ID работы: 11428165

Если вы не овцы Доброго Пастыря, то дьявол – пастырь ваш

Слэш
NC-17
Завершён
762
автор
Misty Kira бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
41 страница, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
762 Нравится 44 Отзывы 230 В сборник Скачать

0

Настройки текста
Примечания:
Минхо начинает ненавидеть его раньше, чем они знакомятся лично. Как будто в этом есть необходимость — его все знают, его все любят, ты узнаешь о нем, даже если не хочешь. Золотой мальчик, староста класса, гордость преподавателей, главное сокровище всей этой проклятой католической школы, пропади она пропадом. Его имя шелестит по старым каменным коридорам так часто, будто это он — любимейший единственный сын господа, а не тот, перед чьим ликом они молятся каждое воскресенье. — Поделиться с тобой молитвословом? Минхо поднимает глаза от парты, с неудовольствием врезаясь в это улыбающееся великолепие. — Ты же новенький? Я принес тебе учебник по истории религии, но преподаватель просит также приносить молитвослов на занятие, а у меня сегодня как раз два. Ну вы посмотрите на него. Такие люди всегда вызывали у Минхо раздражение. Они то ли отчаянно пытаются казаться идеальными, либо действительно такими являются. И он не знает, что из этого бесит его больше, — или то, что ему никогда таким не быть? — так сильно, так гадко, до горькой едкой тяжести в желудке. — Ты вообще кто? Конечно Минхо знает, кто он. Но желчь льется из него бесконтрольно, будто это все подсознательные попытки прожечь дыру в красивой сияющей броне. Там должна быть трещина, и он бросается на ее поиски с клыками. — А, — он смущенно смеется, смешно дергая плечами, — меня зовут Бан Чан, я староста класса, — Минхо еле сдерживает порыв закатить глаза. Давай еще весь список своих регалий выкати. — А ты Ли Минхо, верно? Я информацию о тебе еще неделю назад получил. Минхо подается вперед, заваливаясь на парту, и с удовольствием замечает, как Чан, глупо торчащий в проходе между рядами несколько драгоценных минут до урока из-за новенького, едва ли на сантиметр отступает назад. Минхо щурится. Знает или нет? Ему просто передали информацию о прибытии? Или сразу выдали личное дело? Может, даже рассказали, почему Минхо на самом деле затолкали в католическую школу посреди года? — Обойдусь, — просто отвечает он, отворачиваясь к окну. Чана это не задевает, или он так мастерски владеет голосом, раз следом Минхо слышит беспечно-счастливое: — Ладно, но если что, не стесняйся, обращайся по любому вопросу. Черта с два. Здравый смысл призывает просто забыть о его существовании, стереть из реальности, которую он воспринимает как скучную безобразную массу. Минхо здесь как в ссылке, нужно просто переждать. Но почему-то, чем чаще он думает о нем, тем чаще ловит его взглядом — и тем сложнее этот взгляд отвести. Они не общаются, они не здороваются, — Чан, конечно, здоровается, Минхо нет, — но какого-то черта он не может перестать смотреть. Если бы ему хотелось просто поиграться, он бы выбрал другой вариант, сахарно-ранимый, Чонина, например, или Енбока, чтобы даже взламывать не пришлось, они бы сами открылись. Или, может, Джисона, который пока что единственный не вызывает неприязни — он искренне безобидный как дитя. Но Минхо не хочет, ему не нужны проблемы. И поэтому он находит себе не проблему, а обсессию. Иногда ему кажется, что Чан просто похож на его бывшего. Может быть, полнотой губ — Минхо засматривается на них, когда они молятся за обедом. Вернее, все молятся, прикрыв глаза, а Минхо следит за тем, как мягко двигаются губы, когда Чан беззвучно проговаривает молитву. Может быть, шириной плеч — Минхо нравится смотреть, как забавно натягивается ткань форменного пиджака на них, как двигаются лопатки. После физкультуры Минхо специально выбирает душевую кабинку напротив, смотрит на красивую спину, движения ягодиц, когда Чан переступает с ноги на ногу. Что бы Чан сказал, если бы увидел, как он смотрит? Испугался бы? Разозлился? Нет, нет, он не способен на такие эмоции, — он же золотой мальчик, славный мальчик, красивый, — и потому желание выдавить их силой, выжать, дробит Минхо кости. Это больно. Физически. Смотреть на него, искать его слабости, ждать подвоха и не видеть его, и ненавидеть, ненавидеть. Если «нечестивые будут низведены в плен дьявола», — Минхо утащит самых святых за собой. — Ты опять пялишься, — хихикает Джисон, с которым они проводят субботнюю службу за уборкой двора. Минхо сжимает в руках черенок метлы и заставляет себя отвернуться, хотя Чан, в паре метров от них таскающий мешки с листьями на своих красивых плечах, это не замечает. Джисон заметил, а он нет. Так только хуже, ведь ни ненависть, ни презрение, ни страх — ничего нет страшнее безразличия. — Засмотрелся на листья, — спокойно отвечает Минхо. Джисон хихикает снова. — Так засмотрелся, что уже пять минут метешь пустое место? Пустое место. Вот чем остается Минхо в его жизни, пока Чан забивает в его — каждое свободное. Почему это так бесит? — Он мне не нравится, — ему кажется, если проговорить это вслух, то станет легче. Не становится. Джисон искренне удивляется. Любой бы удивился, разве такой человек может не нравится? Минхо от этого только бесится сильнее. — Чан? — Да. Есть в нем что-то такое… гнилое, глубоко закопанное. — В Чане? — еще более удивленно спрашивает Джисон. — Мы точно про одного человека говорим? Как будто здесь есть еще кто-то, настолько же безупречный. — Слушай, — Минхо раздраженно вздыхает. Ему не хочется срываться на Джисона, единственного человека, в чью внутреннюю чистоту он действительно верит. — Я уже встречал таких людей. Ну знаешь, — он едко усмехается, — праведных. — Разве не все мы здесь стараемся смиренно следовать воле божьей? — Нет, брат, не все. Кто-то бросает попытки, как вы говорите, растить в себе добродетели, едва пересекает порог класса со звонком на перемену, других хватает до двери во двор, а кто-то даже не пытается, — Джисон вряд ли знает, к какому типу причисляет себя Минхо. — И никто из них не заслуживает порицания, пока они признают в себе это. — Например? — растерянно отзывается Джисон. Минхо крутит головой. На уборку двора поставили два класса из параллели, он знает не всех, но это ненадолго. Его забавляет изучать людей. Пока остальные ищут господа, Минхо ищет в них дьявола. — Например, Чанбин, — он кивает на парня, красящего одну из урн. — Ты знал, что в выходной, в который нам можно покидать кампус, он стреляет у старших сигареты? — Джисон шокированно мотает головой. — Ты не знал, потому что он не хочет этого показывать, он курит не для того, чтобы прослыть крутым. — А зачем? — Он очень вспыльчивый. Он отчаянно старается поддерживать высокую успеваемость, но предметы по основам религии даются ему с трудом. Ему сложно делать то, что не интересно, а сигаретами, я так думаю, он пытается снять напряжение. — Я как-то видел, как он пнул дерево, — смеется Джисон. — Ну вот. Он старается, но не пытается врать, будто он идеален. — Ладно, а… — Джисон большими глазами осматривает двор в поисках следующего подопытного. То, как его увлекает эта игра, даже забавно, — Хенджин? Минхо смотрит на парня, моющего окно на стремянке. И четырех преданных помощников, смиренно бдящих за его безопасностью. — Ты знаешь, что на его красивое лицо здесь засматривается много мальчиков. — Нам нельзя о таком говорить, — испуганно шипит Джисон, смущенно опуская взгляд. — И тем не менее, ты это знаешь, — усмехается Минхо, — и он это знает. Реши он прикидываться образцом святости, он бы, как вечно настаивают преподаватели, держался бы скромнее, обрезал волосы. Сначала я подумал, что ему нравится привлекать внимание, но потом заметил, как он сохраняет дистанцию, ни с кем не кокетничает. Ему просто хочется оставаться собой, даже такой ценой. — Енбок? — Он влюблен в девочку из соседней женской школы. — Что?! — Меня подселили к нему в комнату первые две недели и как-то я застал его плачущим над её фоткой. Оказывается, они полюбили друг друга ещё два года назад, до того, как школу разделили на мужскую и женскую. Он все выходные гуляет с ней, а нам ведь нельзя, ты помнишь? — Конечно! — с жаром выдыхает Джисон и немного испуганно спрашивает: — И что, они?.. — Они даже за руки не держались ни разу. Так кто здесь грешит? Искренне верующий, благочестивый Енбок, имеющий отношения несмотря на запрет, или администрация школы, которая не приемлет исключений? Мимо них с воплями и хохотом проносятся Сынмин с Чонином, бросающие друг в друга только что собранные листья. — Про этих даже спрашивать не буду, — устало вздыхает Джисон, и Минхо смеётся. — Ладно… — его лицо вдруг светлеет, будто он только вспомнил: — а я? — «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят». — В смысле? Минхо с умилением смотрит в его чистое, непонимающее лицо. Удивительный человек. — Потом расскажу. — Нет, подожди, — Джисон вдруг хмурится, задумываясь, — а Чан? — У Чана нет изъянов. — И что же в этом плохого? Они вдвоём находят Чана взглядом. Тот со смехом собирает разбросанные Сынмином и Чонином листья в новый мешок. — В том, что это ложь, — Минхо с раздражением ощущает, как едва воцарившееся на душе спокойствие за дружеской беседой, просыпается сквозь пальцы, обнажая знакомую, болезненную желчь. — Давай, назови мне хоть один его недостаток? Джисон долго всматривается в Чана, будто ответ вот-вот появится у того лице, но Минхо уже знает, что услышит. — Их нет? — говорит Джисон, и Минхо фыркает. — Нет, правда, он действительно очень хороший человек. — Ты — хороший человек. И даже у тебя есть грешки, излишнее любопытство, например. Они у всех есть. Нет святых на земле. А он — очень старается им казаться. — Нет, ты не понимаешь, — настаивает Джисон. Ну конечно, конечно Минхо не понимает, все понимают, и только он почему-то нет. — Он просто такой человек, который… как тебе объяснить? Он мне как-то сказал, что с детства мечтал стать священником, как отец, и после школы пойдёт учиться дальше. Для него вера это что-то совсем иное, чем для любого из нас. Он из тех, кто никогда не отступает от цели, а здесь это не просто цель, а… как он сказал? — Джисон чешет затылок. — Основа жизни. Посвятить себя любви к богу и ближнему. Минхо фыркает сквозь улыбку. — Нам по семнадцать, Джисон. Среди нас нет праведных. — Но… Чан же есть? — Поэтому я и сказал, что в этой школе учатся только два типа. Кто-то держится светлого пути, все же осознавая свою греховность, а кто-то рьяно играет в святошу. И для других, и для себя. — Тогда к какому типу относишься ты? — Я думаю, ты знаешь, что меня засунули сюда силой, — Минхо, видя, как Джисон смущенно опускает взгляд, усмехается. Конечно он знает. Скорее всего, все в школе знают. — Поэтому ни к какому. Минхо не держится светлого пути. Никогда не держался. И после того случая ненавидит всякого, кто пытается выдавать себя за праведника. Минхо даже не знает, были ли они влюблены, или это была всего лишь похоть. Ему и не нужна была любовь от Вонхо, как бы яростно он в ней ни клялся — особенно за несколько секунд до того, как кончить Минхо в кулак. Минхо нужна была честность: ты хочешь меня, я хочу тебя, ничего сложного. Ему не нужны были отношения или открытость, достаточно было знать, что они оба соглашаются на это добровольно. Целоваться до онемения, трогать друг друга, с голодом лезть под одежду, губами к коже — скрываясь, когда точно никто не видит, до скрипа кроватей в редкие дни, когда дома никого. Им было нельзя, никак, у обоих родители настолько же глубоко верующие, насколько они оба — нет; только Вонхо бегал от этой правды, играя в святость. И потому, когда их поймали целующимися за школой во время прогуленного урока, Вонхо сразу же повесил вину на Минхо. Тот даже не подумал уточнить у директора, как они представляют, что он совращал Вонхо, когда их так и поймали, пока Вонхо отнюдь не так целомудрено, как всех уверяет, вжимал Минхо в стену, вылизывая рот. Какое-то время Минхо даже было весело наблюдать за этим представлением, пока мелкая искра не охватила весь лес. Слухи поползли по школе, Минхо оклеймили чуть ли не насильником и едва не отчислили со скандалом. Родители, с которыми отношения у него так и не восстановились, отправили сына в католическую школу на «излечение». У его лекарства была потрясающая улыбка. И побочный эффект, выжигающий нутро до кипящих углей. Минхо всегда чувствует, как печет, сладко и ядовито, от взгляда на него, хотя между ними десять рядов полупустого главного зала, из которых два передних набиты его воздыхателями. Они изображают, что заинтересованы пением хорового кружка, репетирующего здесь по средам и пятницам, Чан — что это не замечает. Минхо смотрит в его светлое лицо, сидя на самом последнем ряду, один, — его здесь всегда избегают, — смотрит и ждет момента. Осечки. Чего-нибудь. Знака, что Чан своей фальшивой святостью напивается из чаши, которую держат десятки людей, жаждущих его взгляда с раболепным томлением. Чан, в перерыве между песнопениями, коротко, бархатно смеется над фразой другого хориста, — смех его катится по проходу мягким, шипящим шелестом сквозь эхо, — и Минхо сжимает себя через штаны, заваливается локтем на переднее сиденье, подпирая лоб ладонью. Минхо один из них. Он тоже хочет его взгляда, как эти люди, но он рвется к свету не для того, чтобы быть причастным, он рвется к свету, чтобы узнать, сколько за ним темноты. «Итак, когда Судия воссядет, всё сокрытое станет явным: ничто не избегнет наказания. Что тогда скажу я, несчастный, кого попрошу в защитники, когда даже праведник не будет в безопасности?» Во время пения Чан закрывает глаза. Минхо вгрызается взглядом в его лицо, трогает себя жестче, больнее, как хотел бы сомкнуть пальцы на его горле. Посмотреть, какое слово раздастся последним, продолжит ли он исправно хрипеть каждое слово до конца молитвы, или только губы, красивые, полные, будут беззвучно двигаться? Минхо тянет молнию вниз, запускает руку в штаны, едва сдерживая вздох облегчения. Перед его глазами никого нет, только Чан на пустой, залитой светом сцене — галстук совсем слегка приспущен, пуговицы белой рубашки идеально застегнуты. Минхо представляет как выходит к нему на сцену, и Чан опускается перед ним на колени, тут же меняя адресата молитвы. Минхо хочет взъерошить его волосы, вздернуть за подбородок, показав господу его истинное лицо и то, с какой кротостью, трепетностью он принимает чужой член на язык. Минхо приказал бы ему пропеть до последнего слова, чтобы чувствовать вибрацию, слышать, как голос Чана впитывается в кожу. Мягкие лохматые кудри вцеплялись бы в его пальцы, умоляя не уходить, нежно, так нежно, что у Минхо жжёт ладони от мысли, как сильно хочется прикоснуться по-настоящему. Сжать в кулаке, толкнуться в рот — Чан бы закашлялся, боже, конечно, но не отстранился бы, потому что тоже хочет, но никто, кроме них двоих, не должен знать об этом. Минхо мечтает спустить ему в глотку, на лицо, на вьющуюся чёлку, измазать губы. В ладони резко становится мокро и горячо, и Минхо чуть не сползает с края