***
— Каким образом Гриша Йегер стал доном? Насколько мне известно, занять высокое положение в иерархии итальянской мафии может только итальянец по крови. — Мне неизвестны подробности. Из той малости, что рассказывал господин Йегер о своих родителях, я могу судить, что его отец был крайне целеустремлённым, хитрым и обаятельным человеком. К тому же, это Америка. Не Сицилия. — Хотите сказать, традиции в Америке обречены на смерть? — Хочу сказать, что немецкий полицейский, допрашивающий русскую в паре с евреем-детективом — явление исключительно американское. На момент серьёзное лицо офицера смягчается намёком на улыбку. Это не было юмором, но он оценил. Его напарник, стоящий лицом к окну, раздраженно цыкает. Расстояние от больничной койки до окна кажется выгодным решением: эта русская сидит, но даже сейчас, поравнявшись с ней, он едва доставал бы до неё ростом. — И всё же, какие отношения связывали братьев Йегеров? — в руках офицера раскрытый блокнот. Возможно, вопросы заготовлены наперёд, — помнится, в среде приближённых эта тема вызывала недовольство. — Офицер Смит, — Елена заговаривает раньше, чем он успевает закончить свою фразу, — я говорю с полицейским или журналистом? Смит понимающе кивает: — Терпеть не могу журналистов, — признаётся он. — и всё-таки, я задаю эти вопросы не из любопытства. Вы и сами, наверное, понимаете, что данное дело — прецедент. К тому же, даже самые неочевидные детали способны полностью перевернуть ситуацию. В том числе и в пользу мистера Йегера. Сотрудничая со следствием, Вы можете помочь не только себе, но и ему. Если, конечно… — Я понимаю, — вновь обрывает его Елена, — я расскажу то, что знаю. В палате их трое, и все трое достаточно умны, чтобы понять: слова офицера — полнейший фарс. Именно поэтому он не обещает, а всего лишь предполагает. Именно поэтому детектив Аккерман в их сторону даже не смотрит. Именно поэтому взгляд у Елены совсем не меняется. Она будто и вовсе не слышит, о чём толкует Смит. Она в любом случае рассказала бы всё, не тая. «Говори с ними. Пусть знают всё. Я много рассказывал тебе, помнишь? Расскажи и им. Они так хотели знать…» Слова давались ему с трудом. Елена не помнит, каким ругательством господин Йегер помянул ненавистных «их». Она помнит, как крепко его рука сжимала руку Эрена. Это воспоминание тянет за собой ещё одно. Только теперь Елена понимает. — Господин Йегер рассказывал мне, что в день их рождения… — Прошу прощения, мисс Фабер, — деликатно прерывает её офицер, — я буду делать заметки. Надеюсь, вас это не смутит. — Как вам угодно, — безразлично кивает она и продолжает, — когда они только появились на свет, Эрен сжимал его руку так сильно, что она посинела. Акушерка и мать были очень напуганы: думали, что из-за нарушенного кровообращения рука не будет работать. Детектив Аккерман напоминает о своём присутствии впервые за полчаса. — Пойду к медсёстрам, спрошу, что там и как, — вряд ли ему есть дело до детских историй. Офицер кивает и, проводив его коротким взглядом, снова возвращает своё внимание Елене. — Любопытно. Не думал, что у младенцев в утробе матери бывает такая крепкая хватка. Продолжайте. — Из всех воспоминаний господина Йегера о детстве точно знаю одно: они не разлучались с самого рождения. Ни на один день.***
Кажется, ему снился звездопад. Или же это было по-настоящему. Да, точно: не этой ночью, так какой-то из прошлых, они загадывали желание на звезду. Эрен никак не хотел признаваться, каким было его желание. Зик знал, что они загадали одно: брат сжал его так крепко, как только мог, до мокрых ладошек и боли в пальцах. Падающая звезда была похожа на мотылька, обожжённого лампочкой. Зик подумал: как странно, что от красоты бывает грустно. Но просыпаться он не хотел. Тем более так: от яркого света, ударившего в глаза. — Вы снова заспались, профессор Ксавьер будет здесь через полчаса! Голос мамы по утрам напоминает сирену, как на машинах полиции или скорой помощи. Хочется, чтобы было потише. Она откидывает шторы вместе с занавесками. Солнце через голое оконное стекло мигом заливает всю комнату и их заодно; руки у Эрена всё равно теплее. Он всегда теплеет во сне. Днём часто мёрзнет, и Зик греет пальцы-ледышки в своих. А вот по ночам от Эрена жарко и тесно. Он потеет и много ворочается. — Уже встаём, — нехотя тянет Зик, пряча лицо в макушке брата, — доброе утро, мама. — Доброе утро, мама, — сонно вторит ему Эрен и теснее утыкается в подушку, — уже встаём. Его хватка на пальцах, — указательном, среднем и безымянном, — ослабевает: значит, и впрямь просыпается. — Сколько раз я говорила вам? — по традиции выговаривает мама, пока складывает на кровать комплекты свежей одежды на деревянных вешалках, — вы уже слишком взрослые, чтобы спать в