***
Отношения между ними не портятся, что для Муравьёва даже удивительно: он ожидает, что теперь Мишель будет смотреть в его сторону с затаённой печалью и скрытой обидой, но Бестужев и думать забывает об инциденте: когда Сергей на следующей неделе ловит его посреди университетских коридоров и сбивчиво объясняет, что никоим образом не хотел его задеть, Миша только заливисто смеётся и советует ему, Муравьёву, прочистить голову и не запариваться по таким пустякам. Они даже успевают восстановить в мире справедливость и смотаться вместе на концерт какой-то местной восходящей рок-группы. А Серёжа меж тем каждый день погибает. Он молчит, ни словом, ни жестом не даёт понять, что что-нибудь изменилось, — нет, всё в порядке, всегда в порядке. Только по ночам снятся бездонные Мишины глаза, в которых утопиться проще, чем вынырнуть обратно. В минуты забвения между пальцами сквозит рудимент касаний, словно под подушечками щекочутся золотистые кудри, — однажды случайно задел его волосы, а теперь страдает от собственных мыслей; Серёже так хочется гладить его по голове, нежно вплетаться в пряди пальцами, целуя податливые губы, но вместо этого он стискивает зубы и тихо выдыхает. Миша поселяется в его голове, в его сердце, в его комнате, потому что каждая вещь неразрывным образом связана с Бестужевым-Рюминым, — тот старый блокнот с аккордами они едва не порвали, когда наперебой предлагали песню, которую непременно надо сыграть следующей, книжку про историю русских революций Миша забрал почитать и не отдавал два месяца, а потом вернул с пожелтевшим листиком между страниц, мол, осенний привет тебе. На полке — касания Мишиных пальцев. На кухне — отзвуки его звонкого смеха и запах травяного чая. В ванной — зачем-то лишняя щётка, если вдруг ему приспичит остаться с ночёвкой, и запасная футболка в шкафу, которая насквозь пропахла одеколоном и имбирной выпечкой. Везде. Повсюду. Всегда. Это, наверное, уже не вытравить. Серёже всё равно на всеобщие стереотипы, кому кого положено любить, ему наплевать даже, что ответит Миша, — тот всегда был достаточно адекватным для того, чтобы не вмазать по лицу, а спокойно обговорить любую ситуацию, но Серёже абсолютно точно не всё равно, что ему самому Мише дать нечего. Потому что Мишель — яркий и звонкий, как первые солнечные лучи летним утром, он ещё не испортился насквозь едким запахом человеческого отчаяния. Он вообще о таком слове слышать не желает: запальчиво кричит, что отчаяние есть слабость и всегда надо бороться за то, во что веришь. Мишель с лёгкостью подхватывает рюкзак и незаметно смывается с пары, потому что в кинотеатре за углом единственный в день сеанс малоизвестного фильма с французскими субтитрами, и какой идиот станет разлагаться в душной аудитории, когда можно подарить себе кино. Серёжа бы наверняка остался на паре — ответственность въелась в подкорку. Миша умудряется успеть и развлечься, и наверстать пропущенное занятие, ему даже слова не скажут. Миша может не спать ночь, покемарив лишь на рассвете, и на следующий день заявиться в универ с такой же сияющей улыбкой, потому что был счастлив, всю ночь читал — учил новую песню — гулял с друзьями — готовился к круглому столу — и делал это с искрящимся удовольствием. Серёжа ловит себя на мысли, что чаще стал думать об упущенных часах сна, а не о том, что вместо них приобрёл. Миша говорит в лоб о том, что думает, даже если говорить страшно и на щеках появляется румянец, но он найдёт в себе силы не прятаться и не убегать, а решить вопрос раз и навсегда. Серёжа находит в себе силы молчать. В самом деле, ему, Серёже, с его поломанной душой и тёмными секретами, лучше держаться подальше от солнечного, не испорченного ничем мальчика. Правда, если он думает, что будет так легко обмануть Бестужева, который любую ложь чувствует за версту, он совершает ошибку: Миша каждый раз едва-едва не ловит Апостола за руку — фигурально, конечно, — но Сергей успевает сменить курс и пустить своё наполовину пробитое судно по другому маршруту, где Мише не придётся интересоваться его самочувствием, всё ли в порядке, не хочет ли он поговорить и далее