ID работы: 11424292

Криптонит

Гет
NC-17
Завершён
412
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
142 страницы, 18 частей
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
412 Нравится 143 Отзывы 107 В сборник Скачать

О драконах, чёрных сердцах и спасениях

Настройки текста
Я смотрела на неё. На её улыбку, обнажающую скошенные, криво растущие зубы, которую она тут же прикрывала ладошкой. На её маленькую, круглую фигуру в обтягивающем спортивном костюме. На её неуверенно бегающие глаза, нервные движения. Я холодно, оценивающе смотрела на то, как она подбегала то к одной компании, которая не обращала на неё внимания, то к другой, которая точно так же плевать хотела на её желание прибиться хоть к кому-то, быть в центре хоть с кем-то. Я смотрела на Красильникову, вгрызаясь в каждое слабое место как собака в свежее мясо, ещё сочившееся кровью, и знала, что она обречена. Она тоже знала мои слабые места, но не умела воспользоваться ими так, чтобы уничтожить меня. Она могла только меня разозлить. А если меня разозлить, то я способна на что угодно. Мы были антиподы: она была не уверена в себе и не умела скрыть это, и это чувствовали все по слабым колебаниям воздуха вокруг неё, по тому, как она заглядывала в рот каждому, кто оказывался рядом. Я была уверена в своей исключительности, и воздух вокруг меня был обжигающим. Я была отчаянной сукой, и поэтому ко мне никто даже не думал приближаться. Кроме этой маленькой пташки, которая настолько ненавидела меня, что это пересиливало страх. Но её силёнок всё равно не хватит. Я чувствовала этот охотничий инстинкт, азарт, горячивший кровь, и она давала в голову адреналиновым импульсом. Я не вполне понимала, что творю, но что-то во мне упрямо толкало меня к краю. — Что ты будешь делать? — спросила Вера снова, обнимая себя руками, будто ей было зябко в этом спортзале. И на секунду время действительно остановилось, в моих ледяных зрачках, замораживающих это пространство в одной точке. В ней. Последний час перед рассветом, когда вот-вот грянут бомбы Великой Отечественной. Затишье перед бурей. Может, не поздно остановиться? Но тем, кто думает, что меня можно оправдать: я помню, что я нисколько не колебалась. В моей голове уже всё было решено, и я полностью отрешилась от происходящего. В спортзал входит высокий Дементьев в трениках, усмехается своим друзьям. Щелчок — и Красильникова подбегает к нему, кидает в него мячиком, который он лениво отбрасывает, даже не глядя на неё. Это выглядит жалко ровно в той степени, чтобы я инстинктивно поняла: пора. Остро усмехаясь, я беру мячик. И иду к ним уверенной, ликующей походкой. Так, чтобы он видел меня прямо перед собой, чтобы его глаза тут же нашли меня, как всегда. И, не дойдя буквально двух шагов, выпускаю мячик из его рук. С демонстративным знаком вопроса смотрю на него, и Дементьев, прямо под взглядом Красильниковой, мгновенно наполнившимся раздражением, поднимает мячик. И протягивает мне. Он ухмыляется. — Хочешь поиграть, принцесс? Тебя отпиздить, нахуй? — и хочет кинуть в меня мячиком. Я смотрю на Красильникову, чувствуя, как её трясёт — и от злости, и от моего прямого взгляда. Думаю о том, как я её презираю. И как сильно мне хочется сделать ей больно. Это не желание защититься — это желание напасть. Это тоже не то, что может меня оправдать — даже в моих собственных глазах. И вспоминаю буквально дословно. «Сегодня я позвала его в кино, а он отказал. Наверное, всë таскается за своей Юдиной. Какая же она тварь. А всë-таки, у него такие красивые голубые глаза… » — Нет, хочу пригласить тебя в кино. Идём сегодня, — это мой первый удар, и я внимательно наблюдаю за ней. Она ещё не поняла, но её это бесит. Её бешу я. Она поджимает губы. — Ну, как скажешь, — его глаза горят интересом. Глаза Красильниковой горят злостью. Я перевожу на него смеющийся взгляд. И решаю сбросить вторую бомбу. — Какой покладистый. А не надоело таскаться за мной, а? Поведай нам с Леной. Её тоже интересует этот вопрос, так ведь, Лен? — и медленно, нарочито неторопливо перевожу на неё взгляд, чтобы убедиться. Чтобы он был уже полон растерянности, смятения. Пока ещё лишь подозрения, но уже парализующего всё тело. Так ведь это чувствуется, да, Красильникова? — Э-э, я в ваших бабских разборках не участвую, — Дементьев, мечась между нами недоумёнными глазами, поднимает руки в сдающемся жесте. Не совсем он тупой. А дальше я уже не вполне понимала, что происходит, и просто сбрасывала эти бомбы вслепую, куда упадёт. — Тебе и не нужно. Просто скажи: я ведь тварь, да? — я ухмыльнулась. — Тебе это нравится? Вот Лену бесит, а тебе нравится, не так ли? А мне нравятся твои голубые глаза. Лене тоже. О, эта глупышка с ума от них сходит! Ночами не спит, представляет, как ты её трахаешь — да, Лен? По секретику: она в тебя так влюблена, что плачет ночами. На лице Дементьева: «Чё, блять?» На лице Красильниковой ужас. Полнейший шок, который пытаешься скрыть. Пытаешься держать лицо, но ты обнажаешься, обнажаешься, теряя слои и маски, как лук. И чтобы снять последний слой, я добиваю заговорщицким тоном: — Мне Чимин на обложке дневничка сказал. Теперь Чимин рассказывает мне секреты Леночки. Хочешь тебе тоже расскажу, Саш? — Пиздец, вы чё, ебнулись, девки? И последняя маска срывается, о да. Она открывает рот, но из него не доносится ни звука. Глаза — влажные, обезумевшие, очумевшие. Она