одной постели. Это нехорошо. Эрен, у тебя нет своей комнаты? Приоткрыв один глаз, Эрен беззвучно, как рыба на суше, двигает ртом в слог маминым причитаниям; Зик поджимает губы, чтобы не дай бог не рассмеяться — он попадает в каждое слово до единого. Они спали в одной кровати, когда им было пять. Спали, когда было семь. Даже когда было девять, всё равно спали. Но вот стукнуло десять — и маму будто бы подменили! Теперь каждое утро начинается одинаково. Зик считает, что это несправедливо. — А я считаю, что это несправедливо! — возмущается Эрен, приподнимаясь на одном локте и почёсывая затылок, — голосовать — ещё маленькие, пить вино — маленькие, зато спать одному — самое время? А вдруг я… начну умирать во сне? Вот возьму и начну умирать! Кто тебя позовёт, а? Зик, между прочим, мой телохранитель. Это мы так друг с другом договорились. Правда, Зик? Конечно, неправда. Он впервые об этом слышит. — Всё правда, всё так, — оживлённо кивает он, — я просыпаюсь каждый час и проверяю, дышит ли Эрен. Он очень боится умереть во сне! А однажды… Так и тянет завраться — воображение само собой подбрасывает картинки, сливающиеся в сцену героического спасения. Услышала бы такое мама — уж точно ни в жизни не заикнулась бы о том, что им, видите ли, уже нельзя спать в одной кровати. Но Зик смотрит на Эрена: его заспанное лицо купается в солнечном свете, он морщится, трёт кулаком глаза. С Эреном никогда ничего не случится — ни во сне, ни наяву. Даже от мыслей об этом Зик чувствует себя неправильно. Ему хочется отмотать назад, чтобы передумать об этом думать. Хорошо, что мама выходит из спальни, потому что договаривать не приходится. Она ворчит себе под нос: «вырастила же фантазёров, один другого краше» — но точно улыбается, это слышно в голосе. Мама очень красивая, когда улыбается. Она всегда красивая. Она любит их, даже если они фантазёры. — Не хочу, — страдальчески мычит Эрен и кувырком переворачивается на живот, повторяя по слогам, — не-хо-чу. Одеяло с шелестом падает на пол: Эрен сбрасывает его ногами, складывая коленки Зику на живот. — Надо, — вздыхает Зик, — профессор Ксавьер хороший, он рассказывает полезные вещи. — А я его ненавижу, — раздражённо фыркает Эрен, — он забирает тебя у меня. Пока он ворочался, в воздух взбилась пыль. Откуда она, если постель поменяли два дня назад? Пылинки пляшут на солнце, и Зик пытается проследить их путь, пока они плавно оседают вниз. С чего родители взяли, что учиться порознь будет лучше для них? Это ведь полнейшая ерунда. — Почему мы вообще должны учиться порознь? Ненавижу это! — Эрен кубарем скатывается с кровати, приземляется с глухим стуком и тут же подскакивает на ноги. Взбодрился. Зик считает про себя. Одно «ненавижу» досталось профессору Ксавьеру, второе — раздельным занятиям. — Ненавижу эту рубашку. Я возьму твою. Вот и третье. Чем провинилась рубашка — неясно. Чем лучше рубашка Зика — тем более. Они абсолютно одинаковые: белые, хлопковые, с длинными рукавами, слишком быстро мнущимися в локтях. Зик застёгивает все пуговицы, а Эрен терпеть не может, когда воротник сдавливает шею, поэтому оставляет свободными две верхние петельки. Эрен натягивает брюки, смешно балансируя на одной ноге. — Зачем мама раскрывает шторы? Ненавижу солнце! Четвёртое ненавижу Зик практически готов разделить, но всему есть своё объяснение, в том числе и раздражающе голому окну. — Ты по-другому не просыпаешься, сам знаешь. Лучше бы молчал. Потому что Эрен ошарашен. Нет, ей-богу, он даже от пуговиц отвлекается, чтобы поднять на Зика исполненный разочарованием взгляд. Зик думает, что вот-вот прозвучит пятое «ненавижу». Если Эрен не в духе, спорить с ним никак нельзя. Но Эрен не говорит, что ненавидит. С кем-с кем, с Зиком он честен всегда. Даже по утрам, когда не мил весь белый свет, ненавидеть брата он не умеет, так что не разбрасывается словами попусту. — А ты чего валяешься?! Ну-ка вставай и одевайся, или заставишь своего любимого профессора Ксавьера ждать? Говоря таким вот манером, Эрен до поразительного походит на маму. Эрен стоит, уперев руки в боки, и придирчиво наблюдает за тем, как одевается его брат — медлительно, аккуратно. Он всегда собирается перед зеркалом. Сначала рубашка, — пуговицы застёгиваются снизу-вверх, потом брюки, за ними ремень. Две минуты — поправить одежду: разгладить воротник, выровнять бляшку. Полминуты — придирчиво оглядеть себя. Когда Зик смотрит на своё отражение, он хмурится. Непросто понять, какую эмоцию выражает его лицо — даже Карла за всё эти годы не научилась читать своего сына по взгляду. «Разве у детей бывают такие глаза? Я даже представить не могу, о чём он думает» — вздыхала она, с тревогой глядя на мужа. Морщинка на переносице появилась у Гриши ещё в юности: лет в