по списку. Но Миша, конечно же, подозревает. Серёжа лжёт в каждом слове. Когда говорит, что лучше пойдёт домой вместо внеплановой встречи, — лжёт, когда говорит, что наедине сможет разобраться со своими мыслями, — лжёт, когда не смотрит Мише в глаза и утверждает, что всё нормально, — лжёт, когда твердит себе мысленно, что это всё неправильно и он сам должен бы это понимать, — лжёт. Не краснеет даже, потому что кровь застыла, кажется, несколько месяцев назад, когда Мише вздумалось поселиться в его сердце тоже. — Я в душе не секу, что происходит, но в том, что это лютая херня, уверен полностью, — однажды заявляет Миша в ответ на очередное апостольское «в порядке». Он резко дёргает его за руку, одновременно заставляя Серёжу встряхнуться и вылететь из своих притворных мыслей, оттягивает в укромный угол одного из переходов между корпусами и скрещивает руки на груди, пока глаза пылают праведным гневом. Не то что Сергей никогда не видел Мишеля злящимся, но сейчас почему-то по коже бегут мурашки. — Ты о чём? — Серёжа сглатывает, не особенно надеясь, что в этот раз ему поверят. — О том, — припечатывает Мишель, и около сжатых губ залегает жёсткая складка. — Я заколебался слушать твои вечные россказни о том, как у тебя всё хорошо и ничего не надо, а потом ловить вот эти твои чёртовы взгляды, из которых ясно, что порядка нет никакого. Я каждый раз пытаюсь вытащить из тебя хоть слово. — Я не просил… — Да тебе и не нужно просить, потому что ты мой друг, — Миша не кричит, только его глухое рычание сквозь зубы ничуть не лучше. — Но умоляю, если тебе что-то хочется сказать, без разницы, что, не заставляй меня догадываться, потому что я не телепат, и мысли твои читать я не буду, и ребусы твои разгадывать задолбался! Серёжа выдыхает обрывками, словно воздух застревает в лёгких и не торопится покидать их. Воистину, Мишель умеет добиваться своего. — Ну что тебе ответить? — печально спрашивает он, чувствуя, как горит кожа на предплечье, за которое Миша тянет его в сторону, и как зудит сердце. — Есть вещи, которые лучше не знать. — Есть вещи, которые касаются не только тебя, а значит, другой человек тоже имеет право о них знать, — Миша сверкает глазами, испепеляя последнюю Серёжину надежду на его неведение, и уходит, чеканя шаги чуть громче обычного. В этот раз раунд за ним — впрочем, как и каждый раунд, когда Муравьёв думает, что Миша покупается на его дешёвые отмазки.***
Ближе к зиме ему начинает казаться довольно неплохой затея рассказать Мише всё как есть, а потом просто исчезнуть и не портить никому жизнь. В самом деле, контрастов слишком много, чтобы сметь надеяться на то, что они смогут как-нибудь нивелироваться: Миша — ходячее солнышко, Серёжа — скорее поздние сумерки, Мишу так и тянет к тактильным контактам и обнимашкам, а Серёжа от них (почему-то только Мишиных) бежит как от огня, видимо, боясь сорваться, Миша в здоровой степени пофигист, Сергею жизненно необходимо держать всё под контролем, Миша лёгок на подъем и запросто заводит любую беседу, Серёже трудно раскрывать душу каждому. И это только начало. Даже вездесущее Мишино жизнелюбие не способно справиться с непроходимой Серёжиной верой в то, что его со всеми дурацкими привычками и старомодными взглядами никто не станет терпеть дольше месяца. Когда февральским вечером они договариваются собраться у Трубецкого, чтобы посидеть хоть разок за всю зиму в удовольствие, Серёжа по пути мысленно перечисляет, в какие места он знал эту мокрую метель, этот ветер, эти льдинки, летящие прямо в лицо и впивающиеся в самую душу. Благовоспитанный молодой человек никогда не позволяет себе вольностей в речи, но никто не запретит ему клясть трёхэтажными конструкциями холод, который с улицы пробирается прямо в сердце. Зато Мише, кажется, не нужно ничего, чтобы почувствовать себя самым счастливым: вваливается в помещение довольный, будто вернулся с каникул, а не прозябал только что на морозе. Что имеется в сухом остатке? Горячий кофе в любимой кружке, зажатой между ладонями, падающее куда-то вниз сердце и один безбожно влюблённый Муравьёв-Апостол. И очередное трусливое желание