сиденья, сводит бедра. Чан, закончив песню с остальными, ласково улыбается под аплодисменты. Минхо хочет его испачкать. Песенник в мягкой обложке, который раздали каждому присутствующему, сам попадает в руки, Минхо случайно открывает на «Судном дне» и мстительно вытирает пальцы об страницы. Чан спускается со сцены вперёд всех, бросает что-то про то, что через 5 минут ему позвонит мама, торопится по проходу. У Минхо секунд семь, не больше, на дикую идею, гремящую в голове огромным колоколом. Он выскакивает со своего ряда в проход, Чан в лёгком удивлении смотрит на преграду — где же твоя безмятежная улыбка, ангелок? — но Минхо не колеблясь протягивает ему ладонь для рукопожатия. Даже улыбается. Чан от этого, кажется, только теряется ещё больше. Ну же. Он не может отказать. Чан никогда не отказывает. — Мне очень понравилось выступление. Чан расплывается в улыбке и резво пожимает ладонь, в которую Минхо кончил пару минут назад, представляя как трахает его рот. — Спасибо, друг. «Я тебе не друг». «Я тебе не друг», — думает Минхо, но в ответ давит улыбку и только крепче сжимает руку. Ему кажется, что должно отпустить. Вот она, несмываемая метка на Чане, именно его, все. Но на уроке, видя его в дверях, Минхо неосторожно представляет, как Чан дрочил себе этой рукой утром, и вспыхивает мурашками. Как он это делает? Медленно или быстро? Водит кулаком или затрахивает общажный матрас как текущая сука? Рискует сделать это до того, как проснётся сосед, или прячется в ванной? Или, о господи, с искренной повернутостью цепляется за целомудрие и отгоняет похотливые мысли отчаянными молитвами? А потом Чан вдруг проходит в класс, идёт мимо его ряда и оставляет на его столе… яблоко. Минхо смотрит на него, Чан смотрит на Минхо, все смотрят — на них двоих. — У моей бабушки сад, угощайся, — радушно говорит Чан и, не дожидаясь реакции, уходит. Минхо смотрит на яблоко с истошно колотящимся сердцем, и его отстраненность идёт трещинами, будто паутиной. Вот, в чем проклятье запретного плода — не в том, что его нельзя есть, а в том, чтобы мучиться мыслями, почему его дали именно тебе. Чан никому больше не подарил яблоко, и одноклассники смотрят так, будто вырвут его вместе с пальцами, вздумай Минхо взять его в руки. Минхо не трогает его до конца уроков, лекции идут мимо ушей, перемены проходят мимо, Минхо следит за яблоком, будто оно может взорваться. Когда он сжимает его в ладони, чтобы убрать в рюкзак с последним уроком, кожу опаляет. Яблоко рыжее, словно раскаленая сталь, Минхо чувствует его жар спиной через ткань рюкзака, через пиджак и рубашку, пока несётся в общежитие, бегом по лестнице, в комнату, скорее, запереться. Он уверен, что запустит руку в рюкзак, сожмет кулак и кожа пойдёт лоскутами, обожженная, но рыжий бок доверчиво жмется в ладонь. Минхо опускает яблоко на стол между кроватями — его и второй, которая уже давно пустует, — и просто смотрит, ожидая непонятно чего. Может, Чан не просто хороший актёр, может, он здесь — змей искуситель, объявивший охоту, и Минхо, едва откусив кусок, заснёт вечным сном. Может, здесь что-то совсем другое. Должно быть. Минхо не верит в «просто так», потому что Чан к нему не подходит, не навязывается, только здоровается как обычно и все, и Минхо ловит себя в отвратительном состоянии трепетного ожидания, когда на него посмотрят. Но на него не смотрят. Тайна остаётся тайной, обсессия захлебывается в навязчивых мыслях. Люди же не делают ничего просто так. Минхо, уже в ритуальном обыкновении сидя за столом, двигает пальцем яблоко, смотрит как переливается солнечный свет из окна на боках, и ждёт, пока оно ответит. Люди ничего не делают просто так, особенно, когда их внезапный акт любви к ближнему строго персонифицирован. Чан больше никому не дарил яблоки. Минхо видел. Он всегда смотрит. И Чан, словно чувствуя его взгляд, нарочито не смотрит в ответ. Это бесит до озверения. Почему раньше он хотел, чтобы Чан посмотрел, просто чтобы увидеть его реакцию, а теперь хочет, чтобы он посмотрел, чтобы… что? День ото дня яблоко иссыхает, идёт морщинами, сжимается, гниёт в бурые пятна, и обсессия Минхо как будто гниёт вместе с ним. Каждый день приходя в комнату, он смотрит, как оно умирает, теряет силу. Ему кажется, что это не проклятье, а благословение; что как только яблока не станет, его навязчивая идея уйдёт следом, и в какой-то день он наконец поднимает подгнившую мякоть со стола, пахнущую сладковато-землистым, несёт её в мусорку, почти чувствуя облегчение. Вот так. Сейчас он выбросит яблоко и его тут же отпустит. Нет никакого секрета, никакой скрытой истины, просто что-то… да какая разница, зачем он вообще всем этим увлёкся? Какое ему дело до чьих-то попыток убедить мир и себя в своей чистоте? Минхо перед миром — предельно честен, так какого черта, ну это все… Когда яблоко мокро шмякается об днище ведра, Минхо выдыхает. А потом в дверь стучат. Открывая дверь, он думает, что идея стала навязчивой до правдоподобия — Чан стоит на пороге, обнимая подушку, улыбается, очаровательно лохматый. — Привет. На третьем этаже будет ремонт, меня переселили к тебе на время. К Минхо давно никого не подселяли. Все его соседи, тихие, нервные, воцерковленные мальчики, съезжали через неделю, запуганые слухами; Минхо не то что делать ничего не надо было, даже смотреть. Приручение строптивого не удалось, и на какое-то время его оставили в покое, но теперь спустили с цепи секретное оружие. Минхо смотрит на улыбку Чана и чувствует как едва перекопанное, свежеистерзанное нутро начинает заново гнить. * Вопреки ожиданиям — снова, — Чан не навязывается. Минхо накручивает в голове двадцать сценариев, где Чан набивается в друзья, а он едко, красиво его отшивает, и всеми двадцатью давится как желчью. Чан не смотрит, не заводит разговор дальше бытовой темы, но и не выглядит так, словно сторонится. Все время, когда не занят в кружках и на службе, он проводит в комнате за книгой или домашним заданием. Всегда возвращается до отбоя, даже если иногда уходит в гости к друзьям на другом этаже, и Минхо в эти редкие вечера замечает, что постоянно смотрит на часы. Ему хочется думать, что это из-за того, что он ждет осечки, что Чан где-то проколется, — опоздает или придет пахнущий запрещенным, — а не потому что ревнует. Они не друзья, никогда ими не будут, Минхо не хочет быть его другом, Минхо хочет… — У тебя в домашнем задании, в восьмом, тоже получился ноль, да? Минхо промаргивается и уставляется на Чана, сидящего за столом с тетрадью. Тот продолжает писать, будто его голос Минхо послышался, не поворачивается, не смотрит. Посмотри на меня. Смотри только на меня. — Я не знаю, — отвечает он, возвращаясь обратно в мобильник, — я решил не делать математику. — А почему? Минхо наконец-то чувствует его взгляд, но в ответ не смотрит, скролит по экрану меню туда-обратно, интернета тут все равно нет. — Если у тебя есть проблемы с заданиями, мы могли бы вместе… — Слушай, — Минхо вскидывает голову, — что тебе от меня нужно? — Ничего, — немного растерянно отзывается Чан. А лицо такое честное-честное, аж противно. — Я просто подумал, что могу помочь, если ты не можешь решить. — Зачем? — В смысле? — еще более удивленно спрашивает он. — Зачем? — Минхо спускает ноги с кровати, упирается в них локтями, подаваясь вперед. — Мне помогать? — Он так близко, что мог бы, едва взмахни пальцем, коснуться кожи сразу под линией шорт. Бедра у Чана не крупные, но заметно крепкие, Минхо бы попробовал силу их хвата на своей талии. — Ты не боишься меня? — Почему я должен тебя бояться? — Остальные же боятся. Неужели слухи до тебя не доходили? Минхо боится даже моргнуть, настолько яростно он всматривается в чужое лицо, ожидая реакции. Соврет? Сменит тему? Не может быть, чтобы он не знал. Минхо даже немного хочет, чтобы он соврал, это будет значить, что Чан его боится. Значит, и себя боится тоже. — «Не внимай пустому слуху, не давай руки твоей нечестивому, чтоб быть свидетелем неправды», — Чан отвечает совершенно спокойно, честно, Минхо хочет расхохотаться ему в лицо. — А если я лично скажу тебе, что это правда? — Это не имеет значения, — Чан отворачивается, но не пряча взгляд, а просто возвращаясь к домашнему заданию, как будто они обсуждают погоду, а не то, что он живет в одной комнате с мужеложцем, отрицающим религию. — Прошлое тебя не определяет, пока твое сердце искренне стремится к покаянию. До чего же легко ему проводить эту грань между белым и черным, собой и другими, оставаясь чистеньким. Как просто он стирает саму суть Минхо, миллионы дорог на которых он был, есть и мог бы быть, оставляя только одну. Ту, где человек все время должен стараться быть хорошим, раскаиваться о том, что ты это ты, и сам Чан на ней — далеко впереди, как пример для подражания. Люди и рвутся к нему как к высокому, долгожданному барьеру, мечтают, что перепрыгнут, уверены, что получится, и неизбежно разбиваются. Потому что путь к святости — просто обманка, а Чан в ней заперся, словно в неприступной крепости. «Я тебя выломаю», думает Минхо. «Расковыряю. Медленно-медленно. По гвоздику, по щепочке, пока ты сам не развалишься у меня на руках.» — А если я не раскаиваюсь? — усмехается Минхо. — Тогда в чем смысл? — спрашивает Чан спокойно. — Брось, это же очевидно. Неужели у тебя нет ни одного порока, даже самого мелкого, такого, что даже если стыдно, ты ничего не можешь с собой поделать? И не хочешь? — Я стараюсь растить в себе добродетели вместо них. — Прям так уж бегрешен? — Минхо фыркает. — Никто не благ, как только один Бог. Но это не значит, что мы не должны к этому стремиться. — Хорошо, давай так. Назови мне любой свой грешок? — Тебе стоит больше тренироваться, если ты хочешь научиться проводить исповеди, — Чан, откладывая ручку, с улыбкой поворачивается. Он такой красивый, когда улыбается. — Любой. Мой ты знаешь. Давай. — Ммм… — он задумывается. Минхо не ждет, что ему с порога откроется суть этой головоломки, но может хватить подсказок. — Я люблю поесть. — Ты что, серьезно… — Нет, правда! Мне мама каждые выходные передает еду, а ко вторнику я уже могу все слопать. — Я видел, как ты делишься с другими на обеде, — Минхо закатывает глаза. — Конечно, но… — Нет, так не пойдет. — Ладно, еще, например, мне очень часто лень учить историю, там столько дат… — Слушай, — от нетерпения он подается еще немного ближе, и Чан инстинктивно отклоняется назад. Несильно, совсем чуть-чуть, они все ещё так близко, что ему достаточно слегка качнуться, чтобы поцеловать красивые губы. — Ты ведь понимаешь, о чем я. За что тебе действительно стыдно? Или должно быть стыдно, но никак не выходит стыдиться? Чан смотрит в глаза неотрывно, как кролик перед змеей, и Минхо весь вспыхивает от предвкушения. Воздух между ними трещит от напряжения, или от страха — от чего угодно, что заставляет Чана так резко растерять слова… Если он хотя бы на секунду опустит взгляд ниже, Минхо его поцелует, плевать. — Я стараюсь такого не допускать, — тихо говорит Чан. Фыркнув, Минхо отстраняется назад, упирается ладонями в кровать позади себя, взгляд Чана прокатывается по нему так молниеносно, что могло бы и показаться. — Ты можешь мне не отвечать. Но себе-то не ври. — Ты не понимаешь, — Чан впервые откладывает ручку, переплетает пальцы на коленях. — Для меня это важно. Я знаю, что такие как ты смеются надо мной, я не идиот. — Такие как я? — Минхо насмешливо приподнимает бровь. — Я не хотел тебя обидеть, — вздыхает Чан, крепче сжимая ладони. — Я лишь имею в виду, что знаю, что многие учатся здесь по стечению обстоятельств, для кого-то вопрос веры не более чем еще одно обстоятельство, с которым нужно смириться, но я хотел здесь учиться. Мне это важно. Поэтому я стараюсь как могу. Потрясающе. Минхо рассматривает его сквозь прищур с неприкрытым интересом. Надо же, святая наивность, красивая до грехоподобия; сколько глупости могло бы скрываться в нем, если бы он искренне боролся за чистоту души? Но Минхо ему не верит, — нет Санта-Клауса, нет чистых людей, как нет света без тьмы, — просто позволяет играть дальше. То, как рьяно Чан борется за свет сопоставимо с тем, как Минхо ищет в нем тьму. Свидания с господом у Чана строго по расписанию, он проводит утро за молитвой, с ночной — отправляется спать, у него все размеренно, четко, правильно. Минхо обрастает своими ритуалами. Ложится позже, чтобы насмотреться на теплый свет ночника, играющий на голых плечах, когда Чан молится на коленях перед кроватью, представлять, лениво трогая себя под одеялом, как спустится тоже, прижмется грудью к спине, сжирая свет. Будет ли Чан продолжать молитву с поцелуями на шее, или имя господа сменится на имя Минхо? Просыпается раньше, драгоценные пятнадцать минут до будильника Чана выискивая ответы на его лице. Красивом, правильном; он настолько идеален, что это почти больно. Утренний свет из окна рассыпается у него на одеяле, на подушке вокруг растрепанных волос, подсвечивает, словно мандорла. Чан шелестяще выдыхает во сне сквозь приоткрытые губы, хмурит брови, и Минхо усмехается почти с нежностью. Интересно, что снится праведникам? Что же им такое снится в момент, когда у них так стоит? Минхо наблюдает за этим почти каждое утро и страшно веселится. Это всегда заканчивается одинаково, настолько, что Минхо боится однажды не сдержаться и заржать. Потому что Чан, просыпаясь, вздыхает с легким недовольством, закрывает глаза обратно и… молится. Интересно, это будет сильно невежливо, если Минхо откроет ему секрет, что стояк гораздо быстрее убрать с помощью дрочки, чем отогнать молитвой? Но Чан не сдается, в особо проблемные дни он молится так усердно, что сжимает кулаки, не подозревая, что Минхо наблюдает за ним сквозь неплотно сомкнутые веки, вибрируя мстительной радостью. Вот оно. Буквально у него под носом. — Научи меня, — говорит Минхо, подсаживаясь к Чану на скамейку во дворе во время большой перемены. — В смысле? У Чана в руках старый катехизис с потрепанными от времени желтыми страницами, который никогда не покидает его сумку. Минхо бросает беглый взгляд на страницу и едва сдерживает ухмылку. «Четыре главные добродетели: благоразумие, справедливость, воздержание, мужество». Да что вы говорите. — Помнишь, ты мне тогда сказал, что для кого-то вопрос веры не более чем обстоятельство, с которым нужно смириться? — Чан удивленно кивает. — А если я хочу это изменить? Хочу, как ты? — Минхо, — смеется Чан, и Минхо ненавидит себя за то, как сладко сводит внутри от своего имени его голосом, — это должно идти от сердца. — А у меня пока ниоткуда не идет, и что мне делать? — фыркает Минхо. — Ребенок тоже должен ходить на ногах, но он же только ползает, пока ему не показывают как вставать на ноги. — Ты можешь попросить старших, я не в праве тебя учить. Вот, например, отец Сон… — …будь его воля, не пускал бы меня к себе на порог церкви на воскресную службу. — Ты придумываешь, — щурясь, смеется Чан. — Нет, серьезно, мне от их лекций хочется уверовать в сон, а не в бога. — С чего ты взял, что я приобщу тебя к вере песнями, танцами и плакатами? — Может, мне просто нужен другой подход? — Минхо