ID работы: 11434406

Белое дело, чёрная навь

Слэш
NC-17
Заморожен
41
автор
Размер:
61 страница, 7 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
41 Нравится 59 Отзывы 6 В сборник Скачать

Глава 7. Казылык конский

Настройки текста

Достаточно видеть эти верующие, именно верующие лица; достаточно увидеть эту дисциплину, чтобы понять значение происходящего и спросить себя: «да есть ли на свете народ, который не захотел бы создать у себя движение такого подъема и такого духа?...» Словом - этот дух, роднящий немецкий национал-социализм с итальянским фашизмом. Однако не только с ним, а еще и с духом русского белого движения.

И. А. Ильин, “Национал-социализм. Новый дух”, 1933 г.

На рассвете Ёлгин был отпущен — до вечера. Сил у него хватило лишь на то, чтобы, отвергнув помощь, одеться самому. В его состоянии это оказалось не самой простой задачей: пока распоротые и пережёванные волокна бицепсов срастались, руки слушались плохо. Но ладно плечи — их под мундиром не видно, а вот из-за откушенных чёртом пальцев пришлось на ходу изобретать надёжную перевязку на кисть и крепить её на себе одной левой. Казаки не должны заметить увечья, от которого дня через три не останется и следа. До залы с пленными его сопровождала бледная немочь, которую Назар назвал Береникой. Усталый упырь даже не удивился, все чувства в нём притупились. Решил было поначалу, что девицу воспитывали паны поляки из националистов, что вот уже полвека сочиняли новоязыческие имена. И лишь на пороге залы в затуманенной от пережитого ночью голове вспыхнуло припоминание, что имя это попадалось ему в каких-то трагедиях. И не только. Береника. Аннабель. Ула. Четвёртого имени Ёлгин пока не знал, но предположил, что это какая-нибудь Лигейя. Девицы не придумали ничего лучше, чем подсмотреть себе прозвища в сборнике мрачных новелл. Скрыли настоящие имена, чтоб навь не сумела подслушать. Может, и Назар на самом деле вовсе никакой не Назар? При мысли о последнем Ёлгин скривился: ну уж нет, эту дрянь надо выкинуть из головы немедленно. Поддавшийся чёрту слепец не заслуживал ни сочувствия, ни беспокойства о себе. Казаки в его отсутствие пришли в себя настолько, что организовали дежурства: пока остальные ещё спали, Непряхин с Зубиным в свой черёд следили за обстановкой. Увидав командира, оба бесшумно встали. Ёлгин так же бесшумно, знакомым жестом и одними губами скомандовал “Вольно!”. — В доме навь, друг друга по имени-отчеству не зовите. Отмахнувшись от дальнейших вопросов, не ранен ли и что случилось — а ведь помочь или хотя бы осмотреть так и не предложили, — Ёлгин, как был, упал на ближайший свободный матрас. Всё же, пока он чёрта развлекал, обитатели дома позаботились, исхитрились сочинить пленным какие-никакие удобства. Упыри, конечно, свободны от накапливаемого в теле яда дряхления и со временем исцеляются от любых повреждений — если те не разрушают или разделяют мозг и позвоночник, конечно, — но лечебный сон им необходим. Ёлгин проспал мертвецким сном большую часть дня. Очнулся, когда до вечера — и новой игры с чёртом на чужую жизнь — оставалось часа три. Тут же себя мысленно отругал за это, пообещал впредь стойко терпеть измывательства, не убегая в спасительное самоистязание. Он же, получается, и руки себе чуть сам не отгрыз, и у себя же отнял и силы, и время на то, чтоб придумать, как тварь переиграть. — Что я пропустил? — спросил