пятнадцать, а то и раньше. Вздохи Карлы и долгие рассуждения о слишком разных близнецах казались ему пустым женским трёпом. — Нет, всё-таки ты грустный. Думаешь о вчерашнем? Сначала появляется отражение брата, оно замирает за спиной у Зика совсем непохожей тенью: темноволосой, смуглой и улыбчивой. Затем его присутствие обретает телесную оболочку: Эрен пихает его в бок, заставляя коротко ойкнуть. — Если не начнёшь разговаривать, вырву тебе язык — поймёшь, что потерял, — грозится он. Зик не знает, зачем разговаривать. Эрен и так понимает всё. Да, он грустный, наверное. И да, всё ещё думает о вчерашнем. Наверное, им не стоило слышать тот разговор. Наверное, подслушивать родителей с самого начала было дурной затеей. С другой стороны, они делали это слишком часто. Не столько ради раскрытия чужих тайн, сколько ради забавы: Эрену нравилось воображать себя разведчиком-нелегалом времён какой-нибудь там войны, а у Зика прекрасно получалось оставаться незамеченным. Прикладываясь поочерёдно то глазом, то ухом к замочной скважине, — единственному отверстию в высокой резной двери, разделяющей родительскую спальню и коридор, — Зик выслушивал и выглядывал всё, что мог. Обычно родители говорили о делах семьи или о них с Эреном, и это всегда было одинаково: мама сидела на низком пуфе, положив на колени плед, а отец — в кресле, смотрел либо на неё, либо в какую-нибудь книгу. Но вчера всё было не так. Они стояли: отец — напротив высокого зеркала во весь рост, мама — чуть поодаль, её отражения в зеркале видно не было. Эрен потарапливал, выглядывая из-за перил. Потарапливал одним только взглядом: оборачиваясь через плечо, Зик ловил одно и то же выражение лица: «ну, что там? ну расскажи! я же вижу, что-то интересное!». Это сбивало. Что-то происходило. Слова, которые всё же удалось поймать, принадлежали маме. Отец молчал. «Ты хорошо всё обдумал? Ведь это могут быть просто слухи…» «Все эти годы… ни единого нарекания. Разве могут люди меняться вот так, в один миг? Я не верю» Она говорила и говорила, и все её слова сливались в одно простое понимание: маме страшно. Зик никогда не видел её такой. Не слышал такого голоса. Заговорил отец. Не поворачиваясь к маме, он продолжал смотреть на своё отражение — и даже из-за двери, украдкой подглядывая в замочную скважину, Зик видел, как он хмурится. «Мы не первый год живём в этом мире, Карла. Нет ничего удивительного в том, что враг оказался поблизости. Вспомни своего отца. Кто всадил в него пулю? Племянник, верно?» Враг. Странное слово. Отец говорил его и раньше — говорил им с Эреном в самый первый раз, когда их, наряженных в одинаковые костюмы, представляли многочисленным друзьям — семье, как это называлось. Отец говорил, что враги повсюду. Он говорил, чтобы сыновья запомнили и никогда не забывали: дашь слабину — они увидят, и ты погибнешь. Зик не знал, как это — давать слабину. И что такое «погибнуть» он, в общем-то, тоже понимал не до конца. Он знал, что есть жизнь земная — та, которую живут они с Эреном прямо сейчас, уже десять лет. И есть небесная — её они будут жить, когда время на земле закончится. И при чём тут враги? Но родители говорили о врагах. И о том, что они совсем-совсем рядом. Мама шагнула к отцу — теперь её было видно в зеркале. В тот миг Зику стало по-настоящему стыдно. Он знал, что не должен был видеть этого. Кажется, мама плакала. Она обнимала отца со спины. Едва доставая ему до плеча, она казалась очень-очень маленькой. «У них дочка. Совсем ещё малышка. Мы были на её крещении, помнишь? Гриша, прошу тебя. Это ведь просто маленькая девочка. Всего лишь...» Скрипнула половица. Эрен сдавленно ойкнул и тут же зажал рот обеими руками. Пара мелких воришек-карманников, они разбежались тотчас: на носочках взлетели по лестнице вверх и завалились в комнату, забыв о свете и о незапертой двери. Наперебой с участившимся сердцебиением Эрен глухо хохотал в кулак: «вот это я понимаю, самые настоящие разведчики!». Зик сидел на кровати и думал — о маме, об отце, о семье и о врагах. Смеяться ему не хотелось. — Зи-ик, — Эрен тянет его имя нараспев и складывается головой на плечо, громко клацая зубами, — последнее предупреждение, потом злюсь. Перехватить руку брата — вынырнуть из мыслей: это всегда действует отрезвляюще. Зик смотрит на него и думает: есть мы, а есть враги. Они и мы, мы и они. — Я не выспался, — вздыхает он, — идём, а то мама будет ругаться. Конечно, они замешкались, и всё же мама не спешит ругаться, даже не окликает лишний раз. Профессор Ксавьер заявился пораньше, а значит, пришло время для чая. Голос слышен даже с лестницы — когда она говорит не по секрету, ей не нужен даже рупор: весь мир и без того обратит внимание. А вот к профессору Ксавьеру приходится прислушаться. Само