пожимает плечами. — Мы же одного возраста, кто мне ещё сможет нормально объяснить? — Не знаю, — растерянно тянет Чан, улыбаясь, — не уверен, что я подходящий для этого человек. Минхо вздыхает, старательно не глядя на него. Мысль, что они оба ведут какую-то игру, не покидает его, вот только он уверен — чтобы победить, можно играть и по чужим правилам. — Ладно, извини, что насел, — хлопнув Чана по плечу, Минхо поднимается, — сам разберусь, — буквально запуская обратный отсчёт до того, как… — Хорошо-хорошо, ладно, я могу попробовать. Минхо застывает, не оборачиваясь, чтобы не выдать, какая отвратительно довольная улыбка вспыхнула у него на лице. Он не наседает сразу, ждет нужного момента, если в его затее такой вообще может быть. Через пару дней начинаются тренировки к осенней эстафете, и Чан, который, разумеется, участвует, — он в этой школе разве что только еду не готовит, — день за днем возвращается в комнату измотанный, с идеальной натянутой улыбкой, прилежно выполняет домашку и рушится спать. Минхо, вставая по своему шпионскому будильнику, в крепости его сна убеждается лично. Вручную. Первые секунды самые тревожные. Минхо крадется босиком, переходит жалкое расстояние между кроватями так долго, будто полтора метра помножили на десять. Чан сопит, приоткрыв рот, раскинувшись в залитой солнцем постели, и от этой картинки сердце горячо плавит. Так бы он выглядел после ночи, проведенной в кровати Минхо? Выглядел бы он так же сладко зацелованным, выжатым, отлюбленным? Минхо никогда не узнает, потому что между ними не может быть никаких чувств, Минхо не хочет вскрыть в нем чувства — только природу. Ткнуть его лицом в собственное отражение, пока зеркало не пойдет трещинами. Если дьявол существует, то он сегодня помогает Минхо, потому что, когда он садится на край кровати, та не скрипит, почти не поддается весу. Чан дышит громко, Минхо бы почувствовал его дыхание, если бы рискнул наклониться, но только проводит ладонью над простыней, не касаясь. Ему нельзя прикасаться к местной святыне, но от этого только острее кипит желание ее осквернить. Минхо не лезет напролом, нарушает правила с хитростью, почти ласковостью: сначала проходится по простыне над бедром едва ощутимо, так осторожно, что прикосновение к ткани могло бы и показаться. Минхо ниже опускает руку, далеко не в половину веса, стреляет взглядом вверх. Чан не просыпается. Сердце грохочет медленно, сильно, Минхо, нервно облизнув губы, проверяет реакцию на движение, проскальзывает пальцами, смотрит снова — ничего. Во рту так пересыхает от нетерпения, что Минхо сам себя баюкает мантрой — осторожно, медленно, вот так, не торопись, — но стоит только легонько накрыть пах ладонью, как внутри все ликующе обрывается. Чан не просыпается. Минхо от радости почти колотит. Больше всего его радует даже не то, что у него так легко получилось, а то как легко Чан реагирует на прикосновения, вернее, не он, а его тело. Минхо уже видел его член в душе, но то, как он поддается ладони Минхо, едва ли ее присутствию, быстро, с готовностью — ощущается совсем по-другому. Тело не врет. Чан может себе лгать, но тело не врет. Минхо совсем слегка давит сильнее, чувствуя мгновенное напряжение, ему хочется сжать по-настоящему, горячо и терпко, но Чан вдруг судорожно вздыхает, и Минхо застывает. В тишине комнаты его сердце грохочет глухим барабаном. Чан не просыпается. Минхо не сдерживает улыбки. Он делает так каждое утро, когда уверен, что Чан крепко спит, раз за разом заходя все дальше, приучая к своему присутствию. С каждым разом Минхо становится нетерпеливее, и лёгкое поглаживание подушечками пальцев переходит в более ощутимые прикосновения, несмотря на то, что и сон Чана становится чутче. Но то, как он рвано дышит в полусне, слегка жмурится, ерзая, не отпугивает как должно, а только больше будоражит. Однажды Чан открывает глаза. У Минхо все просчитано: он убирает руку за несколько секунд до того, как ерзанья Чана его разбудят, невозмутимо читает библию, все так же сидя на краю кровати. То, что Чан проснулся, видно боковым зрением, он вдруг вздрагивает, судорожно загребая простыню ближе, закрываясь. — Что ты здесь делаешь? — спрашивает он немного испуганно. — Живу, — усмехается Минхо, изображая чтение и перелистывая страницу ладонью, в которой только что едва ощутимо пульсировал член Чана, сдавленный бельём и пижамными штанами. — Кстати, раз ты проснулся, у меня есть вопрос, тут написано… — Нет, я имею в виду, почему ты сидишь на моей кровати? Минхо очень хочет оглянуться. Очень. Он и так слышит, почему Чан задаёт этот вопрос, но ему хочется увидеть, как подозрение, сомнение, волнение отразится на лице, как Чан будет играть с собой в игру, в которой одни запреты. Нельзя допускать мысль. Нельзя судить. Нельзя предполагать. Люби ближнего своего, даже если боишься, что у тебя сейчас стоит из-за него. — У тебя здесь солнце падает, а у меня вон, — Минхо машет рукой на свою кровать, которая действительно ещё примерно полчаса будет оставаться в тени. — Думал сесть на пол, но дует, а ты… — с колотящимся сердцем он встаёт, оборачивается, открывая свой маленький театр для одного богобоязненного зрителя, — ой, извини. Чан смотрит в его такое честное, сожалеющее лицо, и краснеет ещё сильнее, сгребая на себя покрывало так упорно, что оно становится похоже на балетную пачку. Минхо, одним чудом подавив улыбку, пересаживается с книгой на свою кровать и больше не смотрит. От Чана разит таким стыдом, что хочется расхохотаться, святое радио в его голове слышно даже отсюда. «Ну что ты, Чан, как ты мог такое подумать, допустить подобные нечестивые мысли о человеке, да как он, с Библией в руках!..». Обернувшись покрывалом, Чан нервно подрывается, топчется на месте, будто не знает, извиняться или молча гореть со стыда, и все-таки сбегает в туалет. Минхо, утыкаясь лицом в открытые страницы, сдавленно смеётся. Потрясающе. Отложив библию, он встаёт, подходит к двери — за это время он научился ходить очень, очень тихо, — прислоняется ухом к двери с дурацкой улыбкой на лице. Вода не шумит. Никакого шороха. Только голос Чана, который судорожно молится. Минхо всерьёз нацелен свести его с ума. И у него это, кажется, получается. Чан абсолютно точно не просыпается от прикосновений, но его подсознание как будто ищет подвох в новых ощущениях тела. Минхо все легче его завести, — Чану все сложнее замолить естественные нужны, — иногда достаточно легонько потереть пальцем или просто накрыть ладонью, и член Чана твердеет практически мгновенно. Азарт захлестывает его с такой силой, что иногда ему хочется зайти дальше, лишь из любопытства, проверить, вдруг Чан со временем будет реагировать просто на его присутствие, как собака Павлова? Но он все ещё помнит, зачем это делает. Кажется. Одним утром Чан практически вскакивает на постели. Минхо, сидящий за столом, за которым оказался меньше минуты назад, оглядывается с театральной растерянностью, Чан смотрит в ответ огромными блестящими глазами, в которых эмоции летят бешеным контрастом от возбуждения до ужаса. У него так стоит, что ему, наверное, больно, и Минхо бы его пожалел, если бы так сильно не злорадствовал. — Ой, — тяжело, будто долго задерживал дыхание, выдыхает Чан. — Доброе утро. Туман в глазах медленно проясняется, выпускает сознание из горячего, липкого, такого неправильного томления. Интересно, что ему снится, когда Минхо его трогает? Кто ему снится? — Ты… в порядке? — С этим почти-не-вопросом Минхо опускает взгляд между его ног, глядя с наигранной жалостью. Чан тут же привычно нагребает на себя простыню, пытаясь прикрыться. — Да, да, в полном, конечно, извини за… — он растерянно замолкает, не зная, куда девать взгляд. Ему очень хочется сбежать, но он просто не может. Минхо усмехается про себя. — Да ладно, за что, у всех бывает, — он пожимает плечами и возвращается к фальшивому выполнению домашки. — Тебе помочь? Это удивительно, насколько спокойно ему удаётся произнести эту фразу не дрогнувшим голосом, когда внутри все мелко трясется от напряжения. Минхо очень долго вспахивал землю, чтобы посеять самое важное зернышко именно сейчас. Чан реагирует до смешного предсказуемо. — В смысле? — Ну, то есть, — Минхо выдерживает задумчивую паузу, — с твоей проблемой. — Что? В смысле, ты, ты о чем, ты что такое говоришь, как у тебя вообще язык повернулся! — тараторит Чан испуганно и вцепляется в простыню с таким остервенением, будто Минхо сейчас вырвет её из рук, сдернет трусы и силой возьмёт член в рот. Минхо, конечно, мог бы, но зачем портить веселье. — Успокойся, ты меня не так понял. — Я спокоен. Минхо, насмешливо фыркнув, поворачивается на стуле. Чан дёргается, будто хочет отодвинуться. — Слушай, я знаю, рукоблудие это грех и все такое, я тебя не осуждаю, — говорит он, подняв ладони в воздух, — это твой выбор, как хочешь, но ты же сам себе здоровье портишь. — По разрушительным действиям своим на душу и тело сладострастие именуется «похотию злою»… А по унижению ею разумного существа «страстию бесчестия». Знаю, я читал вчера, — заканчивает он с лёгкой улыбкой. Чан немного расслабляется, как будто чувствуя себя безопаснее на знакомой территории. Минхо же свой, он читает книги, которые Чан ему приносит, ходит с ним на службы. — Нет ничего зазорного в том, чтобы помогать друг другу. — Ты это называешь помощью? — фыркает Чан. — Я тебе больше скажу, я знаю много соседей, которые помогают друг другу. — Да об этом даже думать грешно, что ты вообще говоришь? — Может, я тебе сейчас открою секрет, но, — Минхо с особой осторожностью подбирает слова, чтобы не выдать как есть с привычной себе язвой, — чтобы такое делать, необязательно что-то испытывать друг к другу. Ни похоть, ни другие чувства. Это просто взаимопомощь. Чан неверяще мотает головой, щеки красные то ли от смущения, то ли от негодования. — Мне кажется, ты себе это сам придумал. — Как хочешь, я же не заставляю, просто предложил. Минхо снова склоняется над тетрадью, почти физически ощущая локальный взрыв на соседней кровати. Гнилое зерно, брошеное с его лёгкой руки, разрастается в паранойю. Минхо ничего не делает, ему и не нужно, Чан сам справляется с тем, как ищет подтекст там, где его нет. Он не может выбросить из головы слова Минхо, сам же себя терзает этим. Он думает, и это буквально написано у него на лице, позволяя Минхо считывать его легко, будто детскую азбуку. Чан наблюдает, как Джисон висит на Минхо на перемене и думает «было или нет?». В классе они не общаются, поэтому когда их сажают вместе на математике, Чан весь урок сидит с неестественно прямой спиной, чтобы даже на миллиметр не повернуться в сторону Минхо, только взгляд то и дело скачет вниз. Туда, где рука Минхо лежит на столе около учебника, в задумчивом жесте трёт большим пальцем ластик на кончике карандаша. Минхо смотрит на доску и старается не ухмыляться. Чан смотрит на его руку и думает «есть или нет?». Когда Минхо склоняется над сидящим за столом Чаном, тот ощутимо каменеет. Минхо его даже почти не касается, просто перебрасывает руку через плечо, чтобы ткнуть пальцем в тетрадь с домашкой, задать какой-то вопрос, но одного его присутствия так близко достаточно, чтобы Чана заштормило. Он ощущает Минхо ближе, чем должен, реагирует, как дрессированный — и боится. Минхо намеренно загоняет его в угол, выдавливая живое наружу. Что победит, лживые принципы принятия и человеколюбия или желание сорваться от страха и потребовать держать дистанцию? Чан, предсказуемый до умиления, стабильно выбирает первое, и лишь сжимается весь с губительной мыслью «будет или нет?». Опоздав на пятничную проповедь, Минхо даже не старается незаметно прокрасться в церковь. Просто заходит, получая недовольный взгляд проповедника, ищет знакомую кудрявую макушку среди рядов скамеек. Их класс никогда не приходит полным составом, поэтому Чан сидит, наконец-то, не окружённый свитой своих воздыхателей, а совершенно один на заднем ряду, и Минхо торопится это нагло исправить. Садится намеренно близко, будто до Чана нет полутора метра свободного места, бедра соприкасаются вплотную, Чан свои тут же сводит, пытаясь избежать контакта. — Ты если опаздываешь, то лучше не приходи, — шёпотом говорит он, глядя вперёд. — Вообще-то, я утром просил, чтобы мы пошли вместе, — тем же невозмутимым шепотом отвечает Минхо, — потому что я могу забыть. Но ты, видимо, решил пойти один. Ты мог бы хоть в школе сказать, чтобы я тебя не ждал. Минхо даже не вслушивается в певучую проповедь, только делает вид. Возможно, как и Чан, потому что тот сидит спокойно, но указательный палец ладони, лежащей на бедре, начинает нервно постукивать. Проповедник заходится еще воодушевленнее, эхо его голоса гремит от каменных стен церкви, Минхо находит в этом повод, чтобы повернуться, наклонившись ниже, и спросить под ухо: — Я тебя чем-то обидел? То, как Чан мелко, резко дергается, сохраняя невозмутимое лицо, вызывает у Минхо улыбку. Ответ ему уже не нужен. Но Чан, все так же не поворачиваясь, еле слышно спрашивает в ответ: — Нам обязательно говорить об этом сейчас? — А когда? В общаге ты со мной не разговариваешь, в школе избегаешь. — Я не избегаю тебя, — проповедник вдруг кидает на них взгляд, и Чан на мучительную минуту замолкает, прежде чем продолжить, — просто почему-то, когда нас видят вместе в школе, мне задают странные вопросы, на которые я не хотел бы отвечать. — Если короче, ты меня стыдишься. Чан тяжело выдыхает. — Нет. Просто я не в праве говорить что-то за тебя. Это не только низко, но и порождает глупые сплетни. — Ладно. И больше Минхо не говорит ничего. Следующие двадцать минут он буквально ощущает, как Чана колотит от невысказанности и от страха, что его неправильно поняли, как он не слышит ни единого слова, кроме тех, что гремят, захлебываясь, тысячей оправданий в его голове, которые он не может сказать. Минхо делает это специально — ему ужасно нравится выводить Чана из равновесия, потому что только в эти моменты он начинает показывать себя настоящего. Так же специально, незадолго до конца проповеди, Минхо медленно закидывает рюкзак обратно на спину, получая предсказуемый вопрос: — Ты куда? — Выйду первым, — спокойно говорит он, — на всякий случай, чтобы никто тебя со мной не увидел. Минхо с улыбкой выходит из церкви, чувствуя уничтожающий взгляд проповедника в спину и еще один неслучившийся, которым Чан бы очень хотел посмотреть, если бы не проиграл своим принципам. С ним же он возвращается обратно в комнату, садится на свою кровать и беспомощно уставляется на Минхо, сидящего на своей. — Прости меня, пожалуйста, что я тебя обидел. Я правда не хотел. — Да я верю, — спокойно отвечает Минхо, но Чану, доблестному воину за справедливость и накормленных котят, этого недостаточно. — У меня была непростая неделя, и… — он смущенно трет затылок, опуская взгляд, — мое тело снова мне не подчиняется, и это выводит из себя. — И давно у тебя это? — Что? — спрашивает Чан с неловкой надеждой, будто Минхо сейчас скажет про что-то другое. Что-то нормальное. — Ну, ты же не мог всегда бояться себя трогать? — Чан заливается