обводит ими спортзал, одноклассников, которые с интересом следили за этим разговором. Меня это не останавливало. Но так меня и не позорили перед объектом любви, буквально прямо рассказывая о чувствах. Мне это не надо было — я сама кидала эти чувства в лицо. Появился физрук вместе с нашей классухой (должно быть, какое-то важное объявление), но их остановил бешеный вскрик Красильниковой. — Сука! Блять, какая же ты сука! — выкрикнула она, всхлипнула панически и убежала. Одноклассники в смятении переговаривались, переглядывались. Она убежала, и на моих губах появилась усмешка, но нервная, будто не настоящая. Меня тоже трясло. Но я уже перешла черту, и надо было идти до конца. Я совсем потеряла берега. Я увидела её слабой, обнажённой и показала это гнилое кровавое мясо всем, но мне было мало. Я не насытилась. Я хотела добить её, разодрать зубами до конца. По моим венам до сих пор струился жидкий огонь, и он сжёг не только весь мир, но и моё собственное сердце. Оно стало чёрным. Я почувствовала взгляд Веры — шокированный, испуганный. «Это было слишком». Не узнающий. Ужаснувшийся. Я видела, как она хотела отойти назад, отбежать от меня, и что-то во мне тут же почувствовало это. Дичь. Наверное, именно тогда в её голове возникли строчки стиха, который выиграет конкурс поэзии спустя много лет и даст ей статус поэтессы года. Такое — бьющее поддых, настоящее, больное — всегда вырастает из наших собственных синяков, пулевых отверстий и ножевых ранений. Того, что раздвигает рёбра так, что потом они срастаются неправильно. Огонь в её глазах взметнулся хвостом дракона Я посмотрела на неё так, что ей сразу стало понятно: я сожгу даже её, если захочу. Для дракона нет своих и чужих. Наверное, это был тот самый момент, который трещина, разлом, до и после. — Что тут происходит? — тут же засуетилась классуха. — Юля? Почему Лена кричала? — Она прочитала её дневник, — сказала одна из подруг Красильниковой. В её глазах тоже был шок. — И рассказала всем. — Что? Юдина, это правда? — Да, — я с вызовом посмотрела на неё, уже зная, что меня ждёт только осуждение. И поэтому терять мне было нечего. «И что?» Она поглотила их всех, Растоптав храмы и расплавив иконы Я чувствовала будто выжженную землю вокруг — и тяжёлый воздух будто после ядерного взрыва. Во мне не было страха, только этот огонь. Тяжёлое дыхание. И бешенство. В этом мне было хорошо. В чём я всегда была хороша — так это в состоянии войны. — Юдина! — с поражением воскликнула классуха. Ну да, отличница, медалистка, и тут такое. — Где Красильникова? Приведите её, будем разбираться в конфликте. Посмотрите, как она, кто-нибудь! Юдина, пойдёшь со мной. Продолжайте урок, Иван Палыч. Я фыркнула, хотя мне хотелось засмеяться злобно и ядовито. И пошла. В этот момент Вера подбежала ко мне, надеясь, видимо, как-то поддержать, что-то хорошее сказать. Я видела, как метались её глаза, но она выбрала неправильную стратегию. Мне не нужна была поддержка. Мне нужно было только лезвие и мясо. И я сбросила её руку, бешено сверкнув взглядом: — Отъебись, Вер, пожалуйста. Она замерла. Смотрела на меня так, будто не верила, что я могу так говорить с ней. Но во мне не было ни капли раскаяния. В тот момент мне было на неё наплевать. Грустная истина в том, что: всегда. Мне всегда было на неё наплевать. Поцелуи, нежность, двое против всего мира — это всё, конечно, прекрасно, но правда в том, что я не держалась за неё так, как она за меня. Грустная истина в том, что я могла сожрать и её, если бы захотела. И в тот момент по её взгляду, полному боли, я поняла — Вера, всегда чувствующая всегда слишком остро, Вера, которой всегда не хватало места в этом мире и которая искала его рядом со мной, Вера осознала, что снова осталась одна. Я провела эту черту сама, оставляя её за ней, и не жалела. В отличие от меня, для которой одиночество было комфортным состоянием, Вера боялась его до распада атомов. До пустоты и крика. Я видела это её в глазах, полной паники и обречённости. Наверное, это была первая из причин того, что всё случилось так, как случилось. Отсчёт уже пошёл с этого момента — когда я шла вперёд, за классухой, абсолютно одна, с гордо выпрямленной спиной, оставляя Веру с пустым взглядом и сгорбленной фигуркой, которую она обнимала тонкими руками. Я хотела оставить её одну, чтобы ей было больно. Мне хотелось сделать больно всему миру. В этот момент Красильникова плакала в туалете, запершись от всего мира и потеряв доверие к нему навсегда. Для неё — побочной в этой истории, но главной в своей — это тоже стало самой трещиной и разломом, до и после. Долгие годы она будет ненавидеть себя так сильно, что потом в ней не останется ничего, кроме пустоты. И только тогда, когда она потеряет всё, она снова сможет наполниться до краёв. Возможно, мы даже встретимся, и она посмотрит на меня взглядом, полным величественного спокойствия и торжества. «Я тебя прощаю». А вот я до сих пор не уверена, смогу ли я снова чем-то наполниться. Но в тот момент я шла и внутренне избавлялась от всего, что делало мне больно. И сбросила цепи, Издав ликующий смех * * * А дальше были только долгие разбирательства. Классуха, Елена Викторовна, пыталась пробить мою броню, но я чувствовала, что она в замешательстве, поэтому на все её вопросы отвечала полным пофигизмом. «Ты раскаиваешься? Зачем, Юдина?» «Нет, не раскаиваюсь». «Я звоню твоим