сбежать, потому что видеть расслабленного, заводного, домашнего Мишу, который будет травить байки, смеяться и пить какой-нибудь сладкий сидр, кажется выше его сил. Впрочем, он обещал себе, что в этот раз наберётся смелости и никуда не сбежит, и будь что будет. Они засиживаются до позднего вечера, сумерки плавно перетекают в ночь, и конечно, в два часа ночи уже никто никуда не поедет: мосты развели, а значит, вся братия остаётся у Трубецкого. Не первый раз, все и так уже всё знают. Паша курит на балконе, внезапно находя собеседника в лице дяди Саши из соседней квартиры, который в одних трусах тоже выходит покурить, и уже четверть часа не кончается дискуссия о судьбах мира в целом и одного города в частности. Кондратий давно клюёт носом, — привык ложиться и вставать рано, так что завтра наверняка подскочит раньше всех и будет ждать, пока остальные соизволят разлепить глаза и доползти до кофемашины. Сергей на правах хозяина вытаскивает из шкафа простыни, одеяла и подушки, руководя процессом распределения спальных мест. — Ты на месте засыпаешь, да? — Миша появляется из ниоткуда и протягивает сидящему в кресле Серёже руку. — Поднимайся, что ли. Поможешь раскладушку достать? Вспомню детство у бабушки. — Не надо, — тихо откликается Серёжа. — Я на ней сам лягу, иди на диван. Ты же не уснёшь на ней, всегда вертишься. Ещё и свалишься, чего доброго. — Подумаешь, — Миша притворно-обиженно морщит нос, но тут же негромко смеётся. — По справедливости должно быть. Ты меня в прошлый раз с неё согнал и сам всю ночь мучился… а я в общаге и так на узкой кровати, мне не привыкать. — Вот и иди отсыпайся хоть раз на нормальном месте. Серёжа гонит от себя мысль, что, наверное, был бы не против посидеть рядом с Мишей, пока тот уснёт. Поправить выбившуюся кудряшку. Подоткнуть одеяло, потому что беспокойный Бестужев постоянно вертится. Оставить поцелуй в уголке губ, рискуя разбудить, но всё-таки останавливаясь в последний момент и не тревожа чужой сон. Наверное, он скоро сойдёт с ума, и тогда должно стать легче. Может быть, тогда он перестанет различать правду и выдумку и поселится в своём сладком сне. На раскладушке в самом деле слишком тесно — а может, дело не в раскладушке вовсе, а в растревоженных Серёжиных мыслях: он никак не может прогнать от себя проклятые видения, где ему не нужно скрывать свои истинные чувства и бояться кого-то испортить. Он уже взрослый, должен бы понимать, что насильно заставить человека делать что-то невозможно: так же, как и невозможно насильно Мишу испортить, тот более чем устойчив к чужому влиянию. Пестель мрачные суицидные шутки шутит напропалую и дымит как паровоз, а Мишеньке хоть бы хны: вертится вокруг него и ни на секунду не перенял этого оригинального чувства юмора или вредных привычек. С чего Серёжа решил, что у него получится погубить Мишу быстрее, он не знает. В половине четвёртого он неслышно уходит на кухню, закрывает за собой дверь и наливает воды, чтобы выпить мелкими глотками, вернуться и хотя бы попытаться уснуть. Без пятнадцати четыре дверь тихо отворяется, впуская в кухню поток ночной темноты из коридора и взъерошенного, но совсем не сонного Мишу. — Не спится? — невпопад спрашивает Серёжа, подавляя улыбку в уголках губ — Бестужев такой уютный. — Как и тебе. — Миша невозмутимо достаёт ещё один стакан, выуживает из коробки ломоть пиццы, протягивает Сергею, берёт себе. — Традиционные кухонные посиделки? Давай, рассказывай. Серёжа вздыхает и молча съедает кусочек «Маргариты». На стене негромко тикают часы, и за окном медленно падает снег: ни единого напоминания о той промозглости, которая вынимала всю душу днём. За стенкой что-то роняет кот. Этажом выше прокатывается металлический звук, словно кто-то запустил по полу мячик. Миша устраивается подбородком на колене, притягивая к себе ноги, и разглядывает свои пальцы, раз уж собеседник общаться не настроен. — Миш, давай всё-таки поговорим. Серёжа подавляет ухмылку, грозящую перерасти в нервный смех. Заледеневшее стекло, которого он, отходя к подоконнику, касается пальцами, приятно холодит руки и разум. — Веришь ли, я жду этого