🔪
Зайдя на кухню, на этот раз он обнаружил там мать, что кашеварила у плиты. Ты, вероятно, еще не был осведомлен о ее навыках готовки. Боже правый, порой ее стряпня, свежеприготовленная, едва отличалась от той бурды, что замешал Крис для собак и Николь в кастрюле. Ей было сорок, читатель, сорок лет, половину из которых она прожила в собственной семье, где готовить нужно было каждый день, а то и по несколько раз. Всякий опыт отлетал от нее, как мяч от стены, и любая херня, будь то сгоревшая еда или встрепка, которая должна была намекнуть в следующий раз поступить иначе, – не меняла ничего в ее жизни. Так что Крис готовил себе сам чаще всего. Он не препятствовал в том, чтобы ела и она, но мать была не только тупой, а еще и принципиальной: давилась своими помоями и кормила ими своего мелкого ублюдка. Крис взял печенье из вазочки на столе, сунул в рот и запил молоком из холодильника, чтобы хотя бы немного утихомирить голод. Сегодня он хорошо потрудился, но все же оставлять все дела на один день было не самым дальновидным решением. Он чувствовал некоторую слабость, и в животе сосало уже несколько часов. Забрав со столешницы кастрюлю, он прошел с ней к двери в подвал. Ну… да, мать видела, как он заносил туда еду, а потом – как выносил ведро с продуктами человеческой жизнедеятельности. Заинтригована наверняка была до жопы. Но ты правда думаешь, что она стала бы спрашивать. На самом деле само ее чуть ли не показательное безразличие – это косвенное подтверждение того, что она в курсе. За разгадкой исчезающей в подвале еды и появляющегося вместо нее дерьма ходить далеко ей не нужно, читатель перманентно должен держать в уме случай со Стефани, и тогда подобные вопросы не будут травить ему душу. Пусть и со своим куриным мозгом – она уже могла догадаться что происходит. В конце концов, она и сама бывала в этом подвале. И Крис так же приносил ей еду и выносил за ней ведро. Однако она молчала. Совсем. Даже в ходе их стычек, когда кричала и обвиняла его во всех бедах человечества, она ни разу не заикнулась ни о конюшне, ни о подвале. С другой стороны, это тоже можно было объяснить: вероятно, она понимала, что надев на себя ярмо свидетеля – она подпишет смертный приговор как себе, так и Лукасу. За дверью в подвал сразу начиналась лестница, ведущая вниз. Сподручнее перехватив кастрюлю, Крис нажал на выключатель, и тогда лестница и все пространство снизу озарились неярким желтым светом. Он начал спускаться. Пол подвала был залит бетоном, а стены выложены кирпичом и сверху покрыты белой штукатуркой, спустя много лет с момента ремонта уже кое-где вытеревшейся и облупившейся. Потолок, представляющий из себя ряды облезающих деревянных брусков, дополнительно перехваченных лежавшими поперек балками, главным образом придавал всему помещению незавершенный вид. До того, как начать принимать в себя гостей, это место существовало в доме исключительно в стратегических целях, храня в себе старую мебель, коробки с ненужной одеждой и разной дребеденью, соленья на полках стеллажей и бойлер, поэтому, возможно, отсутствие красивой подшивки потолка в действительности не было так критично. Но, может, это понравилось бы Николь. Она сидела такая безрадостная, прикованная за руку цепью к стене, подтянувшая к груди ноги и укрывшаяся зеленой лошадиной попоной, что заменяла ей одеяло. Длина цепи позволяла ей гулять практически по всей территории подвала, но уже не подпускала к лестнице. К слову, кроме неработающего допотопного пылесоса, коробок с вещами, пустого, прикрученного к стене стеллажа, бойлера и, разумеется, ее матраца и туалетного ведра – ничего в подвале в данное время не находилось, так что она не могла припрятать сейчас под этой попоной нечто, чем попробовала бы испытать судьбу в обороне от Криса. Пару раз она пыталась, но терпела сокрушительное поражение, к тому же в качестве наказания еще и была обречена провести дальнейшую ночь крепко связанной по рукам и ногам и с толстым прорезиненным трензелем во рту. Это мучительнее, чем вытерпеть ряд ударов по лицу и животу, дружище. К утру каждый дюйм твоего тела будет выворачивать в персональной агонии затекших мышц, а боль в челюсти, слепящая глаза, вынудит воззвать к богу даже в том случае, если ты окажешься матерым атеистом. Если тебе любопытна позиция Криса на этот счет, то в бога он верил. Но Николь не поможет ни он, ни даже нож. Холод, голод и совершаемое над ней насилие истощили ее. Она лишилась своих дерзости и расторопности, с которыми вошла в подвал, взамен заручившись покорностью и неуверенной вязкостью в движениях, уже долгое время не говорила и без раздумий делала то, что скажут. По наблюдениям Криса, сдалась она сравнительно быстро. Та же Стефани была ужасно своенравной девчонкой: она опрокидывала миски с едой и водой, устраивая голодовку, пока не поняла, что им было на это плевать, сыпала угрозами и колкостями, билась, сопротивлялась, когда ее всего-то хотели помыть или обработать раны, и до самого своего конца умудрялась выкидывать фортели – чего только стоил ее побег. Еще две девчонки, что прожили в конюшне чуть более недели, две подружки – постоянно умоляли их отпустить, тасуя шантаж и обещание не сообщать в полицию и вообще никому «честно-пречестно». А вот Николь – просто приняла свою участь. Самобытная девчонка. Неизвестно, о чем она думала. При этом она до смерти боялась, что ей снова причинят боль. Скорее всего, она рассчитывала на то, что послушание облегчит ее новую жизнь, стоически продолжая придерживаться этой тактики и в том случае, когда ее инертность выходила ей боком. Она не могла знать, когда стоило проявить страсть, а когда – включить смирение, потому что иначе бы вся эта игра не имела смысла и потому что, честно говоря, садистское настроение парней из банды несло непостоянный характер. Их не заботил быт Николь, как Криса, который предпочитал встретить подчинение и содействие, кормя ее и отмывая от грязи и спермы. Они навещали ее только чтобы потрахаться – и тонкости этого процесса зависели от качества проведенного ими дня, из-за чего Николь могли позволить как неподвижно впитывать чужую похоть – так и ударить за неуместное бездействие. Конечно, кое с кем в этом вопросе дела обстояли довольно просто. С Тимом, как ни странно. С ним никогда и ни в коем случае нельзя было прибегать к повиновению, так что не прогадаешь. Хотя это не так уж легко провернуть: все его предпочтения в сексе сходились на нанесении серьезных повреждений, чаще всего не совместимых с жизнью. Но вряд ли у Николь были силы и время для ведения подобных наблюдений за ним. Он сильно отделал ее в первый же день: синяк на скуле чуть стянулся и побледнел, однако на теле они заживали медленнее. Крис осматривал ее после этого и переломов не выявил, но не опускал вероятности сотрясения внутренних органов. Крис каждый день, а то и по несколько раз, спускался к ней для секса. Сопротивление жертв нравилось ему, потому что ему нравилось опробовать свою силу в стремлении его подавить, однако это было необязательным условием. Он, несомненно, был здоровым парнем, находящемся в том возрасте, когда сексуальная активность приближалась к пиковой отметке, но порой и ему хотелось простой разрядки. Быть может, причина была в самой Николь, в ее безвозвратной капитуляции и, как следствие, в том, что любая его попытка как-либо оживить ее во время секса по большей части оборачивалась избиением мертвой лошади. Она, да, вскрикивала, отбрыкивалась, закрывалась – но все это было не то. Чтобы вернуть огонек в их взаимоотношениях, ему нужно будет задействовать методы значительнее ударов и удушения. Только это круто сократило бы или оборвало насовсем ее жизнь. Впрочем, пока он довольствовался тем, чем располагал сейчас. Все равно будут и другие девчонки; свежие, не испытанные и, если повезет, куда более стойкие. Как бы то ни было, будучи прирученной объезженной малышкой, Николь все-таки не могла совладать с языком собственного тела, что выдавало ее страх дрожью и выражением взгляда. Бесспорно, она могла просто замерзнуть, но это не тот случай. Имея скудный набор эмоций, Крис не всегда мог понять и чужие – но эту видел достаточное количество раз и выучил наизусть. Он прошел к матрацу и поставил кастрюлю на пол рядом. И неким внутренним чутьем заподозрил подвох. Немного раньше, чем увидел воочию… и почувствовал в виде запаха. От Николь валило дерьмом и мочой. Не пойми неверно, ведро, куда она делала все свои дела, стояло в дальнем углу и не могло являться источником такого сильного запаха. Она в принципе не ела и не пила столько. Чудо вообще, что при ее-то диете кишечнику было еще не западло продолжать свою работу. Вонь, доносившаяся от нее, могла быть разве что признаком того, что она обоссалась и обгадилась под себя, что в свою очередь могло являться неожиданной формой протеста или недержанием вследствие травм. Наверное, поэтому она закуталась так в эту попону и не двигалась с места. Крис отобрал ее, и Николь взвизгнула и заревела. Брякнула цепь. Он мимолетом обратил внимание на ее руки до того, как она снова обхватила ими коленки, и, присев на корточки, схватил за запястье, свободное от цепи, вытянув к себе для обзора. Он увидел грязь и ссадины, которых не было еще вчера. Похожее происходит с руками, если ты пытаешься тормозить ими при падении на асфальте. В подвале асфальта не было, однако был бетон, приводящий к тем же последствиям. Интересно было бы узнать, чем она занималась тут одна. – Что это. – Крис заглянул в ее красные зареванные глаза. – По-пожалуйста, прости меня, – едва слышно выскользнула из-за подрагивающих девичьих губ привычная слезная мольба, – я не специально, – она замотала головой, – я клянусь, я все уберу, – и следом уже закивала. Он встал и потянул ее за руку, вынуждая сойти с насиженного места, и Николь качнулась за ним и, горбясь, постепенно встала на ноги. Что же, никакого зловонного «сюрприза» под ней не оказалось. – Что ты сделала. Глядя на него, ожидающего ответа, она затряслась и запыхтела так, что сопли захлюпали в ее носу и надули пузыри у ноздрей, прежде чем потечь слизью. Она была что клокочущий вулкан, готовый вот-вот извергнуться. Нет, конечно, не настоящий, а такой слабый детский вулкан из соды и уксуса с уроков естествознания в средней школе. Он ударил ее ладонью, чтобы привести в чувства. – Я пролила-а-а! – закричала она, жмурясь. Теперь он ударил ее за шум. Она заткнулась, а рот ее застыл в немом крике. – Что. – Ведр-ро… – Она дышала как загнанная собака. – Й-йя с…случ-щайно-о…о…о… Крис отпустил ее, но она осталась содрогаться в подавляемой истерике на месте. Подойдя к ведру, он заметил темное, влажное пятно под ним. Понятно. В возникшей необходимости справить нужду она не удержала равновесие или задела его цепью, в результате чего ведро перевернулось и все, что в нем уже было, попало на пол. Дерьмо она сложила обратно, поэтому оно, кстати говоря, забилось ей под ногти и оставило свой запах. Чтобы стереть его с рук или убрать следы с пола – она не придумала ничего эффективнее, чем тереть бетон голыми ладонями. С мочой ничего поделать она уже не могла, так что оставила лужу как есть. Ступни ее он не проверял, но она и их могла попытаться стереть в кровь, потерявшая чувство меры в панике. Лучше бы она сделала так, чем взошла на матрац с мокрыми ногами. Хотелось бы обойтись без его напрасной порчи. Вот почему она была настолько напугана его приходом. Последние пару дней она относилась к этим визитам почти как к должному. А сейчас – боялась, что он изобьет ее за оплошность. Идиотка. Не понимала, что в этом мало того, что не было необходимости, – был один вред. Крис не поклонник немотивированного насилия. Он будет бить ее только в том случае, если она начнет сопротивляться в том или ином виде, вопить, игнорировать его; если ему, наконец, захочется ее избить. Пока что ему не хотелось. Ты, верно, шутишь. Само собой, Николь устроила беспорядок, который ему предстояло убрать, но Крис не имел привычки вызверяться на кого бы то ни было. Не тот спектр эмоций, дружище. Шансов разгневать дерево и то будет больше. Вне сомнений, это можно было бы устроить хотя бы для того, чтобы ее проучить, дать понять, что так даже «случайно» делать нельзя и что в будущем ей стоит быть аккуратнее, но… Крис мыслил рационально. Николь не ела два дня. Ее нужно было покормить, чтобы она не была слишком безучастной, когда кто-то из парней изъявит желание с ней развлечься. Если перед этим Крис ее побьет, она вряд ли будет в настроении для еды – впадет в какой-нибудь ступор, растеряв под градом ударов остатки человечности. Если бы в голове у нее было что-то толковое, она бы это осознавала – и тогда бы у них вышло идеальное сотрудничество. Он все равно будет мыть подвал, когда она умрет. Весь. Целиком. Даже стены. Он затрет все ее следы пребывания здесь подчистую, поэтому она может хоть все тут говном измазать – ей это нюхать. Да и саму ее помыть уже желательно, Крис рассчитывал сделать это завтра, но придется сегодня – не страшно. Самое главное – пусть не сразу и под давлением, она призналась в своем проебе и притом попробовала что-то исправить самостоятельно, даже если всякого благородства жест лишен и она всего-то заметала следы. Все равно она – Молоток. Крис вернулся к ней и положил руку на одно плечо, по второму ободряюще похлопав ладонью. Николь чуть ли не подпрыгнула, когда он сделал это. Дорожка соплей блестела в желобке над ее верхней губой. Она по-прежнему дрожала, стоя на том же месте и держа руки на уровне груди, как закостенелая. Глаза ее были обращены вниз, куда-то к его животу, но сам взгляд не нес в себе никакой содержательности. О ее горе извещали только поджатые нижние веки и досадно вздернутые внутренние уголки бровей. Было похоже на то, что она оцепенела в состоянии шока. У нее были прямые, доходящие до вершин лопаток, русые волосы – едва светлее, чем у него, жесткие и слегка взлохмаченные; тусклые, как и она вся. Когда-то была очень красивой – куколкой, а не девчонкой, но отныне превратилась в тень себя. Таковы уж в этом деле издержки, приятель, ничего не попишешь. Похищение, сдобренное плохими условиями содержания и насилием, мало кому приходится к лицу. Удерживая за плечи, Крис подвел ее к матрацу спиной вперед. Она запнулась о него пяткой – и это лопнуло пузырь ее забытья. Она вновь согнулась в позвоночнике и засопела, заметалась взглядом у себя под ногами, заметила матрац – опустилась на него, подобрав ноги под себя. Ее сжатые руки лежали на ее бедрах, точнее – в месте их схождения. И она все сильнее стискивала кулаки, если судить по побелевшим костяшкам, вжимая их в пах. Словом, не суетилась, но будто бы готова была дать отпор в случае чего, ничтожная, как тля. Дерьмо взяло в рамки ногти ее больших пальцев. Вот что будет для нее аккурат подходящим наказанием: брать еду своими засранными руками. Без вреда для физического здоровья – но нимало не приятно. Крис подтащил под себя попону и сел на нее, сложив ноги по-турецки, после чего подвинул кастрюлю ближе к Николь. Она, не особо проникнутая заинтересованностью, перевела на нее взгляд. В ее интересах было расправиться с едой быстро – не слишком быстро, иначе ее отвыкший от пищи желудок просто не примет ее и вернет обратно, – потому что он не собирался сидеть тут с ней до утра. Он должен проследить за тем, чтобы она поела, прежде чем уже унести кастрюлю обратно. – Ждешь напутствия. – Это мне?.. – она посмотрела на него с недоверием. – Да. Следующий ее взгляд, повторно брошенный на кастрюлю, надломился в нескрываемой брезгливости. Не совсем ясно, что ее так смутило. Можно подумать, он принес ей помои. Эта еда не могла быть стухшей. К тому же за счет бульона и всего того многообразия, что в нем плавало, это вовсе