он у оказавшегося рядом Тонких. — Мишу похоронили, — ответили ему. Казачья шинель пахла костром и холодом. — Надо было меня разбудить, — буркнул Ёлгин. Как теперь убедиться, что дух Колотовкина и правда отлетел в небесный покой, что с погребального костра не сбежала склизкая тень? Люди их видеть не умеют. — Не стали тревожить. Вас будто с пытки привели, что за дела? — Не было пыток, — решительно отмёл Ёлгин. — Навь на жизни играется. Одну я отыграл. Тонких лишь нахмурился и кивнул. Помолчал немного, ожидая, будут ли ещё какие указания, и, не дождавшись, отсел к группке по соседству, чтобы предупредить тихо. Казаки, передавая новость, держались правильно: в лице не менялись, вели себя спокойно. Навь сильные эмоции привлекают, сдержанность же в них ей не интересна, а холодную рассудительность нечисть и вовсе плохо понимает. Ёлгин и сам переместился поближе к камину и стал думать. На голодный желудок выходило туго: кусок пирога, что казаки оставили командиру с пропущенного завтрака, не мог его насытить. Восстанавливавшееся тело упыря требовало еды посущественней. Мяса. Крови. Ёлгин приказал себе терпеть. — Что делать будем? — спросили у него, не обращаясь по чину. — Тут же дверь хлипкая, — предложил Седых. — Прорвёмся. — Метели нескоро прекратятся, — возразил Ёлгин. — Пешком, без провианта далеко мы продвинемся? А по нашему следу та самая тварь пойдёт, что церковь развалила. — Что это было-то вообще? — Тролль. Это его Ференцем зовут, — при словах командира казаки, кто тихо ругнувшись, кто так, осенили себя знаком солнца. — Царёк местный, повадился местных совращать. Не знаю, как он их одурил, но пока он в силе, мы отсюда так просто не выйдем. — Это с севера Европы, что ли, чудь? — спросил Пельменев. — Я думал, уже и наших, исконных разбудили, что это Хозяин-медведь пожаловал. — Нет, этот пришлый, — Ёлгин криво усмехнулся. — Венгр. — Мда. Закурили. — Значит, если байки вспомнить, — принялся рассуждать молчаливый обычно Деревцов, — черти тролльей породы очень сильные и волшбе обучены, но сообразительностью не славятся. Может, его как-нибудь… — Как? — Камни, что ли, на спор давить? — вздохнул Ёлгин. — Это чистокровные тролли глупые. А если он превращённый чернокнижник[1], то часть ума мог и сохранить. — Думаете, такая громадина — бывший человек? Ёлгин крепко задумался. О многом стоило умолчать: о том, что в шахматы Ференц играет прилично, о противоестественных склонностях хозяина дома и о том, что пока чёрт не бросил притворяться, Ёлгин не замечал черноты в его душе. Значит, умел голову морочить, паршивец. — Да поди разберись. Человеческого в нём мало, если вообще есть. Колдует умело, соображает… да пёс его знает, что у него в мозгах творится. Злющий, но хитрый. Обычно тролли — толковые охотники за головами, а не за душами, этот же здесь явно за вторым. Но пока не шибко преуспел. — Или просто смерти чужой хочет, — пробубнил Голых. — Как Гришка Ещё Разок: тот ведь тоже умный, уболтать, говорят, может на что угодно. А вместо того, чтоб в неволю уводить, в петлю толкает. — Да хватит уже, заладил! — Ты сам их видел, — огрызнулся Голых. — Мы все видели. — Мало ли, что мы видели… Нам-то как защищаться? — Семь чинов по семи страстям отчитаем до ночи, — решил Ёлгин. — А их кто-нибудь знает? Ёлгин знал, но признаваться не стал. Верно ведь, не в форме обряда дело. — Сами молиться будем. Своими словами.

