ID работы: 11441074

Мой дом был пуст

Слэш
R
Завершён
18
автор
Размер:
21 страница, 5 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
18 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник Скачать

Скажи мне честно

Настройки текста
Ежи стоит перед зеркалом и одергивает рукава. Адам открывает дверь своим ключом и, тронув Ежи за плечо, чтобы он посторонился, сразу идет в конец коридора. В туалете смывают, труба воет, потом начинает шуметь вода. Ежи смотрит на себя, вытирает подбородок, потом понимает, что пятно – на зеркале. Галстук завязан плохо, но лучше не получается. Адам красивый. На нем чужой ремень. Штаны, наверное, тоже чужие: интересно, хватится ли их костюмер. В последних раз на съемках обещали штрафовать, но все прекрасно знали, что это не всерьез. Збигнев носил куртку, уведенную с площадки. И ботинки, и ремень, и фляжку. Тереза оставляла платья гримершам, а как-то раз ушла в мужской рубашке, подпоясанной лентой. Эльжбета никогда не играла в своем – и никогда ничего не брала, но это потому, что ее пугали роли. Ежи смотрит на часы. Либо в ванной есть заначка, либо что-то в мире изменилось, но на съемках Адам был три дня, а ему вроде бы пока хватает – здравомыслия? – чтобы оставлять запас дома, и не показываться в таком виде другим. Ежи помнит, как он вернулся домой с разбитыми коленками - после уроков верховой езды. Тогда Ежи был первым, к кому он торопился. Тогда была эпоха детства, широких жестов и простых вещей. - Да, да, отлично: мы спешно учим Адама кататься на лошадке, чтоб мог играть драгуна, для которого это вся жизнь, а потом учим маршировать парней, которые ни разу в жизни не брались за оружие. Если нас не освистают – и не спалят кинотеатр, это будет позор для Польши, для них – и для нас, потому, что хорошо соврали. Я не хочу больше делать кино. Я хочу печь кексы с изюмом и варить какаву: если буду варить из песка – мне сразу и честно им плюнут в лицо. Это был второй фильм - после их большого успеха, и Ежи был не причем, но все равно приезжал на площадку. Где-то в кладовке лежала пленка с документалкой оттуда. Ежи не пересматривал: не хотел, чтобы документальные кадры мешали помнить это время так, как ему помнить нравилось. Анджей обычно был самым спокойным человеком в группе: он любил притворяться, что перегорел, а потом он перегорел на самом деле, - но это было хорошая тирада, и она смешила девушек, так что Анджей прибавил мощностей, всем на радость. Он кривлялся, но не врал. Кино было последним приютом честности, и честным он хотел быть до конца, в мелочах и в подробностях, так, чтобы вымысел перестал быть вымыслом. Ежи только со временем начал по-настоящему его понимать. Адам то ли все понял быстрее всех, то ли не мог понять в принципе. Он выходит в коридор, вытирает полотенцем уши. Он смотрит на Ежи, потом облизывает губы и вешает полотенце на плечо. Ежи стоит по стойке «смирно», пока Адам перевязывает ему галстук. - Дымом пахнет? - В квартире? - От меня. - А должно? - Кто твой фотограф? - Я не заметил. - Давай я позвоню. Или скажи Вайде – он позвонит. - Как съемки? - Не обязательно идти сегодня. - У тебя мокрые пальцы. Ежи дергает за конец галстука, галстук душит его – но теперь, по крайней мере, душит всерьез, это не каприз и не метафора. Адам щурится и приглядывается. - Пятна высохнут. Пятен он не видит, а голос у него робкий, но видно, что терпение кончается. Когда он поймет, что возиться бесполезно, не будет ни ссоры, ни примирения: Адам уйдет в другую комнату и примет дозу, закрывшись в шкаф. Или уйдет на репетицию. Однажды, Адам уйдет совсем. Ежи поворачивает эту мысль и так, и этак, а мысль растет и раздувается, и подплывает к нему, мягко и плавно, как