***
— Это большая честь… Пальчики летают по струнам, лишь едва касаясь: музыка выплеснутым потоком из ведра разливается по залу, обдает слушающих в помещении, обкатывает потоками, завораживает переливами, заставляет тянуться… Хосок почти что не с ними, но с музыкой и Паганини: его двадцать четвертый каприс закручивает воздушными потоками, кружит виртуозными дугами, вычерчивает полосы и линии в душе, по которым слушатель падает куда-то глубоко в себя... — … Для такого, как ты… Ему уже неважно: какой он, кто он, чем отличается от остальных. В груди почти не больно — там все стоит окаменевшими костьми, запломбированными внутренностями, заколоченными досками: все то золото, что было в его груди… теперь не там. Внутри холодно. Золото на кончиках пальцев, на краешках уха, золото в голове и в выливающихся нотах. Золото теперь снаружи. Не внутри. Там пусто. Тэхён стоит рядом, наблюдает. Тэхён всегда рядом, Тэхён всегда поддержит… он внимательно смотрит на Чона, смотрит на многочисленных людей в зале, ему тревожно… тревожно от осунувшегося лица музыканта и от его пустых глаз. Ему тревожно от того, каким становится Хосок… Тревожно от того, как раскрывается его гениальность — в холодном безумии, в беспощадной обжигающей страсти, в отсутствии желания остановиться. Чон Хосок захотел покорить весь мир — ни больше, ни меньше. Если его не смог услышать Мин Юнги… значит, его услышит весь мир. Огромные стадионы и тысячи слушателей, что следуют за ним послушными утятами в другой мир? Огромные королевские залы великой оперы, разукрашенные его скрипкой? И ему будет мало. Ему уже мало. — То… что он сиплый… — слышит Хосок краем уха, хотя и не старается прислушиваться: ему уже все равно — ему важна сейчас только музыка, — вызовет лишь больше интереса у слушателей, разве нет? Чон чуть оборачивается: в темноте полупустого концертного зала видятся сухие серые лица людей, которым он продал душу — образно говоря. Совместное выступление с Мин Юнги сделало Хосока звездой. А эти люди… захотели сделать из него суперзвезду. Чон Хосоку все равно: лишь бы звучала его музыка. Лишь бы его услышало как можно больше людей — он хочет смести всех, он хочет, чтобы каждый человек в этом мире знал его имя. Имя того, кто не подходит этому миру. Пусть продюсеры делают с ним, что угодно — он будет играть целыми сутками напролет. …И пусть в этом всем не так много смысла, но… но это единственный шанс избежать горящее чувство в груди, которое выжигает в нем шрамы и заставляет хотеть царапать собственное горло изнутри. Без Мин Юнги мало, что имеет смысл, так что... — Мы создадим мистический и таинственный образ… — шурудят эти бесполезные человечки своими крохотными словами, — всегда в черном… всегда безмолвный... слуга самой музыки… рожденный играть… Чон Хосок. А это ему уже больше нравится. Чон едва улыбается: он собирается сожрать весь мир — лучше бы им всем оглохнуть…***
— Сальери и Моцарт, — Тэхён стоит у подоконника, едва опираясь о него, пока Чон протирает свою скрипку-любовницу, — ты же… Это не доказано, но… Тэхён подходит чуть ближе к своему другу: в голове его скрипичные перезвоны первой скрипки — в последнее время музыка Хосока и впрямь… стала дурманом, завораживающим сердца и туманящим разум. Тэхён не видит в этом случайность. Он уверен: это из-за его соулмейта. Точнее, из-за того, что Юнги так и не услышал… не услышал Хосока. — Говорят, они были соулмейтами, — продолжает Ким, — соулмейтами, которые настолько ненавидели друг друга, что… — Они не ненавидели друг друга, — вставляет хрипло, чуть убирая скрипку. — Ладно, но они не могли выносить друг друга — с этим ты не поспоришь, — отводит лицо в сторону, — они гении своего времени, оба…строптивы и уперты настолько, что просто не могли признать, что они — судьба друг друга, — сглатывает, — поэтому судьба их обернулась так, что оба и