собой, Эрен тянет за локоть, тормозя на шестой ступеньке, аккурат посередине лестницы. Ему всё интересно. Зик оборачивается, глядя с сомнением: дурная привычка подслушивать чужие разговоры уже аукнулась навязчивыми мыслями — с самого вечера эти мысли вяжут где-то внутри плотный узелок тревоги. Ощущение напоминает тошноту, только в голове, а не в животе. Но Эрен — одно сплошное внимание: когда брат силится что-то разведать, он напоминает Зику навострившего уши крольчонка, следящего за хищником из-за куста. Зик тоже прислушивается. — Не думаю, что для волнения есть веский повод, — говорит профессор Ксавьер, — Зик — умный мальчик, он схватывает на лету. Что до Эрена, ему просто скучно, вот и не может на месте усидеть. Мисс Тайбер говорила, ему хорошо даются языки — возможно, стоит сделать упор на то, что действительно увлекает его? — Ну конечно! — даже не видя маму, легко представить, как она всплёскивает руками, — ещё бы его не увлекало. Теперь они с Зиком несут тарабарщину на бог знает каком языке. Всё хранят свои секреты. Я, конечно, их не третирую, вы не думайте! Просто иногда… Эрен цокает языком: — Скукотища, идём, — а затем добавляет со всем недовольством, на которое только способен, — да сама она… тарабарщина! Зик фыркает смешливо. Нет ничего странного в том, что мама не оценила то, что Эрен важно называет «наш ди-а-лект». Формула на деле проста как дважды два: английский мешается с итальянским, только слова проговариваются задом наперёд. Они приноровились очень быстро, и со временем это стало хорошей игрой: хранить секреты, делимые на двоих. Даже если секретов никаких и нет, все вокруг думают, что они замышляют какое-нибудь страшное преступление, прям как японцы на базе Перл-Харбор. А Эрен всего лишь зовёт покататься на качелях после обеда. — Доброе утро, профессор Ксавьер! — говорят они хором, но Эрен продолжает, тогда как Зик успевает умолкнуть. — Вы снова скажете, что нам нельзя заниматься вместе, потому что я отвлекаю Зика, а Зик отвлекает меня, и мне придётся слоняться по дому два часа и двадцать пять минут, пока вы не отпустите его с ваших нудных уроков? — Эрен! — это мама. — Эрен, — это уже профессор Ксавьер, — я никогда не говорил вам слово «нельзя», но индивидуальные занятия куда полезнее для вас обоих. К тому же, твой урок с мисс Тайбер начнётся через двадцать минут. Ты не успеешь заскучать. Зик не говорит ничего. Он молчаливо соглашается — с Эреном, конечно. Ему не нравятся раздельные уроки. Ему не нравятся два часа и двадцать пять минут — это слишком долго, и если профессор Ксавьер в чём-то не прав, так это в том, что заскучать Эрен не успевает. Успевает Зик — а Эрен всегда как он. Но урок есть урок, и профессор Ксавьер есть профессор Ксавьер, так что Зик безропотно следует за ним, только оборачивается напоследок: мама поправляет Эрену взлохмаченные волосы, а он грызёт красное яблоко из пиалы с фруктами. Так всегда: сначала занятия, потом завтрак, но прежде, чем сесть за стол, Эрен успевает нахвататься всякого и перебить себе аппетит. Мама с ним за такое не воюет, говорит, выбирай сам, чем кормить своё тело, на то оно и твоё. Тело Эрена, по подсчётам Зика, состоит из ягодных леденцов и лимонного мармелада в обсыпке, из яблочных пирогов и очень-очень засахаренного чая — такого, что пить невозможно. Зик слышал от кого-то, — тоже от мамы, наверное, — что мы то, что мы едим: неудивительно, что Эрен пахнет всеми своими сладостями. И Зик не думает об институте президентства и Джордже Вашингтоне, пока профессор Ксавьер обводит указательным пальцем абзацы в большой книжке о государственности, напоминая тему сегодняшней беседы. Он пытается прикинуть, сколько ягодных леденцов Эрен съел за жизнь: в день примерно три, в году — триста шестьдесят пять дней, но бывают ещё високосные, первый раз леденцы они попробовали, наверное, в три года, — да, точно! — то были рождественские гостинцы, а до этого они были маленькими и не было ни зубов, ни конфет, значит, десять минус три, а потом умножить… — Зик, — зовёт его профессор Ксавьер и дважды постукивает непишущей стороной ручки по столу, — ты не здесь. Давай, приводи мысли в порядок. — Я здесь, — чуть заторможенно отзывается Зик. Ему не хочется терять большое число, почти получившееся из умножения семи на триста шестьдесят пять, — мысли в порядке. Извините. — Назови мне имена Отцов-основателей, — говорит профессор Ксавьер и перетягивает книгу на свою сторону стола, прикрывая: вдруг подсмотрит, — напоминаю, их семеро. Две недели назад Эрен грыз леденец и сломал о него зуб — молочный, конечно. Это было внезапно, и от неожиданности он открыл рот — зуб выпал прямо ему под рубашку, и Зик пытался вытряхнуть его, умирая со смеху, а потом они долго-долго