родителям! Пусть они с тобой говорят!» «Звоните». «Тебя поставят на учёт!» «Ставьте». Красильникова отказалась приходить к классухе и продолжала, наверное, рыдать. Вызвали завуча по воспитательной работе Татьяну Борисовну — злобную тучную тётку, по взгляду которой я поняла, что она явно не прочь меня повоспитывать. — Так-так, чё эт у нас, Елена Викторовна, такое? Чё творят? — Отличница, на медаль идёт, в конференции участвует! И такое делает — издевается над одноклассницами! До истерики довела! Уж не знаю, чего они там не поделили… — Ну мальчика, наверное, чего. К психологу её, наверное, надо? — Она посмотрела на меня: — Где психолог знаешь? На первом этаже. Щас сходим, поговорите. — Красильникова рыдает там, вены резать собирается — её и ведите к мозгоправу, — злобно выцедила я. Меня снова начинало всё бесить, а мир сужаться вокруг меня, сдавливая в тиски. Как раз в такие моменты я вытворяла что-нибудь непредсказуемое. — О ней думать раньше надо было, а сейчас не беспокойся, и она к мозгоправу сходит. И ты пойдёшь. Давай-давай, бери вещички. На уроки вернёшься, как закончишь. Потом родителям позвоним и на учёт поставим. Это было несправедливо. Эта сука Красильникова донимала меня весь семестр — да что там, несколько лет, своими дурацкими сплетнями и смешками, исподтишка, но стоило мне один раз ответить — и всё. Её жалели, потому что она плакала. Меня прессовали, потому что я отказывалась показывать перед ними слабость. Ну и черт с ними. Я взяла рюкзак и хлопнула дверью, напоследок кинув на них яростный взгляд. «Вот это характерец…» Психолог вечно сидел в своей коморке, и до этого я ни разу не видела его, и от этого доверия во мне не было ни на йоту — я готовилась защищаться или нападать. Он будет пытаться пролезть ко мне в голову, и это вызывало во мне неясный страх. На табличке двери было написано: «Калашник Сергей Генрихович». Ничего себе. Не мешкая, я резко раскрыла дверь. Настороженно оглянулась. Обычный маленький кабинетик. Только на шкафу лежала гитара, а на полках шкафа были не книги, хотя и они были, а множество фотографий. На всех них был один и тот же высокий мужчина с седым хвостиком, гитарой. Где-то он сидел возле костра, где-то его окружали дети. Этот же самый мужчина, сейчас одетый в серый джемпер, обратил на меня внимательные светлые глаза, которые казались очень добрыми, и интеллигентно поинтересовался голосом приятного низкого тембра: — Чем могу помочь? — Меня отправили к вам за нарушение. Не знаю, исправляться, наверное, — и продолжала стоять на месте. Я всё ещё не знала, что мне делать и как себя вести. Я хотела сказать эту фразу со злобным пафосом, но вышло только… растерянно и обыденно? — Ну что ж, садись. Поговорим, — и сделал широкий жест рукой, приглашая сесть. Меня не бесил его доброжелательный вид, нет, лишь повергал в какое-то недоверие. Мне казалось, он не может быть уравновешенным на вид, с этим аккуратным хвостиком, джемпером, спокойным взглядом, мне казалось это фальшью, а я ненавидела фальшь. Поэтому мне захотелось вывести на правдивое отношение ко мне. Я поджала губы. — Ну и что натворила, рассказывай. — Я нашла дневник одной моей одноклассницы, прочитала его и опозорила её на весь класс, — я сказала это громко, не колеблясь ни секунды и прямо глядя на него, чтобы не пропустить реакцию. И сама замерла, впервые обозначив это. Будто уже после выигранной войны осознав, что ты убил сотни, тысячи человек. И это осознание прозвучало как взрыв в полной тишине. На его лице ни одного признака неприязни — лишь удивление. И то, совсем невесомое. — Зачем? — Ну вот потому что захотела. Такое плохое желание. Такая вот я… — чуть было не сказала «тварь», сардонически, ядовито усмехаясь, — плохая. Мне хотелось сделать ей больно. Я садистка, наверное. Его взгляд упал на мои скрещенные на груди руки. Я подняла подбородок, не переставая с вызовом смотреть на него. Слышишь, я это сделала, и не жалею. — Я не давал тебе оценок, я лишь спросил причину этого действия. У всего же есть причина, так? — осторожно спросил он. — Но почему ты так плохо к себе относишься? — Я… я не… — пару секунд я поражённо смотрела на него, пытаясь сказать снова что-то оборонительное. «Я не осуждаю себя. Я не жалею». Я пыталась что-то сказать. Я думала. Смотрела. А потом я разревелась. Сначала мои губы задрожали по уголкам, и я попыталась задавить эти слёзы, запереть внутри, но чем больше я их сдерживала, тем больше я трескалась. И в конце концов сдалась. Из меня будто разом выкачали весь гнев — его добрые глаза, его мягкий тон. Я просто не могла быть злой в этом кабинете. — Плохие поступки мы делаем, когда нам больно, и это не значит, что мы сами по себе плохие. А гнев всегда скрывает за собой боль, — он объяснял мне эти вещи, как трёхлетней девочке. Как будто говоря, что я должна пожалеть эту девочку. Но у меня не получалось. И от этого мне было больно — я ненавидела эту девочку. — Мне показалось, что ты хотела её за что-то наказать. Что она сделала? — Она издевалась, — рыдала я. — Она смеялась над тем, что я люблю одного человека, и это невзаимно, так что я… — Решила тоже посмеяться над её чувствами? Отомстить? В его глазах было столько сочувствия, сколько я не имела права получить. Я подумала: такая месть — это слишком больно для Красильниковой. Я могла бы это не вынести. Она — нет. Поэтому я это и сделала. Ира бы сказала, что я