***

Ёлгин не глядел на людей, он глядел на огонь. Договорились так: сперва освежить в памяти раздел катехизиса про навье искушение, а там уж по каждой страсти чин исполнить, кто как сможет. Если чисто по-человечески, то смысла мало, но у Ёлгина был свой расчёт: поглядеть, как казачьи души гореть будут, что кого заденет, что отзовётся. Так он узнает их слабые места, а там уж найдёт, как подсказать правильную защиту. Речь у Ёлгина потекла ровно, напевно, но не как поп читает, а как сказку сказывают: не будучи назначен капелланом, он, еретик, не хотел казаться связанным с церковными делами слишком явно. — Как зажёг Сол в человеке язычок своего огня — душу, так и наказал поддерживать это пламя неугасимым и беречь, питать его, чтоб оно всю земную жизнь грело. А в конце должно вернуть его небу, чтоб соединилось оно с Отцом нашим. Кто не уберёг — тому нечего возвращать будет, не хватит силы его духу взлететь. Останется он, бестелесный, неприкаянный, в прахе и пыли, ветрами гонимый. — Лети к небу, Миша Колотовкин, — прошептал Непряхин. — Горел ты чисто и жарко. Да прими тебя Сол! — Прими тебя Сол! — повторили девятеро, сотворяя солярный знак над сердцем, кто тремя, кто двумя перстами, а нынче бесперстовый Ёлгин и вовсе всей замотанной ладонью. Помолчали. — А в жизни всякое может встретиться, — продолжил Ёлгин. — И вот уже полыхает человек страстью, слишком сильным пламенем себя же калечит, а греет сгустившуюся вокруг Мрою[2] — обманчивый сон тварного мира. Крепнут покровы Мрои, закаляются, коконом держат человека, закрывая от Сола. Издалека заметны такие костры из заблудших душ в ночи, когда Сола нет рядом, и Колоплуты, враги человечества, видят их. Спешат захватить, закружить, заморочить. Раскармливают пожирающую человека страсть, чтоб стала она смертной и заточила несчастного в Мрое накрепко, во власти тьмы и боли. Колоплуты искажают и упрочивают тюрьму плоти, а душу превращают в светильник. Не улетит теперь огонёк в небо, не вернётся к Отцу, а будет вечно гореть не для себя, но на потеху Хозяевам. Жертва обречена вечно мучиться желаниями, которые никогда не сможет утолить. И таких смертных страстей, коими играют Колоплуты, семь: Ярость, Срам, Страх, Скорбь, Ревность, Прельщение и Покаяние. Ярость горит ярко, да без толку… Тут Ёлгин запнулся, быстро исправился. — Вспыхнешь ею единожды, в минутном порыве — это ещё не беда, она быстро уляжется. А вот если ты гневлив по малейшему поводу — ты мишень для бесовских игр. И злость может быть яростной, и ненависть — но и праведное негодование, желание отстоять, защитить что-то важное. Беда, если человек слишком серьёзно относится к вещам преходящим. Как бы ни пекло внутри, помни: необузданность ярости ведёт к гибели. Запнулся Ёлгин потому, что по привычке начал с примет душевного огня, охваченного опасной формой страсти. Те книги, по которым он его когда-то заучивал, не для людей были писаны. Упыри натаскивали новообращённых упырят распознавать состояния человеческих душ, объясняли и зарисовывали, как это выглядит для тех, кто умеет видеть. Смертные так не умели. В приступах ярости признавались легко, не таясь: эта страсть для воина почётна. И оправдание наготове: за дело правое, против слова дурного, а то и вовсе по приказу, близко к сердцу принятому. — Они от нас в трамвайчик заскочили, удумали в толпе спрятаться! — С жаром рассказывал Седых о том, как в шестом году его казачий отряд гонял демонстрацию гимназистов. — А я коня наперерез, на рельсы, “Тормози!” кричу, вожатый что-то дёргает, визг жуткий, искры из-под колёс. А махина эта электрическая всё равно прёт, не может остановиться сразу. Ну, я со злости нагайкой поперёк морды[3] вожатого и огрел, чтоб быстрее в следующий раз шевелился. Седых аж вскочил, довольно скаля зубы, показал удалой замах. Позабыл, что сейчас не подвигом хвастаться собирался, а в несдержанности виниться. — А я из-за булочки ржаной чуть жену не зашиб, — один только Пельменев не стал себя выгораживать. Спокойно, обстоятельно рассказал, как дело было: — Свежую, только что из печки растяпа уронила. А хлеб оброненный — к нищете и разорению. — Так ведь и разорили же станицу вашу, — кивнул Овчинников. — Накликала, дура. — Отставить, — прервал их Ёлгин. — Если б одним куском хлеба можно было такую разруху вызвать, мы бы великую страну никогда не построили. Сейчас надо не про тех, кого с нами нет речи вести, а молитвой душу очистить. В кои-то веки с ним спорить не стали. Забормотали каждый сам про себя, монотонно, неразборчиво. Кто пытался вспомнить правильные строки, кто сочинял свои. Как нарочно, их прервал щелчок дверного замка: на пороге возник Малахей с парабеллумом. — Выходите по двое, нужду оправить. — Тьфу ты, безбожник, — выругались на него. — Баню бы нам, после похорон-то! Малахей и ухом не повёл, дождался первой пары и ушёл с ними во двор. В свой черёд пошёл до ветру и Ёлгин вместе с Деревцовым. Пропустил казака вперёд, а сам, завозившись — на этот раз без всякого притворства, рука мешала, — заговорил с адамейчиком. — Давно ольховый королёк в доме живёт? — Воевода он, — поправил Малахей. — Хочет, чтоб его так титуловали. А здесь он с первого снега, до весны сам тут застрял. — Днём, должно быть, спит где-то? Не знаешь часом, где? — Когда спит, когда охотится. В холода ему много мяса надо. — При свете солнца? — Удивился Ёлгин. — Я читал, что тролли под его лучами каменеют. Малахей склонил голову набок по-птичьи, поглядел на Ёлгина голубым глазом: — А у нас чутки[4] ходят, что упыри гвоздей и раскрытых ножниц сторонятся. Брешут. Ёлгин невольно зыркнул в сторону Деревцова: не услыхал ли тот про упыря. На счастье Ёлгина, казак был занят своими делами. Малахей же отступил, давая понять, что продолжать беседу не намерен. Вот поди ж ты, обитателям дома самим бы помощь упыря против чёрта не помешала бы — раз уж благих вурдалаков поблизости нет. Так нет же, с еретиком дела иметь не хотят. Даже адамей, чья вера не признаёт святости любых нелюдей и различения между вурдалаком и упырём не делает. Хоть не выдал — и на том спасибо.