краской, и Минхо тут же говорит: — Да ладно, ты можешь мне не отвечать, мы же даже не друзья. Просто… не игнорируй меня, ладно? Хотя бы здесь. В школе нам не обязательно общаться, меня все устраивает. Минхо идет разбирать рюкзак, как будто для него разговор закончен, но он всегда бросает наживку, и Чан как послушный песик ее заглатывает. Он молчит добрых минут пятнадцать, Минхо уже успевает начать домашку по истории, как вдруг говорит тихо в спину: — Мне это не нравится. — Я бы поспорил, — усмехается Минхо, радуясь, что его выражение лица Чану не видно. — Нет, я не об этом, — Чан слегка прокашливается и выдыхает порывисто почти шепотом, — как же стыдно, а. Минхо молчит. Чан ему сам откроется. Он уверен. Он так долго, так тщательно его дрессировал. — Мне не нравится, когда я теряю над собой контроль. Особенно, когда это происходит и с телом, и с разумом. Да, это, может быть, глупо, но мне так легче. Сохранять голову холодной. — Подожди-подожди, как там отец Сон рассказывал недавно? — Минхо постукивает ручкой по губам. — Во время рукоблудия наш разум пустеет, и мы открываем туда путь дьяволу? Чан смеется. Минхо тоже не может сдержать улыбки. — Не знаю насчет этого… — А я точно того человека выбрал в учителя? — хмыкает Минхо. Чан смеется еще громче. — …но у меня другие причины. — Я, конечно, не настаиваю, но интриговать ты умеешь. Они еще недолго смеются, и Минхо продолжает писать полную нечитаемую белиберду в тетрадь, потому что внутри он настолько ждет ответ, что остальное просто стирается. В тишине он переворачивает страницу учебника; ладони неожиданно мокрые. Скажет или все-таки нет? — Понимаешь, — осторожно объясняет Чан, — я в этом состоянии как будто перестаю быть собой. А что там остается вместо меня, какие мысли оно думает, я боюсь узнать. Минхо опускает ниже голову, чтобы его ликующую улыбку не было видно в отражении окна. Он точно знает, зачем змей искушал первых людей в Эдеме, потому что ради этого искристого чувства долгожданной победы можно пойти на любые ухищрения. — Слушай, — говорит Минхо, разворачиваясь на стуле и укладывая локоть на спинку. Чан все еще смотрит в пол. — Вот ты когда-нибудь травился? — Конечно, — фыркает Чан с улыбкой, — как-то съел очень острый кимчи-чиге, всю ночь потом изливал душу унитазу. — Ну вот, — Минхо смеется, — это почти то же самое. Ты же, когда хочешь блевануть, не держишь все внутри до последнего? — Твои аналогии, Минхо, — смеется Чан, наконец поднимая взгляд, — просто отвратительны. — Мне надо, чтоб ты понял логику, а не впечатлился моим красноречием, — Минхо закатывает глаза. — Пока что я понял, что блевать и… — Чан берет крохотную, но такую неловкую паузу, — мастурбировать это одно и тоже. — Если ты не любитель орать на сантехнику, то я бы сказал, что блевать все-таки не так приятно. Чан снова опускает глаза, все еще слегка розовый на скулах, но теперь он хотя бы улыбается. Минхо вцепляется в его доверчивую брешь в обороне с калечащей нежностью. — Я только хотел сказать, что есть вещи, которые происходят с нашим телом неизбежно. Это просто биология, не больше. — Но, когда нас рвет, мы не думаем… всякое. — Слушай, — Минхо вздыхает, — я могу подрочить просто уставившись в стену и ни о чем не думая. Чан аж на кровать залезает в приступе смеха и деланного отвращения. — Я не хотел этого знать. — Это просто пример! — Минхо швыряет в Чана ручкой, вызывая на его лице широченную улыбку. — Не обязательно о чем-то думать, я вот к чему. — Ладно, ладно, я понял. Минхо отворачивается обратно, листает учебник, вообще не видя страниц, потому что все его мысли там, где Чан медленно, но верно, сам роет себе яму. — Но если, как ты тогда сказал… кто-то помогает друг другу, разве можно в этот момент ни о чем не думать? — Чан тревожно поправляется. — Прости, это некорректный вопрос, мне не стоило… — Можно. Все зависит от того, как ты к этому относишься. Если ты относишься к этому, как к простой реакции тела, то в чем проблема? С одним из моих одноклассников мы как-то так делали, и ничего не случилось, мы же не испытывали друг к другу чувств. Чан позади него так густо полыхает, что Минхо припекает бок. Он впервые не представляет, что Чан ему ответит на такую откровенно брошенную гранату, испугается или доверится больше. И Чан, лишь слегка охрипнув от смущения, просто говорит: — Ладно, я понял. Не то чтобы этот разговор что-то поменял в поведении Чана, все продолжается как обычно: утром его тело реагирует как у всех семнадцатилетних, он достаточно быстро просыпается и, удостоверившись, что Минхо спит, начинает молиться снова. Но на следующий день после эстафеты, в которой участвовали и команды из женской католической школы, Чан внезапно сам будит Минхо своими поскуливаниями. Солнце еще даже толком не начало всходить, а стояк Чана уже упорно топорщит шорты. Минхо с насмешливой улыбкой подходит ко второй кровати, смотрит недолго, прежде чем сесть: Чан слегка мотает головой по подушке, дышит сбивчиво, будто сам просит прикосновений, простыня комом сбита в сторону. Что ему снится? Нежные девичьи улыбки, крохотные полоски голого живота, виднеющиеся под футболкой во время прыжка за мячом, тонкие руки с аккуратными пальцами, передающие эстафетную палочку? Или он просто так вымотался, что на него навалилось все сразу? Минхо присаживается на край кровати, нервно облизнув губы, окидывает его всего голодным взглядом, будто хочет сожрать — у него самого почти стоит от того, как Чан мечется в мокром сне. Он не осторожничает как раньше, нетерпение делает его хитрее, настойчивее, и он склоняется над Чаном так близко, как никогда не был, нависает сверху, вдавливая одной рукой плечо Чана в кровать, второй пробираясь сразу под шорты, под белье. Даже так Чан вырывается из сна не сразу, подслеповато моргает, мотая головой, и Минхо, не дожидаясь его полного пробуждения, сжимает член в ладони, горячий, мокрый на головке. Чан стонет так сладко, что у Минхо встает сразу же. Но ему нельзя себя трогать, сейчас ничего нельзя, кроме как сделать Чану так хорошо, чтобы он даже не успел понять, что происходит. Он наконец просыпается по-настоящему, глаза округляются от пугающего удивления, будто не могут поверить в то, что видят перед собой, но Минхо только предупреждающе вдавливает в плечо и крепко, быстро дрочит кулаком. — Не бойся, — выдыхает Минхо, не замечая, как сам задыхается, — доверься мне. Закрой глаза. Чан послушно закрывает глаза, действительно доверяясь или просто прячась в себе, оглушенный бурей ощущений. Минхо жадно всматривается в его лицо, смотрит, как Чан вцепляется зубами в нижнюю губу, чтобы не издать звука, и так страшно, так мучительно хочет его поцеловать, что кусает свои. Чан кончает практически сразу, Минхо выжимает его мокрым кулаком, пачкает его собой, но смотрит только на его лицо, как напряженно сходятся брови, распахиваются губы, как Чан, жмурясь, замирает в немом стоне, застывая всем существом. Будь его воля, Минхо бы кинулся его целовать, заласкивать сквозь оргазм, вымучивать его так сильно, пока он бы не рассыпался в порох, — но вместо этого аккуратно достает испачканную ладонь и выходит из комнаты раньше, чем Чан успеет действительно осознать, что произошло. Минхо не знает, сколько стоит в общем туалете на этаже, глядя на свое отражение в зеркале. Ему невыносимо хочется потрогать себя, и он знает, что вспомнив лицо Чана, пойманного оргазмом врасплох, сам спустит меньше, чем за минуту. Но терпит, замешивая болезненное давление с диким азартным восторгом внутри. Интересно, был ли он первым мужчиной, кто трогал Чана вот так? Первым человеком? Кто-нибудь еще слышал, как хрипло, бархатисто он стонет? Отражение Минхо улыбается в ответ с жутким довольством. Возвращаясь по коридору обратно в комнату, после того, как выждал полчаса, Минхо крутит только одну мысль: сейчас все решится. Ему не страшно, но немного волнительно — он не любит ошибаться, и особенно не хотел бы ошибаться сейчас, когда у него получилось. Почти получилось. Он заходит в комнату и видит, что Чан уже одет, собирает рюкзак, не шарахается, не смотрит испуганно, ведет себя как обычно. Будто ничего не произошло. Минхо с той же невозмутимостью проходит мимо него к своей кровати, заправляет постель. А внутри весь дрожит от ожидания. Вот сейчас. Сейчас. Чан либо съедет из комнаты и больше никогда даже не посмотрит на него, либо… — Джисон позвал вместе сходить на завтрак, — буднично говорит он, продолжая собираться, — пойдешь с нами? Минхо не знает, почему дает ему шанс сбежать. — Я вчера не доделал историю, так что вы идите, если я закончу раньше, то присоединюсь. — Ладно. Чан выходит за дверь, Минхо, опускаясь на матрас, смотрит на нее, будто сможет считать ответ. Он не надеялся, что Чан сорвется на него — он вообще никогда не видел, чтобы Чан хоть на кого-то повышал голос, — но почему-то был уверен, что он хотя бы смутится, растеряется. Получая в ответ неожиданное ровное равнодушие, вкус которого хорошо распознал еще в первые недели в школе, когда смотрел на миролюбивую улыбку Чана и ненавидел его за вранье, Минхо заходится в беспомощной злости. Что это значит? Он подобрался достаточно близко? Слишком близко? Или его вообще отбросило на старт? Минхо вздыхает, падая спиной на кровать. Он почти уверен, что Чан не вернется, разве что собрать вещи, может, даже «завтрак с Джисоном» всего лишь прикрытие того, что он пойдет к коменданту с просьбой переселить. Но ведь Чан никогда не врет, разве нет? Разве что себе. Когда Чан возвращается в комнату после вечерней службы, он не собирает вещи. Он их оставляет, бросает сумку, забрасывает на плечо полотенце, ищет что-то на полу. — Тапки мои не видел? — Кажется, под столом, — растерянно отвечает Минхо. Чан отодвигает стул, выуживает тапки и, обувшись, так же спокойно и невозмутимо уходит в душ. Минхо смотрит на дверь. Чан не съезжает. Он остается. Минхо обваривается в собственной сумасшедшей радости так, словно он вот-вот лопнет и рассыплется огромным кипящим фейерверком искр. * Ничего, казалось бы не меняется. Они продолжают общаться обо всем, кроме того-самого-момента, ходят вместе на проповеди, Чан фарширует его килограммами книг и собственных знаний, Минхо притворяется, что ему это все еще интересно. Когда его интересует только Чан и странное ощущение, что он ловит от него последние несколько дней. Нет, Чан не сторонится, не смущается, наоборот, резонирует каким-то тонким, едва ощутимым растерянным раздражением, похожим на сильную усталость. Но он не то чтобы сильно занят в кружках, и до семестровых тестов еще далеко, поэтому Минхо не понимает — и не может спросить, — что происходит. Из странностей он замечает только то, что Чан, просыпаясь, сразу же заворачивается в халат, висящий теперь на спинке кровати, и уходит в общий душ, возвращаясь через полчаса. Минхо бы предположил, что он все-таки сдался и начал снимать напряжение самостоятельно, но никто не возвращается после оргазма мокрым и побледневшим. — Ты в порядке? — осторожно спрашивает он, когда Чан возвращается в комнату. Полотенце висит на голове, с волос капает, глаза темные, усталые. — Я не могу блевануть, — только и говорит он и непривычно замолкает до самого момента, когда уходит в школу. Минхо от этого молчания даже как-то неуютно, он привык, что Чан по утрам, собираясь, тарахтит как тихое радио. Что значит эта странная фраза, до Минхо доходит очень, очень долго. Одним утром он просыпается, замечая, что Чан уже не спит. У него снова стоит, неизвестно сколько времени, но он ничего не делает, не молится, не уходит, просто смотрит в потолок, будто в ожидании, что весь мир вот-вот рухнет и прекратит его страдания. — Доброе утро? — растерянно, очень тихо тянет Минхо, боясь спугнуть. Чан поворачивает голову и просто смотрит. Нет, не просто, он смотрит таким взглядом, который Минхо от него не ждал получить. В нем ожидание, обреченность, горечь, робкая просьба — Чан сдается и Минхо, глядя в его глаза, понимает, что выиграл. Но вкус победы не ощущается так сладко, как он представлял все это время, его вытесняет чувством гораздо острее, жарче. Минхо встает с кровати, не сводя с Чана взгляда, подходит медленно, и внутри все вскипает от понимания, что он действительно может подойти не скрываясь. Что Чан просит об этом. Минхо хотел его доломать. Чан сам это предлагает. Не прощайте меня, святой отец, ибо я согрешу и не буду жалеть об этом. Минхо так же медленно опускается на край — знал бы Чан, насколько привычно ему на этом месте, — как будто боится спугнуть. Ему бы хотелось растянуть момент, сделать ему так хорошо, что не останется сил на стыд, ласкать его долго, с удовольствием. Но Чан заметно боится, лежит как изваяние и смотрит куда-то в сторону, только бы не на Минхо. — Это ничего не значит, — тихо напоминает Минхо. Чан, поджав губы, судорожно кивает. — Закрой глаза. Чан закрывает глаза и даже слегка расслабляется, только тело временами заходится мелкой дрожью, в ожидании, в страхе. Минхо жрет его голодным взглядом, не зная, за что уцепиться, ведь одно дело смотреть тайно, другое — с долгожданного разрешения. Чан сжимает кулаки от напряжения. У него все еще стоит несмотря на страх, и Минхо не может не усмехнуться. Ждал ли Чан, пока он проснется? Специально ли откинул покрывало, открывая доступ к телу? Представлял ли, как Минхо будет его касаться? Минхо хотел бы распробовать его распахнутость до мельчайшего оттенка, но ему нельзя так рисковать. Это ничего не значит, и Минхо не хочет давать Чану повод сомневаться, что это не так, поэтому он почти торопится, сразу накрывает ладонью бугор на шортах. Чан, сжимая губы, шумно выдыхает через нос, стыдясь того, как сильно дергается член в ладони Минхо, или того, насколько хорошо ощущается простое прикосновение. Минхо дает больше, но держит дистанцию, мнет через одежду, ему страшно хочется запустить ладонь как в прошлый раз, чтобы снова почувствовать, как сильно Чан течет от прикосновений другого человека. Ему нельзя торопиться, нельзя спугнуть, он только крепко вдавливает основанием ладони, находит головку пальцами и настойчиво трет, пока тяжелое дыхание не обрывается жалобным скулежом. Рука Чана судорожно дергается вверх, будто он порывается закрыть себе рот, но сжимается обратно в кулак, крепко, до остро прорезавшихся сухожилий. Минхо хочет попросить его дышать, — Чан дышит рвано, через раз, задерживает дыхание, когда Минхо сжимает особенно сильно, — но боится напомнить о своем присутствии. Только всматривается в его лицо, красивое, такое красивое, особенно сейчас, когда ему так хорошо, так больно и сладко, что он не может этого скрыть. Минхо бы его сожрал, если бы мог, вцепился бы зубами в доверчивую распахнутость, выворачивая до постыдной, честной изнанки. Но он не может. Не сейчас. Потом. Он знает, что однажды это случится. То, как быстро Чан кончает от нескольких прикосновений, просто поражает. Минхо сильно сжимает ладонь, даже через ткань ощущая, как мокро становится под ней. Чан не открывает глаз, застывая в немом стоне с тем же потрясающим выражением лица. Минхо