Демон

Горячая работа
NC-17
В процессе
354
10
автор
RavenTores бета
Серия:
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 393 страницы, 196 964 слова, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
354 Нравится 156 Отзывы 185 В сборник

Часть первая

Настройки

Обновим ли мы, вы, я и ещё кто-то когда-нибудь мир — это ещё видно будет. Но внутри себя мы должны обновлять его каждый день, иначе из нас ничего не выйдет. Герман Гессе, «Демиан»

      Хмурое варшавское небо незаметно посинело. Осенние листья налились краской, и Герман не смог отвезти взгляд от окна, пока не показался край перрона. Берлин сиял. Рассматривая немок в шляпках — с широкими полями, закреплённые на манер пилоток, с перьями, с мантильей, — Герман ощутил ту радость, на которую, казалось, уже давно не был способен. Он представил, как разопьет вместе с Николь французское шампанское, на этот раз чуть смелее, чем прежде.       В дверях купе показалось конопатая физиономия нового ротного. Приехав в Варшаву под конец компании, он только и делал, что строил офицеров, вызывая раздражение. Герман пару раз шикнул на взводных, чтобы не хамили, и ротный счёл его другом.       — Обер-лейтенант Бринкерхоф, — гнусаво сказал он. — Что теперь? Неужели собираетесь просиживать штаны в училище?       — Если прикажут, герр гауптман.       — Я к тому, что вашему уму нужно найти другое применение, — он доброжелательно улыбнулся. — Ждите вестей. А теперь прощайте.       Собрав вещи, Герман вышел последним. Он не писал о возвращении в Берлин, чтобы сделать большой сюрприз.       Сперва путь его лежал в район Вильмерсдорф — к семье Кунца. Герман мечтал предстать перед Герхардтом фон Мельсбахом, его отцом, в новых погонах, как только получил звание обер-лейтенанта. Недалеко от Прагер Плац стоял четырехэтажный дом из белого кирпича с небольшой террасой впереди. К дому вела дорожка, по обеим сторонам которой цвели розовые кусты. Фон Мельсбахам принадлежало два последних этажа, прислуги в доме не было, и Герман ничуть не расстроился, что не открыли сразу. Он невольно прислушался: было тихо — такая же тишина, как в тот день, когда он впервые перешагнул этот порог уже не как гость, а как приёмный сын.       Герман вспомнил: воскресенье, жаркий день, фрау Мельсбах поправляет на нём воротничок школьной куртки. Кунц тогда был совсем ребёнком. Они шли втроём — он, Кунц и фрау Мельсбах — мимо Прагер Плац, мимо цветочного салона, и, не доходя до театра, свернули в ресторан под вывеской International. Он был для эмигрантов, но дешёвый. Герман тогда чувствовал себя взрослым, уминая сельдь «по-русски», иногда ему даже удавалось забыть, что герр Мельсбах не должен был об этом знать.       Наконец дверь открылась. Фрау Мельсбах кинулась навстречу и крепко обняла. Раненое плечо заныло, но Герман отстранился, не подав вида. За её спиной стоял герр Мельсбах в новом двубортном пиджаке с бархатным воротником. Именно с таким чувством гордости за себя, с таким самодовольством стояли настоящие офицеры! В детстве он смотрел на них снизу вверх, а теперь они стояли друг напротив друга почти на равных.       Фрау Мельсбах полетела ставить чайник, и герр Мельсбах протянул руку. Герман растерялся. Вдруг на глазах герра Мельсбаха проступили слёзы. Голос, неожиданно хриплый, выдал:        — Обер-лейтенант Бринкерхоф… Молодец.       «Достоин, — подумал Герман, — конечно же достоин!» Он пожал ладонь и влетел на второй этаж. Кунц сидел за столом, погрузившись в книгу. За четыре месяца он совсем не изменился, даже волосы на виске всё так же торчали в разные стороны.       — Снова пишешь стих? — спросил Герман тихо, не желая испугать, и всё же Кунц вздрогнул.       На мгновение в глазах промелькнуло что-то настороженное, почти виноватое, но он тут же бросился обниматься. Кунц был выше почти на две головы, и Герман, представив, как нелепо выглядит рядом с высоты своего возраста и звания, рассмеялся:       — Ну, Кунц, пойдём в гостиную, выпьем по рюмке. Думаю, можно. Ты бы знал, как я рад тебя видеть!       