сгорели… друг от друга. — Чего ты добиваешься, Тэхён? — выпрямляет спину, чуть приподнимая подбородок. — Юнги… — Он так и не услышал меня, не помнишь? — выдыхает, закатывая глаза: почти и… почти и не больно уже, — да и, кажется, он счастлив. — Ведь, возможно… возможно, только кажется? — его голос тих, — ведь сколько историй рассказывали про айдолов, которые покончили с собой… — У него есть Чонгук, — твердо заявляет, — они… услышали друг друга. — Не нравится он мне, — дует губы, — ни разу не слышал про то, чтобы у человека было два соулмейта… какой смысл тогда? — Может… может бывает? — жжёт взглядом, — когда один из них бракованный, — сглатывает, — Мы ничего о них не знаем, да и вообще… какое тебе дело до него? — Не до него. До тебя. Потому что, Хосок, ты, — взгляд твердеет блестящим алмазом, — ты сгоришь, если Юнги тебя так и не расслышит. Чон Хосок оборачивается на Ким Тэхёна из-за плеча: смотрит серьезно, уверенно; взгляд плескается черными мокрыми ягодами-смородинками, блестящими в приглушенной комнате. На напряженный его лоб опадают черные волосы, губы вдруг расползаются в колкой улыбке, едва обнажая белые зубки: — Тэхён, — хрипло шуршит он своим беззвучным голосом, заставляя парня содрогнуться от холода его слов, — я уже горю.***
Черные глаза смотрят на него из-за горящих языков пламени: жарко, грудь колотится изнутри, но не из-за быстро бьющегося сердца; нет, потому что все золото в нем бурлит, плавится, потом твердеет и пытается выбраться наружу — прямо так, через кожу — вместе с потом, кровью и слезами… Красный закат столбом дождя разукрашивает безжизненную пустыню — они здесь вдвоем: тот обладатель черных глаз, внутри которых живут черти, и он… почти что обнаженный, изнемогающий, потерявший всякую силу, он… он тот, кто больше не может петь, не может стоять, смотреть, почти не может дышать, только слушать… Слушать эту дьявольскую скрипку, и музыкант играет не на ее струнах, он играет на Мин Юнги: на его обнаженных нервах, на его чувствах, он играет его мыслями, переплетая фантазию и правду, он мешает его эмоции, заводит в тупик чувств, подбрасывает до небес и, наконец, гвоздями приколачивает к полу. Жарко…Жарко так, что немыслимо. А он все играет и играет — этот темноволосый посланник самой музыки. Юнги знает его лицо, он видел эти глаза, имя его отплясывает на самом обрыве губ, но теперь он безголосый, теперь он безвольный: мир уже больше его не услышит… никогда не услышит Мин Юнги — голос его был похищен этим музыкантом. Чон Хосоком. Юнги открывает глаза, и сразу красная пустыня теряется в почти осязаемой темноте спальни; горячая лихорадка сменяется холодным ознобом, и он быстро дышит, чувствуя, как сердце бьется в ушах, а золотые потоки горячими реками разрезают его грудь напополам. В горле сухо — все равно та пустыня, в которой он только что побывал: выпить бы ледяной воды да засунуть себя в морозильник… Теплая рука выпрыгивает из-под одеяла, дотрагивается до локтя: становится… немного спокойнее. — Юнги? — сонно спрашивает Чонгук, приподнимаясь, — опять… опять кошмар? «Все тот же самый» — Да нет… — сглатывает, вытирая испарину со лба, — просто… — Ага, просто, — дует губы, — обманываешь, — выдыхает, — тебе нужно сходить к специалисту… это не дело, — сонно ворчит, — ты не можешь нормально спать уж несколько месяцев. — Пустяки, — он притягивает руку Чонгука, мягко целуя пальчики, перебирая их, — все хорошо, — губы мягко целуют большой палец, — скоро все пройдет, — указательный, — мне правда стало лучше после того, как я стал принимать успокоительные и снотворные, — средний пальчик, — и уверен… Губы Мин Юнги задерживаются у безымянного пальца, мягко целуют его, чувствуют вкус не только мягкой нежной кожи Чонгука, но и… едва заметный холодок… Обручального кольца. — Уверен, — продолжает, — после нашей свадьбы все исчезнет. Обязательно.