***

— Срам — это огонь в замкнутой наглухо комнате: все, кто окажется рядом с ним, задохнутся, — продолжал Ёлгин. — Эта страсть самая трудная для понимания и лёгкая для колоплутовых целей. Срам многогранен, не блудом единым портит себя человек. Страдающий колеблется между крайностями. Он красуется собой напоказ, но в сердце чувствует себя ничтожным, распоследним червём на земле. То он бежит от этого приговора, притворяясь кем угодно и пускаясь в любые грехи, лишь бы забыться, лишь бы возвыситься хоть на минутку, то падает в пучину жалости к себе. Вот он тычет своими неприглядными делами честным людям в лицо, желая возвеличиться пусть бы и в мерзости. А вот, не получив облегчения и разочаровавшись в этом пути, требует к себе сочувствия, выжимает его правдами и неправдами. Затем снова даёт волю своим извращённым потребностям, и так по кругу. Срам трудно лечить, так что береги себя смолоду. Казаки хмурились: — Нас на Слове Солнца иначе учили. — Небось, батюшка одним нравоучением о целомудрии ограничился? — Ёлгин усмехнулся. Оболтусам в церковно-приходских школах объясняли упрощённо. Да им большего и не надо было. — Говорю же, сложное это дело. — Наши сраму не имут, — отрезал Овчинников, обводя строгим взглядом закивавших казаков. — Чай, так только городские развлекаются, да, вашбродь? Подначка неожиданно уязвила Ёлгина. До вчерашнего он бы лишь презрительно хмыкнул и забыл бы через минуту. — Мне-то откуда знать? — Процедил он. — Среди поэтов, говорят, через одного. — А мы уж решили, что вы живьём видали, — продолжил зубоскалить Зубин, почуяв, что нелюбимый офицер дал слабину. Ёлгин и правда видал. Показное поведение Ференца ночью почти укладывалось в типичную картину срамного самовозвеличивания. Не этой ли дорогой пришёл тот в лапы нечисти? Или же это он Назара так погубить пытался, да слепому чувство стыда будто вовсе незнакомо оказалось? Но эту догадку стоило отложить на потом. Сейчас же среди своих людей Ёлгин соромеющихся не чуял. Значит, можно и не тратить лишнее время на объяснения: не в самих проступках дело, а в том, что несчастный думает, будто другие видят его плохим. — Не валяй дурака, — вторя мыслям Ёлгина, осадил Зубина Пельменев. — Вадим Ра… Вашбродь, давайте следующую.

***

— Страх — это огонь, что не греет, но больно жжётся. И снова губительно то, что чрезмерно: кратковременный испуг может пробудить силы человека, может удержать от рокового шага. Но такой страх, страх по делу не бывает долгим. Даже если угроза не уходит, человек привыкает к ней, его страх отступает, дне мешает больше разуму искать выход. А вот привычка ужасаться и опасаться всего и вся, переродившаяся в смертную страсть — это иное. Страх постоянный сковывает волю и парализует ум… — Вашбродь, да знаем мы. Дальше давайте. Ёлгин хмуро кинул через плечо: — Не спеши вперёд старшего в пекло, а то вдруг успеешь. Чёрту ведь того и надо, чтоб вы молиться бросили. — Нас за трусов держите?! Вот как объяснить казакам, что не только в пулях дело? Скажешь прямо: братушки, у вас тут слабое место, вам перво-наперво чины от страха надо читать, а то нави есть, на что вас подцепить — хорошо, если тебе всего лишь дадут указания, в какой лес идти, а не молча в морду. — Воевали вы храбро, упрекнуть не в чем. Да у всего есть оборотная сторона… — Вот заладил! — Давайте дослушаем, — вступился Пельменев. — Чин отчитать лишним не будет. В общине привычно друг за другом следить. Что старшие скажут, что соседи увидят, что люди подумают — это всю твою жизнь определить может. Один с голой шашкой на пулемёт пойдёт, чтоб своих прикрыть, а другой — потому что привык из страха перед отцом из кожи вон лезть, чего-то доказывать. А со стороны не отличишь. И если чёрт сейчас почует в ком такую слабину, то сможет человека как медведя на поводке водить. Ёлгин хорошо это понимал, сам такой. С обеих сторон бывал: и его на поводке том водили, и сам водил. Но себе он главную защиту от смертной страсти позволить не мог: страх развеивала искренняя прилюдная исповедь. Что для Ёлгина — сразу гибель. — Смертная страсть страх, — продолжил он, подбирая слова, — это вечная боязнь кабы чего не вышло. Она вынуждает врать и подхалимничать, а потом ненавидеть себя и других. Это вечно грызущие сомнения, липкий ужас, что раз за разом не даёт совершить значимый поступок. Это жизнь с оглядкой. Человеку страх кажется слабостью, но для Колоплутов это сильный инструмент, каким жертвой легко управлять. Не криви спину в угоду чужому суждению. Казаки заворочались, зашептались. — И к чему это клонит? Ёлгин решил, пусть думают сами. Подкинул дров в камин и потянулся за кочергой. Замотанной рукой возиться с ней оказалось несподручно, перехватил в левую. — Так что с вами? — поинтересовались над ухом. — Метку прячете? — Нет на мне метки, — чётко произнёс Ёлгин, — обморозился я. И подкрепил слова месмерической волной. Казаки, буравившие ему спину взглядами, потупились, отступили. Расходящимися кругами затрепетали огоньки душ, сменяя подозрительность на покой… и затрепетали снова, будто волна Ёлгина отразилась от чего-то незамеченного им раньше и пошла в обратную сторону. От такого излишнего воздействия люди потеряли к разговору всякий интерес. Вот один, зевнул, другой, третий заклевал носом… Глушили их тут, понял наконец Ёлгин. Потихонечку, помаленечку не давали ясно думать. Даже его, упыря, немного пробирало, убаюкивало решимость, стачивало желание действовать. Плохо дело: человек не лошадь, чтоб спокойно в шорах ходить, отложенная тревога не забудется, окрепнет, умножится в душе да рано или поздно прорвётся. Казакам не нравилось это место, не нравились его обитатели, но вспоминалось об этом почему-то когда казаки оставались сами по себе. В компании с Ёлгиным, единственным явным раздражителем для них. Не ровен час, на него люди и сорвутся. И тогда одного только шаткого командирского авторитета да упыриного кратковременного вразумления не хватит их успокоить. — Помолимся, — предложил он и сложил руки. Если молитва не поможет развеять навьи чары, то ждать Ёлгину ножа в спину.