можно было бы считать полноценным супом. Крис там даже приличных размеров кусок мяса разглядел. В общем – то что надо для растущего организма. Николь наклонилась к кастрюле – и лицо ее скорчилось пуще прежнего. – Ш-что это? – Ешь. Она нехотя потянулась рукой. Одним пальцем коснулась кромки бульона и сразу его оглядела, растерев между подушечек подобранный жир и следом скукурузив новую гримасу, в этот раз куда более плаксивую. Не в ее положении было привередничать. До этого момента Крис был любезен с ней, но она не оценила хорошее отношение. Сама подвела ситуацию к критической. Он схватил ее за волосы на затылке и с силой макнул в кастрюлю лицом. И вот так всегда с ними. Пока наглядно не продемонстрируешь, почему не стоит выебываться, – они не зашевелятся. Спустя пару секунд Крис оттянул ее назад. Это было первое предупреждение. Второго не будет. Он нахрен утопит ее в этой кастрюле и все. Николь зажмурилась и разинула рот, напружинив язык. У нее пошли позывы к рвоте, даром что блевать ей было нечем. Намокшая челка прилипла к щекам. Бульон с ошметками зелени и хлопьями замерзшего жира – стекал по лицу, собираясь на подбородке в единую струйку и сбегая оттуда вниз на грудь. Теперь она испачкала платье. Ее одежду – перчатки, шапку, куртку, толстовку, джинсы, лифчик, трусы и носки – Крис сжег, потому что она упорно в нее укутывалась, а ему лично не прельщала перспектива каждый раз ее заново раздевать. В качестве альтернативы, которая бы его устраивала, он выдал ей старое материнское платье-рубашку, в которое та уже не влезала, найденное здесь в подвале, кирпичного цвета в желтую поперечную полоску, из легкой муслиновой ткани. Николь и его мать были примерно одного роста, разве что разной комплекции, так что на ней оно висело, но почти как и задумывалось – чуть ниже колен. Николь заплакала. Крис повторил ей: – Ешь. И она, наконец, приступила к чертовому ужину. Крис внимательно наблюдал за тем, что она выбирала в бульоне. Сначала Николь выловила картошину, что плавала на поверхности. Сочась слезами и соплями, она поднесла ее к губам, подрагивающим на пару с рукой, и уже гораздо смелее – положила в рот. Видимо, картошку она распробовала, поэтому далее выискивала исключительно ее. После, случайно или нет, пальцы ее захватили хлеб – корка его чуть менее разбухла в жидкости, в отличие от мякоти, тут же развалившейся и сгинувшей в бульоне, но она и ее решила оставить, заприметив взамен две слипшиеся макаронные трубочки. Это точно материнские. Любой дурак знает, что для того, чтобы макароны не слиплись, их нужно регулярно помешивать, пока они не всплывут. Но Николь съела и их. Кусок свинины, который она почему-то в упор не замечала, Крис предложил ей сам. Так, выхватывая понемногу, она все-таки поела, сообщив ему, что больше не хочет. Все – значит все. Уговаривать ее он не будет. Она наела углеводов и получила белок в виде мяса, так что прием пищи засчитан. Николь вытерла рот и отползла на матраце к стене, а Крис, взяв кастрюлю, поднялся и пошел к лестнице. Свет в подвале выключать не стал, намереваясь вскоре вернуться, чтобы помыть ее, однако дверь за собой запер. Остатки еды он убрал в холодильник, планируя позже скормить собакам. Николь совсем не притронулась к бульону – а вот они любили его полакать. Матери, кстати, на кухне уже не было, зато на плите стояли, как иронично, сваренные макароны. Стянув из вазочки еще печенье, взяв то же ведро под раковиной, Крис отправился на второй этаж. Санузел, расположенный на первом, являлся, скорее, гостевой уборной – крошечной комнатой, где были только туалет и раковина с зеркалом. Ванная второго этажа уже была куда просторнее, имела две мойки, вмонтированные в тумбы, над которыми висело длинное прямоугольное зеркало, разместившийся между тумбами и стеной унитаз и встроенную в нишу ванну, зонированную карнизом со шторой. Крис сдвинул ее вбок и, покрутив вентили, настроив поток теплой воды, поставил в ванну под льющуюся из крана струю ведро, оставив его наполняться, а сам в это время принялся искать мыло и мочалку. Мочалку нашел быстро, тогда как поиск мыла немного затянулся. Он наскоро проверил на его наличие полки слева от раковин, хотя и просто взглянуть на них было достаточно, чтобы понять, что его тут не было. Тогда он залез в шкафы тумб. Там царил хаос: тюбики и банки с кремами, разноплановые расчески, пачка металлических губок, зубная щетка, пылившаяся тут еще при отце судя по изношенному виду, две хозяйственные щетки, нераспечатанный тест на беременность, ножницы, коробка с пластырями, моток эластичного бинта, химия для уборки дома, несколько новых лампочек, старомодный потертый несессер с таблетками, маленький подсвечник с выгоревшей до основания свечей, зубная нить, мыльница с засохшими следами мыла и, наконец, – оно само. Даже новое. Забрав наполнившееся ведро, Крис ушел с ним, мочалкой и мылом в подвал. По дороге он услышал голоса матери и брата, доносившиеся из столовой. Он не вслушивался, но возможно, она снова пыталась научить его хоть чему-то. Выражение «сапожник без сапог» – говорит ли тебе это о чем-то. Она зря старается в любом случае. Лукас никогда не сможет интегрироваться в общество по той же причине, по которой уже не вернется в общество она. Крис не мог представить ни одного сценария, в котором он оставит этих двоих в живых. Не только из-за того, что они могли подставить его в будущем. Как бы это так объяснить… Ему хотелось быть одному. Даже на расстоянии они будут для него обузами, так что он планировал полностью обрубить все концы перед тем, как уехать из города. Вероятнее всего, после окончания школы он еще задержится в Оксли на какое-то время, чтобы решить вопросы с продажей хозяйства. Да, ему было не чуждо думать настолько наперед. И да, как бы горько это ни было признавать, ему предстояло навсегда покинуть ферму. Страшно вообразить – каких масштабов генеральную уборку потребуется тут устроить, особенно в конюшне. А Жемчужина… Вряд ли ей будет место в его новой жизни – Крис не собирался больше возвращаться к фермерскому делу. Наверное, он продаст ее старику Курфману; у того точно была как минимум одна лошадь. Но до всего этого еще полгода, а то и больше. Так что пускай мать возится со своим бракованным щенком и не лезет под ноги. Нет, правда – с этим сучонком было что-то не то. Ему почти шесть, а он ссытся в штаны и едва разговаривает. Милосердием с ее стороны было бы утопить его в ведре сразу после рождения. В подвале Крис велел Николь раздеться и встать на матрац. Таким образом вся вода будет уходить в него, а не разливаться по полу. Ввиду того, что подвал не проветривался, у влаги не будет возможности испариться – вместо этого образуется конденсат, что приведет к появлению плесени. Избавляться от плесени Крису было не с руки, зато мокрый матрац он потом просто вытащит просушиться на свежем морозном воздухе. Николь, не медля, разделась: расстегнула пару пуговиц платья у горловины и сняла его через голову. Стиснула бедра, прикрыла грудь руками, отвела взгляд, быстро покрывшаяся мурашками. Она вся была усеяна синяками и царапинами, но вид ее в целом это не портило. Сама по себе Николь неплохо сложена. В его школе она наверняка снискала бы успех в чирлидинге – с такой миниатюрностью она идеально бы подошла на роль флаера. Если парни не сильно изуродуют ее, Крис бы поразвлекался с ней еще сутки. Пока он не мог тронуть ее так, как хотел, а он бы с наслаждением отпилил ее стройные бедра и вспорол этот милый животик: он у Николь плоский и тугой, как барабан. – Убери руки. – Я смогу сама. Непременно – она могла. Но ей потребуются хреновы эоны. Крис оставил ее учтивое предложение без комментария, взял ведро и слегка полил водой грудь, плечи и спину, чтобы увлажнить кожу. Затем макнул в ведро мочалку, намылил в руках и приступил к делу, не задерживаясь подолгу на конкретных областях ее тела. У него не было цели заставить ее благоухать первозданной чистотой. За все время он мыл Николь дважды: вечером первого дня – и пятого, ограничившись локальным обтиранием влажной тряпкой, чтобы убрать видимую грязь типа спермы, крови и кала. Но этого было мало. От Николь все равно пахло, а засохшая сперма скаталась белесыми катышками на животе и бедрах. Очень приставучая хрень, надо заметить, которую мало вытереть обычной тряпкой. Поэтому Крис использовал мочалку с мылом. Чтобы упростить процесс, он последовательно опускался сверху вниз. Мыльной рукой пропустил через кулак искупавшуюся в бульоне челку, незначительно протер лоб и щеки. Затем уже взял мочалку и затер шею. Ему казалось, он не прикладывал большой силы, но Николь под его рукой то и дело отшатывало назад, что мешало намылить ее как следует. Он подтолкнул ее к стене, чтобы она выступила для нее опорой, и продолжил – натер плечи. Следом перешел на грудь, оттуда – в подмышечные впадины, после них уже целиком обработав руки вплоть до ладоней. Далее – живот. Такой крохотный. Одна рука Криса могла покрыть его едва ли не полностью. Он дополнительно придержал Николь за поясницу и прошелся по нему мочалкой по кругу, а потом вкрутил палец в пупок: там и в будничной жизни всегда скапливается много грязи. Пока он делал это, он почувствовал, как живот Николь напрягла и втянула. Не считая этого, хотя и ежась от холода – мытью она не противилась, но ровно до того момента, покуда он не переместился ниже – на пах. Он просунул мочалку между ее ног, взмылив промежность, а повторил действие уже одной ладонью, чтобы тщательнее там все промыть. Николь чуть согнула и стиснула ноги, но руке в мыле ее стеснение было не помехой – Крис легко проскользил между половыми губами, пару раз туда и обратно, сгибая пальцы где-то на середине пути, дабы не обделить вниманием дырку. По-хорошему, Николь следовало вставить туда шланг и пустить воду, чтобы уж наверняка, потому что кончали в нее не два, не три и даже не десять раз. Бочонок со спермой, выдало его остроумие. А затем Крис внезапно подумал о том, почему они, помимо всех рисков, не смогут оставлять у себя жертв надолго: они же все беременеют в первый же день, как оказываются у них. Конечно, среди них могла бы оказаться девчонка с бесплодием. Но это малый процент. Беременная сучка может доставить ненужные хлопоты, начиная токсикозом и заканчивая родами, если доживет до этого. Месяцев пять, максимум шесть – на больший срок оставлять ее смысла не будет. Только все это фантазии, далекие от реальности, приятель. У девчонки должно быть райское лоно девы марии между ног, чтобы они трахали только ее на протяжении и одного месяца. Однако экспириенс обещает быть интересным. То есть – секс с беременной. Столько к нему вопросов… Когда-нибудь всенепременно надо будет заполучить брюхатую сучку и поставить над ней парочку экспериментов. Как, кстати, считаешь, что было первым: курица или яйцо. Библия и теория эволюции расходятся в ответах. Ладно, не пугайся: это не вопрос с подвохом, просто пришлось к слову, ведь в этом контексте первым у Криса было яйцо; ну, ребенок. Младенец. Эти рассуждения о беременности заставили его вспомнить кое-какую историю, и он, пожалуй, мог бы поведать тебе о ней, но в общих чертах, не обольщайся и не жди захватывающего нарратива, он делает это только из-за эксклюзивности ее содержания. В конечном счете – кроме него больше некому будет это сделать. Да, ты не ослышался, дружище. Другие парни не расскажут тебе эту историю, потому что их там не было. Ну, да, малость смухлевал. А что. Ты ведь никому не проболтаешься, на тебя можно рассчитывать, так. Положа руку на сердце – у Криса не было путей отхода в той ситуации, потому что девчонка сама села ему в машину. Это было что-то вроде года назад, поздней весной или летом – во всяком случае – погода стояла солнечная и теплая, – дело близилось к вечеру. Насколько он понял, она спутала его, вернее, его машину, с машиной парня своей подруги, которого никогда не видела в лицо. Он только отвез обратно поденщиков, что работали в поле, и теперь ехал в Сайдер Милл, садоводческий магазин, где мать попросила купить его средство от муравьев. На полпути туда он заехал на заправку, где к нему и подсела девчонка, пока он ждал наполнения бензобака. Он бы очень удивился, если бы был человеком чуточку иной организации, но принял правила игры прямо в тот миг, когда она появилась в его машине, и игра эта была на грани фола: рыбка могла запросто сорваться с крючка, если бы Крис не владел надобным уровнем самообладания. Как удачно, что он по жизни был зверски уверен в себе. Он поздоровался с ней, в рамках короткого диалога понял, что она приняла его за другого, и разыграл карту забывчивости, мол, так куда, говоришь, тебя нужно отвезти? Она не назвала адрес, она сказала как-то так: «к Венди, она тебе разве не говорила?». Эта история исключительна не только из-за того, что он действовал один и жертва, подумать только, сама ему навязалась. Крис бы не стал тратить время на рассказ о сих пустяках, невзирая на то, что он все же изнасиловал и убил ту девчонку. Ты ведь хотел бы узнать подробности, правда. Не прибедняйся. Всем нравится слушать про секс и насилие. Вся соль в том, что девчонка была с дочерью на руках, которой не могло быть более одного года. Она обмолвилась о том, что сбежала от своих родителей и теперь направлялась в другой город к некой Венди, которая попросила забрать ее с заправки своего парня. Ей было восемнадцать, в чем она опять же призналась сама, и она была слишком молода и взволнована побегом, чтобы заподозрить что-то. Конечно же, Крис не знал, куда ехать, поэтому ехал наугад, благо что ей нужно было в другой город и он изначально выбрал верное направление, далее просто следуя по шоссе и никуда не сворачивая. Он намеревался убить девчонку где-нибудь в лесу, а пока отвлекал вопросами, чтобы успеть заехать как можно дальше. «Почему сбежала», «что будешь делать дальше», «как зовут ребенка». Насчет последнего – она говорила, но он не запомнил. Свое имя она, кажется, называла тоже, но и его постигла та же участь, извиняй, у Криса отвратительная память на имена, имя ее подружки-то он помнил лишь из-за фастфуда. Только спустя минут двадцать своего трепа она поняла, в какую ситуацию попала. Короче, он затормозил на обочине, потому что она потребовала ее выпустить, но вместо того, чтобы дать выйти, – оглушил парой ударов в лицо. Знаешь, машина не лучшее место для драки. Но из-за ребенка девчонка не могла дать внятного отпора, так что он справился быстрее, чем ты бы досчитал до пяти. После проехал еще немного, пока ему не встретилась проселочная дорога. С нее он съехал к лесу и там заглушил машину, за волосы выволок девчонку наружу. Поразительно, но она продолжала удерживать в руках младенца, словно те окаменели в одном положении. Кроха вряд ли осознавала, что происходило, но все же начала плакать, когда Крис вытащил их из машины. Он хотел сразу ее убить, но наперекор всем планам с ним кое-что случилось. Вот что было примечательно в этой истории. Крис испытал что-то странное, взяв ее на руки и переместив одну к едва различимой между головой и телом шее. Девочка была очень маленькой, легкой, хрупкой и, что он тоже почему-то запомнил, теплой. Она знать не знала, что была первой, кому удалось поставить его в положение некоторого лихорадочного замешательства. Господь с тобой – в ней не было совершенно ничего, что могло бы привлечь его в сексуальном плане. Ему даже не хотелось касаться ее ножом, он страстно желал ее именно придушить, привести к смерти нетронутой. Крис же был охотником – он не имел привычки портить шкуру, тем более настолько редкой дичи. Пока он переживал то чувство, малютка уже успокоилась, но он еще подержал ее на руках какое-то время. Честно говоря, читатель, она ему понравилась. Она