хочет слышать его голос, хочет видеть, как оргазм застилает взгляд, чувствовать, как горит кожа под пальцами, но наслаждается тем, что есть, подрагивая от собственного возбуждения и горячей предвкушающей мысли. «Знал бы ты, что я могу с тобой сделать, Чан, что я с тобой сделаю». Минхо знает, что так правильно хотя бы сейчас, держаться легенды, будто ничего не происходит, поэтому он заставляет себя подняться почти сразу и выйти из комнаты. На ватных ногах добравшись до общей душевой, он дрочит себе, представляя красивое лицо Чана во время оргазма, и сам кончает так, что темнеет в глазах. Никто из них не знает, как долго это продолжается, но с каждым днем границы размывает все явственнее. Минхо не торопится, как бы сильно ему ни хотелось заполучить контроль не только над телом Чана, но и его головой, подступает постепенно, наглея с каждым разом. Сначала трогает через одежду, потом медленно лезет под резинку белья, и от первого прикосновения пальцев к коже внизу, Чан втягивает живот будто от холода, будто его уже не трогали так до этого. Сколько бы раз это ни происходило, даже для Минхо каждый — как первый. Он ласкает Чана, собирая целую коллекцию того, как он всхипывает; как кусает губы и даже на первом уроке они остаются вспухшими, красными; с каким лицом он отдается ощущениям, с каким кончает, испуганно зажмурившись. Но Минхо все равно хочется больше. — Я приспущу немного, ладно? — спрашивает Минхо, легонько прихватывая резинку белья пальцами. Чан испуганно распахивает глаза и сразу же отводит, будто если не будет смотреть, то забудет, кому позволяет себя касаться так богохульно. — У меня так запястье затекает. Чан же хороший, добрый, уступчивый парень, и Минхо по его слабым местам жмет без жалости. Реагирует Чан предсказуемо, кивает, снова закрывая глаза, и даже немного приподнимается, помогая приспустить белье, Минхо смотрит на блестящую головку и еле сдерживает восхищенный вздох. Чан ждет этого, как бы сильно не пытался скрывать. Облизнув ладонь, Минхо сжимает ее под головкой, делает пробный мокрый толчок, и от шелестящего стона на грани слышимости загривок обсыпает горячими мурашками. Минхо водит медленно-медленно, сильно, смотрит с улыбкой на то, как Чан, даже не замечая этого, слегка запрокидывает голову. «Конечно, тебе нравится, ” — думает Минхо, всматриваясь в его лицо, — «тебе так нравится, что ты еле сдерживаешься». Чан старается вести себя тише, правда, старается, но ничего не может поделать с тем, как течет в чужой кулак, и Минхо, собрав выступившую смазку с головки, растирает ее по коже, дрочит чуть быстрее. За все эти дни он уже выучил, как Чану нравится больше всего просто по тому, как срывается дыхание, как перед оргазмом разжимаются кулаки, пальцы бессмысленно скребут простыню. Чану хорошо, безумно хорошо, Минхо намеренно сжимает пальцы на головке, чувствуя, как сильно бьет в ладонь, когда Чан кончает, еле слышно хныкая от удовольствия. Но когда Минхо после душа возвращается обратно в комнату, Чан молится. Снова. Минхо не знает, что побеждает в нем, раздражение или любопытство, это и не важно, потому что он решает ничего не делать. Буквально. Это даже смешно с каким растерянным лицом смотрит Чан, когда утром вместо того, чтобы снова совершить паломничество к его кровати, Минхо уходит из комнаты или садится за стол доделать домашку. На самом деле, Минхо плевать на домашку, он остаётся в комнате, только когда хочет устроить себе новое развлечение — и нет ничего веселее того, как Чан за его спиной разваливается на части от собственных принципов. Рукоблудить ему нельзя. Просить Минхо тоже. Можно только, незамеченным, стрелять смущенным непонимающим взглядом соседу в затылок и мучиться от того как сильно хочешь, чтобы к тебе прикоснулись. О, Минхо знает, как Чану тяжело игнорировать свою физиологию, когда его тело распробовало, как хорошо может быть. И ему не жаль совершенно. Минхо: 1, Бог: 0. * — Минхо, сядь, пожалуйста, к Чану на эту лабораторную. Минхо послушно берет ручку с тетрадью, поднимается, направляясь к Чану на первой парте. Тот не поворачивается, гипнотизирует штатив с пробирками, только вздрагивает, когда две пустые колбы звякают друг об друга от того, как Минхо, усаживаясь, задевает парту. — Подвинь реактивы, пожалуйста, — спокойно говорит Минхо. Это становится едва ли не первым, что говорит он Чану за неделю наглого игнорирования, и судя по тому, как Чан реагирует, он очень даже скучал по его голосу. — Что? — отзывается он растерянно. Минхо ухмыляется. Ну что ж. Минхо кладёт ладонь на его бедро, будто для опоры, тянется, чтобы пододвинуть штатив, Чан испуганно застывает, мышцы на бёдрах напрягаются под ладонью. Минхо хорошо это чувствует, потому что, вернувшись на место, руку не убирает. — Давай с натрия начнём. Чан, кажется, хватает первую ближайшую склянку — у него пять по химии, он не может ошибаться, — и Минхо, с довольной усмешкой, почти ласково тянет: — Это не натрий, — и сжимает ладонь на бедре так сильно, что следующий выдох Чана выходит из него рывками. Чан трясущимися пальцами ворочает скляночки, кидает тревожные взгляды на учителя, но никак не на Минхо, чтобы не увидеть, с какой самодовольной мордой он смотрит. Чан бы мог прекратить это, но тогда он привлечет внимание учителя, а ему нельзя, ведь он такой правильный, такой беспроблемный. Минхо туго проходится ладонью вниз к коленке, и Чан чуть не сшибает один реактив на пол. — У тебя так руки трясутся, — с фальшивым участием интересуется Минхо, — хочешь я налью? — Не надо, — произносит Чан сквозь зубы, льёт злосчастный натрий. Минхо опираясь свободным локтем в парту, скашивает глаза, согреваясь жарким чувством превосходства. У Чана уже стоит. Его телу так тяжело было терпеть неделю исчезнувших прикосновений, что оно реагирует на простое касание к бедру. Хороший пёсик, мстительно думает Минхо. Пипетка в руках Чана издаёт еле слышное треньканье об край пробирки. Жидкость медленно розовеет, так же медленно Минхо ведёт ладонью обратно вверх и, закапываясь пальцами в мягкую внутреннюю сторону бедра, сжимает. Пипетка чуть не выпадает из пальцев Чана прямо в пробирку. Минхо улыбается. — Пожалуйста, — сдаётся Чан, поджимая губы. Минхо убирает руку. Ну, он же не чудовище какое-то. Редкое зрелище вскипевшего Чана Минхо видит тем же вечером — в школе он бы конечно не осмелился подойти, — хотя даже злится Чан умилительно. Он плюхается на кровать, уставляется на Минхо недовольным нелепым волчонком, Минхо делает вид, что так зачитался комиксом про трех котов, что не видит этого. — Ну и зачем ты это сделал? — Что сделал? — спокойно спрашивает Минхо, не отрываясь от комикса. — Это! — Чан выдыхает с таким возмущение, что Минхо едва успевает поднять журнал, чтобы скрыть улыбку. — Дышал? — уточняет он насмешливо. — Минхо, — вздыхает Чан. Минхо откладывает журнал, смотрит на его смешное смущенное лицо. Чан сразу отводит взгляд. — Зачем ты ко мне прикасался? — А это запрещено? Ещё недавно ты был совсем не против. Чан упираясь локтями в колени, прячет в ладонях лицо. Если Минхо ещё немного надавит, Чан засвистит как забытый чайник на плите. — Я сделал что-то не так? — тихо спрашивает он, выглядывая из ладоней одними глазами. — Ты… боже, ты ведь знаешь, о чем я. Минхо проглатывает «проблема как раз в твоём боге» и говорит не менее честно: — Возможно, твоё лицемерие выводит меня из себя. — Лицемерие?.. — Мы вроде это обсуждали с тобой, и какое-то время все было нормально, но теперь ты снова… — Минхо вздыхает, закатывая глаза, — как бы это сказать, мне кажется странным, что ты сначала кончаешь мне в руку, а потом идёшь молиться. — После твоих слов это выглядит ещё хуже, чем есть, — вздыхает Чан. Он садится дальше на кровать, откидывается спиной на стену, будто хочет увеличить дистанцию. — Хуже? — Ведь это все еще неправильно, как бы мы к этому ни относились. — Ну так ты определись, ты хочешь жить правильно или честно. Чан ненадолго замолкает, смотрит, Минхо намеренно не смотрит в ответ, убирает журнал в шкафчик под столом. — Хочешь прекратить? — тихо роняет Чан. Минхо фыркает, даже не сдерживаясь. Раздражение шипит у него по венам, кипятит кровь. Посмотрите-ка, кто почувствовал себя слишком смелым, чтобы устанавливать правила. — А ты? Ты хочешь прекратить? Он поднимается, медленно подходит, не без удовольствия подмечая, как Чан вжимается крепче в стену, будто знает, что сейчас произойдет. Или сам хочет этого. Минхо плавно опирается одним коленом в кровать Чана, давая ему несколько секунд на побег, но его не происходит. Чан только смотрит, тревожно поблескивая глазами, как Минхо опирается вторым коленом и медленно опускается к нему на бедра. Так близко они еще не были. Чана от этого настолько штормит, что он забывает отвести взгляд, смотрит снизу-вверх, еле слышно выдыхая: — Что ты делаешь? — Пока жду твоего ответа, — усмехается Минхо, усаживаясь на Чана всем весом. У Чана в глазах картинки мелькают как диафильмы, будто он только и представляет, что случится после опасного «пока». У него есть шанс сбежать даже так, он мог бы оттолкнуть, попросить отпустить, и Минхо бы сразу подчинился. Но Чан этого не делает, наоборот, словно в несознанке, касается ладонями бедер и с шипением отдергивает руки, как обжегшись. Это первый раз, когда Чан прикоснулся сам. Когда не смог ничего с собой поделать, так сильно хотелось прикоснуться. — Минхо, — вздыхает Чан почти с мольбой. — Просто ответь на вопрос, — Минхо выталкивает пуговицу из петли на брюках Чана, медленно тянет язычок ширинки вниз. Чан смотрит на его руки, то ли хочет спрятать взгляд, то ли не может не смотреть, — ты мне ответишь, и я отстану. — Что я… — Чан резко хватает воздух, когда Минхо приподнимается и, запустив пальцы за пояс, дергает белье и форменные брюки ниже, потом прижимается задом к бедрам снова, — что я должен ответить? — А какой был вопрос? Минхо мягко проходится по члену пальцами, привычно оплетает, зажимая в кулаке. Чан тут же, будто выдрессированный против своей воли, прикрывает глаза и откровенно плывет от удовольствия. Его член твердеет очень быстро — неужели Чан терпел все это время? ждал его рук? — и Минхо гладит, не скрывая улыбки. — Чан, — тянет он с насмешливой нежностью. — Что? — отзывается тот, откинувшись затылком к стене. Минхо смотрит на доверчиво открытую шею, представляет, как прошелся бы по ней языком, но только склоняется ниже, чтобы дыхание ощущалось под ухом, спрашивает почти шепотом: — Тебе нравится? Чан от его голоса мелко трясется, сжимает губы, но Минхо все равно слышит его тихий скулеж, когда сжимает член в кулаке, водит большим пальцем по головке, снова и снова, потому что знает, как Чана от этого на куски растаскивает. — Ты хочешь прекратить? — следом спрашивает он. Чан приоткрывает губы, чтобы ответить, но Минхо быстрее двигает кулаком, и Чана встряхивает от своего же стона. Он тут же вгрызается в губы, но Минхо этого достаточно для ответа. — Я остановлюсь прямо сейчас, да? Как будто тело Чана реагирует быстрее головы, он резко вцепляется в бедра Минхо, неосознанно пытаясь удержать, и Минхо тихонько посмеивается в его шею. — Как думаешь, а я хочу прекратить? Чан снова ничего не отвечает, но Минхо уверен, что и здесь знает ответ. Чан не может не чувствовать, как Минхо мягко трется об него задом, в ритм движений на члене, потому что срывается в дыхании и впивается пальцами в бедра. И у Минхо от этого прикосновения прогорает все внутри, жарко, по-черному. Он мог бы кончить просто объезжая его бедро, просто чувствуя, как Чана под ним крупно колотит, но этого мало. Свободной рукой он расстегивает себе ширинку, уверенный, что Чан услышал жужжание молнии, потому что, когда Минхо отстраняется, он видит, как Чан смотрит вниз. Минхо не заставляет, предлагает молча, просто открывает возможность, и сам нервно искрит в ожидании. Это первый тест, который Минхо устраивает Чану, не зная исхода заранее. Чан умный мальчик, самый прилежный, лучший во всем — даже в том, как грациозно летит с пьедестала своей непогрешимости. Он тянется рукой, легонько оттягивая резинку, и застывает в ожидании протеста. Но долгожданное ответное прикосновение ощущается так сладко, что Минхо позволяет себе ослабить контроль, доверчиво прижимается лбом к плечу Чана, замирая в предвкушении. — Я не знаю, как… — хрипло отзывается Чан, но руку не убирает, теребит резинку кончиками пальцев. Он тоже этого хочет, иначе не может быть. — Просто возьми в руку, — Минхо говорит очень тихо, словно боится спугнуть, — я сам все сделаю. Не бойся. Минхо сам приспускает штаны, усаживается обратно. Чан вытаскивает член из белья очень аккуратно, рука горячая, мокрая, пальцы тревожно подрагивают, но потом все-таки сжимаются вокруг, и одновременно с этим Минхо тоже сжимает кулак. Чан дрожит в ломком стоне. — Что мы делаем, что же мы делаем, — заходится он шепотом. Минхо не дает ему думать, дрочит крепко, возвращая нажим, и сам толкается раз, второй, третий, пальцы Чана смыкаются плотнее, и Минхо в собственном ликовании чуть не захлебывается. Он наваливается на плечо сильнее, толкается хаотичнее, проезжаясь задом по бедрам, его несдержанный стон теряется в рубашке Чана, дрожью рябит по коже. — Вот так, вот так, — забывшись, бормочет Минхо, и Чан, больно вцепившись свободной рукой в мякоть бедер, скуляще стонет ему в ухо. Минхо так давно никто не трогал, кто-то, кого бы он хотел так сильно, кто-то, кто так же сильно хочет его в ответ, и черт, как же ему хорошо, как же плевать, что еще немного и волшебство кончится. Настолько, что хочется наплевать на осторожность, впустить член Чана в себя, он так сильно течет в кулак Минхо, что никакой смазки не надо. Было бы больно, было бы потрясающе, и Минхо пошел бы на это, чтобы посмотреть, как Чан рассудок теряет от удовольствия. Почувствовав, как Чан напрягается под ним, Минхо спрашивает, задыхаясь: — Ты скоро? — Очень, — скулит Чан в ответ, и Минхо, чертыхнувшись сквозь зубы, неловко сдирает с себя домашнюю футболку одной рукой, едва успевая накрыть ею свой кулак, потому что Чан кончает буквально секундой позже, закапываясь пальцами в бедра Минхо. Им нельзя марать его школьную форму, не тогда, когда у них одна стиралка на этаж и куча любопытных глаз, но Минхо нравится представлять, как бы это было, как они оба опорочили бы форменную рубашку католической школы для мальчиков. Он сам кончает от этой картинки, невидяще уставляется вниз, не замечая, как они с Чаном оба смотрят туда, где Минхо заливает его кулак, как у Чана течет по запястью. Господи, у Минхо так гремит в голове, что он бы вылизал его руку прямо сейчас, вобрал бы пальцы в рот, завел его снова по щелчку. Но ему нужно вставать и уходить, пока Чан не опомнился и пока позволяет стирать сперму с пальцев убитой футболкой. Минхо от его горячего взгляда на своих голых плечах так жарко, что дышать тяжело. Когда Минхо возвращается, закончив со стиркой футболки, он практически уверен, что снова увидит в комнате Чана, стоящего на коленях отнюдь не в том ожидании, какое бы ему хотелось. Но Чан не молится, просто