Всей семьёй собрались на первом этаже и проговорили чуть больше часа. Герман рассказывал о сослуживцах, которые бились стойко, умело, с хитростью, и в конце концов заметил, что многое придумывает и приукрашивает. Дела в батальоне обстояли куда прозаичнее! Однако герр Мельсбах слушал внимательно, не перебивая. Так же он смотрел на отца Германа с фотографий, и если мёртвые действительно продолжают жить в своих детях, то сейчас, в этой комнате, их было пятеро.       После Герман отправился в цветочный салон и выбрал белые розы. Своей сдержанной красотой они напомнили про варшавский сад, в котором он проводил каждый вечер, раздумывая о жизни. Герман встречал немало красавиц, но мыслями так или иначе возвращался к Николь. Синеглазая, хрупкая, с россыпью нежных волос, она сама напоминала бутон, достойный лучше вазы, а не бедного оборванца, как он. Снова показалось, что он ей быстро наскучит. Герман затосковал, вдобавок заметил подгнивший лист в букете и вспомнил о пяти марках, оставшихся от денежного довольствия. На цветы тратиться неразумно! Захотелось колбасы, свежего хлеба, да и снять напряжение после дороги.       К дому Франке Герман пришёл в другом настроении. Они жили в поместье за городом, вокруг простирался лес, который давно не расчищали. На дорогах лежали поваленные деревья, почва, местами болотистая, поросла мхом, да и само поместье было грязно-болотного цвета и чудом ещё не сгнило.       Герман надеялся, что его встретит фрау Томас, гувернантка, поэтому улыбался, но дверь открыл Франке — отец Николь и брат-близнец фрау Мельсбах, человек, фигурой похожий на вешалку, всегда задумчивый и опасный. Он был в форме. Белёсый глаз с тупой укоризной смотрел прямо в душу.       — Что тебе нужно, Герман? — спросил Франке, глянув на букет. — Николь уехала.       — Герр Франке, я же знаю, что это не так, — возразил Герман.       — Николь уехала, — повторил он сухо. — Не ищи подвоха там, где его нет. Встань перед своим начальником как положено.       Герман подтянулся и отдал честь:       — Герр штандартенфюрер, разрешите передать подарок вашей дочери. Очень благодарен ей за письма. О большем просить не смею.       Франке оскалился и забрал цветы. «Снова смеётся надо мной. Считает, что я чем-то хуже него», — подумал Герман, но не гневно, как в детстве, а с разочарованием.       — Тебя ждёт хорошая карьера. Если, конечно, в следующий раз ты вернёшься домой, — проронил Франке и захлопнул дверь прямо перед его носом.       Постояв немного, Герман надел фуражку. Пальцы скользнули по гладкому прохладному козырьку как в училище, как в лагере, как в Польше, и он повернул в направлении города. В голову закралась мысль, что Франке стал чуть более нервным, чем прежде. Доставалось как всегда Герману, а всё потому, что он не хотел ни с кем делить единственную дочь.       Герман вернулся в Берлин к ночи. Напротив квартиры, доставшейся от тётушки, открылась лавка. Увидев на стекле рисунки с колбасами, окороками и наливными свиными физиономия, очень уж напоминающими семью покойного ротного, Герман улыбнулся, потом подумал: «А до войны здесь была другая лавка», поглядел на часы — по старой привычке он всегда выкраивал время для того, чтобы пропустить рюмочку перед сном. Прислушался: тишина. Чтобы победить неприятные ощущения, Герман засвистел песню, которую услышал в Гданьске, и побрёл домой. Её простота по-прежнему трогала душу. Захотелось вернуться в прошлое, чтобы проклятое утро в Варшаве никогда не наступало.       Дома было так же пусто и темно. Зудели комары, а возле уха пищал самый назойливый из них, и лишь в соседнем дворе вяло перегавкивались собаки.       На следующий день в квартиру Германа постучались. Не успел он открыть дверь, как в коридоре показалась рука с письмом.       — Срочное! От гауптмана фон Гессе.       Герман пробежался взглядом по строкам и обомлел. Он расправил перед зеркалом каждую складку на кителе и, улыбнувшись, подумал, что отсутствие зуба уж точно не испортит первое впечатление, а даже придаст весомости его образу.       Уже через час Герман стоял у блокпоста Берлинского тренировочного лагеря — самого большого в Германии. В полдень его встретил гауптман Кранц — штабной офицер, заведующий отделом кадров, с которым он познакомился в Гданьске. Кранц был грузный человек с покладистым характером.       — Обер-лейтенант Бринкерхоф, тебя-то здесь не хватало, — сказал Кранц нараспев, обхватив его за плечи. — Пройдём, что ты ведёшь себя как чужой?       Пока шли до главного штаба, Герман осматривался по сторонам. Казармы покрывали новые крыши из оцинкованного железа, в открытых окнах покачивались простыни и рубахи, и всё же солдат муштровали, иначе бы таблички с номерами рот и фамилиями командиров, прибитые у дверей, не были бы начищены до блеска. У штабного корпуса Герман увидел флагшток с развевающимся государственным и торговым флагом Германского рейха, под ним — небольшую доску объявлений, на которой висели значимые приказы и расписание смен караула, и помедлил. Вспомнилось, как он был солдатом и с нетерпением ждал новое распоряжение от штаба.       Однако заглянув в одну из казарм, Герман невольно поморщился. Оконные рамы и полы были ветхи, стены кое-как побелены, и всё же солдаты жили лучше, чем в училище или сборной части.       — Ну-ну, главное, что нас не обидели, — улыбчиво сказал Кранц, развернув его в сторону плаца. — В офицерском доме все окна утеплены на зиму, и топят прилично. Майер распорядился, чтобы поставили новые замки.       — Майер? — переспросил Герман, не поверив своим ушам.       — Он приедет в декабре. Видишь ли, после Варшавы возникли проблемы личного характера, — Кранц засмеялся. — Ещё и Фогеля взяли в штаб… Знает, где подлизать. Ладно, сейчас не об этом. Давай займёмся документами, а с завтрашнего дня выйдешь к солдатам. Роту тебе дали, Бринкерхоф.       Герман не сдержал улыбки и даже тот факт, что Фогель уволился из училища, не смог ни удивить, ни огорчить. В училище каждого офицера ждала скука и деградация. Чтобы хоть как-то повысить жалование, приходилось работать и командиром, и учителем, и наставником — для одарённых мальчиков, впустую растрачивая свой собственный талант. Несмотря на обещания, из училища Герман выпустился с неоправданно низким званием — лейтенант, командир взвода, и вместо службы в войсках остался с учителями. Не было ни сил, ни времени поступать в академию, а заплывать жиром в части не позволила бы совесть. Всё чаще Герман предавался мыслям, что эта жизнь не его, а кем-то навязанная, но всё разрешилось благополучно, и стоило сходить на войну, как посыпались звания, награды.       Наутро собираясь к солдатам, Герман размышлял, как сильно они отличаются от солдат, служащих ради погон. За считанные месяцы они должны подготовиться к тяжкой фронтовой жизни. Каково же было удивление, когда солдаты оказались глупыми мальчишками. Они постоянно твердили, что немцы побеждают лишь потому, что являются немцами. Герман помнил, что самоуверенность губительна везде и во всём, и попытался переубедить их наставлением, советом, даже приказом, — но солдаты не хотели слушать его и подчинялись словам просто из вежливости.       Так же Герман не смог сразу завоевать авторитет среди унтер-офицеров. В первый день он обращался к ним по уставу, как учил Фогель, на следующий день установил правила, на третий немного смягчился, позволив даже пошутить в своём присутствии, а уже вечером услышал, как они зубоскалят в столовой, называя его заносчивым формалистом. «Чтобы подрочить, он обращается к своему дружку по званию», — твердил один. Герман разозлился, но вида не подал. Видимо, в глазах унтер-офицеров он был таким же глупым мальчишкой, каким ему казался солдат, но далеко не каждый получает звание обер-лейтенанта в двадцать пять лет. Пусть из-за глупого тщеславия, но каждый понедельник он возвращался в казармы.       