была, наверное, «миленькой». Возможно, он ей тоже: она рефлекторно схватила его за палец и смотрела, время от времени раскрывая рот в молчаливой улыбке и задорно дергая ножками. В довесок ко всему от нее приятно, специфически пахло. Во взявшей его оторопи Крис не знал, как начать. Ее субтильность и жизненная энергия завораживали. Он хотел во всех подробностях прочувствовать ее убийство, поэтому стоял и примерялся рукой, щупая до безумия мягкое горло, еще слабую, непрочную грудь. Пойми его тогдашнюю нерешительность. Столько всего ведь можно было с ней сделать – а выбрать необходимо лишь одно. Очевидно, что младенцы весьма недолговечны в его деле. Пришлось отсрочить это дело, когда ее нерадивая мамаша очнулась. Крис положил малютку на землю и взялся за девчонку. Он был чрезвычайно разгорячен еще до того, как начал ее бить, и нельзя до конца быть уверенным в том, что его так задело... Всего пару раз он съездил ей в ухо, чтобы она не слишком уж орала, сдернул шорты вместе с трусами и оприходовал в обе дырки с недюжинным пылом, и даже до того прокусил шею – что в рот хлынула кровь. Расправляясь с ней, Крис думал о том, как будет убивать ее дочь. Он быстро кончил, правда девчонку это не спасло: его атака разбила ее, и грудь и промежность у нее были в крови. Он задушил ее трусами и оставил как есть, поставив в уме засечку вернуться в ближайшее время, чтобы избавиться от тела. (Он не вернулся.) (А и похеру.) Ему все равно хотелось чего-то еще… Позже, на ферме, в конюшне, Крис проверял малютку на прочность. Он душил ее, но не до смерти, слабо, едва ли вообще это было уместно называть удушением. Вероятно, в мире девочки дела обстояли иначе, потому что она от таких его действий ревела взахлеб – выла как пожарная сирена. Подумать только – даже в этом она ему угождала: Крису понравилась та пронзительная тональность ее крика. Боялась ли она или всего-то выражала так испытываемый дискомфорт. Дети такие непонятные. В какой-то момент у нее пошла кровь носом, и Крис слизал ее: она имела знакомый привкус, но была более пресной, куда менее насыщенной железом и почти не соленой, кисловатой, однако с далеким сладким аккордом в послевкусии. Он сломал ей несколько пальцев на руках и укусил в налитой как спелое яблочко бок, потому что ему хотелось, типа, оказаться чуть ближе к ней, но он знал не много способов сделать это без буквального проникновения в тело. По крайней мере тогда ему и пришла замечательная идея в голову – бросить малютку собакам в загон. Само собой, Крис хотел сам ее убить, но подозревал, что это не удовлетворит его голод, разожженный впечатлением, которое она на него произвела. Да и любил он смотреть, как терзали псы живую добычу. Младенца им он еще не приносил, так что ему искренне было любопытно, как они поступят с ней, а также – что сама она будет делать. Он рискнул и, черт возьми, попал прямо в точку. Это еще мягко сказано, приятель… Выступая в роли единственного зрителя, ради которого совершалось все представление, Крис не мог оторвать взгляда от крохотного на фоне своры, окровавленного детского тела, перетягиваемого рычащими, живо дергающимися в свирепом азарте псами, покрытого множеством царапин, следами укусов и ошметками одежды, не решаясь моргнуть, вдохнуть, пошевелиться, полностью утонув в этом удивительном, прекрасном моменте. Когда Джек вгрызся ребенку в лицо, заглушив его исступленный крик неистовства, раздавив в челюстях череп, – низ его живота свело кисло-сладкой болью ослепительного возбуждения, от пары движений рукой тут же приведшего к острому, мощно вворачивающемуся судорогой в плоть, первостатейному оргазму; если бы Крис не сидел тогда на земле – он бы точно сбил его с ног. Крис бы очень хотел повторить этот опыт. Николь, должно быть, беременна сейчас, но она не переживет март. Да и несмотря на все удовольствие, что мог бы доставить ему младенец, это будет не самый равноценный обмен: рисковать почти год, поддерживая условия для успешного вынашивания, чтобы в отдарок получить в лучшем случае пару часов наслаждений. Это было без сомнений круто, но все-таки того не стоило. Проще получать младенцев уже, так сказать, готовыми. Из-за всех этих воспоминаний он сбился с поставленной цели. Ему нужно было закончить с Николь. Он рассчитывал трахнуть ее сегодня, но думал, что мытье пройдет в рамках беспристрастной процедуры. Самоконтроля все-таки у него было не отнять. Разве что, может, сказался инцидент с Жемчужиной, почему теперь он мог завестись с пол-оборота. Что бы там ни было, облапывание Николь между ногами и воспоминания перед глазами повлекли за собой стремительный приток крови к члену, но он все же не стал прерываться. Склонившись, Крис отмыл ее бедра с внешней, внутренней и задней сторон, на чем значимая часть задачи была завершена. Он полил Николь водой, смывая мыло, пока оно не успело подсохнуть, и развернул лицом к стене, занявшись спиной. Ах да… Ее спина. По сравнению с ней, живот ее ни черта не стоил. Крис вообще питал слабость к этой части женского тела. Хрупко выпирающие лопатки, манящая впадина позвоночника, ямки Венеры, задница, в конце концов… Помимо прочего, спина – наиболее уязвимая область, которую к тому же не так просто спрятать за руками. Но какой же простор для садистского творчества она из себя представляет. Если перейти на язык иносказаний, вдобавок ко всему можно заметить, что спина – это стержень, главная опора человека, самое сокровенное и значимое в его жизни, чему до́лжно оставаться вне доступа для тех, кто способен причинить ему вред. Отсюда и вся эта сила в выражениях, в которых фигурируют спины и какое-либо предательство, и, собственно, все удовольствие от пыточного воздействия на них. Крис откинул вперед ее волосы и хорошенько растер кожу. Скорее всего, синяки здесь были самыми болезненными. Николь шикала, скованно поднимала плечи и выгибалась, когда он заходил на некоторые из них. Ну вот и все. Остались только ягодицы, которые удачно выступят связующим звеном, завершив на себе одну деятельность – и дав ход другой. Сначала Крис вымыл их с помощью мочалки, а после, как и в случае с пиздой, задействовал лишь руки. Тут он все же позволил себе немного вольности и вставил в Николь палец. Она мгновенно вытянулась, как струна, подавшись тазом вперед и испустив писклявый скулеж. Деться ей было некуда: стена спереди, Крис – прямо позади. Ее маленькая задница идеально умещалась в ладони, только пальцы не могли сжать ее, царапая ногтями по коже, что, в принципе, будоражило его даже сильнее. Крис подобрал ведро и согнал мыло остатками воды. И сразу же, взяв Николь за шею, поставил на четвереньки. Она тряслась в тихих рыданиях, сохраняя заданную позу, в то время как он снимал ботинки и штаны. Ее раскуроченная жопная дырка торчала меж тощих ягодиц как здоровенный лопнувший прыщ: красное месиво кишок, ограниченное тонким растянутым кольцом ануса. Крис встал на колени сзади нее и без труда вошел, удерживая за бедра. Николь всосала в себя короткий визгливый крик. Она упала на локти, опустила голову и сжала кулаки. Больше кричать, пока он качал ее, она не пыталась – скулила, даже когда разума ее коснулась та боль, которую она уже не смогла вытерпеть: она резко кинулась вперед, выгнувшись по-кошачьи и соскочив с члена, и упала на бок. Тогда Крис увидел пятно крови на ее губах, которые она, вероятно, кусала в купированном желании заорать. Он перевернул ее на спину, шире раздвинул ноги и лег сверху, направив себя. Как бы он ни двигался, как твердо бы в нее ни врезался – оргазм ничем не выдавал свое приближение. Такими темпами он, скорее, близок к тому, чтобы извести себя, чем добиться разрядки. Николь попискивала, что приравнивалось к полному молчанию, и не имела никакой возможности двинуться. Она едва дышала под тяжестью его тела. В процессе он вообще чуть не забыл, что она еще тут. Он приподнялся и пережал одной рукой ее горло, навалившись, второй надавив на макушку, как бы плотнее подтаскивая под себя. Решительно не помогло. Николь сипела ему в грудь, но даже практически не сжималась, хотя бабы всегда сжимаются, если их придушить. Кажется, она и правда пресытилась ему. Она уже не могла удовлетворить его так же легко, как прежде. Крис бы отрезал ей сиськи или разорвал промежность голыми руками; расчленил бы ее, наконец; но дрочить этим едва ли реагирующим на что-либо телом – никуда не годится. Постная ебень. Он отпустил ее и сел между раскинутых ног. Все еще таращась, Николь не видела его, восстанавливая дыхание, а взглянуть бы стоило на самом деле. Крис попробовал засунуть в нее руку. Николь, конечно, не кобыла, чтобы насадить ее на себя до локтя, но он ожидал, что войдет по крайней мере по запястье. Он наверняка порвет ее, что не понравится его единомышленникам, но зато вид крови его взбодрит; если же дырка выдержит – его взбодрит осязание ее пизды изнутри. Параллельно он будет трахать ее в жопу. Да, беспроигрышный вариант. Так это представлялось. В действительности ни естественной смазки, ни слюны не хватало и дело шло туго. Пизда западала, Крис чувствовал, что мышцы не пропускали его. А дырка словно бы не могла растянуться более того, чего он уже добился, войдя четырьмя пальцами, но не имея возможности пройти костяшками. Значит, придется прибегнуть к грубой силе, как обычно. Одного точного движения хватит. Но он не успел, на счастье Николь, – она закричала раньше неизбежности, которую он для нее уготовил, и даже более того: вскинула ноги, задев его и едва не угодив в глаз. Презанятная малышка – наконец-то она воспрянула духом. К чему только прикидывалась ветошью все это время. Чуть не втащила ему, представляешь, видимо, тоже заскучала по былой страсти. Крису не жалко. Он ударил ее кулаком в ребра – звук такой, будто тот врезался в мешок с песком, – и Николь вытурила выдох-стон из груди, вздрогнув, сморщившись и выгнувшись в позвоночнике вправо, словно пытаясь отодвинуться от боли, что в своем влиянии постфактум нарастала в ее боку. Ну вот – совсем другой коленкор, при таких вводных можно испытать удачу еще раз. Крис снова загнал в нее член и снова – начал душить, на этот раз обеими руками, попутно долбясь в тело. Знаешь что – а она намокла; и мышцы ее стали упруже. Он почти чувствовал, как извлекал новую неиспробованную боль из ее чресл. Пока что это все, конечно, еще походило на несчастные потуги выстрадать наконец оргазм, но дело явно, хотя и неспешными шажками, шло в гору. Только вот вскоре, забывшись, он, должно быть, переборщил с руками. Николь отключилась – он почувствовал, как пообмякло ее тело. Она была жива, разумеется, грудь ее едва заметно ходила вверх-вниз – но какой от нее такой был толк. Сучка спугнула ему все наслаждение, когда его так непросто было приманить. Она не имела права делать этого. Она могла сдохнуть и напоследок ублажить его своей агонией, но она тупа потеряла сознание. Трахать мертвую девку не то же самое, что трахать ее в отрубе. Сейчас она взяла и отобрала себя у него – вот что она сделала. Крис попробовал ее разбудить, но без энтузиазма: пошлепал по щеке, ущипнул за руку. Вся эта херня не шла на пользу его возбуждению. Он окончательно потерял интерес к ней и встал: наступил на лицо, поелозил большим пальцем ноги между губ – все еще ноль реакции. Ну и похеру. Даже если она проснулась и теперь притворяется – насрать. Есть еще один набор дырок, которые уже давненько пустовали. Она ему никогда не надоест. Как можно. Она же особенная, как ты должен помнить. В конце-то концов – все мы рано или поздно возвращаемся в лоно семьи.🔪
Убрав ведро на его место под кухонной раковиной, Крис сел за круглый стол, укрытый скатертью с подсолнухами. Перед этим он налил себе в стакан молоко, чтобы было чем запивать печенье. Кстати, пора бы признаться тебе – оно довольно вкусное; нежное, но рассыпчатое, с кремовой прослойкой. Во рту так и таяло. Сразу видно, что магазинное или купленное у герлскаутов – они как раз ходят по домам в это время года. Мать точно не могла испечь такое. У нее подгорали даже готовые круассаны, которые требовалось просто поставить в духовку на двадцать минут. Он ел печенье, пил молоко и смотрел ей в затылок. Она стояла над столешницей, нарезая лук. На ней была оранжевая кофта низкого пошиба, которую создала она сама, и серые домашние штаны; носки; теплые тапочки на ногах. Она что, потолстела. Она взяла солонку и убрала ее на полку подвесного шкафчика. Совершенно лишнее действие, если только ты не пытаешься максимально занять руки, нервничая. При повороте головы, который она как бы невзначай уместила в этом коротком спектакле, она определенно засекла его взгляд на себе периферийным зрением. У нее это было на лице написано. Она аж побледнела в ту же секунду. Стук ножа, шинкующего лук, уредился. – Крис, ты подоил корову? – спросила она заупокойным непритязательным голосом, без скользящей меж слов уничижительности, совсем не так, как говорила с ним несколько часов назад. – Нет. – Я займусь этим. Только закончу с ужином. Ха. Ха. Ну она точно заметила, что он следил за ней. И она знала этот взгляд, ничем не выделяющийся из арсенала прочих, и теперь пыталась выслужиться, подспудно осознавая с каждой секундой, в границах которой на кухне ничего не менялось, все ярче – что это ее не убережет от того, что произойдет. Крис разглядывал ее руки. Такие серые и дряблые, с бледными, как устрицы, ногтями. Всегда пахнут готовкой, всегда немного влажные, такие… …Он мог бы сказать, что ему нравились ее руки, но он был как-то по-ледяному далек от этого чувства. Вид ее пальцев, сжимающихся, выпрямляющихся, вид налипшей на ребре ладони луковой шелухи, вид подушечек, белеющих оттого, как она давила ими в разделочную доску, – как вечное эхо чего-то, что не имело начала и погрязло в неизвестности, бесконечности, пустоте, словно имя ребенка, погибшего в утробе. Она делала вид, что не обращает на него внимания, продолжая резать лук. Для столь некрупного овоща процесс у нее затянулся. Характерный запах дошел до Криса. Он все так же сидел за столом и ел печенье, выложенное в вазочке. И смотрел. …Он мог бы сказать, что ненавидел ее руки, но, к сожалению, наверное, – он к ней вообще ничего не чувствовал. Только от вида ее зазывно выставленной, оголенной в вырезе кофты спины его замучил стояк. Он покинул свой наблюдательный пункт и подошел к ней. Он обнял ее сзади. Причина, по которой он еще не убил ее, заключалась не только в ее сомнительной пользе по хозяйству. Кто бы что ни говорил, она была его матерью. Так что иногда ему хотелось вот так заключить ее в объятья, прижаться щекой к голове, вдохнуть ее запах и обнаружить, что она все еще остается безучастной к его присутствию, будто принадлежащая ему вся до последнего волоска. Она была единственной сукой, на покорность которой он был согласен. Для нее – он был согласен всегда и на все, как и подобает всякому сыну, видящему мать на протяжении всей своей жизни в любых ее настроениях и состояниях. И ему бы хотелось, пока она стояла так, сдавить ее шею руками, так сильно, чтобы враз перекрыть доступ кислорода, порвать мышцы, раздавить гортань, сломать позвонки – и смыкать хватку до тех пор, пока голова просто не отделится от тела. Он наблюдал за ее руками, что ножом превращали уже нарезанный лук в кашу, положив руки на бедра, поддев пальцами и приспустив домашние штаны, тычась членом в поясницу, рукой уже забравшись в трусы и щупая пизду, другой рукой – сжав сосок в чаше лифа. Может, стоило кончать в нее, чтобы она беременела и давала молоко, как корова. А младенцев убивать. Да нет же – слишком подозрительно, если она безостановочно будет ходить с животом. К тому же вряд ли ее хватит на много раз, чего доброго подохнет при очередных родах. Умереть она должна – исключительно от его руки. Так будет честнее.