***

Он передал офицерский нож Пельменеву, чтоб тот наколол тонких лучин. Про руку больше не спрашивали, и на том спасибо. Зажёг первую сам, но стоило ему обернуться к слушателям, как та погасла. Ёлгин не стал палить её снова. Струйка дыма вилась к потолку, колебалась от его дыхания, пока он говорил: — Скорбь — это огонь под сквозняком, бесполезный и живым, и мёртвым. Глубокая тоска по утраченному или не случившемуся. Яд сожаления об ушедшей молодости и красоте превратит женщину в злую на язык каргу. Самоедство из-за неправильного выбора жизненного пути сделает мужчину брюзгой, у которого виноват весь мир. Скорбящий тратит душевные силы на то, чего у него нет и не видит того, что у него есть. Не жалей, что было, благодари Сола за то, чем жив нынче. На том и замолк. Тут длинной речи не требовалось. В отряде каждый по отдельности и все скопом потеряли многое. Кто друзей и родных, кто целую станицу, кто разруху в стране и бегство Верховного Правителя принял близко к сердцу. В тишине разобрали лучины, передавали зажжённые по цепочке — поминать усопших следует перед огнём. Лучины гореть не хотели. — Дурной знак, — прошептал суеверный Голых. — Окстись, — шикнули на него.

***

Пятую по списку страсть Ёлгин по праву считал своей. — Ревность — злой двойник справедливости. Это костёр, что горит лишь для того, чтобы что-то жечь. Ревнитель уверен, что некто или нечто должно принадлежать ему по праву, и готов добиться своего любыми средствами, не глядя на последствия. Он свято убеждён, что в мире задано определённое положение вещей и оно ему известно. Он требует, чтоб сама жизнь повернулась так, как он, ревнитель, считает нужным, и никак иначе. И не важно, борется ли он с соперником ради любви или с попирателями традиций, что извращают каноны. Ложно понятая им “правота” для него важнее милости, любви и человечности. Он сожжёт всё, что не укладывается в его голове. Рано или поздно в пламя своей страсти он кинет даже то, что защищал. Пусть твоё дело тысячу раз правое, но отдаваясь ему, сохраняй трезвость ума. Ёлгин не смотрел в посуровевшие лица, незачем: белый жар в душах степных рыцарей полыхнул, казалось, на всю комнату. Не стоило им это говорить — не отбирать же веру на войне! Они за правоту убивать и умирать шли. И за ним шли — а он их вот так приложил. Он вскинул руку, останавливая Седых и Овчинникова. — Не время для споров! Темнеет, скоро навь в силу войдёт. Нам всем есть за что попросить у Сола прощения. В этот раз он молился искренне. Обещаний не давал — знал, что не выполнит. “Солнце Родимое, знаю, ты всё видишь. Мы давно уже переступили черту — и люди мои, и я вместе с ними.” Ёлгин это ещё при подавлении Енисейских восстаний понял. Человек в нём тогда ликовал, отбросив модный у интеллигенции беззубый гуманизм, а мудрый хищник выл от ужаса. “Сол Всемилостивый, попрал я старый закон охоты, что гласит не истреблять ребёнка на глазах матери его. А если пришлось убить, то убить и её, чтоб не было кому помнить о мести”. Но смысл карательных мер в том и был, чтоб помнили, чтоб накрепко заучили бунтари: неподчинение — смерть тебе и твоему дому. Убивать не только врага, но и того, кто может помочь врагу. “Огонь Небесный, как мне жалеть о содеянном? Не из прихоти, а ради правого дела, ради спасения страны закон был нарушен! Сохрани нас, не оставь без лучей своих, отведи расплату за содеянное, ведь твоим именем мы очищаем землю.” Жалость умерла в нём ещё до перерождения, а осторожность упыря, наученного не доводить людскую толпу до остервенелого отчаяния, притупилась за последние месяцы. Да и какой теперь в ней смысл, если отступающая к Чите Сибирская армия такой ад на пути своём развела, что не отмоешься. Чего таиться и зверя в себе на цепи держать — всё одно не будет примирения, не смилуется никто над штаб-ротмистром Ёлгиным, русским патриотом. Будь он даже тысячу раз прав.