Николь приехала через две недели. Они встретились в поместье Франке, пожали друг другу руки и на этом закончили. Расположившись в гостиной за столом, Николь долго и увлечённо рассказывала о природе Швейцарии. Её слушал даже Кунц, но с раздражением: Франке оторвал его от книги, пообещав дать взамен другую, намного интереснее, разозлив герра Мельсбаха. Так получилось, что они не могли поделить Кунца и действительно ревновали его. Герр Мельсбах хотел, чтобы Кунц был военным по примеру отца и деда, а Франке помогал ему поступить на кафедру литературы и классической филологии: он сам с ранних лет увлекался реализмом Бальзака, Стендаля, печатался в журнале «Поворот влево» и, видимо, обнаружил в Кунце человека, близкого себе по духу и убеждениям. Герман же считал, что ненормальная требовательность и раздражение уничтожат Кунца. Тот уже стал своего рода бунтарём: ненавидел власть, которая не сделала ему ничего плохого, писал стихи и часто спорил без особой цели.       — Ах, эти горы Давос. Осталась бы там навсегда! — повторила Николь и с улыбкой опустила голову. Русые волосы ярко очертили каждую линию, каждую впадинку лица.       — За что я люблю альпийские курорты, так это за открытки, которыми торгуют с утра до поздней ночи, — поддержал её Франке и подмигнул здоровым глазом. — Извини, солнышко, я всё о бумагах и о бумагах. Твой папа — закоренелый бюрократ.       — За это мы тебя и любим, — улыбнулась фрау Франке и обратилась к фрау Мельсбах: — Даже всеми хозяйственными делами заведует мой муж.       — Мориц всегда был невероятно скрупулёзен, — с кроткой улыбкой добавила та. Сегодня она была бледнее, чем обычно, в глазах отсутствовала жизнь.       — Скорее въедливым, — грозно заявил герр Мельсбах.       Кунц нахмурил брови, Франке повторил за ним. Сейчас, сидя рядом, они были абсолютно одинаковые, рыжие, худые, с костлявыми лицами, но было одно отличие, которое перечёркивало всякое сходство. Лицо Франке было разделено ожогом — блестящая розоватая рана тянулась от основания лба к подбородку. Пострадавший глаз чуть выпирал. Над ним почти не росла бровь, даже ресницы не восстановились.       Ожог он получил под Соммой в неполные восемнадцать лет, пытаясь вынести товарищей из окопа. Он не любил говорить об этом. Герман сочувствовал Франке, даже в детстве, когда он любил дать пощёчину-другую — не столько за проступки, сколько для профилактики.       Фрау Томас принесла штрудель, и все забыли, о чём только что говорили. С начала Польской кампании еду начали продавать по карточкам, и оттого лакомства казались куда соблазнительней и слаще, чем были раньше. Николь положила в тарелку Германа сливки. Он хотел было поблагодарить её, но услышал укор в голосе Франке и не посмел прервать.       — И что случилось, Герхардт? Говори и не порть мне аппетит.       — Перемени тон! — вспыхнул герр Мельсбах. — Какое право имеешь ты!..       — Пожалуйста… — перебила его фрау Франке и покосилась на Николь. — Пожалуйста, ведите себя культурно. Никаких споров между собой.       — Нам не привезли пятьдесят килограммов венгерской колбасы. Шофёр был евреем. Его задержали и препроводили в карантинную зону со всем товаром, — тихо, но вкрадчиво ответила фрау Мельсбах.       — Ничего, — сказал герр Мельсбах приказным голосом и отправил в рот большой кусок штруделя, — ничего. Сраные евреи. Хорошо, что всё вскрылось сейчас. С предателями немецкого народа я не имею дел.       