***
За истериками время прошло незаметно. Постепенно, с дрожащими пальцами, с робким, заикающимся голосом, Эрик пришёл в себя. Смог встать, ходить, налить им обоим воды. Хоть и судорожно попросил Уильяма не смотреть, приподнял перед ним маску и выпил воды. Так прошло несколько дней. Они почти не расставались. Эрик, казалось, не давал себе даже лишний раз отводить от Уильяма глаза. Словно боится, что я исчезну. Лишь только Эрик перестал страдать так открыто и громко, Уильям принялся убивать своё сострадание. Мучил, пугал, кричал на меня, запер в комнате, бросал меня тут подолгу, не давал мне часов, твердил он, злился на что угодно, заставлял лебезить, ходить на цыпочках, у него здесь негде мыться, сам не моется, он отвратителен, наверняка убил мсье Бюке, напугал весь театр, напугал Жамм, Сорелли. Убийца, изверг, думал, что помогает, похищая меня, проволок по полу, угрожал, хотел усыпить и унести против моей воли. Ну же, ну же, ну же, тряпка, растяпа, возьми себя в руки, свобода близко, а ты распустил нюни. Пусть плачет, пусть воет, плевать, плевать, плевать, в это поверить было тяжелее всего, особенно, когда Эрик жался к его спине лицом, когда держал его руки и просто смотрел на них, гладил, так бережно, словно держал в руках драгоценность. Мне всё равно, мне всё равно. Да чёрт его побери, мне действительно всё равно!.. А потом, к величайшему удивлению Уильяма… Эрик, казалось, был решительно настроен его добить. Сам, без намёков, уловок — он сам спросил, робким, убитым голосом: — Так когда вы… Хотите отправляться к графу? Уильям так растерялся, что ответил искренне: — Я… Я не знаю. Какой… Какой день сегодня? — Уже почти лето, мой Уильям, — молвил Эрик, — я не говорил вам, да? Простите. Сегодня двадцать шестое мая. Потемнело в глазах. Два месяца я потерял здесь. Два месяца, вырванных из жизни. Всё, всё, никакой жалости. Давай, Уильям. Любыми мерами, чёрт их всех возьми. Любой ценой, провались оно всё пропадом. — Летом граф не любит заниматься оперой, — Уильям пробормотал, изображая неохотность, — быть может, вы знаете? Он уезжает на восток Франции, в Анси, с семьёй. У них там на горе Торнет поместье… Если мы его не застанем, оперу не получится поставить. Придётся ждать. Я хочу быть с вами, на земле, подобно настоящим людям. Я не хочу больше ждать, пока начнутся наши жизни. Мы заслуживаем признания. Вы его заслуживаете. — Я… Я согласен, — голос Эрика дрогнул, — Как… Как вы собираетесь его убедить? — Подбросьте меня в дом. Просто доставьте туда и оставьте лежать. Для пущего эффекта можете оставить на пороге, — Уильям взглянул на свои ногти, пощупал бороду, — да, я произведу впечатление. — И что же дальше? Уильям пинал свою память, размышляя, пока не придумал и не выпалил: — Двадцать первое июня — Праздник музыки. Наш театр празднует его балом-маскарадом. Вы придёте, наведёте шуму… Ведь сможете вы за это время закончить либретто? Добавить песни, наши с вами песни? — Смогу, — сказал Эрик решительно, — не сомневайтесь. — Отлично. Приходите… О, вы знаете, как появиться эффектно. Пусть никто никогда не забудет ваш вид, — Уильям взглянул в глазницы маски со всем восхищением влюблённого, — ведь вы прекрасны, Эрик. Ваш силуэт, развивающийся плащ. Ваши волосы… Вы не понимаете, какой трепет способны вызвать. Эрик опустил голову. — Я… Я постараюсь, — пообещал он, — я постараюсь, клянусь. — Сосредоточьтесь на опере, Эрик, — Уильям положил руку на его затылок (Эрик уже перестал носить при нём цилиндр) и принялся гладить, — это — дело наших жизней, всё то, к чему судьба толкала нас, всё, ради чего мы столько страдали. Чтобы соединиться — две проклятые, истерзанные души. Я верю в вас. — Как я могу писать, если вас не будет рядом? — голос Эрика задрожал, — Как мне оставить вас в руках этого… Этого подонка? Думаете, он не примется за своё? Не начнёт вас пытать? — Я пригрожу ему вашим присутствием, — заверил Уильям, — поверьте, он трус. Я уверен, что вы уже заметили это. Он неспособен на любовь, где придётся стараться, обнажить свою душу, дорожить кем-то больше себя самого. Он спит с двумя дюжинами охранников, бродящих по дому, вокруг дома. Я расскажу ему такое… О заполненном скелетами подвале, о зловещих глазах, о вашей силе и уме, о ядах, что вы способны сделать. Поверьте мне, он будет послушен, как сломанная лошадь. — …я боюсь, — Эрик забормотал отчаянно, — я боюсь, мне страшно, Уильям. Вы уйдёте, на солнце, где я не могу быть с вами, вокруг будет столько людей, людей с лицами, чистыми глазами, ведь в