жестока. Вера думала, что я жестока, классуха, дед, а Сергей Генрихович смотрел с сочувствием, и меня это добило. Так быть не должно. Из меня будто вырывали кусок чего-то живого, что я сама душила, ломала, а потом давали ему вторую жизнь. Взрослые всегда относились к моим слезам презрительно, а Сергей Генрихович был мягким и принимающим, как тёплый свитер деда (жаль, дед не был таким тёплым), и меня это пугало, меня это царапало, мне это было не по размеру. Так что я не могла перестать плакать. Мне давали индульгенцию на все мои грехи, а я её отвергала. Потом Сергей Генрихович сыграл мне на гитаре Нирвану, и я улыбнулась, утирая сопли с носа и не переставая шмыгать. Когда он пел, его голос звучал не так ровно, а хрипло и слегка надломленно. Он играл «Rape me», надеясь меня развеселить, и я улыбалась, но по моим щекам текли слёзы. — Я не считаю тебя плохой, — сказал он. — Разве плохой человек стал бы сейчас плакать? Тебе стыдно, и это самое главное. Ты должна себя простить. Я разбито смотрела на собственные пальцы с обгрызенными ногтями. У меня тревожно дёргались острые коленки. Простить себя? Вопросительное, звенящее эхо. Из кабинета психолога я выходила вся красная и опухшая, но с чувством разбитого опустошения и усталости. Сергей Генрихович сказал приходить к нему в любое время и даже разрешил звонить и писать. И надо было именно в этот момент мне встретить его. Александра Ильича. Буквально столкнуться лицом к лицу возле кабинета психолога. Его глаза тут же обратились к табличке, сразу после того, как споткнулись об меня, будто он хотел убедиться, что это правда. Моё состояние разбилось вдребезги, и я воинственно посмотрела на него. В той же отчаянной попытке изобразить способность биться. Всё, что во мне лечили, убивали химиотерапией, продолжало жить. Мой организм отвергал чужой шёпот: «Быть иногда слабой — это не плохо». Для меня быть слабой — равно умереть. Но он и не нападал. Лишь коснулся немым взглядом мокрых щёк, и снова таблички на двери. И ушёл прежде, чем я снова впала бы в истерику. А я была так близка, пусто глядя уже на свои трясущиеся ладони после. Снова на последнем издыхании выдёргивая из себя силы смело, с вызовом смотреть на него, держа слёзы внутри на чистом упрямстве. И я тоже ушла — раненая, разбитая, уверенная, что ему это никаким боком не упёрлось и он не запомнил это не дольше, чем на две секунды. Это ведь природа его равнодушия, верно? Меня уже не жгла эта мысль так сильно, как прежде, лишь ныла. Я с ней смирилась. Не подозревая, что сразу после этой встречи он пошёл в учительскую, узнавать последние сплетни. Осторожно, скрывая интерес, будто с безразличием вызнавая, что произошло в этом проклятом 11-а. Не подозревая, что об этом конфликте учителя уже гремели вовсю — совсем немного нужно нашей маленькой школе, чтобы встать на уши. Не подозревая, что, услышав это, он назовёт классуху недалёкой и непрофессиональной, раз она не следит за конфликтами в её классе и доводит до такого состояния. Скажет, что всё в этой школе через пень-колоду и им вообще нельзя работать с детьми. Как всегда — грубый и безапелляционный в своей честности и уверенности, что всё должно быть правильно. Я вообще о многих побочных линиях не подозревала, но тем не менее — если они оставались за кадром, это не значит, что их не было совсем. * * * — Да, не ходит на физику? Надо же, — удивлённый голос Иры с холла заставляет меня остановиться на лестнице. Как обычно, я одевалась в форму, сухо прощалась, делая вид, что иду в школу, а на самом деле убегала в парк, гулять с Насвай и Верой. Но, видимо, больше этот номер не пройдёт. В холле меня встретила одетая в костюмчик Ира и её злые глаза, обещавшие мне кару господню. — Да, обязательно поговорю с ней, Александр Ильич! Надо же. Нажаловался. Вот как он решил уязвить меня. Один-ноль, Александр Ильич. Всегда один в вашу пользу. Неужели заметил, что я не появляюсь в школе? На секунду во мне что-то расцвело, разрывая шипами сердце. Что-то, что уже должно было умереть, но оно жило, жило. Мы просто смотрели друг на друга. Я чувствовала её беспомощность, когда она долго собиралась с мыслями. Чтобы снова сделать воспитательный процесс словесной поркой. А я этого уже не боялась. Теперь я ждала этого с мрачным предвкушением, чтобы кричать на неё в ответ. Мне хотелось бить её словами точно так же. Защищаться, вопя во всё горло. — Почему мне звонит твой преподаватель физики и говорит, что ты не ходишь на уроки? — наконец спросила она, и возмущение в её глазах не находило выхода. — Ну так разве ты не этого хотела? Чтобы я бросила учёбу и снималась голой? И давала мужикам за красивые фотки и рекламу? — резко, нагло глядя в глаза. Надеясь уязвить. Выворачивая её слова в уродливую изнанку и ударяя её этими словами. Мне это доставляло злое, чёрное удовольствие. Пусть слышит. Пусть чувствует. Пусть ей будет хоть немного больно. «Если не любишь меня — то ненавидь». — Я никогда не говорила тебе бросать учёбу, — с укоризной сказала она, защищаясь, что мгновенно вызвало во мне ещё большую бурю гнева. Больше мне не хотелось свернуться в комочек и исчезнуть, слыша её сухой гнев. Я по-настоящему её ненавидела — это была чёрная ненависть человека, который смирился со своей участью, и ему ничего другого не оставалось. — А как же физика, Юля? Разве ты не этого хотела? Почему я должна выслушивать все это? — Для