Герман кивнул. Он очень уважал герра Мельсбаха за решимость и верность своим поступкам, хоть во многом был не согласен с ним. Когда монархия сменилась республикой, а потом и национал-социализмом, герр Мельсбах был среди тех, кто первым подал в отставку. Он не желал служить с теми, кого презирал — с фанатиками, с крестьянами, с политическими карьеристами. Герр Мельсбах продал дачу в Потсдаме, дом в Митте, купил мясные лавки в центре Берлина и вскоре стал разбираться в делах не хуже, чем в военном уставе.       — Бог преподал тебе урок: не надо заниматься не своим делом, — неожиданно уколол Франке.       Герр Мельсбах не выдержал.       — Это ты будешь доволен при любой власти. Дворянин без рода! Люди не равны и не должны быть равны. Любая попытка приравнять крестьян и дворянство есть не что иное, как ложь. Ноги моей не будет в вашей партии!       — Я сделаю вид, что не слышал твоих слов, — продолжал Франке. — Майор германской имперской армии торгует колбасой — какой позор. Зато пламя нашего энтузиазма даст жизнь и тепло твоим мальчишкам.       — Вздор! — крикнул герр Мельсбах. Фрау Франке хотела возразить, но он остановил её, ударив кулаком по столу. — Вы не должны слушать мужские разговоры.       — Не стоит грубить моей жене, Герхардт, — вкрадчиво предупредил Франке, но от его голоса по спине пробежали мурашки.       Фрау Франке поступила разумно и позвала девушек в сад. Герман не успел попрощаться с Николь, заметив на себе излишне прямой взгляд Франке. Семейный ужин превратился в перепалку между офицерами, и он хорошо знал правило таких застолий — не возражать, могут и заметить, а заметят — не обрадуются.       — Расскажи, какая сейчас армия, Герман? — спросил Франке, когда в столовой остались они вчетвером.       — Непобедимая, — ответил Герман не раздумывая.       — Это несостоятельное понятие, — сказал Франке с полуулыбкой. — Видишь, Герхардт, родина воспитала их для войны. А теперь вспомни нас и то, до какой степени мы были не готовы к ней. Благодаря фюреру возродилась имперская армия и достигла пика своего величия. Война будет лучшим периодом их жизни и её главной целью, а мы наконец-то одержим победу.       Герр Мельсбах недовольно скривил губы, не желая признавать поражения, и закурил. Наконец Герман понял, почему Франке любили в отделе: он был блистательным стратегом. Терпением и лаской можно приручить любое существо.       — Победу над кем? — наконец спросил Кунц. — Над кем, дядя?       — Над нашим холодным себялюбием, — ответил Франке с улыбкой. — Если мне не изменяет память, у тебя английский после обеда.       — Я ещё успею, — возразил Кунц, но после взгляда, который Франке тайком кинул на него, согласился.       — Да, Конрад… — сказал ему вслед герр Мельсбах. — Тебе нигде не будет места.       Кунц остановился в дверях, чтобы забрать книгу, которую ему пообещали. На обложке было написано: «Демиан». Лаконичное название сразу же врезалось в память Германа.       — В башке у тебя дерьмо вместо мозгов. Какой тебе университет? — продолжил герр Мельсбах.       — Раз так, отец, — сказал Кунц, грубо отбросив книгу на стол, — давай поспорим.       — Ну, давай поспорим, — ответил герр Мельсбах и затушил сигарету о штрудель. — Не поступишь в университет — лишу наследства. Поступишь — я перед тобой хоть на колени встану.       — Договорились, — согласился Кунц, и они пожали друг другу руки.       Попрощавшись с Франке, Кунц ушёл, сияя улыбкой. Стало противно от того, что его решили проучить самым варварским образом, но все мысли покинули голову, когда герр Мельсбах спросил:       — Выпьем, Герман?       Он кивнул. Всё же за Кунца следовало заступиться.       Поднявшись, Франке отодвинул рукой штору. Когда герр Мельсбах задал тот же вопрос, на лице его нарисовались пренебрежение и презрение.       — Молчать ты не способен?       — Не учи меня воспитывать сына — ему продолжать мой род, — ответил герр Мельсбах задумчиво. — Сам же сказал: другая война, другое время. Шнапс?       — По рюмке, — согласился Франке и приказал Герману взять бутылку.