***

— Прельщение — пламя, что завораживает своей красотой мотылька. Это искушение, жажда обладания чем-либо в этом мире, будь то богатства или красоты чужого тела. И корыстолюбие, из-за которого человек забывает о законе, и удовольствия, в которых он не знает меры, и плотская любовь, потакая которой он опускается до скотства — всё это удерживает в Мрое, отвлекает ложной целью. Помни о том, что всё земное проходит. Казаки покивали головами: мол, знаем. Прельщались бы — не дошли бы сюда. Тут наконец принесли то ли обед, то ли ужин. Аннабель в новом, но столь же пёстром наряде внесла самовар, заняла им единственный столик. Её сёстры шли следом. За неимением иного места кастрюлю густой каши водрузили на антикварный стул, стопку мисок поставили на соседний, и черпак повесили на виду: берите, мол, всё сами. Девицы не собирались оставаться в обществе казаков даже для того, чтоб раздать еду. Последней вошла Береника с миской, полной только что обжаренных домашних колбас. Тёмное мясо, что было плотно набито в кишки, мариновали с перцем и кориандром, вялить не стали — отварили, затем бросили на сковороду с растопленным жиром. Призывно пахла конина. Вкусно. Аж слёзы наворачивались. — Откуда мясо взяли? — Ёлгин сам себе удивился, насколько внешне остался спокоен. — Ференц принёс? Береника поглядела в ответ выцветшими до прозрачной голубизны глазами, не дрогнув перед волной тихого упыриного бешенства. Что был перед ней Ёлгин, что не было. — Да. Ференц своими запасами поделился. Чем богат. Она поставила миску на третий стул, рядом с кашей. Глядела на еду без аппетита, а казаки без него же глядели на Беренику, на её призрачные руки, на измождённое неявной болезнью тело. Ей бы самой есть это мясо, да побольше — думалось между ними так явно, что Ёлгин почти слышал их мысли. Девушка обернулась, скользнула по лицам отстранённым взглядом, под которым каждый — по встрепенувшимся душам видно — вспомнил о чём-то неизбежном и закрылся, не желая себе такой участи. Молча вышла из комнаты, лишь сухой щелчок замка привёл людей в чувство. Травит её чёрт, что ли? Пельменев первым протянул руку к миске с колбасами. — Ты что это?! — удивился Ёлгин. — Это же наши лошади! — Жрать-то надо. Слабыми мы отсюда далеко не уйдём. И казаки, подумав, последовали его примеру. Мясной дух заполнил всю залу, не давая покоя обострённому от голода чутью упыря. В миске стыла пустая каша, Ёлгин всё медлил, уговаривая себя приступить к еде. В ушах звенел предсмертный крик Фарисея, и только он не давал пойти на простую сделку с собой. Ёлгин — тогда его ещё звали иначе — из-за первой человеческой жертвы так не мучался. Обративший его старейшина о том позаботился, привёл ему незнакомого лапотника с куцей бородёнкой и слезящимися глазами, битого-переломанного за конокрадство. Мужичок нутром понял, что живым не выйдет, бухнулся на колени, вымаливая пощаду. Блеял о нелёгкой жизни, и стал свежепереродившемуся упырю так жалок и противен, что оборвать его причитания казалось тогда истинным милосердием. Вспомнились запах первой добычи и то чувство радости, правильности, что охватило тогда. Замечтавшийся Ёлгин чуть не выпустил клыки, как какой-то малолетка. Вот уже половину колбас разобрали. По грубым пальцам, что тянулись за добавкой, тёк сытный жир. Все замарались. Ёлгин сам себя корил за медлительность. Чего же это он, решил, будто лучше всех, друга верного н предаст? Фарисею уже всё равно, он не волшебная корова из сказки, которой было дело до того, кто её мясом попирует да косточки обглодает, а кто нет. А Ёлгину нужно в силу войти. Чтоб победить чёрта, убийцу Фарисея. Обыграть его, спасти ещё одну жизнь. Это ли не достойная цель, это ли не оправдание? Ёлгин так и не прельстился, не прикоснулся к конине. Умел же тролль издеваться.