искали этот многострадальный зуб в траве. — Джордж Вашингтон, Бенджамин Франклин, Александр Гамильтон, Джей Джон… — Джон Джей, — исправляет профессор Ксавьер, загиная пальцы, — молодец, продолжай. — Джон Джей, — повторяет Зик, эти имена напоминают ему какую-то считалочку, — Джон Адамс, Джеймс Мэдисон и Томас Джефферсон. — Замечательно, Зик, — профессор Ксавьер улыбается ему, он доволен, — так держать. А скажешь мне, как называется созданный тремя из них труд из… —…восьмидесяти пяти статей общественного и политического значения, публиковавшийся в 1787 и 1788 годах, — чеканит Зик, как молитву, — это «Записки Федералиста», профессор. — Чудно, Зик. А теперь расскажи мне… Он рассказывает и про Конституцию, и про Верховный суд, и про то, что на самом-то деле Отцов-основателей было куда больше. Он читал, он запомнил, он знает. Профессор Ксавьер кивает и между делом хвалит его: «так держать», «ты умница, Зик», «всё верно, Зик». Возможно, он расскажет отцу, и отец тоже скажет что-нибудь за ужином. Скажет, например, что Зик не подводит его, и что все эти знания непременно пригодятся ему в будущем, когда… Когда отец уйдёт, и ему нужна будет смена. Отец делает дела, отец — глава семьи, и это не о маме и не об Эрене с Зиком, это о тех людях, которые населяют целый город, которые работают на отца, служат ему — и Зик почти ничего не понимает. Не хочет понимать. Кажется, Эрен понимает больше. Потому что прошлым вечером, ничего не надумав, Зик спросил у него: «как ты думаешь, о ком говорили мама с отцом? что будет с этими людьми?». И Эрен с довольной усмешкой приставил к виску два пальца и дёрнул третьим, — безымянным, — как будто спуская курок. «Забудь, это просто какие-то мертвецы» — так он ответил. Зик никогда не видел мертвецов. Эрен тоже не видел — они всегда вместе, и, окажись перед глазами Эрена что-то такое, глаза Зика этого точно не пропустили бы. Зик решительно ничего не понимает. Он понимает немного больше в истории и во всех этих политиках, понимает в политике этих политиков и в том, зачем нужна Конституция, и говорить об этом с профессором Ксавьером почти легко — они и говорят, пока не отвлекаются. На Эрена, конечно, — больше не на что. Брату не нужно сидеть за этим столом, в этом кабинете, на этом уроке, чтобы занимать собой всё пространство. В самом деле, зачем? У него ведь есть виниловый проигрыватель и целая стопка пластинок — выбирай любую. — Надо полагать, мисс Тайбер задерживается? Ни в голосе профессора Ксавьера, ни в выражении его лица Зик не может уловить ничего дурного: у него не дёргаются уголки губ, как бывает у отца, когда кто-то говорит что-то не то, и голос не становится оглушительно возмущённым, как у мамы, которая всплёскивает руками и сокрушается: «мальчики, ну вы опять!». Зик просто знает, что Эрен профессору не нравится. Знает — и всё тут. Даром что это взаимно. Эрену есть за что его недолюбливать, — «ненавидеть», если на эреновском языке. Всё-таки профессор Ксавьер поддержал маму в том, что им стоит заниматься отдельно — это дурное решение, им совсем незачем разлучаться так надолго. А вот за что профессор Ксавьер может невзлюбить такого же, как Зик, ребёнка — сложно даже представить. Возможно, Зику всё кажется. Возможно, ему даже хочется, чтобы профессор, — и все остальные в мире, — Эрена невзлюбили. Потому что тогда Зик один будет любить своего брата. Разве что мама не в счёт: она была и тогда, когда не было никого. Когда они двое делили её тело, росли в нём и становились живыми людьми из маленького сгустка клеток, как было написано в одной книжке про человеческий организм. Когда всем миром вокруг них был только мамин живот. И всё-таки Зику неприятно. И ему хочется, чтобы профессор Ксавьер совсем перестал говорить, когда тот усмехается и снова постукивает ручкой по столу: — Твой брат — поклонник Эдит Пиаф? Из гостиной доносится, сотрясая воздух своей торжественной тяжестью, Марсельеза. Зик узнаёт с первой ноты: Эрен слушает её если не каждый день, то каждые два точно. — Эрену нравится не Эдит Пиаф, а её буква «р», — уж Зик-то знает: зачем знать профессору — вопрос, конечно, но он всё же разъясняет всю суть, — в словах «тирания» и… «либерте». — И что же такое с её «р»? — Зик почти уверен, что ему плевать, — раз Эрен слушает целую песню из-за одной буквы. Зик пожимает плечами: — Это вы лучше у Эрена спросите. И ему кажется, что вот-вот тема Эдит Пиаф, её удивительной буквы «Р» и песен должна иссякнуть, потому что впереди ещё несколько страниц параграфа, но вот профессору так не кажется. Он прислушивается к Пиаф за стенкой, — та зазывает маршировать, — и спрашивает: — Ты тоже любитель музыки, как и Эрен? Зик растерянно кивает. Профессор Ксавьер умный, но что за глупые вопросы он задаёт? Как