крыльев – белых, обшитых, да беспомощных. А царь, беспомощность ту довершая, рукава друг о друга закрутил и в кулак зажал, сковывая Фёдоровы длани в путах полотняных –и всё глядел ему в очи: любо ли? Расстояние между ними сократилось в один перст – этим перстом Иван Васильевич прочертил Басманову по шее, по натянутой струне мышцы, завёл ладонь назад, где под затылком, пониже позвонкового холмика застёгивалась рубаха. Ленты он перекинул вперёд, Фёдору на грудь, чтоб не мешали, одна пристала к щеке прохладным атласным боком, и Басманов только сейчас понял, как горит его лицо. Царь склонился к нему совсем уж близко, ухо к уху: застёжку отыскивал. Фёдор мог разглядеть каждый волосок в бороде – красиво росла борода у государя, ровно обводила щёки и, как у Спаса на иконе, разделялась на два хвоста. От бороды царёвой и волос приятно пахло мастями духовитыми.
Ослабив ворот рубахи, царь зацепил край его, потянул вниз с груди да вбок. В ворот выставились друг на друга глядящие ключицы, и круглая, крепкая головка плеча, и бледная, всегда одеждой скрытая кожа, чрез которую бежала голубая жилка, как река, с высоты видимая. Холод коснулся плоти, и на ней проступили мурашки.
Иван Васильевич вложил согнутый перст в яминку у Фёдора низ шеи, где слабо отзывался тук крови. Хотя самому Басманову казалось, что бьёт она громче колоколов, что всё тело гудит заполошно, пыхает, как одно большое сердце. На пальце у царя золотился перстень с камнем амефисом, брощаного цвета, с молочными разводами. Этот камень, как ледышка, прижёг распалённую плоть, и ямка на шее запала ещё глубже.
– Ты любишь меня, Федя? – спросил царь, медленно вытягивая слова.
– Да, – ответил тот, и хотя губы пошевелились, не изошло из них ни звука: слова истлели в гортани.
– Спешишь с ответом. Всегда-то ты спешишь, – перст государев сдвинулся ниже, проведя невидимую, но ожогом на теле оставшуюся полосу, и опасно приблизился к краю оттянутого ворота, над самым сосцом, где плоть так чувствительна была, что дуновение причиняло боль. С уст Фёдора сорвался короткий, горячий вздох.
Это потом вдавит царь три пальца в те уста, чуть не наизнанку выворачивая скользкий рот.
– Ты ведь не знаешь даже, про какую любовь тебя пытаю. Не про радение холопа о господине своём.
– Какую хочешь…какую хочешь любовь отдам тебе, не спрашивая.
Перст замер. Царь смотрел из-под низко опущенных век. Басманов не видел его очей, видел только тёмный блеск на изгибе ресниц.
– А во ад пойдёшь за любовь, которую я хочу? – и это опять был другой, глубокий, почти даже нечеловеческий голос. Как будто и не царь говорил сейчас с ним, а…
Басманов сделал шаг назад, и рука государя зависла в воздухе, перебрала пальцами, поманила к себе. Но он не подошёл. Теперь он точно знал, что надобно свет-надёже.
– Можно и во ад, царю, кабы здесь, на земле рай стяжать.
– Ты, Федя, никак торгуешься со мной? – хмыкнул Иван Васильевич, будто в шутку, но Басманов-то видел, как, ступая вперёд, еле заметно подбирается он к нему и держит на прицеле хищного, тревожного взгляда, точно меделянский пёс.
«Можно поторговаться, пока терзает государя жажда, никем и ничем не утолимая. Главное, стать ему тем питьём», – так рёк глас у Фёдора в уме, будто кто мудрый стоял рядом и наущал, пока тело грешное изнемогало от истомы.
Одним быстрым движеньем царь досягнул, обеими ладонями сгрёб Фёдорову голову с висков, заставляя бряцки на венце согласно воскликнуть. Между ним и Басмановым, меж их склонёнными лицами, друг в друге утопшими очами воздух подрагивал, вспыхивая зарницами, как в сухую, воробьиную грозу.
Царь склонился ещё – Фёдор думал, что с поцелуем – но вместо этого Иван Васильевич кончиком носа провёл ему от щеки к щеке, словно запах лакомой ествы смаковал. Бархатное, тонкое дуновенье от ноздрей легонько и щекотно прошлось по коже. Фёдор дышал через рот и не замечал, как часто проходит языком меж губ. Ему мстилось, что от стоп вверх по телу бегут плывучие быстрые пузыри и его за собой тянут – но удерживала тяжесть внизу живота. Царь опять так же, носом провёл теперь от Фёдорова подглазья к подбородку вниз, слегка задев край полуоткрытых уст.
– Приходи, ладо, ночью в покои мои. Будет тебе рай, – сказал царь ему мимо щеки, и слова с дыханьем вместе нежгучим пламенем обтекли.
Но тут же раскрыл очи Басманов и скривил рот в беззвучном вскрике, когда впился царь зубами ему в скулу, ближе к уху. Не играя впился, Фёдор ощутил, как чуть ли не до кости вошли в плоть клычки, по два сверху и снизу, стягивая кожу болезненной складкой. Но всё это лишь мгновенье длилось, и тут же отступил Иван Васильевич, лицо его снова стало весёлым, даже беззаботным, будто ничего не случилось и он только что подошёл к навесу, похвалить натешившего шутками ряженого. Фёдору, у которого пол-лица ахало от боли, уже подумалось, не с похмелки ли заморочило, может, задремал он стоя ненароком и сон увидел, как наяву.