сидит на кровати, сложив руки на коленях, робко бросает взгляд на Минхо в дверях. — Душ свободен? — сипло спрашивает он. В этом вопросе нет необходимости, на этаже несколько душевых, Чан мог бы просто пойти сразу, но эта неловкая попытка в диалог, намек на то, что Чан пытается относиться проще, пытается идти навстречу… Минхо, улыбнувшись, кивает. На секунду ему кажется, что между ними все может быть нормально. «Нельзя надеяться на то, во что не веришь» Минхо ощущает это в полной мере, когда сам стоит перед кроватью Чана на коленях следующим утром, дрочит кулаком быстро, почти безжалостно, и Чан так тяжело дышит, будто у него сейчас легкие взорвутся. Происходящее ощущается вымученным, отчаянным, настолько больным и сумасшедшим, будто они оба пытаются насытиться друг к другом в последний раз. Чан не закрывает глаза, смотрит туда, где кулак Минхо скользит быстро-быстро, но так мучительно, будто вовсе не торопится дать ему кончить побыстрее. Минхо самого колотит так сильно, что приходится опереться ладонью в кровать, почти нависая над Чаном, тот сразу же вскидывает взгляд, пьяный, горящий, смотрит не в глаза, — нет, он не осмелится, — но на губы, нервно облизывая свои, будто просит о поцелуе. Минхо так сильно хочет его поцеловать, что внутри все трещит от нетерпения, сдается наклоняясь ниже. Чан закрывает глаза, и Минхо едва не рычит, с трудом удерживая себя в руках. Он его поцелует. Если он не сделает хоть что-то — он его поцелует. Ему нельзя. Насильно отталкиваясь, Минхо склоняется глубже над его животом, сжимает член в ладони, вбирая в рот так резко и глубоко, пока губы не сталкиваются с кулаком. Чан рвано, глухо стонет, зажимая себе рот, Минхо находит его ладонь на ощупь, вдавливает в кровать, неосознанно переплетая пальцы, настойчивее скользит ртом. Молчание между ними дрожит как воздух перед грозой, грохочет тяжелым дыханием Чана, измученным стоном, с которым он сдается: — Минхо… И у Минхо все тело осыпает мурашками. До чего же приятно слышать свое имя его голосом, ощущать, как он легонько подбрасывает бедра навстречу. Минхо хочет сделать ему еще лучше, насаживается так, что почти давится, туго втягивает щеки, и Чан в ответ скулит жалобно сквозь закушенную губу. Минхо хочет его сломать, хочет себя сломать, но Чан отвечает ему с контрастной нежностью. Закапывается свободной ладонью в волосы на затылке, не давит, а гладит, ерошит с такой убийственной ласковостью, что Минхо впервые чувствует себя по-настоящему чудовищно. Но не может остановиться. — Минхо, я сейчас… Может, Минхо и есть чудовище. Может, Чан искренне стремится к свету, и Минхо хотел бы так тоже, но отчаянно боится, что не получится, и выжирает из Чана все светлое и доброе, потому что не знает, как самому это испытывать. Если ад существует, Минхо будет гореть там в самых страшных кострищах, но даже это не помогает держаться от Чана подальше. Сжимая головку во рту, Минхо дрочит Чану, легко проскальзывая по мокрой чувствительной коже, и стон, с которым Чан кончает, сжимая его ладонь в своей, простреливает в Минхо шипастым рикошетом, ранит больно, до извращенной сладости. Минхо проглатывает все и мягко выпускает член изо рта, запоминая как удовольствие отпечатывается на красивом лице Чана. Запоминает каждую секунду до того, как он придет в себя, откроет глаза. Минхо смотрит в них с предчувствием, что все испортил, Чан смотрит насквозь, как будто его и нет здесь, и Минхо эти несколько мгновений вседозволенности всматривается так отчаянно, будто в последний раз. Когда Чан с судорожным вздохом приходит в себя, промаргиваясь и наконец разжимая ладони, Минхо осторожно убирает руки прочь. Ему нужно уйти. Но он смотрит на алые отпечатки на внешней стороне ладони, там, где Чан впивался пальцами, сжимая его руку. — У тебя… — еле слышно начинает Чан. Минхо впервые боится на него посмотреть, но заставляет себя это сделать. Чан неловким жестом машет в направлении своего лица, куда-то к губам, и Минхо, повторяя его жест, стирает сперму с уголка рта, невозмутимо спрашивая: — Это? — Ага, — Чан забавно краснеет, и, стоит Минхо облизнуть палец, возмущенно вопит сквозь смех: — Эй! Минхо смеется вместе с ним, и все кажется хорошо и безоблачно, но в груди застывает комом дурных предчувствий. Он находит им причину тем же днем, когда в субботу, на уборке двора, Джисон вдруг подбегает, с удивлением сообщая: — Чан просит тебя подойти. Минхо ищет знакомую полосатую шапку с помпоном, находит ее на хозяине, чистящем от снега место, которое уже давно вычистил. Вопрос «а сам он чего не подошел?» Минхо приходится проглотить, он и так знает, чего. За то время, пока между ними продолжается все, чему они оба не могут дать названия, их совсем редко видели вместе на людях, и, кажется, Чан бы хотел, чтобы так и оставалось. Минхо тоже. Наверное. Чем ближе Минхо подходит, тем явственнее ощущает, что сейчас услышит. Поэтому, когда Чан поворачивается, он даже не удивляется, услышав: — Нам нужно это прекратить. Здесь идеальное место, они на людях, но не так близко к остальным, чтобы можно было подслушать. И не так далеко, чтобы Минхо осмелился сделать что-то, что переубедит Чана быстрее слов. — Что именно? — насмешливо спрашивает он. Чан, обессиленно приваливаясь спиной к дереву, устало просит: — Пожалуйста, не мучай меня. — Чем? — фыркает Минхо. — Мы вроде договорились, что это ничего не значит. — И я согласился, когда оно действительно так было. Но я оказался не прав, и мне самому за эти ошибки расплачиваться. — Расплачиваться, — вторит Минхо ехидным эхом. — Серьезно? Зачем ты вообще тогда согласился? — Плоть слаба, но и дух тоже. Я думал, что пока могу ни о чем не думать, как ты говорил, это действительно ничего не значит. — И что изменилось? — Минхо смотрит невозмутимо, когда на деле у него сердце так колотится, что бьется об ребра. — Я начал думать, — тихо признается Чан, — и то, о чем я думаю, мне не нравится. — Тебе не нравится? — Минхо подходит чуть ближе. — Или нравится, но это «неправильно»? — Минхо, пожалуйста. — Чан, это просто смешно. Минхо неверяще качает головой, усмехается, чувствуя, как щетинится от злости, от боли — какого черта это больно? Это не должно было быть так. — Если ты так считаешь, пусть так. Но я уже говорил, что для меня это важно. — Серьезно? — едко спрашивает он, добавляя: — Ты либо крестик сними, либо трусы надень. Минхо слишком поздно осознает, что ляпнул со злости. Но Чан не злится в ответ. Не обижается. Он, кажется, вообще не испытывает ничего человеческого — и это бесит Минхо еще больше, — просто улыбается с легкой печалью и тихо говорит: — Я рад, что мы друг друга поняли. Хорошего дня. И, спокойно забрав метлу, Чан уходит; черный помпон на полосатой шапке слегка качается туда-сюда. Минхо продолжает стоять на месте, глядя в его спину, хотя перед глазами все еще его лицо, немного розовое от мороза, взволнованное. Минхо мог бы целовать холодные щеки, греть руки в своих карманах, пускай тайком, ну и что, — но он не умеет иначе. Он специально возвращается в общежитие к комендантскому часу, чтобы не удивиться тому, что Чан съехал, но встречая пустую кровать и отсутствие огромных толстовок на крючках, испытывает не чувство превосходства от чужой предсказуемости. Он только злится сильнее. Казалось бы, забудь и ступай себе дорогой победителя. Он хотел доказать, что Чан просто ещё один лживый ангелочек, который боится быть собой, — у него получилось. Чего ему ещё надо? Почему он не может выкинуть его из головы? — У тебя что-то случилось? — беспокойно спрашивает Джисон на перемене, и Минхо силой заставляет себя отвести взгляд от Чана, который уточняет у учителя что-то по прошлому тесту. — С чего это? — Ты и обычно-то не шибко жизнерадостный, а сейчас вообще чернее тучи. Волнуешься из-за тестов? Минхо усмехается. Если бы. — Не высыпаюсь, — уклончиво отвечает он. Джисон продолжает мучить его своим щенячьим взглядом. — Я могу чем-то помочь? — Ты знал, что Чан больше не мой сосед? — Минхо разворачивается на стуле лицом к Джисону, но тот недоуменно хлопает глазами. — Как это? А чей? Вот и Минхо бы хотел знать, чей. Любой бы растрезвонил, что ему в соседи попался Чан, но ничего подобного Минхо не слышал. Возможно, это кто-то, кому Чан доверяет. С кем у него близкие отношения. Минхо должен выяснить. — Я не знаю. — Вы поругались? Или что? Что произошло? — Джисон выглядит таким удивленным, будто тоже уверен, что делить с этим ангелом комнату это божья благодать, какие тут могут конфликты. Черт, как же Минхо бесится. — Да мы чуть не потрахались, вот решили разойтись, пока не поздно. Джисон выпучивает на него глаза, но Минхо с нечитаемым лицом смотрит в ответ. — Да что ты говоришь! — Джисон с нервным смехом шлепает его по плечу. — Ну и шутки у тебя! — Не сошлись бытовыми привычками, вот и все. Минхо мог бы сказать как есть, мог бы испортить Чану репутацию, — если это вообще возможно, — пустив слухи, недалеко ушедшие от правды, потому что он злится, болит, особенно, когда Чан кидает в его сторону беглый, словно ничего не значащий взгляд. Минхо мог бы сломать его жизнь, но какого-то черта ломается сам. Он знает, что Чан ощущает на себе его глаза; знает, что это нервирует; что Чан балансирует на грани, где они просто никто друг другу, не так ловко, как хочет показать. И Минхо как может расшатывает под ним опору, потому что только так чувствует себя правильно. Мысль о том, что Чан не может относиться к нему безразлично, возвращает Минхо контроль над ситуацией и собой заодно. За обедом, когда они оказываются с Чаном за одним столом, все начинается с молитвы и заканчивается победой Минхо. Одноклассники привычно закрывают глаза, но Минхо смотрит на Чана так яростно, будто умеет призывать его молча. И это работает — Чан открывает глаза, влипая в Минхо, застывая на несколько опасных секунд. Благодарность богу слетает с губ, так и не оформившись, потому что Минхо макает пальцы в маленькую формочку сливочного сыра и медленно засовывает в рот. Чан горячо вспыхивает, невольно роняя взгляд туда, где губы охватывают пальцы и, кажется, вспоминает именно то, что Минхо и хотел напомнить. Минхо узнает, как глаза Чана затягивает дымкой как тогда, в комнате, но потом прогорает в чем-то, похожем на отчаянную злость. Чан жмурится, резко сжимая кулаки, начинает молиться заново, и Минхо так вскипает, что хочет треснуть кулаками по столу. А потом наделать ещё множество вещей, о которых точно пожалеет, например, подкараулить Чана в душе. Господи, он бы просто хотел его поцеловать и все, этого достаточно. Одного поцелуя хватит, чтобы Чан понял, что нет смысла убегать от себя, а Минхо бы больше не мучился. Просто поцеловать его. К зимним каникулам Чан пропадает. Многие возвращаются к родителям, но если даже Джисона удивляет, что Чан, всегда остававшийся помогать в церкви на каникулах, уезжает, то в этом точно что-то не так. Или Минхо пытается оправдать этим то, что не находит себе место. Игры в телефоне уже надоели, Джисон слишком переживает, а нового соседа к нему не подселяют. В полупустой школе гробовая, почти церемониальная тишина, Минхо слоняется по холодным коридорам как неупокоеный призрак. Может, если бы он извинился, стало бы легче? Но за что ему извиняться? За то, то хотел показать Чану, кто он есть на самом деле? Или себе? Иногда ноги заносят его в церковь при школе, тоже почти пустую, и какое-то время он просто сидит на заднем ряду, ни о чем не думая. Ему удобнее думать, что это просто от скуки — с богом ему говорить не о чем, — чем от того, что по неясной ему причине это место напоминает о Чане. Не пустая кровать с голым матрасом, а дом господен, надо же. Минхо ощущает это так явно, что, когда рядом с ним кто-то садится, внутри все вспыхивает теплом на мысль, что это Чан. Даже не мысль, почти уверенность. Минхо чувствует, как перехватывает дыхание, как сердце колотится — и туго сжимает, когда он слышит голос не Чана, говорящий: — Оставь его в покое. Минхо поворачивает голову, но Чанбин смотрит вперед на огромное распятие висящее на главной стене. Недостающий паззл встает в мозайку с тихим щелчком, с которым до Минхо наконец доходит, кто новый сосед Чана. И почему об этом никто не знает. — Кого? — о, Минхо знает, что у него проблемы с гневом, но издевается над ним не поэтому. — Это дружеская просьба. — С каких пор мы с тобой друзья? — Я тебя прошу как его друг. Минхо окатывает волной едкого, злого ликования, медленно-медленно, аж дрожь по коже. Чан говорил о нем, иначе Чанбин бы никак не узнал. Как много он рассказал? Как сильно его прижало, если он поделился тем, чего страшно стыдится? — Начнем с того, что я к нему не лезу. Мы даже не соседи больше. — Это я знаю, — говорит Чанбин, словно подтверждая, что это он теперь живет с Чаном. И Минхо это так бесит, с ума сойти. — Но он только из-за тебя поехал в этот паломнический лагерь вместо того, чтобы спокойно провести каникулы здесь. Он вдруг вспоминает, как учитель рассказывал про поездку на каникулах, про экскурсии, про помощь в восстановлении храма, который сильно пострадал от тайфуна. Никто не хотел тратить драгоценные каникулы на такое, потому что никто, кроме Чана, не нуждался в правиле «с глаз долой». Только ли стыд тогда его мучил? Минхо медленно выдыхает, так медленно, будто может лопнуть от переполняющих эмоций. — Поэтому, когда он вернется, будь добр, держись от него подальше. — Это что, угроза? — Минхо приподнимает бровь. Чанбин только сейчас смотрит в ответ, молчит долго, будто что-то понять пытается, и, разочарованно фыркнув, качает головой. — Нет, это просьба поступить по-человечески хотя бы раз. По-человечески. Что они вообще знают о том, как быть человеком? Честно смотреть на себя? Минхо не собирается держаться от него подальше и ему плевать, не может он или не хочет. В середине каникул, как раз к Рождеству, Чан возвращается с остальной небольшой командой обратно в школу, Минхо лично идёт в этом убедиться, даже если придётся отсидеть всю рождественскую службу. Хотя там есть, на что посмотреть, Чан помогает местному священнику, стоит в уголке такой красивый и сияющий в белой рясе. Ему невероятно идёт белый, Минхо просто не может перестать смотреть без мысли о том, чтобы коснуться широких плеч, потрогать лопатки, проверив, не прорезались ли крылья. Из-за каникул на службе мало учеников, больше работников школы, поэтому очередь Минхо на причастие подходит очень близко. Опускаясь на колени перед священником, Минхо смотрит только на Чана, стоящего рядом с чашей в руках, и у него на лице такое выражение, что Минхо просто пробирает. Все ответы, вот они, здесь, в подрагивающих пальцах, в тревожной морщинке между сведенных бровей. Чан бы хотел реагировать проще, но не может. Он тоже не может. Минхо смотрит на него, когда принимает облатку на язык, смотрит, выпивая с ложки вино. Минхо принимает плоть и кровь Христа, но Чан выглядит так, будто это его Минхо сжирает живьем. Людей на службе немного, но Минхо приходится очень долго ждать неподалёку от церкви, пока выйдет Чан, и он выходит одним из последних, прощается