мыльный пузырь, а потом она ложится ему на грудь – и продолжает опускаться, хотя под ней теперь Ежи – и Ежи тоже нужно место, но его нет. Он сдергивает с шеи галстук и втягивает воздух. Он понимает, что никогда не думал об этом раньше: и видит Бог, теперь не лучший день, чтобы начать. - Мне вообще не нужно идти. Ежи идет на кухню. Он хочет бросить галстук – куда-нибудь – но оказывается, что деть его совсем некуда. На кухне галстук не нужен: с любого места он снова будет проситься в руки, напоминать о себе. Когда что-то слишком близко, трудно не протягивать руку, даже если знаешь, что это ни к чему. - Мне не нужно фото. Не нужна статья в газете. И выдвижение мне это тоже не нужно – на черта, я их не просил! Адам идет за ним, оставляет мокрые следы на линолеуме. Он прислоняется к стене и смотрит, как Ежи наливает водки и залпом выпивает полстакана. Адам всегда переступает порог, этого Ежи тоже раньше не замечал, но в детстве, должно быть, их учили одному и тому же, их матери и бабушки верили в одну и ту же чушь, и от этой мысли Ежи вдруг кажется, что они с Адамом – вот они двое – соотечественники, на чужой земле, последние отпрыски далекой страны, которой теперь не стало. Сколько еще их друзей и коллег знает, что нельзя вставать в дверях? А есть ли, к слову, у него друзья? И сколько наберется коллег, считающих его за своего? Адам забирает у него галстук – и сворачивает прежде, чем убрать в карман. Теперь галстук безопасен, а Адам где-то за спиной, и кажется, что он очень далеко. - Зря нервничаешь, все будет отлично. - Ты не веришь, что меня выдвинут. Ежи оборачивается, задевает стакан, но стакан не падает. Это обвинение вдруг становится очень серьезным. Адам смотрит на него, долго и серьезно. Чем дольше Ежи ждет, тем сильнее становится мрачная, злая радость: на этот вопрос нет ответа, который он готов принять. А Адам говорит: - Я верю, что ты победишь. И он не врет. И это как-то совсем сбивает с толку, потому что Ежи точно знает: его последний роман Адам не читал. Да и предыдущий тоже. Это будет третий раз, когда Ежи начнут выдвигать – и не выдвинут – на Нобелевку. Он отлично знает процедуру, он не первый год в Варшавском зоопарке. Он не жалуется, живет на Кеппе, трудится редактором, вольер удобный, кормят неплохо, особенно не ругают – строго не следят. Потихоньку, за сценариями и лекциями, заметками и колонкой, он как-то забывает о том, что его больше не хватит на что-то великое – а может, не хватает уже и на что-то хорошее. Он становится беззубым и домашним. Говорит себе, что все это суета – и детскость. Что с годами он стал мудрее. Что нужно учиться быть благодарным. А когда номинация проходит мимо – каждый раз – он с трудом заставляет себя опомниться. Ему страшно: в основном, что Они заметят. Он продолжает, как ни в чем ни бывало, он вовремя показывает, что расстроен – но в меру, он достойно держится и берется за новое дело, и Ежи молится, чтобы Они не разглядели. Когда дверь в историю приоткрывается, когда готовятся объявить Гамбургский счет: Ежи чувствует, кем он мог бы быть – и не будет, потому что успел побыть слишком разумным, успел как следует себя побаловать – и не решился за себя постоять. Он знает, что премии он не заслуживает. Он чувствует, что разгром близко. Что он не тянет. И он ждет, когда ему об этом скажут, когда это станет частью их жизнь – и он уже не сможет забывать. А потом это спасительное, целебное разоблачение у него отбирают, и раз за разом он остается себе единственным судьей. Он знает, что, по совести, себя как писателя он должен казнить – и похоронить с позором, за кладбищенской чертой. Сделать этого сам он не сможет. Несправедливо, что больше некому ему помочь. Адам закрывает