🔪🔪🔪
Нет, вы не поняли... …Они, в общем-то, иногда спали вместе… …Некоторые сыновья остаются надолго привязанными к своим матерям, разве не слышали?.. …Да, это не очень-то правильно, но… Ох, блять. Да к черту это все. Не вам ее судить и не вам называть ее плохой матерью, ясно? Вы даже на секунду представить не сможете, через что она прошла. Больше восемнадцати лет – столько длится ее кошмар, из которого она никак не может проснуться. Ну, что же… Это была довольно беспроблемная беременность по физическим показателям, но пытка в моральном плане, разрешившаяся по итогу кесаревом – врачи поздно заметили осложнения, они сообщили ей по факту, что в случае естественных родов погибнуть может и она, и Крис. Знала бы она то, что будет, – да для нее бы за радость было умереть на том акушерском столе, если бы это унесло и его жизнь. Но ее успешно прокесарили. Все то время она была в сознании, но ничего не чувствовала и не видела, пока где-то там, за голубой медицинской пеленкой, Криса вырезали из ее чрева, как опухоль, которая вытягивала по крупицам из нее волю к жизни на протяжении девяти месяцев, и впихнули ей его сразу же, еще удерживающего на себе тепло утробы. Взяв впервые Криса на руки, Вера испытала глухое отвращение. Она почему-то уже отчетливо понимала, что никогда не взглянет на него иначе. Он был весь сине-фиолетовый, с опухшим лицом, скрюченными конечностями, покрытый кровью и белым налетом и мягкий, и склизкий, как слизень. Он не кричал и вообще не двигался из-за наркоза. Но он был жив, к несчастью. Медсестра очень удивилась, когда Вера попросила забрать его, и вместо этого предложила приложить к груди. После роддома она больше не кормила его грудью, потому что у нее нестерпимо болели соски оттого, как он кусал ее. Она сцеживалась и давала ему молоко из бутылочки, пока оно резко не пропало. Пришлось тратиться на дорогие смеси, тогда как все обслуживание младенца и без того удовольствие не из дешевых: всякие крема, масла, присыпки, детские стиральные порошки, пеленки, памперсы, одежда, из которой он вырастал за месяц. До беременности Вера слышала, что младенцы пахнут ну просто божественно – самой чистотой и невинностью. Наверное, не зря ее тошнило от его запаха. Никаких карамели, печенья или хотя бы ванили. Крис пах отрыжкой и скисшим молоком. Он мог бы потрепать ей много нервов тогда, но дал фору. Он был слегка лишь капризным, а после двух лет перестал плакать совсем. Воистину – людьми не рождаются, а становятся. Сейчас за плечами у Веры множество прочтенных книжек по детской психологии, так что она знала, к примеру, что в три года у детей происходит становление личности, и в ретроспективе могла бы пометить четвертый год жизни Криса как основополагающий. С этого возраста он начал издеваться над животными. У него была жуткая извращенная привычка «брать их в плен», как это называл Джером, его, черт возьми, отец. Он не считал это чем-то плохим. Его это забавляло, пока Крис ловил куриц, ломал, дробил, раздавливал им лапы, порой, правда, обходясь и примитивным связыванием, и прятал везде, куда только мог протиснуться ребенок. Вера находила несчастных животных по всей ферме… Под полом хлева, в резервуарах для оттока нечистот из конюшни, закопанных в сено – когда по незнанию протыкала вилами. Когда пропал целый помет поросят, она уже знала, кто был в этом замешан. Нужно было отдать Крису должное – животных поначалу он все-таки не убивал. Или всего-то не успевал. Но он возвращался к ним по несколько раз на дню – чтобы, может, проверить, что они на месте, или упиться своей властью над столь беззащитными перед его жестокостью созданиями. По крайней мере, именно благодаря этому Вера и раскрыла его секрет. Когда она рассказала Джерому о том, что Крис убил их кошку, она добавила: «Только не бей его». Бить детей неправильно, думала Вера. А не любить собственного ребенка – неправильно вдвойне, но она все же его не любила. Она никогда не испытывала к нему толковых материнских чувств. Такое, в общем-то, происходит, когда беременеешь от ненавистного ублюдка. Да нечего рассказывать. Джером отбил ее у Итана Коллинза, парня, с которым Вера на то время встречалась уже около года. Итан был милым, порядочным, галантным, сердобольным, легким в общении и, в целом, утомительно хорошим. Таким он показался ей на фоне Джерома Ларсона – настойчивого, дерзкого, циничного и запредельно красноречивого. Он был высок, красив и словно бы заключал в себе некоторую породу – он запудрил ей мозги и похитил в мир беспробудных тусовок, запретного кайфа и безграничной свободы. Вера не появлялась дома неделю. Итан с ума сходил от тревоги, а родители заявили о пропаже в полицию. Вера даже не вспомнила о них ни разу – такое воздействие оказывало на нее присутствие Джерома рядом. Вокруг него будто бы схлопывался весь белый свет – и ни о чем другом не нужно было больше думать, волноваться и мечтать. В ходе их «гастролей» Вера впервые попробовала алкоголь, наркотики и, что было ошибкой куда большей, нежели первые два пункта, секс без резинки. А затем Джером просто подвез ее до дома. Он просто высадил ее из машины, назвал клевой девчонкой и уехал. Она тогда еще не знала его фамилии. Не знала, сколько ему лет, где он жил и как с ним связаться. С последним помогли родители с их влиянием и связями, когда для всей ее семьи стало шоком известие о том, что Вера, единственная, долгожданная дочь, в которую они вкладывались на все сто и которой пророчили счастливое светлое будущее, – беременна. Это был конец. Смерть на двадцать первом году жизни. До этой новости Итан был с ней, как прежде, пусть уже и не улыбался так нежно. Узнав о беременности Веры, сопоставив все факты, его родители сделали все, чтобы она навсегда исчезла из его жизни. Они и раньше ее не очень жаловали – легкомысленная, пустоголовая дочь зажиточных родителей. Ее выходка только укрепила их позицию в отношении к ней. А вот семья Веры настояла на свадьбе. С кем бы вы думали – с Джеромом! Отец нашел его. Он был уважаемым человеком, поэтому он не мог позволить дурным слухам и пересудам появиться. Он обещал достать его из-под земли и сделал это. Достал – и купил. Как оказалось, у Джерома была мечта детства – своя ферма. Вообще не то, чего ждешь от парня, который гоняет на Шевроле Монте Карло, носит на голове фунт лака для волос и любит коктейль, носящий название «Кричащий оргазм». Но это был не бред. Джером так улыбался на той гребаной свадьбе, что тогда-то Вера и поняла, как же она ненавидела этого… и его чертового… Нет, вы правы. Вера была виновата во всем. Во всем. Если бы не она, никакой фермы бы не было – и, следовательно, не было бы тех девушек. О, нет, не спешите, сейчас она говорила лишь о Джероме. Неприлично будет называть это банальным? Как бы он ни разливался о своих планах построения сверхприбыльного фермерского бизнеса и какую бы бурную деятельность вокруг этого ни разводил, спустя несколько лет Вера уже догадывалась, что с самого своего начала все это – было не более, чем пылью в глаза. Если хочешь спрятать что-то – спрячь это на видном месте. Крепко-накрепко сплавь со своей повседневностью, сделай из ничего не подозревающих ближних свидетелей незаметно для них же и обставь все таким образом, словно твой главный грязный секрет – никакой вовсе не секрет, а давно уже едва ли не обыденность, не требующая афиширования, и совсем больше не грязный – а лишь по-своему трактующий неудобную, но неукоснительную и неразрушимую правду жизни, в которой ты, наконец, – единственный непредубежденный поборник морали. Ферма – прикрытие. Джером свыкся с ней так же, как пришлось свыкнуться с Верой. А затем втянулся. Так же – как и с Верой. Он не был жесток с ней, но он относился к ней как к любимому пальто: сам чистил, не доверяя сторонним заведениям, хранил летом в чехле, подолгу мог сидеть и натирать щеткой, однако все еще помня о том, что это – просто пальто. Несмотря на поддержку и заботу, с которыми он сопровождал Веру всю беременность, – она словно бы осталась одна перед лицом этого испытания. Была ли проблема в нем – или в ней? Она не могла заставить себя довериться ему. В нем было нечто трансцедентальное, скрытое от взора, что будто стерильная латексная перчатка – не позволяло ей приблизиться к его духу или ему – не давало возможности понять ее по-настоящему. Он лелеял ее, смотрел на нее с ласковой улыбкой, называл своей девочкой – и… глухо; все это застревало меж ними в крепях из сомнений и непреходящего чувства, разливавшегося могильным холодом у Веры в животе, – что-то с этим Джеромом было не так. Наверное, она и не могла узнать его достаточно за ту неделю, которую они, ко всему прочему, провели в состоянии измененного сознания по большей части, но она точно могла сказать, что Джером, которого она встретила во второй раз спустя месяц с их непродолжительного знакомства, изменился так сильно, что она и представить не могла, что это с ним с вот таким – она сбежала от семьи и любимого парня. Как ни пыталась, она так и не поняла, что конкретно в нем ее настораживало. Внешне он оставался собой. Разве что, может… его глаза – они были совершенно ей не знакомы. Блеклые, невыразительные, с полупрозрачным взглядом, растекавшимся в пространстве безынтересно ко всему, что в нем было. Его отношение к Вере можно было описать как любовно-пренебрежительное. Он переживал за нее не более, чем за одну из своих охотничьих собак, которая не требовала излишеств, вмещая весь смысл своей жизни в гладящие и кормящие руки хозяина. Да ему было настолько на нее плевать, что он даже руку на нее за эти года ни разу не поднял. «Зачем все усложнять», говорил он. А еще он говорил: «Если в мире есть убийцы, значит, в мире есть и те, кто заслуживают быть убитыми». Джером Ларсон был видным парнем, надежным мужем и потрясающим отцом,а еще серийным убийцей,
но Криса – «только не бей его» – он не бил. Тогда, после первой появившейся мертвой кошки, Вера подметила это лишь потому, что сама бы его ударила. Нечто странное было в маленьком Крисе. Спору нет, он был очаровательным ребенком по первому впечатлению: с лицом кукольного совершенства, мягкими гладкими волосами цвета топленых сливок и глазами синими, словно холодное летнее небо, озаренное молнией. Однако как здоровая бородавка на носу, способная нарушить порядок любой красоты, – в нем было что-то, что наотрез не соотносилось с этим его очарованием. Что-то было то ли с его голосом, то ли со взглядом, то ли с тем, как он двигался. Вера замечала это, но не могла подобрать слов, чтобы объяснить, хотя шестое чувство подсказывало ей, что истина, как и всегда, лежала на поверхности. В Крисе, которому было всего пять, уже поселилось что-то кардинально неправильное, недопустимое. Он был обделен свойственными всем детям трогательной наивностью и непосредственностью; он не демонстрировал тягу к исследованию мира, не играл в игрушки и, в целом, не был склонен к какой-либо форме фантазирования, извечно пребывая лишь в физическом плане реальности. Был, как говорят, не от мира сего. Вера вообще считала его отсталым. Выражение его лица еще можно было окрестить живым, но глаза, если смотреть глубже их завораживающего, как бездонный океан, цвета, – заволокла какая-то мертвенная пустота, которая бывает во взгляде слепых. Вера обращалась к нему, а он тупо смотрел на нее – и все; открыв рот, как глубоко задумавшийся, и ни одно ее слово, злое или напускно-доброе, абсолютно его не трогало. Прожив столько лет с ним под одной крышей, каждое утро, видя его снова, – она неизменно сталкивалась с незнакомцем. Она никогда не воспринимала его как сына, не могла заставить себя даже усилием воли. Она честно пыталась – если не полюбить его, так хотя бы перестать ненавидеть, загасить в себе это чувство, охватившее ее, словно лес огнем, стихийно заразившее собой каждую клетку ее тела еще в тот момент, когда она только-только узнала о своей беременности. Но… потом она снова видела Криса, что символизировал собой то проявление бытия, в котором она так боялась очутиться, и… Нет смысла утаивать это от вас. Она расскажет все как есть, без недомолвок, без купюр. Пусть это будет ее исповедью. …И Вера желала ему смерти. Перед сном она мечтала о том, чтобы наутро найти его мертвого в колыбели. Она знала, что такое происходит иногда: младенцы могут просто перестать дышать во сне. Этому нет конкретной причины, но она все равно предпринимала некоторые действия: переворачивала его на живот, ставила в кроватку множество мягких игрушек и подкладывала поближе к лицу в надежде, что он уткнется в них, пока будет спать. Однажды она и вовсе была близка к тому, чтобы самолично накрыть его подушкой. Лежала в темноте комнаты в кровати, спиной чувствуя тепло тела Джерома, что обнимал ее, смотрела на колыбельку Криса – и думала: «вот-вот… вот-вот… сейчас я встану и сделаю это… всего один импульс… и я не отступлюсь». Она так и не смогла, конечно же. И чем дальше, обратно в глубины ее изморенного сознания, уходила эта мысль – тем горестнее она плакала, прекрасно понимая, что на самом деле ей не оставалось ничего, кроме как безвольно наблюдать за тем, как продолжала катиться ко дну ее жизнь. Порой Крис казался ей мерзким, противным, ничтожным, как червь. Она презирала в нем все. Каждое его движение поднимало в ней волну оглушающей и ослепляющей ярости. Впервые она ударила его, когда ему было десять. Но это он был виноват! Он первый сделал это! Он посмел дать ей пощечину, так что она ответила той же монетой! И она сосредоточила на этом всю свою накопившуюся к нему злобу… Она ударила его так, что он упал, и смотрела на него, нелепо рассевшегося на земле с наливающимся следом от ладони на щеке и взглядом впервые настолько осмысленным, – и чувствовала себя лучше, чем за все прошлые годы: облегчение… она распробовала его на всех уровнях переживаний; а потом она уже не могла сдюжить с жаждой вкусить его вновь. Крис был ублюдком с самого своего рождения. Какой отец – такой и сын. Ему было предначертано стать отбросом подобно папаше. Только вот в отличие от отца – ему Вера не была безразлична. В издевательствах над животными он не ограничивался одним только убийством оных. С шести лет Крис приучился подкидывать дохлых птиц, поросят и кошек в их с Джеромом комнату (но Вера всегда знала, что он делал это лишь из-за нее). Потихоньку он начал оправдывать ее негативное к нему отношение, словно стоящая между ними ненависть доросла до тех размеров, где из односторонней вдруг стала взаимной. Отчего-то Крис выбрал Веру своей целью, хотя она не давала повода, в то время она не то что не била его и не кричала – она вообще не прикасалась к нему и открыто игнорировала. И все же он больше не был тем апатичным ребенком, что представал перед ней прежде. В придачу к имеющемуся расстройству поведения, сначала выражавшемуся только в проявлении агрессии к животным, но затем и в непослушании и пиромании, – у него появилось расстройство пищевого поведения, при котором он неумеренно много ел. Он вставал по ночам и обносил полхолодильника; мог сожрать сырое тесто и сгрызть пачку макарон. Веру это раздражало до помутнения рассудка. Он съедал все, не думая о том, что в доме помимо него были еще люди, которым тоже нужна была еда. Вера и сама, признаться, заимела несколько вредных пищевых привычек, часто заедая стресс и налегая на сладости под гнетом всех этих повторяющихся и множащихся в ее жизни пертурбаций. Поэтому ее эмоциям не было предела, если она обнаруживала, что он смел все ее любимые