со священником закрывающим церковь, забирает ключи, кланяется в благодарностях. Его ослепительная улыбка тускнеет по мере того, как священник тихо уходит по мелкому снегу, Чан приваливается к стене и на секунду закрывает глаза, будто погружаясь в тишину, шум ветра в спящих деревьях. Минхо даже кажется, что Чан знает, что он где-то поблизости, что он ждёт его, и сердце толкает Минхо вперёд, — ну же, прекрати это, — но буквально за секунду до того, как он все-таки решается сделать шаг, он видит, как Чанбин подходит к церкви со стороны общежитий. Услышав его шаги, Чан поворачивается, взмахнув рукой в неловком приветствии, — вот, кого он ждал. Они о чем-то тихо переговариваются, половина слов не слышна из-за звона ключей, которые Чан убирает в карман. Минхо не слышит фразу целиком, но его вскрывает одним выражением лица, с которым Чан, растерянно раскидывая руки в стороны, посмеивается с нервной горечью и выдыхает: — …не получается. Чанбин протягивает руки совсем слегка, так незаметно, что могло бы и показаться, но Чан со знакомой готовностью идёт навстречу и вплавляется в объятие. Минхо бы заметил, с какой обреченностью Чан повисает на Чанбине, на своём друге, — но ревность застилает глаза, вспарывая колючей мыслью: «а ты, в отличие от него, не знаешь, каково это обнимать Чана». — Я достал тебе тот альбом, который ты хотел послушать, — говорит Чанбин, когда они разрывают объятие. — Как? Телефоны же запрещены на территории школы. — Когда Енбок уезжал на каникулы, я отдал ему свой плеер, так случилось, что он вернулся пораньше, так что можешь тащить свою грустную мордаху в общагу и слушать, пока не надоест. — Ты просто нечто, — тянет Чан, сдавливая его в объятии, и смеётся над тем, как Чанбин пытается вырваться из его хватки, неловко хлопая по плечу. — Всё, всё, можно было просто сказать спасибо. Пошли уже. — Закинем ключи в сторожевую и сразу пойдём, — они уходят бок о бок, с рукой Чана, закинутой Чанбину на плечо, беседа становится все тише, но Минхо отчётливо слышит улыбки в их голосах. — Чем я заслужил такое чудо как ты? — Ой, просто заткнись, а, — в шутливом недовольстве произносит Чанбин. — И хорош лыбу давить, зубы замерзнут. — Не могу, меня греет сила нашей дружбы. — Завтра в общагу один пойдешь, понял? — Ты не бросишь меня одного продираться в холодной ночи от церкви! — Вот и проверим. Они смеются, и у Минхо от этого звука, прозвеневшего в тишине, сжимаются кулаки. Чанбин встречает его не всегда, Минхо убеждается в этом, потому что тоже приходит вечером к церкви и смотрит как малочисленные прихожане выходят из дверей, Чан выходит последним и, с Чанбином или без, идет в сторожевую, а потом до общежития. Минхо любит за ним наблюдать, сам не знает, почему. Особенно, когда цепного пса нет рядом, и Чан, бывает, задерживается в церкви в одиночестве, Минхо смотрит через окно, как он сидит на переднем ряду и молится истово. Минхо правда не знает, почему, ведь, чем больше он за ним наблюдает, тем сильнее ощущает, как сам лишается рассудка — в груди рвет необходимостью просто прекратить и невозможностью этого сделать. Минхо чувствует, как его обсессия, стоявшая на медленном огне, наконец закипает, проливаясь за края бурой, кровавой пеной, и он обжигает руки, пытаясь это остановить, но только болит сильнее. Минхо хочет это остановить и не может, и в один из вечеров, дождавшись, пока из церкви уйдут все, кроме Чана, заходит сам. У него не чистые намерения, — если он вообще на таковые способен, — но порог церкви он пересекает, не сгорая в очищающем огне, и на секунду ему даже кажется, что бог желает для них этой встречи. Чан, сидящий на коленях перед алтарем, не оборачивается ни на чужое присутствие, ни на свист ветра, который Минхо запускает, закрывая за собой дверь. На несколько секунд Минхо замирает, просто наблюдая за сгорбившимся в молитве Чаном, и на сердце так сладко подрагивает, что срывается дыхание. Какого черта, почему он так скучает по нему? Когда он шагает между рядов, ковер съедает звук шагов, но не настолько, чтобы Чан не услышал, а значит он сознательно решает не оборачиваться. Он знает, кто это. — Значит, мне не показалось, что я все время чувствую тебя поблизости, — тихо говорит Чан, не оглядываясь. Минхо аж сбивается в шаге, настолько сильно, больно скручивает под ребрами до истеричной радости. С тем же отчаянием, с которым Чан ищет несуществующих богов, Минхо ищет в нем — чувства. — Не показалось. Минхо останавливается за его спиной, мягко ерошит кудрявый затылок — боже, он не знал, что так сильно этого хотел. Чан не отстраняется, только выпрямляется немного и замирает, и Минхо не удерживается от того, чтобы еле ощутимо скользнуть пальцами вниз до воротника, медленно оплести шею. Кадык Чана двигается под пальцами, когда он глотает, и Минхо, охваченный тёмным восторгом, поднимает глаза вверх на распятие на стене и усмехается. «О чем он просил, что Ты посылаешь ему меня вместо ответа? Что это, поощрение или испытание?». — Зачем ты здесь? — спрашивает Чан, и от того, как дрожит горло под ладонью, у Минхо жжется внизу живота. Он давит плотнее, выше, заставляя запрокинуть голову, и Чан с удивительной покорностью подчиняется, смотрит в лицо Минхо, нависающее сверху. — Ты знаешь, — роняет он, наклоняясь ниже. — Если бы я знал, я бы не спрашивал. Их лица так близко, что дыхание ощущается кожей. — Ты знаешь, — настаивает Минхо. А потом преодолевает жалкие пару сантиметров и прижимается к губам. Это даже не поцелуй, просто прикосновение, но Минхо трясёт, или это губы Чана дрожат так сильно, что ощущается всем телом. Но Чан не отстраняется, это Минхо разрывает поцелуй, чтобы, обойдя, встать к нему лицом, загораживая собой того, кому он молился. Чан смотрит, все еще стоя на коленях, и Минхо с трепетом на сердце протягивает ему руку. Если бы Чан был честен с собой, если бы он открылся ему, как открыт своему богу, Минхо бы отдал ему все, о чем только можно просить такими глазами. Чан принимает его ладонь и поднимается, все так же молча, и теперь они оба стоят напротив друг друга, так близко, что порыв прикоснуться Минхо даже не успевает осознать. Он очень долго хотел просто прикоснуться, притянуть к себе, и сейчас мягко оплетает пальцами талию, не тянет, но сам шагает еще ближе, пока они не дышат друг другу в лицо. Чан не отстраняется — он бы сделал это, если бы захотел, верно? — только закрывает глаза и, стоит Минхо наклониться еще ближе, вдруг судорожно выдыхает: — Стой. Сердце у Минхо колотится так сильно, будто сейчас остановится. Он отступает назад, заставляя себя снять руки, и черт, это так мучительно, что выламывает пальцы. Чан вдруг разворачивается и идет к выходу, и Минхо обещает себе, что это первый и последний раз, когда он позволяет ему уйти. Но дойдя до двери, Чан достает ключи и закрывает ее, замирая на месте на пару секунд, прежде чем повернуться. Когда он идет обратно, глядя себе под ноги, как агнец на добровольное заклание, это не сердце — это Минхо всего колотит, от неверия, от восторга, от возбуждения. Оказываясь рядом, Чан спокойно бросает: — Пойдем, — и не дожидаясь ответа, уходит в сакристию, утопленную слева от алтаря. Минхо, конечно же, послушно уходит следом, и, когда с открытием двери вокруг него вдруг гаснет весь свет в церкви, он даже мимолетом думает, а так ли он сам искуситель в их… отношениях? Может, Минхо разглядел в Чане меньше правды, чем там есть? Разглядел ли он что-то вообще? Свет в сакристии загорается секундой позже, Минхо проходит, бегло оглядывая комнату, полную церковной утвари и еще какой-то ерунды, на которую ему совершенно плевать, потому что, когда за ним закрывается дверь, он может смотреть только на Чана. Тот, не поднимая взгляд, тихо говорит: — Всё. Минхо захлебывается вопросами и бешеным боем сердца. Чан отдает ему себя без остатка? Чан хочет поговорить без случайных свидетелей? Чан хочет окончательно всё прекратить? Последнее пугает Минхо так сильно, что он просто следует порыву, ломится вперед, вжимая Чана в дверь, и порывисто жмется к губам, будто хочет напиться их первым и последним поцелуем, прежде чем врата ада откроются, и его утащат адские псы за осквернение священного. Но следом происходит невероятное: Чан судорожно цепляется пальцами в плечи и пытается отвечать, неумело и робко, но Минхо так хорошо, что голова кругом. — Я… я никогда, — Минхо напивается его голосом сквозь поцелуи, мешает договорить. Хватка на плечах крепнет, будто Чан сам забывает, что хотел сказать, — у меня никогда… — Ничего, — заполошно бормочет Минхо ему в губы, — я все сделаю, — и вжимается всем телом так, что Чан выдыхает рывками, — я сделаю тебе хорошо. Как раньше, помнишь? Чан то ли кивает, то ли просто трясется, но спускает руки ниже, стискивая талию и вжимая в себя, и Минхо сам чуть не стонет. Он сжимает лицо Чана в ладонях, мягко проходится кончиком языка по губам и, когда Чан с судорожным вздохом приоткрывает рот, целует глубже, нетерпеливее. Пальцы Чана на талии сжимаются почти больно, не отпускают, удерживают, и Минхо целует его так, что никакая высшая сила не могла бы их оторвать друг от друга. Он уверен, что у них обоих уже стоит, настолько они слетели с катушек, и вжимается бедрами вместе с тем, как целует в шею. Чан, запрокидывая голову, глухо стонет, пальцы скоблят по коже, впиваются в поясницу, Минхо целует жарче, прикусывает кожу. Он хочет оставить следы, чтобы любой раз и навсегда уяснил, кому он принадлежит — но не может так поступить и держится изо всех сил, упиваясь тем, как Чан мечется от поцелуев. Отстраняться невыносимо, но Минхо чуть отклоняется, чтобы вклиниться руками между, вслепую расстегивая пуговицы на рубашке. Звук, с которым Чан дёргает молнию на толстовке Минхо, заставляет вздрогнуть их обоих. Минхо отстраняется, пытаясь отдышаться, смотрит в глаза Чана, который медленно тащит толстовку с его плеч, и видит в глазах такую бурю, что дыхание перехватывает. Там столько всего, столько всего — и одновременно с этим Минхо словно не может уцепиться за самое главное. Чан следом скатывает майку, медленно, потому что пальцы чудовищно дрожат, но Минхо не говорит ни слова, позволяет себя раздеть, сам бросается гладить ладонями, раскидывая полы рубашки в стороны. Чан такой крепкий и вместе с этим такой мягкий, Минхо бы трогал его бесконечно долго, пока бы не попробовал всего, но они оба слишком хотят друг друга. Минхо лезет целоваться снова, испытывая дикий восторг от того, с какой готовностью Чан подставляется под поцелуи, дышит загнанно; дыхание тут же обрывается, когда Минхо резко дёргает молнию на брюках, рвёт кнопку. Минхо усмехается в поцелуй, прикусывает красивые губы — целовать его в тысячу раз слаще, чем можно было представить. — Здесь есть что-нибудь?.. — Что? — говорит Чан почти с испугом. — Что-нибудь, — хитро улыбается Минхо запуская ладонь под белье, Чан тут же жмурится, — масло, крем? И вспыхивает. Минхо любуется румянцем на скулах, не веря своим глазам. Неужели и правда? Вот это всё — ему? — Есть елей, но, — начинает Чан, и Минхо удивлённо приподнимает бровь, — давай не будем, у меня крем в рюкзаке, вон там. Минхо целует его, сжимая член в ладони, и Чан крупно вздрагивает, распластываясь по двери. — Кажется, ты сейчас упадёшь, — с улыбкой говорит Минхо ему в губы. Чан судорожно выдыхает: — Мне тоже так кажется. — Давай вот сюда. Минхо усаживает его на маленький диванчик, сам уходит к рюкзаку и с усмешкой вытаскивает крем, стиснутый между катехизисом и какой-то толстенной тетрадью. Он хочет подколоть Чана, мягко, чтобы не напугать, но когда оборачивается, все слова вылетают из головы. Чан сидит, развалившись на диване словно его туда бросили, голова запрокинута на изголовье, рубашка распахнута, ноги широко расставлены, и Минхо влипает в тонкую дорожку кудрявых волос, тянущуюся от растегнутой ширинки до пупка. Чан выглядит так, будто уже безумно возбужден, глаза прикрыты, грудь ходуном, но Минхо хочет дать ему больше. Он подходит ближе, облизнув пересохшие губы, опускается на пол между ног Чана, как перед единственной святыней, у которой готов стоять на коленях. От его присутствия Чан открывает глаза, смотрит все той же бурей, настолько нечитаемой, что хочется задать вопрос, но Минхо не знает, какой из них главный, и боится их всех. Они целуются снова, мягче и медленнее, Минхо пробует его поцелуи по-настоящему, без бешеной горячки от страха, что он сбежит. Но вот он, сидит здесь, отвечая на поцелуи, подставляясь рукам, и Минхо не может перестать его гладить, касаться губами, языком. Чан на прикосновение к груди реагирует сладким вздохом, тихонько хнычет, когда Минхо сползает ртом ниже, ласкает соски и тонкую кожу на ребрах. Он такой податливый, такой чувствительный — может быть, потому что никто не трогал его вот так, или никто не трогал его так, как это делает Минхо. Минхо эта вседозволенность опьяняет, он не хочет торопиться, но ничего не может с собой поделать, трется об его живот носом, губами, несдержанно прикусывает кожу над резинкой белья, и Чан легонько ахает, вцепляясь ему в плечи. Минхо не спрашивает, можно ли, потому что Чан не выглядит, будто нельзя, приподнимается, позволяя стаскивать с себя брюки с бельем, и Минхо, отбрасывая их в сторону, несдержанно жмется губами к бедру, потому что хотел этого так давно, что страшно представить. В какой момент необходимость доказать свою правоту превратилась в простое желание сделать ему хорошо? Когда намерение сломать его превратилось в жажду обладать им? — Минхо, — тихо зовет Чан. Проскальзывая ладонями, Минхо выпрямляется, льнет ближе, целуя снова, и где-то между поцелуев слышит смущенное, но одновременно настойчивое: — давай. Минхо должен спросить, что именно Чан имеет в виду, почему он впервые просит сам, но Минхо так сильно теряет рассудок от возможности наконец-то трогать и целовать по праву, решает взять за причину самое очевидное. У Чана крепко стоит, Минхо чувствует это, когда водит ладонью по члену, Чан захлебывается ему в рот собственным дыханием, и звуками, которые отчаянно пытается заглушить. Но Минхо хочет слышать его, особенно сейчас, когда они совершенно одни, и спускается ниже, сразу берет в рот, туго проскальзывая языком. Чан скулит, неосознанно раздвигая бедра шире, Минхо наваливается на них, двигаясь глубоко и сильно, чувствуя пальцы в волосах и следом — мурашки, знакомые жгучие. Чан трогает его, Чану хорошо с ним, он так тяжело, рвано дышит, будто удовольствие разламывает его на части, и он обессиленно просит: — Минхо, пожалуйста. Минхо должен спросить. Он спросил бы в любой ситуации, когда его голова оставалась бы трезвой, но он слетает от вседозволенности, дергает Чана за бедра ближе к краю дивана. И все время, пока открывает тюбик, смазывает пальцы кремом, смотрит на Чана, но тот лежит, раскинувшись перед ним и закрыв глаза, дышит тяжело — и как еще может выглядеть человек, который так же сильно хочет его в ответ? Минхо мягко проникает пальцем внутрь, поглаживая член свободной рукой, трет чувствительную головку, Чан вокруг его пальцев сжимается