***

Разбирать последнюю оставшуюся страсть у Ёлгина не было сил. Но дело стоило закончить, ради безопасности отряда. — Знаете легенду о Сисифе-камнекате? В языческие времена был такой хитрый грек, что думал обмануть местного божка-Колоплута. Обернулось тем, что Хозяин вдоволь поиздевался над ним, заставив вечность катать камни по горам. Так вот, покаяние — оно как брошенный в очаг камень: мешает огню гореть, забирает в себя тепло, которое могло бы уйти на выпечку хлеба. Между глубоким раскаянием и страстным покаянием разница в один шаг — но шаг этот в бездну. Страсть покаяться — это дурная, бессмысленная работа души. Неизбывная вина, за которую человек не способен себя простить. Он корит себя, самоистязается и отказывает себе во многом, пытаясь сочинить такое наказание, в действенность которого сам бы смог поверить. Но он не способен искупить то, что искупить, скорее всего, невозможно. А главное, он не может убедить себя в собственном искуплении. Он выставляет Небесам счёт, надеясь, что неудачи и страдания принесут в будущем долгожданное избавление от груза на душе. Но они не могут его принести. Казаки, сытые и тоже уставшие столько слушать, покивали молча. Неожиданно неспокойно на душе оказалось лишь у Непряхина: Ёлгин отметил это про себя, решив поговорить с казаком при случае. — Прощаю вас за всё прошлое, братцы, — вспомнил без подсказки положенные перед молитвой слова Голых. — И вы меня простите. Началось перекрестное всепрощение. Ёлгин хотел было, как все, сказать формулу, да тошно стало. Сам за собой вины ни в чём не видел — и достаточно. Тут замок щёлкнул в третий раз, и Ёлгин встал, как будто того и ждал. Не ошибся: Аннабель пришла за ним, отвести на вечернюю игру. Их провожали молчанием: люди не прощались и не желали удачи, боялись сглазить.