профитроли с заварным кремом. Но все это еще полбеды! Потому что Крис с самых пеленок – не переставал испражняться в штаны. Можете попробовать представить, что началось, когда он повадился жрать как не в себя. И кому же выпадал шанс отмывать его жопу от дерьма? Вере – кому же еще! Она ненавидела его мыть и никогда не упускала возможность в отмщении облить сученыша кипятком или ледяной водой. Вера орала на него, пока не срывала голос. После десяти лет он начал откровенно посылать ее куда подальше. Он оскорблял ее, замахивался, плевал в еду, портил ее вещи и снимал перед ней трусы. Его выверты доводили ее до бешенства, и она колотила его руками и ногами. Иногда, правда, ее озаряло приступами сентиментальности и ей хотелось его приласкать – но Крис все портил. Он всегда – все портил. Она извинялась перед ним за все, даже за то, за что не обязана была, – а он… как-то раз он просто наложил кучу в ее новые туфли. Это случилось незадолго до того, как умер Джером. Джером держался особняком и в их противостоянии не принимал никакого участия. Все верно, он буднично признавался им обоим в теплых чувствах и буквально стоял и смотрел на то, как Вера била Криса и как Крис – отправлял нахер ее. Он всегда был рядом с ними – но на правах разве что керамической статуэтки индийского слона, стоящей на каминной полке в гостиной. Хотя стоило признаться – его высказываемая любовь к Крису была куда больше похожа на правду. Он легко находил со своим отпрыском общий язык; обучил его гольфу и езде верхом, часто брал с собой на охоту, дабы малолетний садист выпускал пар хоть сколько разумным образом. И если бы Вера знала тогда о том, что из себя представлял ее муж… Он говорил Крису о том, как плохо бить женщин, а потом уходил в конюшню. Черт бы побрал эту конюшню! Ее загадочное возгорание – не иначе как проявление божьего промысла. Спустя несколько лет она стоически противилась Крису с его маниакальным желанием отстроить ее снова, но не выдержала давления с его стороны и пошла на попятную, вследствие чего он все-таки вернул ее к жизни, заимев гешефт с продажи половины хозяйства. А она мечтала навсегда забыть о ее существовании… Это было ее – личным проклятьем. Ферма находилась далеко от своих соседей, и поэтому все крики, доносившиеся из конюшни, слышала только она. Они предназначались лишь ей одной. Чередуясь, каждый раз они убеждали ее либо в бессилии – либо прямой виновности. С Джерома все равно взять было нечего. У него в кармане всегда было припасено свое личное видение справедливости, не поддающееся никакому разумению. «Я всего лишь человек, Вера. Я исполняю волю Бога. Он создал меня жестоким и он – посылает мне их. Моя задача заключается в том, чтобы их наказать. Ты считаешь, мне это нравится? Да хрена лысого». Их. Это он говорил о семействе енотов, поселившихся на чердаке, которых он убил, – только лишь о енотах, а Вера представляла, как он точно так же оправдывает убийства людей. И пусть у нее не было ни единого четкого доказательства того, что он действительно был убийцей, она была фактически уверена в этом. Доказательства нужны бы были полиции. Вере же было достаточно и запаха смерти, исходившего от него. …Но по правде говоря, единожды, вычищая резервуары, в которые натекала лошадиная моча из стойл, она обнаружила там много крови. Разумеется – это была богатая почва для размышлений, однако по окончанию которых Вера, резонно ли или отчаянно не желая верить в худшее, списывала все на Криса и его не прекращающиеся акты живодерства. Естественно, она не собиралась мириться с его жестокостью и всегда наказывала за это физически, но подумайте сами, одно дело, когда умирает курица, которую через месяц все равно забьют на мясо, пусть и безусловно гуманным способом, и другое – когда гибнет человек; не по причине неподвластных обстоятельств, а ради исполнения чьих-то больных фантазий. Едва ли ее тщания закрыться за самообманом меняли что-то в реальности и в ней самой. Своими глазами она не видела ни одной девушки на ферме, но слышала крики, находила кровь, как минимум одну женскую серьгу и браслет, валявшиеся в траве, которые не могли принадлежать ей, и наблюдала Джерома, что ходил с лопатой и рулонами черных мусорных мешков и нередко уезжал куда-то один. Она не обсуждала ничего из этого с работниками, что жили на ферме, но, кажется, они не замечали ничего подозрительного. Вера не понимала, был ли и правда чудовищем Джером – или она сама сходила с ума от жизни в нескончаемом несчастье и оттого многое просто додумывала. Она ведь не любила его. И быть может, ей было проще сделать вид, что это он – монстр, к которому по определению невозможно испытывать что-то такое мирское и задушевное, как любовь, и проживать роль жертвы в сложившейся обстановке, чем принять данность того, что он – всего-то не ее мужчина, с которым однако она уже была всецело повязана по собственной вине. Если, конечно, отсеять все сомнения по части беспорочности его личности – Джером в самом деле был не таким уж и конченым человеком, хотя и по-прежнему с некоторыми завихрениями. Вера относилась к нему со встречными скупостью и равнодушием, но все же отмечала признаки наличия у него твердого стержня, порой принимая его отчужденность за крепость духа, невосприимчивость к любым жизненным проблемам и ориентированность на позитивный взгляд на вещи, поэтому она никак не ожидала, что он будет способен покончить с собой. Однажды ночью Крис пришел к ней в спальню, разбудил и произнес: «Отец повесился». …Грудь Веры как стрелой прошибло. У нее не было и мысли подумать, что он в очередной раз решил зло разыграть ее – для этого просто не было оснований, Джером ни в жизнь не демонстрировал суицидальных наклонностей. Перед глазами все почернело, как и в голове. Вера стремглав бросилась к конюшне, хотя Крис ни слова о ней не сказал: в ее сознании она была закреплена как значимое для Джерома место, как проклятое место, где происходило все самое зловещее, что только могло быть на ферме. Это был тот редкий случай, когда она не ошиблась. Она не помнила, как оказалась у конюшни, и очнулась уже там, перед ним, – и упала в проеме распахнутых ворот на колени едва завидев. Она бы непременно бросилась к ногам Джерома, того мужчины, с ненавистью к которому прожила треть жизни, который теперь болтался в петле под потолком, но ее мозг, пропитанный этой ненавистью как кекс ликером, отключил мышцы. Она плакала, а ее сердце скакало по ребрам подобно пианино, летящему вниз по лестнице с ужасным дребезжанием ревербераций: БАМММ. БАМММ. БАМММ. Она действительно не любила Джерома, и в тот вывернутый кошмарами вечер она ползла к нему на четвереньках, потому что что-то в ней, что-то крошечное, как маленькая раковая опухоль, достаточно ядовитая для того, чтобы рассылать миазмы по кровотоку, понимало, что вместе с Джеромом умерла какая-то существенная часть ее жизни. Ведь Вера была для Джерома домашней кошкой, которую он ответственно не забывал кормить по утрам и умещал в этот короткий акт всю необходимую кошке для жизни заботу, а Джером для Веры – единственный хозяин, научивший ее тому, что чувства людей друг к другу бывают поистине многоликими. Они бывают тихими и скромными, фоновыми, как привычный многовековой свет солнца, жизнь под которым однако умрет в считанные секунды – стоит солнцу погаснуть. Джером был жизнью Веры. Каким бы он ни был. В конце концов, как бы это после всего ни звучало, – такую жизнь она и правда не выбирала. Но смирилась. Прижилась, как цветок; как ее капризные гортензии, гибнувшие два года подряд, пока на третий – наконец не расцвели. Вера сидела над ним (под ним) и завывала. Лошади высовывали головы из стойл на мощных изящных шеях, не впечатленные ее горем при всей своей огромной вольнолюбивой душе, в этой конюшне повидавшие горе куда честнее. А затем к Вере подошел ее сын, Крис. Он сел перед ней – и начал на нее смотреть. Джером, подобно гусенице в коконе, ожидающей своего перерождения в бабочку, висел сбоку от них. Со всех сторон фыркали, жевали сено и роняли дерьмо лошади. Где-то скреблась крыса. Крис – все еще смотрел. И лишь когда Вера подняла на него свой взгляд – все изменилось для них обоих. Вера увидела в Крисе не Джерома, которого с утаенным ужасом рассчитывала открыть в нем однажды, и даже не незнакомца, которого видела день изо дня. Она увидела в его глазах себя. И даже свое буквальное отражение: скорченное в слезах лицо, длинные светлые волосы, горящие лазоревые глаза. На темном все проступает ярче. У Криса были синие, замшелые, темные глаза, словно туда брызнули грязи; словно что-то умерло там, сгнило и отныне отравляло трупным ядом любого в них заглянувшего. Вера, окончательно раздавленная вихрем неисчислимых поражений и потерь, но из последних сил потянувшаяся к единственной уцелевшей крупице себя, как мотылек к огню, все равно обняла его. Она вдохнула его запах, аромат костра, свежескошенной травы и терпковатого пота, и испытала такое сильное чувство любви и переполняющей ее благодати, что едва не задохнулась в нем, выбившем весь воздух из легких. Она трогала его холодные волосы, рассыпавшиеся по пальцам подобно соломе, пока ладонь ее согревало тепло его же кожи, и гладила по спине, чувствуя, как он дышит на ее груди, – ее ребенок, которому она подарила самое дорогое, что есть на свете, и которого потом избегала всю его жизнь, не задумываясь над тем, каково ему было, отвергнутому собственной матерю, но безрезультатно стремящемуся добиться ее признания, росшему в эмоциональном холоде, упреках и насилии, забытому и заброшенному. А вместе с тем она почувствовала то, что не пристало чувствовать матерям, обнимающих своих сыновей. Она попыталась освободиться, но теперь Крис – держал ее. Он стискивал ее в вынужденных объятьях, из акции долгожданного примирения обернувшихся худшей пыткой, что он ей до того дня устраивал, а она называла его по имени и просила отпустить. Она вырывалась, но он был слишком сильным. Дети не могут быть такими сильными. «Дети?», осознала она с ошеломлением, «ему же вот-вот исполнится одиннадцать лет! Целых одиннадцать! Уже! А я не знаю о нем ничего, кроме как то, что он до сих пор мучает животных и постоянно где-то пропадает, что в любом случае наверняка неразрывно связано с первым пунктом». Ей было так страшно, когда ее родной сын сжимал ее своими руками. Все случилось быстро. Ей кое-как удалось оттолкнуть его от себя и убежать. Сердце замерло от боли, когда краем глаза она увидела Джерома, парящего над полом… Его безжизненно вытянутые книзу ноги, его руки, что никогда больше не обхватят ее ночью перед сном в проявлении формальной ласки, способные на чувственность не бо́льшую, чем руки тряпичной куклы… Она не знала, гнался ли Крис за ней, остановилась бежать она только когда очутилась в спальне. Там она села на кровать и вновь расплакалась в напрасных попытках осознать и уложить в картину мира случившееся. Слезы падали с ее подбородка на платье, обжигающие щеки что кипяток, – и соскальзывали с небольшого темного пятнышка на ткани, как с масла. В тот раз Вера проплакала всю ночь. Более-менее успокаиваясь, она думала, что ей делать с телом Джерома, который все так же был там, в конюшне, куда звонить, что делать дальше, как сообщить обо всем его родственникам. В новых приливах истерики она не могла думать ни о чем, утопая в безмерной скорби и уснув в моральном истощении лишь под утро, когда рассветные лучи уже озаряли жидким светом ее комнату, едва разбавляя сгустившиеся под стенами тени. Она спала поверхностно, неспокойно, но ей все-таки приснился сон, в котором Крис ее догнал. Он повалил ее в мокрый снег под пологом полуночного сумрака и навис сверху, превозмогая ее борьбу и задрав до живота длинную юбку. Она проснулась – с опухшими от слез глазами, стеснением в груди и рассеянной болью в голове – оттого, что звонил телефон. Это был Хуан, один из рабочих. Он сообщил ей, что их конюшня горит. Выглянув в окно, Вера и правда увидела массивные клубы черного дыма, уходившие далеко в небо, что изрыгало из себя полыхающее здание. Запах разреженного чада коснулся ее ноздрей. Она выбежала на улицу, там беспомощно смотря на огонь и на мельтешащих вокруг рабочих. Она слышала, как кричали горевшие лошади. Животные не были ни в чем виноваты, но она все равно не смогла бы спасти ни одну из них: вся крыша к тому времени была охвачена огнем и могла в любую секунду рухнуть, а по мелькавшему в проеме приоткрытых ворот яркому оранжевому свету можно было утверждать, что пламя уже бушевало и внутри... Вера плакала, но не из-за лошадей. В конюшне ведь оставался Джером, хотя и невозвратимо мертвый… Чуть придя в себя, в отдалении она заметила Криса, что обтирал снегом лежавшего в сугробе жеребенка. Никто так и не назвал ей точную причину возгорания, но полиция склонялась к версии с упавшей керосиновой лампой. Копов было много. Вера очень запомнила шерифа, мрачного коренастого мужика в летах, что напомнил ей отца, и его молодого помощника, который много беседовал с Крисом. Помнится, однажды тот парень подошел к ней и сказал, мол, мэм, кажется, вашему сыну требуется психологическая помощь после пережитого. На пепелище вместе с шестью обгоревшими телами лошадей они нашли человеческие останки – Джером сгорел практически до костей, поэтому судмедэксперт не смог установить причину смерти. Конечно же, Вера рассказала, что произошло до пожара, но ей все равно пришлось пройти через несколько допросов. Впоследствии дело благополучно закрыли. Потом – похороны. К своему стыду, Вера не знала телефонов родителей Джерома, а его брат Эрл, едва взяв трубку, попросил больше никогда ему не звонить – и сбросил вызов, поэтому на погребении помимо нее и Криса присутствовали лишь несколько их соседей. Смерть Джерома знаменовала собой начало непростой жизни для Веры. Она не имела никакого представления о том, как вести дела на ферме, потому что всегда он всем этим занимался, и поэтому хозяйство продолжало функционировать только благодаря рабочим. У Веры были заботы поважнее коров и кукурузы: она старалась наладить контакт со своим сыном. Она как-то смягчилась к нему после случившегося, быть может, соприкосновение со смертью наконец-то открыло ей глаза и она поняла, как он и его отец были ей дороги на самом деле… Джерома было уже не вернуть – но Крис все-таки был его продолжением, знаком их с Верой союза, и она считала себя обязанной выстроить с ним доверительные отношения. Она не навязывалась ему, не усаживала за стол и не мучила разговорами, подбираясь с осторожностью: приносила завтраки в его комнату, покупала сладости, давала деньги на карманные расходы. Честно говоря, она просто не знала, о чем с ним разговаривать: она совершенно не была осведомлена о его интересах, увлечениях, не была толком знакома с его друзьями и само собой – она не представляла, какими были его мысли и как он переносил смерть отца. Совет помощника шерифа сводить его к психологу она отбраковала быстро – она боялась, что ко всему прочему психолог выявит расстройство поведения у Криса и повесит на него клеймо какого-нибудь психопата, что могло бы крайне негативно повлиять на его будущую жизнь. Крис ведь не был психопатом, считала она, ему всего лишь не хватало материнской ласки, думала она, и вся его жестокость есть проявление защитной реакции, она выйдет из него сразу же, как он почувствует себя любимым – верила она. То, что случилось между ними той ночью в конюшне, она забыла довольно скоро. Это казалось бредом, порожденным одуревшим