хаотично, но поддается, терпит, позволяет ему все. Минхо хочет дать ему больше, стервенеет от этого бешеного желания и жмется языком к мошонке, мягко вбирает губами. Чана от остроты ощущений выгибает так сильно, что он бросается ладонями обратно в волосы Минхо, и тот сам не удерживается от стона, гладит настойчивее, особенно внутри. Когда он добавляет еще, Чан крупно вздрагивает, и от мокрого хлюпанья, с которым его задница сжимается вокруг пальцев, румянец заливает его до самой шеи, Минхо находит это потрясающим. — Тише-тише, попробуй расслабиться. Не открывая глаз, Чан кивает, и Минхо ободряюще трется затылком об его руки и снова лезет ближе, ласкает губами, пальцами, языком. Минхо, кажется, сам не дает ему расслабиться, потому что не может перестать его трогать, ему нравится чувствовать, как Чан распадается под его руками, как легонько, просто поймав ритм, качается в ответ, то толкаясь в кулак, то еле ощутимо насаживаясь на пальцы. Минхо смотрит на него снизу-вверх, как Чан кусает губы, проскуливая, как брови знакомо надламывает, грудная клетка заходится в тяжелом дыхании, — и думает, что не видел ничего красивее. Чан старается держаться, правда старается, но Минхо тащит его за грань слишком быстро, слишком сильно, Минхо ртом чувствует, как он кончает себе на живот, как его ладони сжимаются в волосах в некрепкие кулаки. Любуясь, как его колотит от оргазма, Минхо прижимается виском к бедру, чувствуя, как его сердце беспомощно тлеет. — Давай, — тяжело выдыхает Чан. — Что давай? — Минхо тихо смеется, вытаскивая пальцы, но Чан тут же открывает глаза, смотрит яростным упорством сквозь пелену возбуждения и говорит: — Сделай это. — Нет, — Минхо качает головой, — тебе может быть неприятно, так что я просто… — Нет, — так же упрямо говорит Чан, — я хочу этого, пожалуйста. Минхо смотрит в его глаза и не понимает, что происходит, а потом понимает еще меньше, потому что Чан привстает сам, тянется за поцелуем, буквально затаскивая на себя. Минхо сцеловывает с его губ «пожалуйста», шелестящие, словно опадающие листья, и не может не подчиниться, пока Чан обнимает его так, будто боится, что он сбежит. Чан после оргазма расслабленный, но очень чувствительный, и, когда Минхо оказывается внутри, он стонет так протяжно, что невозможно понять, что он чувствует, больно ему или хорошо. Минхо целует его, подхватывая под бедра и толкаясь глубже, целует так нежно, как может. И шальная мысль пролетает в голове вспышкой, — он вообще не знает, что Чан чувствует, — и так же стремительно исчезает, потому что внутри Чана хорошо, чертовски хорошо, и так узко, что когда Чан сжимается, Минхо стонет ему в губы. Ему не нужно много, он так сильно, так сильно его хотел, что толкается один раз, третий, еще немного, теряя рассудок в крепком объятии Чана, и еле успевает вытащить, прежде чем кончить ему на живот. В ушах безумно шумит, или это дыхание Чана так ощущается, когда они прижимаются лбами, или это его собственное. Минхо не хочет отстраняться, хочет остаться здесь и уснуть на этом крохотном, нелепом диванчике, на котором они ни за что не поместятся вдвоем. Но он просто хочет еще немного побыть рядом и… — Надо идти, — вдруг говорит Чан хриплым, чуть севшим голосом. Минхо знает, да, комендантский час, огромный враждебный мир за стенами этой комнаты, который никогда их не примет. Но у них будет еще несколько минут, пока они в тишине ночи будут возвращаться до общежития. — Я бы тебя вылизал, — усмехается Минхо, привставая и глядя вниз. Чан фыркает с легкой улыбкой. — Не надо, салфетки тоже есть в рюкзаке. Правда, только сухие. Улыбнувшись, Минхо заставляет себя оторваться и встать, морщась от резкого ощущения холода на горячей коже. Он находит салфетки и, когда возвращается, Чан уже одевается, отвернувшись, Минхо смотрит на его красную поясницу, натертую об диван, и не удерживается от улыбки. Чан протягивает руку за салфетками, но Минхо достает сам и стирает сперму с живота, пока Чан послушно замирает перед ним, смотрит странно, необъяснимо. Минхо почему-то не может на него посмотреть нормально. Он комкает салфетку, запихивая в карман, застегивает собственные штаны, и в том же молчании, что они приводят себя и комнату в порядок, они выходят из церкви через другой выход. Чан выключает везде свет, закрывает двери, так же молча они идут темной ночью по территории школы сначала до сторожевой, потом до общежития, и даже холодная земля не шумит под ботинками. Минхо глохнет в своей же мысли: если он возьмет его за руку, что произойдет? Но раньше, чем он успевает решиться, они подходят к общежитию, поднимаются на второй этаж, Минхо в эхе шагов слышит грохот своего сердца — и голос Чана вдруг звучит так громко, что Минхо пугается. — Моя комната здесь, — Минхо смотрит на двойку на стене и мысль, что Чан, оказывается, живет не просто в другой комнате, а на другом этаже, звучит еще громче, потому что следующие слова он просто не разбирает: — Не приближайся ко мне, пожалуйста, больше никогда. Минхо так и стоит на лестнице, нелепо уставившись в спокойное лицо Чана, с которым он проходит на этаж и закрывает за собой коридорную дверь. * Минхо до последнего не понимает, что происходит. Но почему-то услышанное ранит его так глубоко, что он действительно слушается и не подходит. До конца каникул они не видятся, не разговаривают, Минхо не приходит к церкви и не встречает его в общежитии. И мучается. В страшной игре, в которой победа обернулась для него горьким поражением, запретным плодом оказался отнюдь не Минхо, а Чан, и, вкусив этот плод, Минхо не знал, как теперь жить с открывшимся ему знанием. Почему все так закончилось? Почему он вообще это начал? Потому что ты хотел не доказать то, что все равны в своих низменных желаниях, а опустить до этого уровня, до своего уровня, единственного человека, кто всегда был выше, и до которого тебе не дотянуться, как ни старайся. Потому что, даже побывав с тобой внизу, он спокойно вернулся обратно наверх. А ты спустился еще ниже. — Хватит сидеть в комнате, каникулы завтра кончаются, — ноет Джисон, когда Минхо открывает ему дверь. Желание закрыть ее кажется нестерпимым, — мы собираемся с ребятами в комнате Сынмина, пойдем вместе? — Что мне там делать? — Ребята фоткались на каникулах, привезли фотографии, посмотрим, поболтаем, еды домашней поедим. Минхо идет с ним, потому что знает, что он не отстанет, но желание развернуться обратно вспыхивает в нем, как только он ступает на порог и видит в комнате Сынмина Чана. Тот не смотрит на него с тем же удивлением, он вообще не смотрит, просто кидает взгляд, чтобы понять, кто пришел, и возвращается к болтовне с ребятами. Они все что-то живо обсуждают, Енбок показывает фотки, что-то смешно объясняет с набитым ртом, Минхо сидит в их кругу и не знает, куда смотреть. Надо было просто уходить сразу, зачем он пришел… — А вот тут мы с мамой ездили на Тайвань, — Енбок пихает следующую пачку фоток по кругу, — у меня там старый друг живет. — Это вот этот симпатичный паренек? — Хенджин насмешливо трясет фоткой, на которой Енбок яростно обнимает какого-то парня. — Мы в детстве в лагере познакомились, потом переписывались долго… — Ой, щас будет история любви, — хихикает Джисон. — Да друзья мы, что ты несешь, — Енбок со смехом толкает Джисона в плечо, — у нас даже родители теперь дружат! — Конечно, надо же знать, за кого сыночка потом отдавать, — подхватывает Хенджин. Чонин рядом хохочет так, что захлебывается, Енбок хмуро смотрит на обоих. — Прекращайте, что за шутки? — А что, ты что-то скрываешь? — Эй, я не такой! — Ну мало ли, — смеется Джисон, — вдруг Чонина из твоей комнаты спасать надо. Минхо замечает, как у Чана сжимаются кулаки, как Чанбин кидает мрачноватый взгляд, добавляя: — Ну да, подселим Енбока к Минхо. Ребята заливаются, устраивая полный хаос, но Минхо плевать, Минхо смотрит на Чана, который все это время сидит, поджав губы, и вдруг говорит: — Хватит. Все смотрят на него, неловко замолкнув, кто-то в искреннем недоумении, кто-то даже в испуге, ведь Чан никогда не повышает голос. — А если бы Енбок был… таким? — тихо говорит Чан, не поднимая глаз. — Если бы любой из нас был таким, что бы изменилось? — Чан, ты же и сам знаешь… Чан вскидывает голову. — Если бы я был таким? Тогда что? — Чан… — Что? Вы бы больше не общались со мной? Или что, тоже бы травили свои дурацкие шутки? — Чан бросает короткий недовольный взгляд на Чанбина и, невесело улыбнувшись, добавляет: — Вот я вам сейчас скажу, что я такой, и что случится? Ребята молчат, не зная, что сказать, спрашивать, правда ли это, или просить прощения, или вообще, правда, сменить тему. Чанбин вздыхает, потирая ладонью лоб, Минхо смотрит только на Чана. Чан смотрит на всех, дожидаясь ответа, которого не получит. — Да ну вас. Он подскакивает с места и торопливо выходит из комнаты, не успевая захлопнуть за собой дверь, потому что Минхо срывается следом. Даже не думает, просто рвется с места, потому что не может иначе, потому что у него самого сейчас миллион вопросов — и ни на один из них у него нет ответа. — Чан. Чан стоит, привалившись к стене и опустив голову, поднимает взгляд, только когда Минхо оказывается совсем близко, но тот выставляет ладонь, будто перед испуганным зверьком, будто обещая, что не причинит вреда — больше. — Пожалуйста, давай поговорим. У меня в комнате или у тебя, где-нибудь, где не будет лишних ушей. Чан недолго молчит и все-таки кивает. — У тебя. Они возвращаются в комнату, в которой когда-то жили вдвоем, Чан осторожно опускается на пустой матрас на уже-не-своей кровати, Минхо так же осторожно садится напротив на своей. Минхо ужасно страшно, но присутствие Чана здесь исцеляет. — Это правда? — тихо спрашивает он. — Я говорил тебе. Я говорил, что мне это важно, что я, я, — Чан захлебывается словами, — я пытаюсь, пытался, не знаю. Мне всегда нравились девушки и парни, как всегда я знал, что это неправильно, — он нервно скребет пальцами колени, — я не хотел с этим жить, и старался приложить все усилия, чтобы, если не изменить это, то заменить чем-то гораздо более значимым. Минхо будто мешком по затылку впечатывают. — Почему ты мне не сказал? — глухо спрашивает он. Чан вздыхает. — Потому что я дал слабину. Сначала я обманулся мыслью, что это может ничего не значить, хотя я знал, что это глупость, но во мне постоянно было столько… — он замолкает, пытаясь подобрать слово, — напряжения, что я просто сдался. Хотя бы на раз. И когда ты, — он немного краснеет, — когда ты прикоснулся ко мне, то есть, впервые открыто… — Ты знал? — Я догадывался, — Чан неловко смеётся. — Я знаю, как ведет себя мое тело по утрам, и это было что-то совсем другое. Я старался не думать об этом, но когда ты мне… помог тогда, первый раз, мне было так хорошо, что я просто ничего не мог сделать. Я ненавижу это ощущение, всегда его избегал, словно мне так хорошо, что я перестаю себя контролировать, но тогда я снова его почувствовал, гораздо сильнее, меня никто так не трогал, и это просто… что-то надломило во мне. Чан залезает на кровать с ногами, как раньше, когда жил здесь, откидывается головой к стене, нервно покусывая губы. Минхо не знает, что сказать из всего того, что ему сейчас хочется. — Ты мог мне сказать. — Я боялся тебя. — Боялся?.. — удивлённо отзывается Минхо. — Минхо, — смеётся Чан, — тебя все боятся. Просто я до последнего отказывался верить, что ты такой, как о тебе говорят. — То есть, ты тоже думаешь, что я?.. — Минхо неверяще фыркает. — Зачем ты тогда переспал со мной? — Я думал, что когда ты получишь, что захочешь, ты оставишь меня в покое. И я оставлю себя в покое. Минхо настолько это шокирует, что он поднимается с кровати, подходит ближе, осторожно присаживаясь на край как тогда, только теперь его мучают совсем другие мысли. — Ты правда думаешь, что я хотел просто переспать с тобой? — Да. Ты всеми способами давал мне понять, что так и есть. Я даже спросил тебя! И что ты сделал? — Чан разворачивается к нему лицом с беззлобной усмешкой. — Ты просто поцеловал меня. Что я должен был еще подумать, кроме этого? — Что ты мне нравишься? — Минхо так легко говорит это, будто сам не осознает. — Минхо, — устало вздыхает Чан, — тебе уже не нужно мне врать. Я все понял и я тебя прощаю. Минхо аж пробирает от злости. Вот он, смотрите, вернулся лапочка Чан, чистый и всепрощающий. — Не надо меня прощать. Наори на меня. Разозлись. Сделай что-нибудь человеческое! Будь честным с собой хотя бы один проклятый раз! Чан резко наклоняется и целует в щеку. Когда он отстраняется, Минхо подвисает с таким глупым лицом, что его разбирает смех. — Вот так пойдёт? Минхо смотрит на него в шокированном молчании. И Чан отвечает без вопроса. — У нас все равно ничего не получится. — Я хочу попытаться. — Я не могу. Давай мы просто полюбовно разойдемся, не тая друг на друга зла, ты получил, что хотел, и… — Нет, не получил, — упрямо настаивает Минхо. — Я тебя таким взбудораженным ещё никогда не видел, — смеётся Чан. — Да потому что я не понимаю, мне что, с богом за тебя драться? — недовольно бурчит Минхо. — Я хотя бы существую. — Минхо… — тянет Чан сквозь смех. — Ладно, прости, я не хотел. Просто я не знаю, почему мы не можем хотя бы попытаться? — Попытаться что? — Чан улыбается с ехидцей, потому что видит, как Минхо смущенно тушуется. — Да я не знаю, что. Что там тебе можно? Хочешь, мы будем дрочить друг другу, а потом вместе молиться и просить прощения? — Что ты несёшь, это же двулично, — смеётся Чан. Минхо насмешливо приподнимает бровь. — Это ты мне говоришь? — Это другое, — Чан с улыбкой толкает его плечом. — Ладно. Хорошо. Мне как угодно пойдёт. — Даже если мы вообще не будем трогать друг друга? — Даже если так, — Минхо знает, что Чан говорит это специально, просто шутливо проверяя, и добавляет: — я же все равно смогу дрочить на твой светлый образ. — Фу, Минхо. Они смеются вдвоём, и в комнате будто снова становится тепло, как раньше, когда они обсуждали всякую ерунду, Чан смеялся, а Минхо любовался его улыбкой. И сейчас любуется. Чан перестаёт смеяться, смотрит, просто улыбаясь, и сердце Минхо так сильно сжимает, что он несмело протягивает руку и говорит раньше, чем успеет пожалеть. — Просто подумай об этом, ладно? — он отводит взгляд, чтобы не видеть его лица. — Я знаю, что это из-за меня все пошло кувырком, и мне очень жаль, что до меня так долго доходило, что ты мне нравишься. Минхо чувствует, как Чан вкладывает свою ладонь сверху и переплетает пальцы, и договаривает на остатках решимости: — И если ты тоже… — он не может предположить, что нравится Чану тоже, поэтому говорит: — хотел бы попробовать, то я согласен…на что-нибудь. — Что-нибудь, — весело повторяет Чан. — Что угодно. — Даже так. — Да. — Ну что ж, как насчёт для начала выучить пятидесятый псалом? — Ты забыл, что мучить людей грешно? — Это где такая заповедь написана? — Да там же, где и остальные девять заповедей, мелким шрифтом. — Их десять. — Ну, вот с этой десять. — Знаешь, я, пожалуй, уже подумал. Они снова смеются. Его руку Чан не отпускает.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.