тебя имеет значение, чего я хотела? — злой, едкий смешок. Я начинала кривляться, специально делая это противным. — Блять, да какая разница вообще? Ты так паришься, что о тебе подумает незнакомый мужик? О-о, она так плохо воспитала её, о-о-о… — Не смей материться в этом доме! Не доросла ещё! — вскрикнула она гневно, и я еле сдержалась от того, чтобы вздрогнуть. Я тряслась почему-то всем своим костлявым телом, но смотрела на неё исподлобья. Всё ещё тот дикий волчонок, который всё делал ровно наоборот. — Да мне поебать! Блять, блять, блять… Это было похоже снова на шаг за край — и всё дальше, дальше, уничтожая последние шансы вернуться назад. Она отреклась от меня тогда, теперь я тоже отрекалась от неё, ведя себя всё ужаснее, потому что я уже не надеялась. Она ударила меня по щеке. Её глаза полыхали гневом. — Это гены твоей ненормальной мамаши, или что? Поэтому ты так отвратительно себя ведёшь? Это ударило меня сильнее пощёчины. Я стояла этим диким несчастным волчонком, который хотел заскулить подобно бездомной собаке. Он кусался, но настоящим было только это: «Погладь меня, ну погладь». Неважно, что я плохая, что я дикая, непослушная, — погладь. Прими без условий и характеристик. Прими даже серийным маньяком с кучей трупов за спиной. Но этого никогда не будет. В ей глазах всегда будет стена — холодная и каменная. Слышала ли она тогда, как разбилось моё сердце, в котором всегда до того была она, а не родная мать, которой я совсем не помнила? По её взгляду я видела, что она жалела, что сказала это. Но мне было уже плевать. Тогда я не понимала, что она сама не может разбить эту стену. — Не смей оскорблять маму! Ты вообще нихера не знаешь! Ты никто в этом доме! — уже по-настоящему закричала я. Снова пощёчина — на этот раз менее сильная, но голова всё равно отлетела назад. В ушах звенело, но это было привычно. Она часто била меня по лицу, когда я точно так же выёживалась в детстве. — Ты пойдёшь на физику, потому что я так сказала! Я проверю! Позвоню твоему физику, и если он мне скажет… Это уже было неважно. Я хлопнула дверью. Я не заплакала. Во мне будто всё было заморожено — только щека горела огнём. Оказавшись на улице, глядя на ещё тёмное небо и белый снег, лежащий огромными сугробами, я захотела одной из снежинок и раствориться в миллионе таких же. Я подумала о маме, и впервые меня что-то ударило в грудь. Как бы это было — если бы она была не памятью, а живой? Было бы всё по-другому? Любила бы она меня больше Иры? В этой Вселенной у меня не было ни Иры, ни мамы, и я чувствовала себя сиротой больше, чем если бы у меня не было мачехи. На физику пойти всё-таки пришлось. Я пришла в школу слишком рано — наверное, по старой привычке. Мне не хотелось заходить в кабинет, я надеялась просто пройти мимо, в туалет, чтобы просидеть там до начала урока, но я услышала голоса. Два голоса. Его и её. Александра Ильича и Ирины Алексеевны. Меня сразу затошнило, но пройти мимо я уже не смогла. И приложила ухо к щели, не почувствовав по этому поводу никаких угрызений совести. — Почему ты не пришёл в кафе и не предупредил? — осторожно спрашивала она, и я чувствовала эту робость в её голосе. Будто она боялась с ним конфликтовать. Впервые я слышала их голоса такими. Наедине. Я что-то воровала у судьбы — маленькая девчонка, подслушивающая разговоры двух взрослых людей в отношениях, — и мне хотелось от злости и боли украсть больше. — Возникли дела. Не успел предупредить, извини, — а вот в его голосе слышно абсолютное равнодушие — и немного смятения, которое у нормальных людей должно было быть раскаянием. — Какие дела? Ты хоть раз скажешь, что это за дела такие?! Молчание. Она издала смешок. — Блять, Саша, это смешно, правда. — Я сразу сказал, как это будет. Тебе вроде это подходило — просто общение и хорошее времяпровождение. Я не знаю, чего ты теперь… Он будто правда не знал, что сказать. Будто разговаривал человек и заглючивший робот. — Не до такой же степени «просто общение»! Я взрослая женщина, мне нужны нормальные отношения, а не вот это вот всё! — Поздравляю. Можешь найти себе того, кто тоже этого хочет, — теперь в его голосе звучал холодок и ирония. Молчание. Она не знала, что сказать. Не знала, как достучаться. Я тоже помнила это чувство — ты будто стоишь перед стеной, к которой никак не подступиться, и не знаешь, что делать. — Ты серьёзно? — спросила она, не веря. А потом хмыкнула. — Замечательно! Желаю тебе удачи. — Тебе удачи, чтобы разобраться наконец в себе, — он всё-таки не мог удержаться от ленивого сарказма — так, будто он знал все её слабые места, но ему не нужно было в них бить. И он делал это легонько. Препарировал лениво. Послышались шаги, так что я лихорадочно побежала в туалет. И, прислонившись к холодной стене, не удержалась от того, чтобы улыбнуться. От злого, проникнутого ядом торжества. Это были плохие эмоции — радоваться чужой проблеме. Радоваться своим чёрным сожжённым сердцем, что она выбежала из его кабинета в слезах, а он не побежал за ней. Он никогда не бежал за кем-то. Но это было нормально для меня — испытывать плохие чувства, потому что меня всегда считали плохой. И я всегда была в этом абсолютно искренна. Я много раз представляла их отношения, думала, как они выглядят, как они ведут себя друг с другом. Насколько страстно целуются? Ругаются ли они? Чем она лучше меня? Меня били эти вопросы будто хлыстом — потому что я знала: всем. Не только возрастом. И тогда мне хотелось снять с себя шкуру. Но я продолжала быть в этой своей дурацкой шкуре, воюя со всем миром, даже если все вокруг говорили, как я была не права. Слабоумие и отвага. Я много думала об их отношениях. Но тогда почему-то в голове у меня был только один вопрос. Лечила ли она его кактус, как я? * * * Новый год наступил слишком быстро — я снова потерялась в пространстве. В школе у нас устраивали дискотеку для старшеклассников, и я не хотела идти. Я почти покрылась плесенью в своей комнате и планировала гнить и дальше. В последние две недели — как раз когда нас загружали контрольными, а в головах у моих одноклассниках были только тусы, хаты, гирлянды и серпантин — я даже пить не хотела. Я от всего устала. Но Вера и Насвай уговорили меня, и я, покорная, согласилась. В самом деле, почему нет? Мы с Верой, как истинные представительницы нашего бунтарского подросткового прошлого, нарядились шалашовками. В короткие юбки (и пофиг, что на улице двадцатиградусный мороз, а я ещё нацепила на себя колготки в клеточку — и Ира вполне заслуженно посмотрела на меня, как на дуру), в ботфорты, накрасили губы яркой помадой и разрисовали глаза — ну не чуда ли, а? Я помню, как мы стояли возле зеркала и вполне серьёзно обсуждали, кому что лучше надеть, чувствуя себя взрослыми и красивыми. С крылатым чувством предвкушения мы сделали фотографию — и на неё каким-то боком залезло смешное лицо Насвай, которая была… Насвай. А потом Гена отвёз нас в школу. Мы слушали его шансон, смеялись, подпевая, и краем глаза я видела, как Гена тоже улыбается, потому что впервые за последнее время я была весёлой. — За женихами поехали? — спросил он, когда девочки уже вышли из машины. — Нарядилась ты… будь здоров. — Блин, Гена, вечно ты! — я была в настолько хорошем настроении, что не стала злиться, а лишь рассмеялась. И вдруг. Я увидела его полные любви глаза, и неожиданно порывисто обняла его. — Не говори Ире, если я буду пьяной! Всё, пока! И выпорхнула из машины в мороз, уже не слышав, как он смеётся мне вслед и качает головой. Наверное, в его памяти я навсегда осталась таким порывом, такой вспышкой. Или же маленькой девочкой, которая сидит на его плечах и показывает пальцем на слона в зоопарке. Школа была полутёмной, украшенной во всякие снежинки и мишуру, но совсем не пустой. Старшеклассники радостно прятали по туалетам алкоголь. Трудовик, пускающий всех в актовый зал, откуда уже доносилась громыхающая музыка, нарядился в Деда Мороза и уже сам был, похоже, навеселе. Елена Викторовна, глядя на то, как он каждые пять секунд закатывается в мелком хохоте, лишь закатывала глаза, но украдкой улыбалась. Позже они уйдут в учительскую — справлять Новый год шампанским и жаловаться на нас, напившихся у них под носом. Мы зашли в тёмный актовый зал, который был переделан в импровизированный танцпол, вместе с другими одноклассницами, перешучиваясь и обсуждая свои неутешительные оценки и недавние сплетни. Обсуждая, что у Дементьева спрятана водка, и мы должны обязательно её вместе выпить в опустевшем кабинете химии. В тот вечер мы, до этого особо не общавшиеся, все были едины. Скрывали за скучающими лицами это радостное предвкушение, что вот-вот что-то волшебное должно случиться. Какая-то необычная любовная история. И мой трепет меня нашёл — мурашками и ударом поддых. Моя необычная любовная история, назначенная, видимо, надзирателем, стояла возле стены и втирала что-то десятикласснику Вове Солнцеву, который был назначен диджеем. Моя необычная любовная история как всегда выглядела слегка недовольно и равнодушно, скрещивала руки на груди и хмурилась. Я нашла его даже в темноте — это неизбежно должно было случиться. Я отвернулась прежде, чем он смог бы меня заметить — так сильно билось у меня сердце. Я не подозревала, что надеялась, но: как всегда. Как всегда. Я была веселее, чем обычно. Была ярче и громче, чем обычно. Но это привлекло не мою необычную историю любви, а несчастную безответную любовь Красильниковой — Дементьева. В танце я почувствовала его руки на своих плечах, услышала его голос в ушах, когда он наклонился ко мне: — Пойдёшь с нами водку пить? Я не находила его глазами специально, я почти забыла о нём, правда. Но как-то так получилось, что мы находились прямо напротив него, как-то так получилось, что я прямо с разбегу ударилась в его взгляд. И это правда чувствовалось как удар, как то, от чего у меня остановилось сердце. Я повернулась с влажными растрëпанными волосами, с робкой счастливой улыбкой, и наткнулась на его взгляд, и улыбка у меня сразу заморозилась. Он не смотрел со злостью или с ненавистью, или с ревностью, нет, он просто смотрел, как будто хотел. Он казался одним из старшеклассников — чуть более хмурым, чуть более взрослым, чуть более красивым, но если ему не открывать рот, он действительно казался почти живым, почти настоящим, почти нашим ровесником. Этот же самый десятиклассник Вова Солнцев, чтобы его задобрить, дал ему стакан лимонада, и Александр Ильич улыбнулся — почти по-мальчишески задорно и юно. И это что-то сделало с моим сердцем. Оно завибрировало. — Пойдëм, — сказала я и позволила себя увести за руку. В тот вечер меня даже не бесил Дементьев, мне хотелось улыбаться и бесконечно танцевать. Но если бы я больше внимания обращала на него, я бы заметила, что взгляд у него хищный. Так