он себе это представляет? Вот, к примеру, ставит Эрен пластинку «Песен для юных любовников» Синатры, а Зик берёт и затыкает уши, потому что не любит музыку? Какая ерунда. — Вот как, — профессор смотрит на Зика с каким-то особым вниманием, — подумать только, Зик. Ведь я с пелёнок тебя знаю, а до сих пор не имею ни малейшего понятия, какую музыку ты любишь! Расскажешь мне? Сегодня с профессором Ксавьером что-то не так. Зик надеется, что он просто заболел или ударился головой о незакрытый дверной шкафчик, а не издевается над ним. — Чаще всего мы слушаем Эдит Пиаф и Фрэнка Синатру, — ещё Зик надеется, что его голос звучит абсолютно спокойно, как если бы профессор Ксавьер задавал нормальные вопросы по учебнику. — Пиаф и Синатру любит Эрен, это я понял, — отзывается профессор, — а ты, Зик? Ты сам. Голова у Зика как-то совсем не соображает. Не понимает он, чего от него хотят, не понимает — и всё тут. Это похоже на какой-то дурацкий тест, и он к нему абсолютно не готов. — А я — как Эрен, — не найдя ничего лучше, отвечает Зик. И сразу понимает: тест провален. Это видно по лицу профессора. — Ясно, — профессор смотрит в учебник, а затем снова на Зика: если он улыбается, значит, неправильный ответ не стал катастрофой, — знаешь что, давай-ка поступим так: завтра я принесу тебе несколько пластинок из своей коллекции. Ты послушаешь их и скажешь, что тебе понравилось, а что нет. Можешь даже без Эрена. Договорились, Зик? И, пускай это — полнейшая бессмыслица, Зик кивает. Отказать бы не получилось. Благо, им надо возвращаться к Отцам-основателям и всему, что они основали. К тому же, музыка в соседней комнате стихает — наверное, приходит мисс Тайбер, или же мама прерывает спонтанный концерт. Всё, что происходит дальше, пока стрелка настенных часов ползёт по кругу — всё это бессмысленное бла-бла-бла. У Зика есть секрет: на самом деле они с братом совсем одинаковые. Не в том смысле, что волосы-нос-глаза как под копирку, а в том, что Зику, в сущности, нет никакого дела до Отцов-основателей, конституции, биографии Вашингтона и взрослых мужчин в смокингах из Белого дома. Зик хочет пойти на кухню, позавтракать, взять Эрена и Гермеса, гавкучего щенка с золотистой шерсткой, и пойти во двор, кататься на качелях. Хорошо, что Зик научился подгонять время. Он отворачивается от часов — обязательно демонстративно, и думает: «часы, мне на вас всё равно, хоть бегите, хоть стойте!». Стрелка обижается на него и начинает ползти быстрее, чтобы обратить на себя потерянное внимание. И когда он снисходит до неё, оборачиваясь вновь, она уже зависает на противоположной стороне круга. Кроме часов, это работает ещё и со слишком долгой дорогой пешком: надо думать «ноги, мне на вас всё равно, шагайте как хотите» — ноги обижаются и идут быстрее. Зик поделился этой находкой с Эреном, но ему почему-то не помогло. Наверное, он недостаточно равнодушен к ногам и часам. Магическая формула обиженной стрелки работает безотказно: оставшийся час и ещё двадцать пять минут проходят за секунду. Они с Эреном сидят за столом и едят оладьи с фруктовым салатом — на сегодня с занятиями покончено. — Почему Зик занимается с Ксавьером два с половиной часа, а я с мисс Тайбер — всего лишь полтора? — возмущается Эрен. — Это нечестно. Он говорит с набитым ртом и вместе с порезанными в кубики яблоками и грушами глотает половину слов. –С профессором Ксавьером, Эрен, — мама гремит посудой, выставляя вымытые и высохшие тарелки на полки, — Зик спокойно высиживает своё время, а ты нет. Это не значит, что кто-то из вас умнее, а кто-то глупее. Просто вы разные. Эрен корчит странную морду, надувая щёки и поджимая губы — выглядит жутко. «Про-фе-е-е-ссор» — тянет он издевательски, словно какую-то обидную дразнилку. Зик никак не возьмёт в толк, в чём дело: Эрен не любит профессора Ксавьера, а профессор Ксавьер не любит Эрена, хотя Зик профессора Ксавьера любит — путаница. У них с Эреном одни на двоих рубашки, одна на двоих собака, одна на двоих мама и один на двоих отец. У них и жизнь-то одна на двоих. Странно думать, что профессор Ксавьер как что-то хорошее существует только в жизни у Зика — это ошибка, что-то где-то точно дало сбой. И Зик постарался бы разобраться в этом, но есть кое-что другое — это кажется более важным и серьёзным. Мама не находит себе места. Что-то случилось. Больше всего на свете мама терпеть не может возиться с посудой, этим всегда занимается горничная. Зик видел маму переставляющей чашки-тарелки всего лишь два раза: один раз, когда кузена отца, тоже Эрена, только Крюгера, вызвали в суд — почему-то это было проблемой для всех, а не только для него. И второй — когда у папы было плохо с сердцем: инфаркт. «Надо чем-то руки занять, иначе с ума сойду», — вздыхала