оперном театре вас все так любят, так чтят, я видел, как танцовщицы ходят вокруг вас, как вам треплет щеку гардеробщица, как кивает уборщик, зачем я вам там, если вам везде рады, если вы так добры, что очаровываете всех… — Эрик, мой милый, — Уильям горько усмехнулся редкой минуте искренности, — не меня там чтят. Не меня там любят. Я там — такой же притворщик, как в поместье. Я мил со всеми, не говорю ничего дурного, никогда не проявляю гнева, боли, потому что иначе никто бы не посмотрел на меня дважды. Вы же, — и снова игра, — вы же видели изнанку моей души. Мою слабость. Знаете самый страшный секрет моего прошлого… Что сможет мне заменить вас? Вас, ставшего мне самой жизнью? — Уильям, когда-нибудь моё сердце не выдержит ваших слов и разобьётся, — прошептал Эрик, — я верю вам. Хорошо. Я верю вам… Верю в вас больше, чем в любое божество… Они помолчали. — Вы уснёте сегодня ночью, — сказал Эрик наконец, — последняя ваша ночь в моих объятиях, пока не будет сыграна опера. И проснётесь вы уже в особняке графа. Я обещаю, что вы будете в безопасности. Я брошу все силы на музыку, на либретто, но и вас не оставлю. Лишь позовите — и все, кто хоть пальцем вас тронут, погибнут. До сих пор не хочет, чтобы я видел выход. Осмотрительный, хитрый дьявол. Уильям едва уснул. Он уже знал, что сделает в особняке. Знал, как расставить двойную ловушку, как заманить обоих его чудовищ в неё и как дать ей захлопнуться. Лишь бы, будучи приманкой, не погибнуть вместе с ними.***
Уильям не сразу понял, что проснулся. Воздух, которым он дышал, пах едой, мылом, знакомыми терпкими духами. Диван под ним был мягким, чистым, как и одеяло на его плечах. Он вскочил и огляделся. Гостевая. Одна из гостевых комнат графского дома. Диван, статуэтка на полке, книги, и окно — приоткрытое, с видом на сад, на розовое утреннее небо. Уильям ринулся к окну, рывком открыл его настеж, высунулся из него почти наполовину и вдохнул полной грудью. Воздух. Настоящий, свежий воздух. И сад, цветы, деревья, аллеи. Небо — Уильям словно никогда раньше не замечал его, не замечал, насколько оно безгранично, не замечал, как медленно плывут облака. По оконной раме ползла божья коровка. Всхлипнув, Уильям подставил ей свой дрожащий палец, и дал насекомому проползти по ладони. Выбрался, выбрался. Я всё-таки выбрался. Божья коровка расправила крылья и была унесена порывом сквозняка. Я это сделал. Я обвёл его вокруг пальца. Я добился того, что он сам отпустил меня. — Кто вы и как здесь оказались? Уильям резко обернулся. В дверном проёме стоял охранник с протянутой вперёд дубинкой. — Отвечайте, пока я вас не вышвырнул, — сказал он угрюмо. — Жак… — пробормотал Уильям, — Ты что, меня не узнаёшь? — С бродягами и попрошайками не вожусь. Будете отвечать и уйдёте по-хорошему, или мне спустить вас по лестнице? Кто вы? — Кто я? Уильям ступил вперёд, насмешливо оскалив зубы. — Я тот, кто знает, что ты, как ребёнок, воруешь при ночном обходе с кухни сахар, уже пять лет, — молвил он елейно, — я знаю, что ты храпишь, засыпая в одной из гостевых, и что твой приятель Силестин будит тебя. Ты любишь воровать графов арманьяк, это твой любимый напиток, и твоя мечта — быть замеченным кем-то из семьи де Даммартенов, а особенно младшей сестрой Армана. Так что, Жак Турнье? Узнаёшь меня? — Густавссон… — задохнулся Жак, — Что за… Как ты здесь оказался? — Хоть бы спросил, в порядке ли я. — Так ведь чёрту понятно, что не в порядке… — Где граф? Жак замялся. — …я не знаю, как он примет то, что ты вернулся. Да ещё в таком виде. Уильям замер: — Поясни. — Граф… Граф-то дома, только он… Не один. В глазах Уильяма потемнело. Не может быть, медленно, ошарашенно текли мысли в его голове, пока он шёл по коридору к графской спальне. два месяца прошло. Кажется, даже меньше. Это же невозможно — только в книгах бывают подобные люди, люди, в которых нет ничего человеческого… Если это действительно так, то это почти смешно… — Уильям, он же взбесится, — нервно твердил Жак, пытаясь преградить ему путь, — давай тебя спрячем пока, приведём тебя в божеский вид, а потом… — Я хочу это увидеть, — Уильям мрачно поднял на него глаза, — к тебе у меня только один вопрос. Это он давно? — …недели три, — неохотно признался охранник. Уильям горько расхохотался, обходя Жака: — Расслабься. Я просто хочу это вид… Обойдя угол, он замер. В коридоре, напротив двери комнаты графа, стояла Сорелли Дюпон. Её пучок был обёрнут жемчужной нитью, а на плечах лежал знакомый Уильяму до боли, пропахший терпкими духами багряный пиджак.