мальчики смотрят на девочек, которые точно должны им дать сегодня. В кабинете химии уже были другие наши одноклассники, и довольно много. Они не включали свет — светили фонариками телефона и пытались тихо смеяться. Вера и Насвай непонятно каким образом уже сидели на одной из задних парт, и я поспешила к ним. В руках у них были пластиковые стаканчики с ромом. — Блин, если я об этом скажу Сергею Генриховичу, он скажет, что это ничего, что я не должна себя осуждать, а если Ирке — она меня выпорет, — засмеялась я, запивая водку соком и еле морщась. В открытую форточку уже кто-то курил, и на меня дуло холодным воздухом. — Твой… психолог? — спросила Вера, и на еë лице я увидела это саркастичное выражение, которое бывает перед тем, как мы начинали поливать кого-то грязью. Но в этот раз я не хотела поливать никого грязью, особенно Сергея Генриховича. И враждебно посмотрела на неë. — Ну, да, психолог. И ты имеешь что-то сказать против? — я накинулась на неë как гиена, и она замерла. Я знала, что увижу это на еë лице. Панику. Растерянность. Она многие вещи говорила просто, потому что их не любила я; просто чтобы поддакнуть мне, и когда я оставляла еë в голом одиночестве, специально, с издëвкой не соглашаясь, это было жестоко. Я знала это. И продолжала оставлять еë за чертой. Она уткнулась в телефон, а Насвай откашлялась, сдерживаясь от слов, за что я была ей благодарна. К нам подошëл Дементьев, и его рука уже привычно оказалась на моем плече, его взгляд уже привычно оказался на моëм профиле, жадно вгрызающийся, и я могла бы всë это предовратить, могла бы, но другой человек никогда так на меня не смотрел, и мне хотелось, хотелось. Хотелось быть красивой. А когда Дементьев смотрел на меня, я чувствовала себя красивой и специально запрокидывала голову, громко и пьяно смеясь, зная, что он на меня смотрит, и игнорируя эту тупую боль в рëбрах. Что не так. Что не он. — Ты же танцевать хотела, а, Юдина? Пошли? Насвай — мой ангел-хранитель — выступила вперëд и начала трясти пальцем, читая нотации: — Так, танцевать только под моим присмотром! Чтобы руки в пяти сантиметрах от тела! Понятно тебе, долбоклюй? — Насвай, закрой ебальник, по-братски, а? — с досадой матерился Дементьев. Ну, конечно, обломы ему не нужны. А мне было так плевать, я смеялась. — Не, Юль, ну ты слышала, а? Этот деградант… — с возмущением начинала она, но еë как обычно никто не воспринимал всерьëз. — Всë нормально, Насвай. И мы танцевали. Мне было так больно, что он рядом, что я совсем не понимала, как мы танцуем, где его руки, что Дементьев говорит мне на ухо, что я совсем запрещала себе даже взгляды в ту сторону. И не понимала, смотрит ли он на меня. Он мог меня потом обвинять, злиться на меня за то, что я якобы снова устраивала эти игры с ним, пытаясь заставить его ревновать, но тогда это было совсем не так. Я пыталась заставить себя поверить, что его не существует. Но даже если его не существовало в актовом зале, он всегда существовал в моих мыслях. Периодически мы бегали с Дементьевым в кабинет химии, всë больше пустеющий, пить водку. А потом снова — танцевать. Самое обидное, что я почти не была пьяной. Самое обидное, что я действительно не была пьяна в стельку, когда он внезапно меня поцеловал. И это почувствовалось как та самая тошнота. Я стояла возле парты, и у меня в руках был стаканчик, содержимое которого вылилось на пол, когда он внезапно наклонился ко мне. Это не было долго, но, возможно, в пьяном состоянии я немного по-другому оценивала время. Дело было в том, что его губы оказались на моих, а язык точно также пытался попасть в мой рот. — Ты что! — закричала я, в шоке смотря на него и оттолкнув его. Оказалось, что в кабинете мы были совершенно одни, что глаза у него мутно блестят, и я трясусь. Я не… тогда я действительно не думала, что всë может прийти к этому. Я не воспринимала Дементьева как человека, который чего-то от меня хочет. Подкожно — да. Но я надеялась, что всë останется под моим контролем. И всë из-под него выходило. А я не знала, что с этим делать. Как всегда. — Тихо ты, тихо, — и снова потянулся ко мне. Тогда я ударила его по груди так, что он пошатнулся, и собиралась выйти из класса. Не вполне понимая, что происходит, но в той же лихорадке, в том же заторможенном ужасе. Как тогда. Чувство тошноты накатывало. Я хотела сбежать. — Блять, ты ахуела! Но сбежать мне не удалось. Он схватил меня за руку — больно, сильно. Меня резанул его злой взгляд — взгляд неуравновешенного Дементьева, который под действием алкоголя, видимо, становился совсем неконтролируемым. Он схватил две мои руки в одну свою, обездвижив, и прижал к себе, глядя мне в глаза. Мутно и бешено. Я замерла. Я ещë ничего не понимала, но ужас накатывал всë сильнее. Я смотрела на него и была в ужасе. Будто детский утренник превратился в резню, когда клоун достал бензопилу. Так это ощущалось. Я смотрела на него детскими глазами и не понимала. — Опять скажешь, что я воняю и что со мной не о чем разговаривать, вот так, нахуй? А сама, блять, вертела жопой! Его грубый, громкий голос парализовал меня. Я хотела исчезнуть. — Прости. Прости, прости, только отпусти, пожалуйста, пожалуйста, — я не узнавала свой голос, ставший вдруг тонким и дрожащим. Я готова была попросить прощения за все, что угодно. Я снова чувствовала себя уязвимой. — Я тебя так выебу, что мало не покажется, блять, — его