мама, раскладывая вилку к вилке и ложку к ложке. Теперь она не вздыхает, но чайные блюдца звенят, отправляясь на верхнюю полку. Чтобы дотянуться, она становится на носочки и опирается о столешницу одной рукой. Что-то происходит. Что-то точно происходит, но что — Зик не понимает в упор. Иногда ему хочется, чтобы весь мир стал одной толстой книжкой: над книжкой можно посидеть, книжку можно прочитать, в книжке можно разобраться. С людьми не так: люди сложные до беспредела. Все, кроме Эрена. Эрен читается так же легко, как книжки, разве что интереснее. — Доедим и пойдём на качели. Пока мама суетится и не замечает, Эрен бросает под стол кусочки ветчины с блюда — Гермес довольно потявкивает, слизывая их с пола, и тычется носом Эрену в колено. — Фу, — Эрен морщится, накрывая ладонью влажный щенячий нос, — противный пёс. Зик видит, как пальцы брата ползут с морды Гермеса на темечко. Он гладит щенка, потирая местечко между ушами, треплет его за холку. И бурчит без остановки: «гадкая псина, ужасная псина, отвратительная собака». Гермеса им подарили два месяца назад — то были именины Зика. Стоило крошечной пшеничной мордочке показаться из-под крышки цветастой коробки, как Эрен тут же зашелся восхищённым воплем: «Зик, посмотри, да он же точь-в-точь ты!». Возможно, именно из-за этого сходства щенок так полюбился Эрену: он всюду таскает его с собой, разве что в кровать не берёт — не разрешает мама. Пускай и талдычит всякий раз своё обидное «гадкая, противная, мерзкая псина» — это всё ерунда, это Эрен так играется. Зик видит, как сильно его брат любит этого щенка. Немногим меньше, чем самого Зика. Когда мама окликает их, Гермес уже сидит у Эрена на руках. Не сидит, точнее: крутится юлой, вертит туда-обратно своим забавным хвостом-обрубком и радостно голосит — понимает, что идут гулять. — Мальчики, погодите. Перестают звенеть чашки и кружки — мама больше не ищет, чем бы занять руки. Теперь она оборачивается и глядит на них с Эреном, а они с Эреном оборачиваются и глядят на неё в ответ. — Чего, ма? — бросает Эрен, уворачиваясь от юркого щенячьего языка, так и норовящего проехаться по его лицу. — Что-то случилось? — практически одновременно с ним спрашивает Зик. Он почти уверен, что да. По маме видно. Случилось. Или вот-вот случится. — Нет-нет, что ты, — качает она головой, — просто хотела кое-что вам сказать. Папа советовал повременить, но я решила, что лучше сейчас, чтобы не делать вам лишних сюрпризов. На прошлое рождество они с Эреном заболели ветрянкой — мама всплеснула руками: «ну на тебе, вот так сюрприз!». А летом, в самую жаркую пору, в гости на неделю нагрянула жена Крюгера, который тоже Эрен. Дина не нравилась никому в доме, но, завидев её на пороге, отец сказал: «какой приятный сюрприз». Сюрпризы слишком часто бывают некстати. Хорошо, что мама решила обойтись без них. — Ну, чего там, ма?! — недовольно поторапливает Эрен. — Говори уже, мы на улицу хотим! Мама подходит совсем-совсем близко и опускается перед ними на корточки — теперь не приходится задирать голову. Зик смотрит на её красивое, как у Эрена, лицо — от маминой улыбки в груди как будто зажигается спичка: что-то греет, почти обжигает, и это настолько приятно, что даже совестно. Эрен похож на маму, а мама похожа на Эрена: Зик не похож ни на кого из них, и это кажется ему самой отвратительной несправедливостью в мире. Ему бы хотелось смотреть на себя в зеркало и чувствовать, как в груди зажигается спичка. — Вы уже совсем взрослые, — говорит мама, — и понимаете, что у людей в этой жизни порой случаются беды. Одной рукой мама держит руку Эрена, другой — руку Зика. Её ладонь тёплая, кожа мягче махрового халата и всего-всего, к чему Зик вообще прикасался. Кроме, конечно, рук Эрена — это всегда не в счёт. — Что там у кого стряслось? — спрашивает Эрен с явным любопытством. — Одна маленькая девочка осталась без родителей, — мама замолкает на секунду: её пальцы мягко поглаживают пальцы Зика — она задумывается, опускает взгляд, — они погибли, а она осталась совсем одна. Мы с папой… решили помочь ей. Эта девочка станет нашей семьёй. А мы постараемся стать семьёй для неё. Сегодня все взрослые будто бы сговорились и, как один, несут полнейшую ерунду. Какая-то девочка потеряла семью. Не просто потеряла: её родители мертвы, в этом мире их больше нет. Неужели мама с отцом всерьёз думают, что смогут заменить её умерших родителей? Зику нужна смелость, чтобы на мгновение примерить чужую беду на себя. Что-то случается. Что-то невообразимо страшное: такое невозможно придумать нарочно — наверное, и не надо. Суть в том, что это случается, и Зик остаётся один. Нет ни Эрена, ни мамы, ни отца — все они мертвы раз и навсегда. Зик сглатывает — к горлу подступает большой