***

На планирование тактики у Ёлгина выдалась всего пара минут, за которые они с Аннабель дошли до дверей кабинета. Как обыграть чёрта? Как назло, голова после пересказа катехизиса не готова была сразу взяться за другую задачу. Ни одной мысли не появилось в ней, пока они поднимались на второй этаж. Ёлгин разозлился на недальновидного себя, что взялся за пастырское дело вперёд более важного, на хитрую навь, что устроила игрища с заложниками, на скрытных домочадцев Назара, что не хотели делиться информацией и даже на своих казаков. “Отставить!” — сам себе мысленно приказал он перед дверью кабинета. На столе уже расставлены были шахматы. Мсьё Назар опять поднялся поприветствовать гостя, невзначай оказавшись между ним и чёртом, будто это как-то могло последнему помешать. Ёлгин бросил короткое приветствие, занял предложенное кресло и уставился на доску, лихорадочно размышляя, что же ему делать. Чёрт молчал, с безмятежной улыбкой ожидая первого хода. Так просидели они в тишине какое-то время. Ёлгин отчаялся просчитывать варианты наперёд и в конце концов решил не мудрить, двинул пешку. Игра началась. Ответный ход чёрными последовал мгновенно. — Я смотрю, вы от моего угощения отказались, — светским тоном завёл беседу чёрт. — Не нравится моё гостеприимство? Подначку Ёлгин бы пропустил неотвеченной, если бы не зацепило его одно слово — “моё”. Не назарово. И слепой хозяин дома на это смолчал, лишь затрепетал от волнения чистый огонёк его души: мсье Назар боялся, что чёрт опять что-нибудь выкинет и нарушит правила. О себе он будто бы совсем не думал. “Тряпка,” — мысленно обозвал его Ёлгин. И тут его осенило. — Отчего же, — показал он в улыбке зубы, делая второй ход. — Я ещё вчера оценил, какой вы щедрый хозяин тут. Вы когда мне Зорюшку вашего не только в наваждении, но и во плоти предложите? Я б с удовольствием попробовал, можно сразу на блюде сервировать. Удар попал точно в цель. Чёрт среагировал именно так, как Ёлгин надеялся: внешне остался спокоен, но больная его душа полыхнула на полкомнаты. Будь её пламя материальным, массивный стол, за которым играли, мгновенно сгорел бы дотла. “Ревность или срам?” — гадал Ёлгин, наслаждаясь произведённым эффектом. Его слова с равным успехом должны были спровоцировать или собственнические замашки лесного царька, или больную фантазию людоеда. Пламя плясало, кружилось в вихре, быстро меняя оттенки — не разобрать, будто чёрта раздирали оба возбуждения сразу. — Никогда больше, — тихо произнёс Ференц, толкнув когтем одну из своих фигур, — твоё песье племя никого у меня не заберёт. “Неужели покаяние?” — удивился Ёлгин. Да, в бушевавшем перед ним пожаре просматривалось и оно. Тут со своего места подорвался Назар. Обнял чёрта за шею — чёрт был настолько высок, что Назару вовсе не пришлось наклоняться, — и мягко положил ладонь тому на грудь, успокаивая: — Ферка, очень тебя прошу, забудь. Забудь, слышишь? И чёрт услышал. Странным образом слова подействовали: буря улеглась. Всполохи замедлились, будто покрылись тонкой коркой льда, остекленели и окончательно замерли осколками тусклого витража. “Идиот!” — чуть было вслух не выругался Ёлгин. Наивность Назара граничила с преступностью: мало того, что юноша не понял намерений чёрта на свой счёт, так ещё и чуть было не разрушил план Ёлгина раззадорить противника, чтобы тот потерял концентрацию. Ёлгин решительно стукнул конём о доску, привлекая внимание обратно к себе: — Значит, кого-то ты не сберёг, чёрт? — Догадки теснились в голове, выстраивая в единую картину известные детали: разорённое капище, слова Улы о недобитках, прошедший ранее другой отряд с капелланом. Неужели и там свой упырь, а то и вурдалак? — Что, выжгли твоё гнездо, вытравили род, да? — И вы за это поплатитесь. Ход чёрта был таким же быстрым, как прочие, но весьма неудачным, и Ёлгин тут же “съел” подставленную фигуру, наблюдая, как трескается застывший было “витраж”. Было нечто трагично-красивое в том, как он плавился в новой волне жара. На этот раз Ёлгин чуял в нём боль свежеоткрывшейся душевной раны. Значит, и скорбь тоже. Чёрт смертельно тосковал по кому-то, но хода своего не пропустил. — Прошу вас, Варлам Родионович, не злите его, — отчаявшись помочь любовнику, попросил Назар. — Заложники могут пострадать. — Зорюшка, вы, я погляжу, слепы не только физически. Сестричек своих тоже ему отдавать будете, уговаривая потерпеть? Или думаете, он вас вечно слушаться будет? За пару фраз Ёлгин обменялся ещё парой быстрых ходов с противником. Игра пошла куда легче, страдающий чёрт сдавал фигуры одну за одной. — Я думаю, — спокойно ответил Назар, — мы все пожалеем, когда он слушаться перестанет. Не доводите до крайности. Будь у Ёлгина больше сочувствия к Назару, он бы, может, попытался бы если не достучаться до остатков гордости или ума, то хотя бы воззвать к его гуманизму. Но полное нежелание Назара взглянуть на ситуацию со стороны и осознать, как низко он пал, ничего, кроме презрения не заслуживало. — Только не надо этой позы самопожертвования. Не верите мне? Тогда послушайте своего Ференца: чёрт, ты же не можешь врать. Так скажи же правду: как скоро тебе надоест играться в любовь? — Шах и мат, — ответил чёрт. Его траурная печаль, только что сочившаяся изо всех щелей, развеялась дымом. Ёлгин уставился на доску. Он снова проиграл. Как тот самонадеянный Сисиф, он хотел обмануть навь, а попал в свою же западню. Увлёкся расшифровкой душевных метаний чёрта и резонёрством. Подставил человека. Лукавый блеск в глазах чёрта обещал Ёлгину ещё одну тяжёлую ночь. — Ты ведь предложишь мне ту же сделку, что и вчера, — Ёлгин тяжело откинулся на спинку кресла. — Будь по-твоему, чёрт. До утра можешь делать со мной всё, что хочешь, но отпусти казака Седых. ---- 1. Существует поверье, что колдун может стать троллем. 2. Мроя — мечта, грёза (белор.). Здесь же — синоним индийской Майи, иллюзии, скрывающей истинную природу мира и создающей видимое разнообразие его образов. 3. У ранних моделей электрических трамваев не было лобового стекла, что защищало бы водителя. 4. Чутки (белор. чуткі) — молва, слухи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.