бутылку: не убирает, он не жена, чтобы решать, сколько мужчине выпить, но водка выдыхается, и трагедии Ежи – это не повод, трагедий у Ежи много – а водки осталось чуть-чуть. У Адама вьются волосы, рубашка липнет к влажной коже, на плечах и груди. Манжеты расстегнуты, но рукава опущены. Ежи задирает их до локтей, одним движением. Адам вздрагивает и отшатывается назад. Он стоит посреди кухни - с закрытыми глазами, не шевелясь, отметин от иглы не много, но их видно, и Адам выглядит так, как будто его заставили раздеться догола. Никакого отношения к их спальне это не имеет. Ежи вдруг вспоминает гетто: в котором вроде ничего не происходило – потому что они старались не всматриваться. Ежи думает про архивные кадры: они подергивались – слегка, рябили, и белые тела, лагерная нагота – они казались противоестественными. Обыски, когда ловили партизан. И задержания в Варшаве. Ежи подташнивает. Он смотрит, как поднимается у Адама грудь, когда он делает короткие, пробные вздохи. Рукава медленно скользят обратно, вниз. Ежи хочет прикрыть его руки, но не решается тронуть их снова. Он хочет попросить прощения, но боится правильно подобрать слова. - Фото – для суперобложек. - Ах, вот что. - Меня переиздают: это вне зависимости от номинации. - Ну конечно. Адам не открывает глаза, и Ежи тошно от мысли, что Адам напуган, но верится в это как-то с трудом. Голос у Адама мягкий и печально-угодливый: как у матери, которая слушает взрослого сына, как всегда, когда рядом кому-то не по себе, и Адам старается его отвлечь. Голос у него, как обычно. А лицо, как будто ящиком стола ему задвинули пальцы. Ежи целует его, и Адам – его тело, его дыхание, - он выплескивается на Ежи, остается у него в руках. Адам льнет к нему отчаянно. Избыточно. Ежи поворачивает его так, чтобы можно было прислонить к буфету, и когда Ежи поднимает голову, он хочет сказать: - Иди в спальню, я подойду. Но чувствует себя лучше, когда говорит: - Мы можем по крайней мере друг другу не врать? Я рехнусь, если буду гадать, что ты думаешь. Гадает Ежи всю жизнь, но, как правило, зря. Он давно усвоил, что можно быть либо слишком, либо недостаточно подозрительным, и переходить от первого ко второму ему не хочется. Адам сонно, медленно моргает, вид у него мученический. И Ежи начинает первым, чтобы подать ему пример. - Я не думаю, что ты хороший актер. Это их кухня: грязная посуда за три дня, пустая клетка для канарейки, радио и стол с подложенной под ножку нотной партией. Это их дом. Они принадлежат друг другу – давно и прочно: какие есть, не целиком и не из первых рук, но уж тут ничего не поделаешь. - По-моему, так никто не думает, звать тебя почти перестали. Музыку для «Раненного» пишет Маркоевский, я вообще не понимаю, зачем ты проездил: роль у тебя – в групповке. Единственное место, куда ты еще успеваешь, это квартирники и вечеринки, вряд ли их вспомнят через десять лет: думаю, не вспомнят через месяц. Адам достает у Ежи из кармана брюк папиросы. Он закуривает от конфорки, и Ежи двигается, чтобы дать ему место. - Крошевский назвал меня респектабельной шлюхой – от литературы. Спорить можно только с респектабельностью. Ежи прикуривает у него. Еще нет десяти утра, а они оба слишком устали, чтобы куда-то идти. - Фотографирует меня Грася: позвони, договорись, чтоб можно было переснять. Вдруг со второй попытки я стану выглядеть лучше, чем был. Адам застегивает рукав. - «Был» - это когда выходит некролог. Застегивает второй. - О Крошевском, конечно, трудно сказать что-то плохое. Наверное, потому что о нем вообще трудно что-то сказать. Адам останавливается, он смотрит перед собой, пепел падает на пол. Ежи страшно от мысли, что однажды он вот так выключится – и не включится