– Мзду ведь сулил я тебе. Погоди, придумал, чем наградить, – царь стряхнул с себя шубу и перекинул Фёдору на плечи. Беличий мех на вороте, ласкаясь, обнимал за шею.
– Так-то лучше, – довольно произнёс Иван Васильевич. – А то смотри, дрожишь весь.
Басманов и правда содрогался крупной судорогой и не мог себя от того удержать. Голова точно в жару горела.
И тут – опять в самое-то сподручное время – раздался топот множества ног, и к навесу подвалила толпа славильщиков с сопелками, гуделками и прочим скарбом игрецким – те же, что прежде их побеспокоили, или новые какие?
– Благослови, восподине, коляду гаркать! – бойко, хотя и посипывая начал запевала, но с каждым словом речь его задорная увядала: разглядел да понял, что невовремя впёрлись они – да куда уже деваться?
Фёдор стоял, как вкопанный, неподвижно, точно святое изваянье на перепутье дорог: в длинной чужой шубе, девья коруна, как слава вокруг головы, рукава расхристаны, ворот раскрыт, зрачки совиные, на скуле багровые вмятинки от зубов. Царь в одном кафтане, сияя от веселья, посмотрел на него, на оробевших колядовщиков, которые, несвязно перешёптываясь, пятились из-под навеса.
– Да погодите, стойте! – остановил их Иван Васильевич. – Пришли, так прославляйте. Вот, Фёдору Алексеичу спойте про паву. Песнь эта как про него сложена.
И, поощрительно хлопнув запевалу по плечу, вышел вон. Только один быстрый, взыскующий взгляд послал напоследок Басманову.
Снова зарябил пред очами острый черешок самострельного гвоздя, летящий прямо в лицо.
Фёдор с ватагой славильщиков остались стоять напротив. Тяжёлое, неловкое молчание воцарилось под навесом. Колядовщикам странным, невместным казалось одному человеку петь – ещё и не бог весть кому. Но просто уйти вопреки повелению царёву они тоже не смели. И Фёдор тоже.
Вся кипящая пена чувств, всё, что бушевало внутри, рвало душу, теперь схлынуло единым отливом и оставило за собой пустоту, и не было ни слов, ни сил.
Колядовщики, переглянувшись, наконец решились и по мановению запевалы грянули:
Святый вечер добрым людям!
Пава летала, перья роняла,
А с блюдца брала, веночек плела,
Сплёвши веночек, пошла в таночек,
А в танку, танку трёх сполюбила.
Фёдор отчаянно переводил взгляд с одного лица на другое: кто пел с тупым усердием, нахмурясь, кто – с беспечной потехой, кто – с лукавой усмешкой. Но глядели на него в ответ уже совсем иначе – будто дорогая цена была теперь ему. И в пустоте душевной новое чувство народилось, пугающее – что оказался он, Фёдор, сам того не ведая, на золотой дороге, которая далеко его приведёт…
…без попяту, без ощаду, без повороту.
Басманов снова почуял, как теряет почву под ногами, и провёл ладонями по бокам, осязая гладкий, скользкий алтабас, которым крыта была шуба, и шершавые на ощупь завитки узорочья.
Когда опустил он руку, что-то соскользнуло на землю. Фёдор согнулся поднять и вместо снега утоптанного увидел под ногами песчаную дорогу, обложенную хвоей, и кусок струганого дерева. Поднялся – вокруг безмолвно стоял лес, в руке светился нож-засапожник. Новгородец от скуки кивал головой. Из-за елей прощальным отзвуком донеслось, истаивая на лету:
Первому дала вязанку цветов,
Второму дала золотой венок,
А за третьего да й сама пошла.
Святый вечер добрым людям!
Фёдор сжал деревянный болванчик с грубо намеченной головой и членами. Ишь ты, выстругали руки сами лесовичка, пока шёл да вспоминал. А дошли они с Новгородцем между делом до того самого креста путевого, где с Васькой расстаться намеревались. На вековой, кряжистой ели вырезан был он лета и лета назад, в ободренье путникам, в напоминанье, что Бог повсюду зрит. Уже зарубцевались, обросли наплывами иссечёные края крестовины, на нижних бородатых ветвях навязано было лоскутов да ленточек, да прочих даров госпоже лесной за благую дорогу. Сверкали нанизанные когда-то давно на еловые составы и глубоко в них вросшие кольца да навитые цепки. Никто не брал украс заветных оттуда, не было безумцев и среди лесных живорезов, промышляющих грабежом, чтоб у самого забирать подношения.
Вокруг ели бежала стёжка круглых следков – лисица-жёлтая княгиня просквозила. Доброе знаменье. Фёдор переступил через следы, себе прибирая лисью хитрость, от сопротивников укрытчивость. Потом несколькими взмахами заострил низ лесовичка, где ноги должны быть, и тем колышком воткнул болванчика своего в отогнутый край коры.
– Спаси и сохрани, – попросил он разом у Бога и у самого.
Куда выведет дорога золотая?..
– Поскакали, что ль? Домой.