воображением, действующим от выхолощенного чувством потери рассудка. В конце концов, Крис стал свидетелем чудовищной картины, его детская психика не имела ресурсов для переваривания подобного ужаса и могла выдать какой угодно ответ. Один только раз Вера пыталась поговорить с ним о Джероме, но это было больше монологом, нежели беседой: Крис не внимал ее словам, он слушал, но будто не слышал, словно Вера говорила на незнакомом ему языке. Увы, она недолго продержалась в роли примерной матери. В тот период по кошмарному стечению обстоятельств у ее отца обнаружили рак. Вера места себе не находила в переживаниях за него, потому что он был там, в Калифорнии, наедине с ее матерью, у которой было не все в порядке с головой. Говоря впроброс – ее мать была просто чокнутой сукой, стервой, истеричкой, настоящей психопаткой, с которой Вера оборвала общение сразу после своей свадьбы, поддерживая связь лишь с отцом. Когда тот слег, когда умер Джером – она осталась совсем одна. Она точно лишилась всяких ориентиров по жизни, но обязана была нести ответственность за всю ферму и своего несовершеннолетнего сына, что делать с лишь укореняющейся отрешенностью которого – она не имела ни малейшего представления. Крис точно специально выводил ее на эмоции демонстрационным бойкотированием. Сначала она обижалась на него, затем начала прикрикивать… Как только она, спустя месяц после смерти Джерома, снова подняла на него руку, узнав о том, что он заживо скормил собакам кота, – он кинулся с кулаками в ответ. Она никак не ожидала такого; раньше он просто закрывался и терпел ее всплески агрессии, но тогда… Тогда все и началось. В свои одиннадцать Крис стал невыносимым. Ее срыв будто бы послужил для него неким карт-бланшем – и он просто озверел. Он носился за ней с ножом. Он бил ее регулярно и беспричинно, опасно хвастался за посуду, книги, цветочные горшки – и тут же швырял в нее. Он продолжал даже тогда, когда она умоляла его остановиться, падала или у нее начинала идти кровь. Из оборонительной позиции он перешел в полностью атакующую. А весной, спустя почти полтора года с момента кончины Джерома, Вера родила своего второго сына, Лукаса, на заботе о котором сейчас зиждилась вся ее жизнь. Можно долго и бесплодно спекулировать на тему адекватности ее желания родить еще одного ребенка в новой ипостаси вдовы и при имевшихся реалиях в целом – все это неважно в данный момент, потому что Лукас уже появился на свет и четырнадцатого мая ему должно исполниться шесть лет. Эта беременность далась ей нелегко, позади были жуткий токсикоз и многочисленные угрозы выкидыша, она долго оправлялась от родов, благо в то время Крис нашел себя в работе на ферме и стал чуть спокойнее, если к нему вообще можно применить такую характеристику. В свои двенадцать, несмотря на ужасы переходного возраста, о которых приходилось слышать Вере, Крис наоборот стал тихим, в чем-то даже послушным, разумным подростком. Быть может, смерть отца и ферма закалили его и выжили всю ту дурь из головы, предполагала Вера. Даже его оценки в школе улучшились. Он почти не трогал ее и к тринадцати годам вернулся к полному игнорированию ее существования. Год. Столько длилось затишье. Все было слишком хорошо, чтобы продолжаться долго. И потому после начался ад – с тех пор, как Крису исполнилось четырнадцать. Он был наглым достаточно, чтобы особо не прятаться, так что спустя еще несколько лет Вера увидела ту девушку в конюшне, с которой он и его друзья творили нечто немыслимое, то, о чем человек в здравом уме и думать не станет. Вера была в таком шоке, что закричала. Она наивно поверила его уговорам о том, что это первый и последний раз. Стоило все же предпринять хоть какие-то действия… Но Вера очень боялась позора. Понимаете – ее младший сын был совсем маленький, слабый, он часто болел, Вера бы просто не выдержала общественного осуждения, город слишком мал, ей наверняка пришлось бы переехать, а она не располагала нужными для этого средствами и возможностями. Так, постепенно мы приближаем повествование к настоящему времени… Лошадей они больше не держали, не считая Жемчужины, но все же как-то однажды ей пришла в голову идея проверить старые резервуары – и она зудела в ней до тех пор, пока она не поддалась и не сделала это. У нее чуть сердце не остановилось, когда она нашла там свежую кровь. Кровью пахли волосы Криса; его руки. Он весь пропах кровью, потом, землей и навозом, как дикий зверь. Вера ненавидела его. А он пророс в ее ненависти – как сорняк сквозь газон. Итак… пожалуйста, соберитесь с силами. Потому что мы подошли к самой гадостной части в данной истории.
🔪
Вы ведь поняли, о чем пойдет речь сейчас, верно?.. Конечно, вы и так уже обо всем догадались. Вере невероятно тяжело говорить об этом, но хотя бы кто-то должен знать. Она не сопротивлялась никогда. Сначала она не верила, что это действительно происходит. Но а дальше что? Бить его? кусать? пинаться? В этом нет никакого смысла, ублюдок лишь пьянеет от борьбы. Тот, что впервые изнасиловал ее, когда ему было всего четырнадцать. Тогда он ударил ее головой об столешницу, прижал к полу кухни и сделал свое грязное дело. Ничего к этому не подводило. Он просто подкрался к ней со спины – и с тех пор он делал это постоянно. Могла ли она заранее заметить хоть какие-то признаки того, что он намеревался в конечном итоге совершить над ней? Никаких негативных изменений ни в его поведении, ни в нем самом она не прослеживала… Вера и правда надеялась, что он наконец-то вырос из всей той подростковой жестокости и черствости, понял что-то в жизни, осознал всю тяжесть своих прошлых поступков, проникся виной и сочувствием к ближним, что здорово от него настрадались. Неужто он всего-то затаился? Лелея похабные, гнусные желания в голове – присмирел, чтобы Вера потеряла бдительность, а у него самого было время подгадать наиболее подходящий для атаки момент. Она не обратилась в полицию после первого раза, хотя у нее пока еще оставалась такая возможность. Во-первых, она и впрямь не хотела в это верить. Это было настолько дико, неправильно и аморально, что ее мозг отказывался ставить случившееся в один ряд с действительностью. Вера бы охотнее признала то, что ей все приснилось, показалось, что, как бы глупо и банально ни звучало, она «не так поняла», чем дала этому несусветному кошмару право на жизнь своей верой. Во-вторых – это ведь ее сын. Как она должна была сказать кому-то о том, что ее изнасиловал – только вдумайтесь! – ее собственный ребенок, когда даже самим ее мыслям было невмоготу совладать с этим знанием? Ей было невыносимо совестно возвращаться воспоминаниями в тот день, так что она предпочла забыть все его детали, но отныне быть настороже. К ее изумлению, вскоре Крис изменил свое отношение к ней – но не в том виде, в котором, как ожидала Вера с содроганием, это могло и, сверх того, должно было случиться. Он внезапно «подобрел». Держался с осанкой все того же флегматичного юноши, но не выказывал более никакой враждебности. Совсем обратное – он предлагал Вере свою помощь: в чистке картофеля, мытья посуды, без сторонних подсказок ухаживал за домашней скотиной, выполнял все поручения, которые она давала ему, осмелев под весом его добродушия. Но осмелев ли? Или вновь утратив всякую предусмотрительность? Во второй раз он подкараулил ее выходящую из ванной: это было гораздо больнее что для ее тела – что души. А затем снова сменил гнев на милость, уже чуть ли не стелясь перед ней. Но она больше не признавала его благосклонность. Она возненавидела его сильнее, чем когда-либо. У нее не было никакого желания искать причину такого его поведения после того, как он над ней надругается. Уж явно не голос разума брал над ним верх, но ей при любом раскладе это было неважно. В ее интересах было прекратить все это на первых порах – перешагивая за грань абсурдного, наступая на горло своему стыду: матерям действительно необходимо заводить подобные диалоги со своими сыновьями, чтобы избежать греха инцеста? Она пыталась обуздать его ненормальное влечение к ней и одновременно надеялась спрогнозировать любые дальнейшие мерзопакостные действия в свой адрес. Она простодушно апеллировала к его совести, прежде чем поняла, что в нем не было ни совести, ни сострадания, ни стеснения, ни здравомыслия, зато было выносливое тело, сильные руки и – прости Господи – ужасно большой член – словно бы абсолютно все в нем было заточено под то, чтобы причинять жуткие мучения. Так шел год за годом, в течение которых сознание Веры все меньше воспринимало насилие как катастрофу, а садизм Криса находил все больше лазеек для выхода из бездонного омута его черного существа, преломляясь в ней, как свет фонаря в окне, истязаниями все извращеннее и бесчеловечнее. Крис рос – и вместе с ним росли аппетиты его безжалостности. Ему уже было недостаточно простого изнасилования. Ее покойный муж никогда не склонял ее к тому разврату, которого требовал от нее Крис. Не хватит и часа, чтобы перечислить все то, что он делал с ее телом. Притом он никогда не отходил от физического насилия, набирая обороты и в этом аспекте их уродливых взаимоотношений. Бывает, если она не успевает встать раньше него, он приходит в ее спальню. Он знает, как двигаться тихо, чтобы не спугнуть жертву. Сквозь полудрему Вера ощущала что-то – между своих бедер, в себе. Туман беспамятства рассеивался долго, и ее сознание противилось яви даже после пробуждения, еще диковатое со сна. Когда на нее опускалось понимание происходящего – было уже поздно предпринимать что-либо против совершаемого над ее честью преступления, даже если бы она и попыталась вырваться. Это всегда было заблаговременно бесполезно. Сдвинуть Криса с места – просто нереально. Он втрамбовывал ее в постель и держал за волосы, а она плакала от отвращения и ждала, когда все закончится. А иногда он так же приходил рано утром – но не принимался за насилие сразу. Он выдергивал Лукаса из кровати и выкидывал прочь из комнаты; ложился вместо него, будто ему было пять и он забрел спозаранку в родительскую спальню, чтобы доспать свое в утешающей тесноте меж их телами. Однако он был уже далеко не ребенок – и он не собирался разделять с Верой священную атмосферу их родства. В Крисе в помине не было ничего святого. Он прижимался к ее ягодицам, заправив полутвердый член ей между бедер, – а она чувствовала его, Господи Боже, через тонкую ткань трусов, и ей хотелось лезть на стену от безысходности, пока он, закинув на нее ногу, руку, обездвижив в хватке, тяжелый и горячий с ночи, – вдыхал ее запах, как животное, потираясь губами и носом о шею словно бы от скуки, словно не собираясь заходить дальше, раздумывая о том, стоит ли насиловать ее, в процессе того, как трогал. Еще ни разу он не ушел «ни с чем». Потому совсем скоро он хватал ее за плечо и перекатывался на нее, вдавливал лицом в кровать, подтягиваясь выше, ерзая, удобнее устраиваясь, – и удобнее располагая под собой; вклинивал колено между ног и бесцеремонно отводил в сторону одну; грузно наваливался, убрав руку, подонок, ублюдок, выродок, чтобы впихнуть в нее член, отчего Вере становилось трудно дышать. Он входил в нее насухую, не считая ее незначительной смазки, и медленно двигался внутри. Временами с ним такое, в общем-то, случалось, но деланная нежность была куда хуже. Когда он был груб, Вера забывалась болью, осознавала мрачную реальность лишь урывками, в конце концов, собственный подавляемый рев оглушительно звенел в ее голове, рассеивая всякие мысли в зародыше. В те вопиюще претендующие на ласку моменты Вере не на что было отвлечься. И она невольно акцентировалась на ощущениях, зазря пытаясь вытеснить их куда-то за пределы сознания. Член омерзительно заполнял ее, из-за сухости она чувствовала его отчетливее того, с чем могла бы исподволь смириться, – как он липко застревал в ее плоти, увлекал за собой слизистую, терся о стенки, бередил незажившие ранки – точно растирая песок у нее внутри; тянул, давил, упирался. Его волосатая мошонка колола взмокшую кожу бедер, от него мерзко пахло, он был мерзкий с ног до головы, Вере хотелось просто сжаться в комок, в такой крошечный и плотный, что мерзавцу просто не хватило бы маневра, чтобы хоть как-то снова заразить ее своей грязью. А потом он ускорялся, вычленяя тихие хлюпающие звуки из порочного слияния их тел. Его дыхание сбивалось, он шумно дышал сбоку от нее, Веру – тошнило от духоты, сладко-мускусных запахов секса и пота, тяжести тела сверху, испытывавшего надежность ее скелета, она приоткрывала глаз, чтобы увидеть его профиль, и тогда дурно ей делалось до неимоверности. Как же он, гребаный ублюдок, не похож на своего отца. У Джерома были темные волосы и серые глаза, веснушки на плечах и острая, обаятельная как у самого дьявола улыбка, редко покидавшая его лицо, словно выдолбленная в нем, как в камне. Крис больше похож на саму Веру – врожденную блондинку с ясными синими радужками, такими яркими, что люди постоянно невольно пялились в ее лицо, будто не веря, что такое возможно. Может, ее глаза сами гипнотически притягивали их к себе? Вера отчаянно не понимала, что нравилось в Крисе той девочке Монике, у которой он постоянно отбирал одежду, которую таскал за волосы и не отпускал домой, угрожая закрыть в подвале. Чудовище выросло, но былые привычки остались, только теперь вместо животных в плену оказывались люди. Как та девушка. И как та. У Криса грязно-русые волосы, как старое залежавшееся сено, вечно сально лоснящиеся, и цинково-синие тусклые глаза. Оттуда не исходило никакого света, потому что в нем и не было ни капли света; лишь безмолвная антарктическая пустошь. Он мог измываться над ней очень долго, а затем, одну вечность спустя, сходил с кровати и выходил из комнаты. Вера лежала, долго не рискуя шевельнуться после него, ибо ей не хотелось двигаться, признавать тем самым свое тело, над которым еще довлел его фантомный вес. Притворяться мертвой, чувствовать себя мертвой – умирать изнутри… Ей приходилось возвращаться к прежней опостылевшей рутине только ради Лукаса, ведь она обязана была жить для него, поэтому она поднималась, терпя сильнейшую щиплющую боль между ног, из-за которой надрывно кричал ее разум, и уходила в ванную, чтобы смыть с себя сперму своего старшего сына. И сейчас все повторяется. В моменте ей все реже удавалось находить успокоение в понимании того, что рано или поздно пытка закончится; Крис использует ее и оставит на какое-то время в покое. Потому что пытка была бесконечной на самом деле, меняющая исключительно область своего воздействия, и настоящего ее завершения не предвиделось. От нее не было спасения, потому что Криса не волновало ее самочувствие и не смущал никакой ее вид. Впрочем, любое ее состояние до, даже самое худшее, – было лучше того, как она чувствовала себя после. Опасно было верить в то, что он не тронет ее сегодня… Опасно вообще строить хоть какие-то иллюзии рядом с ним. Крис явно уже не отпустит ее от себя, но Вера хваталась за малейшие минуты тишины и спокойствия, стараясь наделить их благим смыслом, хоть как отыграть попранную свободу и отвлечься: она начала шить одежду, пристрастилась к садоводству, чтению, научилась видеть красоту и радость в самых незначительных, пустяковых деталях своей жизни, вот уже несколько лет ограниченной домашним бытом и редкими прогулками за пределами фермы. У Веры по крайней мере была возможность общаться с людьми, у нее даже была, наверное, подруга, к которой она изредка заходила в гости, но которая, опережая ваши вопросы, и