момента уже полгода. — Короткое хмыканье заполняет кухню и в мгновение ока растворяется прямо в воздухе. Мише, конечно, и так уже всё понятно, но это не избавляет Апостола от необходимости сказать что-то, что угодно, прямо сейчас. Иначе уже никогда не скажет. — Не знаю, зачем это тебе, на самом деле, может, и незачем, — он шумно выдыхает, сцепляя руки в замок, — но ты тогда был прав. Есть вещи, которые касаются не меня одного. Давай, Серёжа. Всего несколько слов. — О да, я помню, — с готовностью откликается Миша. — Я тебя тогда чуть не послал куда подальше — так злился на твои фокусы. — Лучше бы послал, может, было бы проще, — Серёжа смеётся и чувствует, как внутри поднимается дрожь. — Чёрт… да не было бы, Миш. Наверняка бы не было. Слова не идут, застревают где-то в горле, но отступать больше некуда. Заговорил — значит, продолжай, этому Серёжа научен с детства, говорить, даже если хочется провалиться сквозь землю, говорить, даже если мир грозится рухнуть. Сейчас даже перспектива рушащегося мира кажется куда более заманчивой, чем произнести это треклятое «я люблю тебя». Привычка помогать всем, кому нужна поддержка, не изменяет Мише и теперь: он, словно чувствуя, что Серёжа не справляется, легко соскальзывает со своего места и подходит чуть ближе, будничным жестом накрывает Серёжины пальцы, не давая ему мёрзнуть от окна, и заставляет развернуться к себе. Между ними всё ещё сохраняется дистанция, Миша и не думает влезать в чужое личное пространство, но даёт понять, что он по-прежнему рядом, если вдруг понадобится дружеское плечо или страховка от случайного падения из окна. Серёжа судорожно перехватывает его руку и переплетает пальцы, словно от этого зависит вся его жизнь. — Я люблю тебя. — Я знаю, — подозрительно легко соглашается Миша, и Муравьёв незаметно переводит дух. С души, кажется, падает камень. Его даже не слишком заботит ответ. — Но? — Что — «но»? — Проблема была не в этом. В чём тогда? А проницательности Мише не занимать. Ему бы следователем работать, дознавателем, хорошим полицейским — своими лучистыми взглядами кого хочешь расколет. Серёжа, чувствуя, как в поясницу впивается подоконник, в противовес своим намерениям сделать шаг вперёд зачем-то тянет Мишу чуть на себя. — Не хотел, чтобы тебе пришлось терпеть весь этот, — он неопределённо машет свободной рукой, — мрак?.. Во мне нет твоей лёгкости и жизнелюбия. Мишель вздыхает протяжно и громко. — Тебя не учили, что мрак довольно неплохо разгоняется светом? — Или свет поглощается тьмой. Короткий смешок, уничтожение расстояния. — Не льсти себе, Апостол. Ты не тянешь на тёмного рыцаря, и не настолько в тебе много всего этого дерьма. — Мишель впивается взглядом в его глаза и не моргает. — Я тебя насквозь вижу. Драматизировать ты любишь — не без этого. — Я тебя уберечь хочу, — вздыхает Серёжа, но не двигается, не пытается вырваться. Если Мише хочется… что ж, пусть будет так. — Это мой выбор, Серёж. Мой, понятно? Спасение утопающих — дело рук самих утопающих. — Видимо, утопающий хочет пойти ко дну, — шёпотом произносит он, потому что в голосе больше нет силы, и ему вдруг хочется замолчать вовсе, позволить делам говорить за себя. Но он держится, из последних сил держится, скользит взглядом по Мишиным ресницам, по очертаниям губ, по точёному носу и веснушкам у самой переносицы, сосредотачивается на собственном зашкаливающем пульсе и на ощущении чужого сердцебиения под своими пальцами. — Не решай за других. Знаешь, тебе, может, трудно это понять, но, — Миша вдруг улыбается краешком губ, не оставляя сомнений, будто он может сейчас на него злиться, — ты не в ответе за всех и каждого. Иногда даже сам за себя отвечать не можешь — столько времени ходить и страдать, и ведь надо же тебе было издеваться. — Я думал, так будет лучше. — А я думаю, лучше — когда мы наконец всё выяснили. Если не возражаешь. Сейчас, когда самый сладкий яд растворяется на Серёжиных губах, когда под пальцами ощущается тепло Мишиной футболки, а в носу стоит аромат имбирного печенья, и Миша первым делает шаг навстречу, смыкая руки за его спиной, у Серёжи даже нет сил о чём-то спорить.