плотный ком. Эрен умер. Мама умерла. Отец тоже мёртв. Все мертвы. Остался только Зик. И вот, в двери дома, который когда-то был домом их семьи, стучат: на пороге стоит Дина, жена папиного кузена — тоже Эрена, только Крюгера. Она улыбается Зику самой радостной в мире улыбкой и говорит: «Твоя мама мертва, Зик, но это ничего! Теперь я буду твоей мамой». Что мог почувствовать Зик в этот момент? Он бы заплакал, наверное: он может и сейчас — в носу мелко пощипывает, а под веками словно песком присыпает. Но прежде, чем заплакать, Зик попытался бы с ней поговорить. Он уличил бы самозванку, заставил бы её устыдиться такой грязной и страшной лжи. «Твои руки могут быть мягкими и тёплыми, как у мамы, но и этим ты меня не проведёшь: ты никогда не родишь в этот мир Эрена, а значит, не станешь ему мамой. Нельзя быть мамой только одному из нас, мы были вместе ещё до рождения, в мамином животе. Выходит, ты просто лгунья», — так Зик сказал бы ей. И погнал бы прочь, чтобы неповадно было топтать чужие места. Странно, что мама не понимает такой простой вещи: ей никогда не стать мамой кому-то ещё. Ещё страннее, что Эрена во всей этой истории не смущает ровным счётом ничего. — Ну… здорово! Здорово же? — он косится на Зика, хмурясь в непонятках, и снова смотрит на маму. — Становитесь семьёй, а мы с Зиком пойдём кататься на качелях. Мешать не будем. — Ох, милый… — мама обрывается: с её губ срывается тихая усмешка — глаза жмурятся до маленьких складочек по углам, — как выдашь, нарочно и не придумаешь! Эрен снова косится на Зика. «Что смешного?» «Сам не знаю» Не найдя на лице у брата никакой подсказки, Эрен поджимает губы и отворачивается. — Мы все, — продолжает мама, делая упор на это «все», — станем ей семьёй. С такими чудесными старшими братьями малышке никогда не будет одиноко. Да и вы, мальчики. Неужели вы никогда не мечтали о младшей сестрёнке? С жалобным тявканьем Гермес как-то слишком резко приземляется на четыре лапы. Зик смотрит вниз — потерянно крутя мордой, щенок топчется по эреновым ногам. Чушь. Мама говорит полнейшую чушь. — Бред, — бросает Эрен: его голос становится крепче и звонче, так, будто они уже ругаются, — это бред! Полный бред! — Солнышко, погоди… — мама тянется к его плечу, но Эрен отшагивает назад, сбрасывая её ладонь, — ну, послушай же! Ведь это не значит, что я стану любить вас с Зиком хоть чуточку меньше, просто… представь, как ей тяжело и страшно сейчас. — Бред! — теперь Эрен кричит, и Зик морщится: он умеет быть громким до ужаса. — Зик, скажи ей, что это бред! Скажи, что тебе не нужна эта дурацкая сестра! Скажи, что есть я! Восторженный лай Гермеса становится громче: наверное, в крике Эрена он улавливает что-то на своём, на собачьем, вот и решает поддержать. — Зик, милый, — на фоне Эрена мама звучит тихо-тихо, робко даже, — скажешь что-нибудь? Из огромного клубка чистейшей несуразицы торчит слишком много ниток: Зик не знает, за какую тянуть, чтобы не запутать ещё больше. Он не знает, каких слов от него ждут. И не понимает, как объяснить маме, что дело вовсе не в ней и не в её любви. — Я не уверен… Но и тут заглушает Эрен — его хватает, чтобы реагировать за двоих: — Либо мы, либо сестра, ясно?! — он шаркает ногой и снова подхватывает Гермеса на руки, порываясь к коридору. — Всё тебе ясно?! Идём отсюда, Зик! Вслед за тем, как Эрен исчезает в коридоре, дверь скрипит, а потом оглушительно хлопает. Зик не оборачивается, не вздрагивает от хлопка. — Так и думала, — вздыхает мама, глядя Эрену вслед, — ничего не меняется. И чем ему не угодили другие люди? Как зверёк шугается! «Тем, что они — не мы», — думает Зик. Есть мы, а есть враги. Так говорил отец? Но у мамы такие грустные глаза — в их уголках нет ни морщинок, ни складочек, и Зику вдруг становится так её жалко, что сердце в груди сжимается и тоскливо-тоскливо ноет. Ведь мама не виновата в том, что не понимает. Зик не смог бы ей объяснить, даже если бы попытался. Но Эрену не стоило кричать и злиться, хотя он совсем не умеет иначе. — Ты не расстраивайся, мам, — это всё, что может сказать Зик, — он не хотел грубить. Зик может ещё и обнять её. Уткнуться носом в густую копну маминых волос, обвить её плечи руками и подумать, что если Эрен ненароком глядит сейчас в окно, он, должно быть, уже не на шутку злится. — Сынок, хотя бы ты послушай, — мягкие мамины руки ложатся ему на затылок: когда она гладит, становится так приятно, что хочется увернуться, — эта девочка очень нуждается в нас. Она пропадёт одна! Поверь мне, с её появлением ничего не изменится. Зик кивает, жмурясь от маминых пальцев в волосах. Всё, что он может — кивнуть. Кивнуть и не поверить. Мама не хочет врать, она просто не понимает. Пик появляется вечером. И, конечно, с её появлением меняется всё.