не догадывалась, в какие условия возвращалась она после посиделок с чаем и конфетами. Вера никому ничего не рассказывала, потому что в те моменты, когда Крис не мог на нее повлиять напрямую, оттого располагавшие, казалось бы, к откровениям, – Лукас находился на ферме под его дьявольским патронажем. Больше всего на свете она переживала за Лукаса. Она боялась думать о будущем, которое его ждало… Ждало ли в принципе? Друзьями его были козы, курицы и поросята, а не другие дети. Вера пыталась дать ему все, что могла, чтобы он не чувствовал себя обделенным и несчастным, и Лукас действительно выглядел как обычный, вполне радостный мальчик – однако Вере не становилось от этого легче: она понимала, что у него просто-напросто не было примера иной жизни. Ему только предстояло познать всю неотвратимую горечь правды… Сегодня, стало быть, какой-то по-ужасному особенный день, когда Вере было отличительно неприятны прикосновения Криса, его запах, само осознание его присутствия. Нечто словно бы было готово взбунтоваться в ней: ее затрясло изнутри, сжались в напряжении внутренности. Он щупал ее – без спешки, но с больной, напористой страстью, что отражалась безошибочно в каждом его действии. Красноречивее всего о направлении его намерений говорила эрекция: его член прильнул к ней всей длиной, подрагивающий под пульсацией крови, твердый, не оставляющий и намека на живую уязвимую плоть. Вера стиснула нож в кулаке… От мысли вонзить его Крису в грудь у нее замирало все внутри, как когда-то в его детстве, когда она точно так же терялась в вязких раздумьях, но лежа в кровати, руки ее осязали мягкую подушку вместо пластиковой рукояти, а еще маленький Крис мирно спал в своей колыбели. Она так и стояла, осаждаемая собственными мыслями, когда он убрал нож из ее пальцев. С какой-то стороны, откуда она обозревалась отныне чем-то, что уже нельзя было называть полноценным человеком, она была рада этому: так ей не придется делать тот безумный выбор. Могло показаться, что он вполне очевиден, но… нет. В данной сложившейся ситуации, говоря не о сегодняшнем дне, а о совокупности всех подобных прецедентов, неправильно было все. Быть может, материнский инстинкт все-таки существовал и не угасал ни при каких обстоятельствах, потому что Крис для Веры в первую очередь был сыном – а уже потом лишь насильником. В этом же контексте можно затронуть и еще одну производную вышеупомянутой неправильности: если бы он все же не был ее сыном – все могло происходить иначе. Ее с Джеромом интимная жизнь не выделялась буйством красок. Да, вы могли бы подумать сейчас, осведомленные о ее нелюбви к нему: «да какая к черту интимная жизнь?». Каким бы странным вам это ни казалось, иногда они занимались сексом. Ну, точнее… Не то чтобы Вера хотела этого, так что под этим углом отсутствие у нее любовных чувств к нему делало все не таким уж и ненормальным с точки зрения здравого ума: понятия ненависти и секса вполне уживаются друг с другом и даже складываются в подходящее определение, которое уже должно быть вам известным. Заниматься сексом только ради рождения детей – архаичное для нынешнего времени убеждение, но Вера, будучи девушкой, а затем и женщиной современной прогрессивной формации, неосознанно его придерживалась (по крайней мере в своих надеждах). Ночь с Джеромом, когда они зачали Криса, – была первым и последним проявлением добровольности между ними. Вы все верно понимаете – Джером тоже ее насиловал. «Тоже» – как пошло! Злая наследственность… Бросьте – конечно же нельзя сравнивать его и Криса, ведь – мы возвращаемся чуть назад – Крис был ее сыном, помните? А это неправильно. Наверное, что-то «не так» пошло в ее жизни задолго до Криса, потому что, кажется, как-то неверно она воспринимала совершаемое над собой под акторством Джерома насилие. Твердо и непререкаемо – это было именно оно, Вера этого не желала, она сопротивлялась, пыталась помешать своему раздеванию, просила его прекратить… И искренне стонала от наслаждения где-то к середине акта, полностью изменившаяся мыслями и желаниями, мучимая сладостной негой под вожделенным весом его тела, – и до того расслаблялась в его руках, до этого заломивших ее руки и насилу сорвавших одежду, что достигала кульминации своего удовольствия – бурно кончая на его члене. Джером ни разу не проявлял к ней жестокости в глобальном смысле слова, принуждая к сексу – как подталкивая мешкающего в естественном страхе перед лицом всего нового ребенка. А может, сопротивлялась она и не так решительно, как это отложилось в ее памяти; и просила отстать от нее – игриво смеясь. В конце концов, она могла не любить Джерома, оставаясь при этом простой женщиной со своими простыми потребностями, периодически жаждая близости как таковой. Да и не столь часто он прибегал к исполнению супружеского долга, чтобы это превратилось в бремя. Эта часть их жизни Веру, как ни удивительно, устраивала. Разве что ей, вероятно, стоило бы задуматься над природой его усиливающейся тяги к ней, когда она, хоть бы и несерьезно, требовала его остановиться. Честно говоря, она уже могла бы разгадать ее на примере Криса, для которого ее нежелание было призывом к действию. Что же… он сын своего отца. Однако он был чрезвычайно жестоким. И он был ее сыном. Он развернул ее к себе, заключил в ловушку рук и впился глубоким поцелуем в рот. Как же Вера устала от всего этого… От обреченности можно было выть. Она не отталкивала его, пытаясь вообще не задействовать ни одну мышцу, отречься от своего тела, представить его чьим-то чужим. Хотелось просто сдаться, пасть буквальным образом: расслабить ноги, подогнуть колени, безвольно повиснуть в его руках бездушной бесчувственной оболочкой – и пускай делает он с ней что хочет… Он уже растоптал ее, унизил, обесценил и расчеловечил, смешал с грязью, отнял всю ее веру; он сделал с ней то, что не удавалось никому другому за все года, что она жила на свете в прочном убеждении своей исключительности: он поделил на ноль всю ее значимость в ее же глазах, уникальность, через издевательства и насилие всех мастей он доказал ей, что такое вполне может происходить и с ней, что никакая она не особенная, а ее благолепные ультрамариновые глаза не столь уж и притягательны, чтобы бесконечно вызывать посторонний восторг. Шанс попасть в авиакатастрофу в разы выше, чем стать жертвой маньяка – о какой особенности тут вообще может быть разговор? Если только, разумеется, под этим не имеется в виду какая-нибудь злополучная «везучесть»… Ну еще бы. Она ведь не просто стала его жертвой – она его родила. И только мысли о Лукасе подбадривали Веру продолжать держаться – она почувствовала злобу, что обожгла ее разум, вспомнив о том, что Крис может сотворить с ее младшим сыном. Ее обуяло сильнейшее желание бороться. Ее руки сами собой поднялись к его груди: она подперла его ладонями, пытаясь держать хоть на каком-то на расстоянии. Из-за того, что он был сильно выше, у нее быстро затекла шея. Она мученически застонала, а он все обсасывал-облизывал ее рот, заталкивая в нее свой напруженный мокрый язык, неизбежно касающийся ее языка, что она старательно заводила назад в глотку. Его щетина колола ее лицо; привкус слюны – сигареты, молоко и печенье – вызывал у нее приступы тошноты. Он обслюнявил ей уже всю нижнюю часть лица, когда Вера заподозрила, что вот-вот разрыдается от отчаяния. Она неосознанно, от отвращения, смыкала губы и тут же винила себя в этом, молясь, чтобы он ничего не заметил. Наконец, она закашлялась, и это побудило его отстраниться. От боли в шее искры полетели из глаз, когда она опустила голову. Она едва уберегла себя от порыва сплюнуть – вообще стоило бы основательно промыть рот водой. Она могла бы сделать и первое, и второе – Криса не задевало ее отвращение к нему, он не ждал от нее взаимности, скорее всего, такое и не входило в его планы. Он всего-то брал что хотел. И он знал, что возьмет это при любом раскладе. Он схватил ее за волосы, а другой рукой надавил на плечо – Вера, простонав уже в мыслях, опустилась на колени, предвкушая долгую, выматывающую, болезненную, совершенно невыносимую пытку. Крис взялся за резинку своих штанов, потянул вниз – и снаружи оказался его возбужденный член, та часть тела, видеть которую Вера, как мать, уже более десяти лет не должна была, особенно в таком состоянии, но видела так часто, что даже могла бы выделить некоторые отличительные особенности, к примеру, вогнутую форму головки. И запах – неприятный всегда, но сегодня – просто отвратительный. Она взяла пенис в руку. Он был липкий и обметанный белесым полупрозрачным налетом; под крайней плотью проглядывалась какая-то загустевшая масса… У Веры не было другого выхода, ей предстояло взять это в рот, что она следом и сделала, и это как будто бы было хуже того, если бы Крис прямо сейчас натурально заставил ее силой. Ее сознание ошибочно определило действие совершенным по ее же собственному желанию, хотя у нее правда не оставалось вариантов кроме, она прекрасно понимала, что Крис физически не воздействовал на нее только потому, что она не противилась! Это очень дискуссионный вопрос в объективной реальности и для нее самой – стоит ли сопротивляться, когда ты знаешь, что силы не равны и помимо того – каков будет ответ на твои сопротивления. По крайней мере, это было бы спасением для ее рассудка… Тяжело выдержать боль; в разы сложнее – жить с принятием того, что ты обречен, осознавая, что есть и другая жизнь, пусть ты более и не можешь к ней прикоснуться. Вера поморщилась от сильного горько-кислого привкуса, взорвавшего ее вкусовые рецепторы. От страха во рту у нее быстро пересохло, поэтому ничто не могло разбавить его – эта гадость словно пятнала ее щеки и стиралась о язык, налипая обильнее после каждого движения члена во рту; он тянул сухие уголки ее губ и больно упирался в мягкое небо, где-то там у носоглотки, чувствовала Вера, подбирая на себя клейкую гущу соплей, которую затем ей приходилось сглатывать оформленным тошнотворным комом, собирая последние капли слюны, лишь бы не распробовать подробно их структуру на языке. Очень быстро у нее закончились силы – физические и моральные в равной степени. Крис давил ей на затылок, требуя глубже вобрать член, а Вера задыхалась и корчилась в муках, она не смогла бы заглотить его даже если бы очень того захотела, потому что ей не хватало слюны, потому что в горле уже и без того до слез першило, а человеческий рот и после всех сексуальных практик, распространившихся по миру, вряд ли был способен совладать с органом таких размеров. Он был длинный, толстый и безусловно ригидный, и это было все равно что попробовать проглотить палку. С перерывами всего в пару секунд Вере в голову приходили рискованные мысли вскочить и сбежать – они были ее вечными спутниками в каждый из таких моментов, не приносящими никакой абсолютно пользы, только травящими душу, ведь она знала, что бежать бессмысленно. Но она думала о побеге постоянно, куда чаще в эпизодах с насилием, лишь бы переключиться на что-то отстраненное, – не именно о том, чтобы сорваться и рвануть куда глаза глядят, а как раз о том, как это все грамотно обставить. Начинать готовиться к этому необходимо сильно заранее. Во-первых, собрать вещи первой необходимости: деньги, документы, самую малость одежды, какие-то таблетки, зажигалку или спички, возможно – фонарик, нож на всякий случай; вода и нескоропортящиеся продукты типа печенья, батончиков, шоколада, орехов и сухофруктов. Во-вторых, рассчитать примерный план действий после того, как удастся покинуть ферму: куда идти? на чем передвигаться? чего добиваться в конце концов? Ареста Криса? Но… доказательства – какие у Веры были доказательства? Она очень многое подозревала, и сущность подозрений ее выходила за рамки морали, однако при всем этом она не могла предоставить полиции ничего конкретного. Она знала, что что-то страшное происходит в конюшне, а что до подвала… Крис запросто может избавиться ото всех улик, когда обнаружит ее побег. А если он обнаружит его сразу – и отправится в преследование? Что тогда?! У Веры будет замедляющий фактор в лице Лукаса, конечно же она возьмет его с собой, Крис моментально убьет его, когда заподозрит что-то неладное! Нет, об этом невыносимо думать… Люди такие равнодушные до чужой беды... Однажды из-за Криса Вера слегла в больницу. Все началось как и обычно, но закончилось беспрецедентно: тогда все ее лицо почернело и раздалось от ушибов, была сломана челюсть, выбиты несколько зубов, порваны губа и барабанная перепонка – и вкупе ко всему этому множество следов от ударов по телу. Никто не продемонстрировал желания помочь ей; может, и смотрели сочувственно, но увы и ах – из-за синяков у Веры долгое время не открывался ни один глаз, так что она не стала бы утверждать. Вся больница поверила в байку с падением с лестницы, скормленную Крисом. Вере пришлось с этим согласиться – она боялась за Лукаса. Слеза скатилась по ее щеке. Все так плохо… Как же все ужасно… Будучи набором клеток в ней – Крис уже отлучил ее ото всех родных. Эта мысль вспыхнула в ней сверхновой, Вера погрузилась в нее как в кипящую воду, ошеломленная тупым осознанием, не способная как-либо воспротивиться ей, будто неразумное животное, движимое инстинктами: она не может ожидать помощи ни от близких, ни от каких вообще людей. Люди считают ее странной, чудачкой, потому что она сидит затворником на своей ферме и удерживает при себе малолетнего сына: «чокнутая мамаша, она, наверное, с него пылинки в прямом смысле слова сдувает, вот же ненормальная, никакой жизни ребенку не даст, так и просидит всю жизнь у ее юбки, но что с ней сделаешь, она, стало быть, с ума сошла после самоубийства мужа, благо ее старший сын не замкнулся, хоть кто-то из этой семейки выйдет нормальным человеком…». Шепчутся в кулуарах, беспокоясь о ее ребенке, – но кто бы в гребаную службу опеки пожаловался, чтобы исправить хоть что-то, а не только лишь охать и ахать у нее за спиной! Нет, что вы… это ведь так не по-добрососедски. «Сами разберутся». Крис потянул ее за волосы вверх, но не успела она толком подняться – как он ударил ее наотмашь, сильная пощечина, это отшвырнуло Веру в сторону, где она боком столкнулась со столешницей. Отвлекшаяся на боль, она не была готова к последовавшему сразу же, без заминки, очередному его выпаду: он подступил к ней, вновь сжал кулак в ее коротких волосах на макушке, а второй рукой сдавил шею – горло перехватило удушьем, дыхание обличилось сипом, на тело опустилась слабость, будто оно парило в невесомости. Он прикусил кожу на челюсти и более широким укусом – припал к шее, принявшись сосать, кусать, грызть, точно он хотел сожрать ее заживо. Вера пискнула и вытянулась, затоптавшись на месте. Это было очень больно, а обострившаяся в нехватке кислорода тактильность разнесла боль по всему телу одинаковой взвесью, словно всю ее одномоментно кусало сотни клыкастых ртов. Из-за душащей руки она уже едва понимала происходящее: все думы замкнуло на том, как же тяжело было дышать; она видела, как удаляется картинка перед глазами, как если бы ее засасывало куда-то назад, поэтому испытала что-то схожее с благодарной радостью, но всего на мгновение, когда Крис отпустил ее. Отпустил – и тут же ухватился за ворот кофты. Вера взревела, услышав треск тонкой ткани, порванной до живота. Это неуместно, может, это какой-то из механизмов психологической защиты, но она плакала не из-за себя – она плакала по своей кофте, по своему творению, которое невозможно будет повторить точь-в-точь, но