снова. Потом Адам спохватывается и поднимает на него взгляд. - Тебя номинировали, я вчера слышал от Вацлава, он приезжал на съемки. По-хорошему, ты должен сам устроить пьянку, но ты хотя бы постарайся на нее прийти. На официальном банкете, Ежи прочистит горло, выпьет воды из мутного стакана и два часа будет говорить про коммунизм. Потом он сойдет с трибуны, тихо выйдет через черных ход, доберется до дома и попросит: - Дай водки. Сам не нальет, а подождет, пока Адам достанет ему рюмку и графин. Выпьет и зажмурится. И попросит: - Еще. Потому что от водки Ежи давно не пьянеет, и хочется ему не напиться, а показать, что он пьет. Показать, что он всему этому совсем не рад, что ему плохо, что он в отчаянье. Адам нальет. Адам, конечно, поймет, о чем идет речь, но утешать его не будет, а будет его поить, потому что утешать Ежи Адам устал. Через пять лет, когда жизнь станет легче и светлее, Ежи будет подниматься из-за стола, стучать вилкой по точно такому же мутному стакану и короче, живее говорить о свободном голосе и судьбе Польши. А потом он точно так же будет возвращаться домой – или дом будет возвращаться к нему, гости схлынут, музыка стихнет, останется только кавардак и мусор, и его прежняя квартира. Ежи сядет и попросит: - Дай водки. И Адам даст. Адам сядет рядом и осторожно положит голову ему на плечо, опустит ресницы и медленно вдохнет его запах, запах его пота, папирос, спирта и книжной пыли. Если им повезет, Ежи обнимет его – не смело, потому что рядом окно и свет так некстати включен. И они не станут говорить об этом, но оба будут знать, что теперь так же опасно говорить о коммунизме, как раньше – о судьбе Польше, и если когда-нибудь после станет положено говорить о них, не говорить о себе они уже не смогут. Утром придется вставать, чтобы снова хитрить с собой и дурачить себя, договариваться с собой и делать правильные вещи. А ночью, под одеялом, с выключенным светом, с задернутыми шторами, Ежи будет любить его: так, чтобы не только соседи, но даже они сами не могли сказать с уверенностью, было это или не было. Утром воскресенья, вернувшись из церкви, Адам будет ловить волну «Керолайн» - двадцать два поворота в поисках Rolling Stones, он даже хотел так назвать статью, - а наткнется на утесовский «Случайный вальс». Это будет страшно: как «Лили Марлен» после воздушной тревоги, но он не станет переключать. Ему даже захочется подпеть. Он выглянет в коридор, чтобы поскрестись к Ежи, но Ежи выйдет ему навстречу. Они будут танцевать вальс: все пару кругов, а потом Адам упадет на диван. Притворяться, что они не знают этого языка, притворяться, что они не помают, о чем песня, будет бессмысленно. Они будут слушать ее и запомнят ее наизусть, а когда она кончится, они почувствуют себя одинокими. Через пару дней, когда Адам на приеме будет рассеянно напевать ее, высматривая на длинном столе постную еду, какой-то взвинченный мальчишка сгребет его за грудки и начнет орать. Спасать его бросится Даниэль: тоже достаточно молодой, горячий и глупый, чтобы лезть в такие дела. В благодарность, Адам пригласит его вместе сыграть. Смущенно помявшись, покраснев пятнами, Даниэль признается: - У меня пальцы… с пальцами беда. А Адам возьмет его руку в свои. У Даниэля крупные, сильные руки, большие ладони, и Адам будет держаться за них столько, сколько позволит ситуация. Он скажет: - Ну что ты. Ничего страшного. Он улыбнется, и Даниэль просияет. Дуэт для скрипки и окарины Адам напишет, сидя в шкафу и запершись изнутри. Он даже успеет его исполнить. Он даже успеет его записать вместе с Даниэлем, в студии с окнами, выходящими на рыночную площадь. А потом Адама не станет.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.