голос звучал животным, бешеным рыком у меня над ухом, а я никак не могла вдохнуть. — Шлюха, блять, ебучая. Он задрал мою юбку, и это ввергло меня в такой страх, что я пнула его по голени. Он сматерился и снова назвал меня шлюхой. А я не понимала, почему я опять шлюха. Почему меня наказывают. Как вдруг меня обдало холодом. Не понимая, что происходит и всë ещë не в состоянии дышать, я в полном шоке смотрела, как шатающийся Дементьев оказался взятый за шкирку в руках Александра Ильича. — А я все думал, куда они уходят и почему все возвращаются бухие в стельку, — меня резанул его взгляд. Полный презрения. Я стояла в слезах и смотрела на него, не веря, что это происходит. Он держал его, не сопротивляющегося, за шкирку и смотрел на меня, оценивая, что со мной сталось. Глядя на мои заплаканные щëки, беспомощные глаза, задранную юбку. Почему его взгляд, скользящий по моему телу, не вызывал у меня такой паники и тошноты? Может, потому что он всегда был бесчувственным? Действительно оценивающим, а не раздевающим. Сухим. — Вали отсюда, Дементьев, с тобой ещë поговорим. Он ушел, матерясь под нос и чуть не врезавшись в косяк двери. Я бессильно села на парту, не веря, что всë закончилось. Что сердце снова приходит в норму. Что я могу дышать. Что меня не линчуют. Я обняла себя за плечи, пытаясь вдохнуть. Тут был Александр Ильич. И меня тошнило от одного осознания, что я снова делаю это - привязываю его к себе, заставляю делать то, что он не хочет. Что он снова спасает меня, нерадивую. Пусть он уйдёт. Пожалуйста. И я как-нибудь соберу себя, но не тогда, когда он внимательно смотрит на меня, когда я глотаю слёзы, не могу выдохнуть их, и они меня распирают, а он смотрит, смотрит, смотрит. Наверное, в этот момент всë было решено. В тот момент, когда я смотрела на него несчастно, а он — с сопротивлением, которое ломалось с прямой пропорциональностью. Чем дольше, тем быстрее. Это всегда ощущалось как борьба в нëм и сбой. Задавленная злость на ситуацию, которая резко проходила, стоило ему посмотреть на меня, и он долго искал еë остатки в себе. Не понимал, почему, почему. Самостоятельно выращивал, еще пытаясь сопротивляться. Но: он все-таки подошел ко мне. Всë-таки оказался в моëм пространстве, и это ощущалось как самый необходимый выдох перед поражением. Я не могла этого вынести. Не потому что боялась. Не потому что он был мне противен. Он смотрел с тем самым сопротивлением, с теми скрытыми лезвиями, словами, которые я почти что слышала: «Надо умнее быть, Юдина, глупая, блять, глупая… » Я знала, что он собирался это сказать, но, оказавшись рядом, вдруг замолчал, будто перехотел. Забыл об этом. У него поменялся взгляд. Он смотрел на моë лицо, спускаясь от глаз к припухшим губам, приподнимая за подбородок, осматривая опять же на предмет повреждений. Смотрел как будто видел впервые, и ему стало вдруг резко так интересно, будто перемкнуло провода. Будто ему действительно это надо. Неконтролируемый исследовательский интерес посмотреть на меня, будто вблизи я становилась совсем другой. Все становилось другим — даже воздух. И он становился другим. — Уйдите, пожалуйста, уйдите, — шептала я, закрывая глаза, пытаясь сдержать выкатывающиеся из них слëзы. Не получалось, и это было невыносимо. И вот тут я увидела, что его перемкнуло. Он взял моё запястье и увидел на них покраснения, которые постепенно наливались фиолетовым. Из глаз, полных ядовитой ртути, исчезли мечи и лезвия, став бесполезными. Исчезло сопротивление, будто его ударило что-то более сильное. Появилось что-то другое. Неисследованное. Он смотрел, смотрел, смотрел, будто всё, что было до, стиралось; а я чувствовала себя всë более беспомощной. — Почему? — только и спросил он, убирая руки и отходя чуть дальше. — Вы… наверное, думаете, что… это не из-за вас. Я не специально, — я толком не могла выразить свою мысль и только задыхалась. Меня выставили напоказ. Меня обнажили. И я всё равно хотела его ближе, потому что одной мне было слишком беззащитно. Дура. — Я так не думаю, — только и сказал он, отводя взгляд в сторону будто бы панически. Мне было настолько плохо, что я не думала. Я не знала, почему моë тело решило, что ему можно доверять. Почему оно решило сделать это. Но я ткнулась лбом в его грудь и задышала. Я не прикасалась к нему, и он не прикасался ко мне. Мы будто замерли. А потом я обняла его за шею, еле прикасаясь к воротнику его рубашки, будто зная, что ворую что-то, чего мне нельзя и мне сейчас за это отрубят руки. Но он не отрубил. Он протянул было руки — наверное, чтобы оттолкнуть меня, но прикоснулся к моим локтям, и… так и оставил их там. Еле касаясь меня с непонятной осторожностью, на которую вообще был не способен и которую не должен был отдавать мне. Недообъятие, лишь на половину. Всегда недо. — Хочешь уйти отсюда? — спросил он. В его голосе не было иронии. Я ни разу не слышала, чтобы он с кем-то так разговаривал. Наверное, всë по-другому ощущается, когда ты слышишь сердце человека и его дыхание. Я чувствовала его живым. Чувствовало его дыхание - такое живое, настоящее, враз делающее меня жадной. Его будто коробило это и сбивало с колеи, это была дезориентация и лёгкая паника. Будто я стала исключением из его компьютерной матрицы, и это было... странно. Ещë пока непонятно, но. «Хочешь это недоспасение?» И я кивнула.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.