которое так ей нравилось: незаурядное, волнующее воображение, возможно, экстравагантное через призму законов о сдержанности и целомудрии, в которых ее растили, но не лишенное оттенка нежной элегантной женственности – с открытой спиной, подвязанной бантом. Пока она горевала, Крис стянул ставшую тряпкой вещь с ее плеч, практически обездвижив руки и оголив грудь. Та была чистой на редкость, без кровоподтеков – все синяки уже успели сойти, а новых взамен он ей не оставил, не прикоснувшись ни разу за последние полторы недели. Недолго, однако, ее кожа сохраняла здоровый цвет… Крис просто скинул с плеч лямки бюстгальтера, а затем дернул его вниз, и тяжелая, отвислая грудь с крупными бледными ареолами выпала из лифа, он сдавил ее пальцами и прикусил зубами сосок, то вбирая в себя, то облизывая, не переставая тискать рукой. Далее – измучил вторую… Вера терпела. Она даже не пробовала дотронуться до него: зачем? Она ни на что не могла повлиять… А так – к чему лишний раз напоминать о себе, растягивать пытку. Пусть изгаляется сколько угодно, если сейчас ему нужно было только удовлетворить низменную плоть, а не накормить кровью сидящего за душой зверя. На самом деле и в сексе без откровенного насилия было мало хорошего. Крис мог причинить ей телесные страдания вне прямого намерения, вспоминая об аморальности его ума и, простите, размере достоинства. Иной раз лучше стерпеть удары, чем принять его в себя. А ведь часто он еще и глумился перед непосредственным актом, будто ему было мало общепринятой прелюдии и особое наслаждение он мог получить лишь вконец изничтожив достоинство жертвы. Отпав от груди, он развернул Веру к себе спиной и наклонил над столешницей, вжав в нее щекой. Запах лука, поднимающийся с поверхности, забился в ноздри. Она заметила несколько ножей на магнитном держателе на стене, прикипев растерянным, мутным от слез и ожидания неминуемого взглядом. Далеко, не успеет, руки скованны… а мыслительный процесс до сих пор, после уже совершенного над ней и даже под гнетом куда более чудовищной перспективы близящегося ужаса – замирал на едва проглядывающейся идее всадить в ненавистного подонка нож… Почему она не могла сделать этого? И хотя бы подумать?! Потому что он – ее сын? Но все-таки ему общность их крови не мешала делать с ней все, что только приходило в его больную голову! Тогда почему бы Вере не последовать примеру своего насильника? Или как еще ей защитить себя, если ничего другое не срабатывало? Бесполезно… Она не сможет… Просто не сможет… Не хватит сил… Рука не поднимется… Крис стащил ее штаны с трусами за раз, пинком вынудил раздвинуть ноги. Холод и острое чувство уязвимости коснулись ягодиц Веры, она неосознанно сползла чуть ниже, но Крис мгновенно вернул ей прежнее положение, подхватив под живот, – и словно бы в назидание вставил палец ей в анус. Вера сжалась и в этот раз полезла вперед – на столешницу, да куда угодно, лишь бы подальше от него. Ее угол давил на живот, но отнюдь не из-за этого к горлу сейчас подкатила тошнота. Вера ощущала в себе палец Криса, как он с натугой ходил в ней – и это чувство судорогой распространилось на все ее внутренности, точно ища выхода. Он чуть налег на нее, но только чтобы подобрать лежащую у плиты деревянную лопатку, которой Вера мешала варившиеся макароны (в этом действии он глубже пропихнул в нее палец и неосторожно потянул вверх мышечное колечко ануса, отчего промеж ягодиц тут же защипало; Вера встала на носочки, повинуясь движению руки), а дальше он… заменил ею палец. Он вкрутил ее ей в прямую кишку. Лопатку. Рукояткой вперед. Усердно надавливая без оглядки на сухость и неподатливость морщинок слизистой; раскачивая с целью ослабить тонус мускулатуры; орудуя будто пестиком в ступе – грубо, решительно, примитивно. Параллельно он ущипнул и оттянул ее гениталии и забрался пальцами во влагалище. Он издевался долго и грязно, насилуя всем, что попадется под руку, запихивая ей в рот макароны и бросая на поясницу, растирая, как пластилин, по промежности, пытаясь начинить ими ее лоно… Эта особая связь с едой закрепилась у него, видимо, с детства, понятное дело что исказившись под авторитетом распухающей развратности. А после он отбросил всякие подручные средства, прижался сзади и изнасиловал Веру анально. Это было словно бы больнее обычного, настолько, что ее вырвало из тумана легкого забвения, в котором она попеременно жалела то себя, то Лукаса – то глобальными охватами рефлексировала о том, как до всего этого дошло – и что способно это прекратить. Она протрезвела и отдалась всецело боли, заставившей ее забыть о том, как мыслить последовательно и конструктивно, от которой прихватывало сердце и одинаково мерк мир в обзоре глаз что зажмуренных, что широко раскрытых. Она боялась даже двинуться и вдохнуть – почувствовать сбежавшую по бедру струйку крови или ее аромат в воздухе; своей крови… Но она молчала. Крис причинял ей жуткую боль, однако Вера не выдала себя ни звуком. Чем больнее ей было, тем страшнее ей же было представить, что ее младший сын прибежит на крик и увидит весь тот мрак, что творил его брат над его матерью. Вера молилась только на то, чтобы Лукас не зашел ненароком на кухню. Пока он мало что осознавал, но уже был способен понять, что Крис делает ей больно. К сожалению, будучи ребенком, ум которого был еще не в силах вместить в себя сложное понятие о смерти, он бесстрашно налетал на Криса, заступаясь за нее, очень скоро сам нуждавшийся в защите. Крис не смотрел на его возраст, он бил во всю силу, поэтому любой его удар мог оказаться для маленького, и так хворого Лукаса – последним. Он смахнул Веру со столешницы на пол. Пустота внутри после него – была болезненной, все ее тело горело. Вскоре это ощущение отошло на второй план, когда Крис ударил ее в лицо кулаком… Зубы царапнули по слизистой, в губе завязался узелок боли. Паника кольнула в мозг и разъела все кроме одной ее мысли: а вдруг сегодня он… Он за волосы поволок ее на второй этаж. Вот-вот – и он мог сорвать с нее скальп. Вера пыталась встать, толкала пятками, но ноги в носках, потеряв тапочки на полпути к лестнице, предательски скользили. Она выгибалась, держалась за руку Криса, чтобы хоть как-то облегчить свои страдания, но по-прежнему соблюдала тишину, сжимая зубы и напрягая все мышцы в теле в тщании пересилить боль. Вспышками озарения било по ее сознанию, вынуждая ежесекундно, в полном объеме включаться в реальность всеми органами чувств. На лестнице все стало еще хуже… Крис тянул ее вверх – а ее достаточно увесистое тело стремилось назад. Она спотыкалась на каждой ступени, налетая на их углы, отбивая ягодицы; хваталась за балясины, переживая замирание сердца каждый раз, когда руки соскальзывали… Так лестница закончилась. Крис протащил ее до ее комнаты и швырнул в начинающуюся за проемом черноту. Сидя на полу и вытирая слезы, Вера в панике заозиралась в темноте, надеясь не увидеть Лукаса. У него не было собственной комнаты, к тому же она не хотела оставлять его одного на целую ночь, поэтому он всегда спал с ней. Пространство было слишком затенено и невозможно было понять, был ли он здесь сейчас. Он мог спрятаться, если все-таки заметил их на кухне... Вера сама научила его этому, чтобы он не попадал Крису под руку. Он мог забраться и под эту кровать… О Господи, только не это. Пожалуйста, пусть его не будет там. Но на кровать она повалилась с мыслью о том, что Лукас лежал прямо под ней. А Крис начал ее раздевать – уже полностью. В нежелании его близости ей хотелось забить его ногами, но она снова не ушла дальше мыслей об этом. Она плакала. Это было ее единственное сопротивление. На большее она не осмеливалась. Он опять мял и сосал ее грудь, а она лежала с невозмутимостью трупа, такая же похолодевшая, потяжелевшая и бледная, и ее конечности оставались неподвижны с тех пор, как он вытряхнул их из одежды. Она лежала под собственным сыном, совсем голая и покорная, пока он мучил ее. Она не сдержала стона глубокой, чернильно-черной, удушливой обреченности, когда почувствовала его мокрый рот между своих ног, кусающий и дергающий ее там. Пальцы сильно сжали мякоть ее бедра, и она до белой пелены в глазах зажмурилась и закусила губу – лишь бы только не вскрикнуть. Она вновь обращалась за утешениями к мыслям: в спертой тени комнаты, кажущейся мельче действительных размеров, Вера вдруг вспомнила о подвале и следом – о том, что могло быть в нем заперто. Кто. Неужели… Вера скептически, если уместно подобным образом выражаться в разговорах на такие темы, относилась к вероятности наличия в их подвале заложника. Помнится, точно по таким же лекалам она размышляла и о возможных преступлениях Джерома: что угодно – но не это; с кем угодно – но только не с ней. Сейчас же Вера, наоборот, искала на изнанке памяти все признаки, что подтвердили бы ее опасения, будто для нее это было бы трагедией гораздо большей, чем то, что совершали в эту минуту с ее телом. Крис перевернул ее на живот, дернул за бедра на колени, опоясал рукой шею и поднял, прижав к себе лопатками. Вера ощущала его ключицы кожей к коже – она упустила момент, когда он разделся сам. Он так сжал ее шею, что у нее полезли глаза на лоб, а язык – изо рта. Она вцепилась в его руку, с ужасом понимая, что та не поддается. Удушье снова заострило ее чувственное внимание на теле… Его член отбивал ей что-то внутри – боль была резкая, тупая, эхом выстреливающая в солнечное сплетение. Страшная. Она боялась, что он неисправимо повредит ей что-то; что у нее будет ушиб, отмирание, ороговение; что она начнет гнить изнутри. Ей не хватало воздуха... Он разжал хватку и уложил ее плашмя, упав сверху неподъемным телом, елозя между бедер, пристраиваясь к ней сзади; повторно вошел в нее, терзая задний проход. Вера – ревела в одеяло, сжимая его зубами. Первобытное желание заглушить боль криком завладело ею, и она уже не могла от него отступиться. Она невольно напрягала поясницу, уходя тазом в кровать, надеясь хоть как-то от него отдалиться, но у нее только начало ломить спину. В Крисе было не менее двухсот фунтов – и он обрушал на нее минимум половину от этого веса, одновременно пронзая ее своим членом. Она была убеждена в том, что в эти полторы недели он дал ее ранам зажить только ради того, чтобы теперь нанести новые, абсолютные в своей неподдельной, неповрежденной свежести. Там была кровь. Отныне Вера знала это. Там просто не могло ее не быть – при всех чудовищных муках, захвативших каждый дюйм ее тела. Нижняя его часть… Вера хотела бы перестать ее чувствовать – хоть бы даже и насовсем. Она уже, честно говоря, ее не чувствовала. Вместо нее была одна адская боль. Крис ухватился за ее волосы и плечо – и так задвигался внутри, с таким несносимым напором, рывками дергаясь между ее ног без какого-либо намека на усталость, лишь наращивая силу толчков, что из горла Веры вырвался рваный гортанный стон. Ее потряхивало в окоченении мышц. Она безотчетно сжималась – и тем самым вспыхивавшая мгновенно боль едва ли не доставала до самой ее души. Она подводила ее к черте безумия. Хотелось метаться, однако пытка была до того кошмарной, что мысль не успевала зачать действие. Вера резко согнула колени и попыталась ударить Криса ногами, но она не разбирала собственных движений, которые тонули в боли, ставшей осязаемой, разлившейся по комнате вязким болотом, – впечатления от нее не стихали в своем постоянстве, они оставались ровными – и оттого еще более мучительными для сходящего в этой стагнации с ума разума. Она, боль, настолько оформилась в Вере, точно подменив собой все ее самовосприятие, доподлинно выдавив в себе очертания ее тела как в глине, что во мраке перед глазами проступил ее же личный образ – Вера будто начала видеть себя со стороны, словно ее сознание, не выдержав этого ужаса, покинуло ее физическую оболочку и обозревало все откуда-то сверху. На самом деле она могла просто отключаться на какие-то секунды. Только бог знал и видел – что происходило в действительности… От ощущения свободы не изменилось ничего ровным счетом, когда Крис откатился от нее. Воздух холодил мокрые бедра и ягодицы – совсем не так, как прочие участки ее взмокшего тела… Едва-едва боль достигла некой уравновешенной константы, где Вера могла попытаться с ней примириться. Но она понимала, что это лишь начало – воспоминания об этом вечере будут еще долго ее преследовать. Оставалось надеяться, что Крис даст ее ранам время поджить. Должен же он понимать, что при ином раскладе он рисковал… Господи. …лишиться своей матери. Господи. Вера расплакалась – как впервые за сегодня. Все испытания в ее жизни, все трудности, что были, есть и еще будут, через которые она пробиралась по пути к своей Голгофе, – отречение родителей, брак с нелюбимым человеком, нежеланная беременность, дальнейшие тяготы материнства, отлучение от мира, насилие, неопределенность будущего, страх и полная дифференцированность чувств – слились воедино и опустились на нее, теперь раздавливая, придушивая и насилуя вместо Криса. Крис все еще лежал рядом. Он просто лежал – так непринужденно, словно давно погруженный в сон. Вера посмотрела на него, внезапно осознав, что за все это время, начиная кухней и заканчивая спальней, – она практически на него не взглянула… До этого осознания Крис будто являл собой обобщенный образ всех тех испытаний, теперь же он был просто ее сыном. В нем не было ничего, что сообразовывалось бы с ее мучениями. Он был так же красив и даже капельку смазлив внешне, как и много лет назад, с еще не сошедшей с его лица полностью детской опрятностью черт… Уже не видя ничего в слезах – Вера потянула руку, ужаленная жалостью к нему. Но он лишь откинул ее, как спугнул назойливую, севшую на плечо муху, даже не повернув головы.
🔪🔪🔪
Это было даже приятно, знаешь. То есть – смыть с себя всю эту хрень. Кровь, сперма, пот, невесть еще какое дерьмо. Крис не любил всякие гигиенические процедуры и всегда затаскивал себя в ванну на одной силе воли, но сегодня он круто пропотел сначала за работой, а затем над матерью, так что это была вынужденная мера. После душа он спустился на кухню и чуть подкрепился – никакого уже обрыдшего печенья, в этот раз кое-что повнушительнее, дружище, запеченная в лимонном соусе треска с гарниром из киноа и черной фасоли, – после чего надел куртку и вышел под сырость ночной прохлады. На улице, между прочим, шел мелкий снег, так что он, дойдя до машины, не стал садиться в нее сразу: остался снаружи, выкуривая сигарету, млея под опускающимися на распаренное лицо снежинками. Зима Крису нравилась. Жаль, что ее вытесняла подступающая весенняя ростепель. Сев в машину, ожидая, когда та прогреется, он залез в бардачок. Первой руки нащупали шапку Тоби, но ее грубая текстура могла поцарапать салон, поэтому он затолкал ее подальше и взамен достал более пригодную тряпку из микрофибры, коротая время за чисткой приборной панели. Особо заняться было нечем. В плане ночи вообще – спать Крису не хотелось, потому что он слишком поздно встал и к тому же успел вздремнуть минут двадцать в комнате матери. Наверняка завтра она будет орать на него из-за испорченной простыни – кровь очень тяжело отстирать, особенно по прошествии времени. А знаешь что. Похеру. Раз сон не шел – он сделает кое-какие дела, дабы не откладывать на потом, как обычно. Надобно бы вернуть Тоби его шапку, а заодно и заехать в магазин за сигаретами. Правда, он не помнил – до скольких тот работал. Может, круглосуточно. Лучше будет сначала расквитаться с этой задачей. Ну а потом можно будет и ехать к Тоби.