***

      За четыре месяца Кунц вспомнил о Германе трижды: когда мать достала их детские фотографии и села рассматривать в гостиной, когда Николь приехала в Берлин и весь день проговорила о польских евреях и когда в школе попросили написать о семье. Герман не был родственником — всего-то приёмным братом, — и Кунц умолчал о нём. Стыд накатил нежданно-негаданно и под вечер захлестнул с головой. Кунц поделился своими чувствами с Ваттелем, школьным другом Германа, и даже прослезился за стаканом пива. Ваттель похлопал его по спине, уверив, но с лёгким укором:       — Герман упрямый и невыносимый. Его сложно любить!       На пьяную голову Кунц пришёл к единственной верной мысли: «Чистая правда! Все люди имеют право на несовершенство!», но на следующий день, получив письмо с фронта, в котором Герман восторгался войной и их крестным ходом, позабыл о душевных метаниях. Ему не нравился фанатизм вермахта. Он был уверен, что в Первую войну всё было иначе. Тогда были умные добросовестные солдаты; сейчас же, какими натренированными они ни были, умные мысли посещали их в исключительных случаях! Кунц не ответил на письмо и в конце концов решил, что всё сделал правильно.       Он не мог предположить, что одержимый званиями Герман вернётся так скоро. Хоть он улыбался, всего лишь соблюдал приличия. Радость в душе моментально сменилась недоумением, а затем — досадой. От Германа разило сыростью и землёй, как от половой тряпки, он больше не держал спину ровно, глаза поблёскивали, как будто война его забавляет. Герман выглядел как одержимый! Спустившись в гостиную, Кунц вовсе подумал: «Всем стало бы спокойнее, если бы поляк попал тебе в шею!», но так испугался этой мысли, что тут же подавил её. Выпил для вида, не вникая в рассказы о солдатах и офицерах, и пожав на прощание руку, решил забыть, что когда-то так думал или говорил. Герман вернулся живым. Это же главное?       После спора с отцом всё свободное время Кунц проводил за учебником, пока мать не попросила видеться с Германом хотя бы по воскресеньям. Кунц радовался не столько Герману, который часто приходил раздражённым, уставшим, да и к тому же в форме, сколько Ваттелю, который вёл совершенно другой образ жизни. Его мать была француженкой, и чем чаще Европа билась в горячке, переходящей в бред, чем громче кричала о немецком произволе, тем сильнее он боялся попасться СС. Хоть с французами не делали ничего противозаконного, Ваттель жил вредными глупостями, убеждая себя и других, что иначе будет жалеть об упущенном времени.       Он водил Кунца в самые шумные и дорогие рестораны, угощал шампанским, вольно рассуждал о войне и мире, что сперва казалось невероятным. Герман старался развивать мысли вместе с Ваттелем, но его слова получались чересчур правильными, даже безжизненными, и это пугало, но в то же время сильно смешило Кунца. После Польши Герман деградировал до самого примитивного состояния! И всё же Кунц думал, что если бы он не подавил в себе любое проявление ума, то умер бы в окопах, осознав, что впереди ничего не будет, а в настоящую минуту всё как будто трещит, лопается.       Герман так и не рассказал, за что получил погоны обер-лейтенанта, скольких людей убил, да Кунц не хотел ничего знать о его подвигах, но ему было интересно, как далеко может зайти человек, утративший связь с собственной глубиной и с богом. Кунц верил в бога, как и все предки-католики, и старался не пропускать воскресные проповеди. Сперва он молился по привычке, но вскоре понял, что только в церкви освобождается от всего мирского.       На Рождественских каникулах Ваттель решил помочь Кунцу с математикой. Он был блестяще умён, но очень ленив и не годился ни на какую работу. Утром Ваттель разносил письма, а ночи проводил в клубе Luftkuss. О клубе говорили многое, порой совсем дикие вещи, но никогда не упоминали его хозяйку — фрау Штосс, сморщенную, как курага, австрийку, которая носила мужские костюмы. Она жила в доме Германа, её часто видели с красивыми женщинами, и, пока из своих квартир исчезали люди, в Luftkuss играл свинг, насыщенной распущенной эротикой. Сначала танцевальная музыка была запрещена, но война вернула потребность выражать настроение, пусть даже дисгармонично и некрасиво. В Luftkuss не приходили с проверкой лишь потому, что сами офицеры засиживались за столиками после работы.       Вскоре Кунц заметил, что Ваттель часто и много пьёт и порой даже не может встать из-за стола. Он принял за правило сопровождать его, даже если была ночь, даже если он сидел дома над книгами. Никто не был против: для родителей Ваттель был хорошим мальчиком и калекой с рождения, для Германа — единственным другом, которому исключительно не повезло. Всё чаще Кунц становился свидетелем буйства жизни, такого многообразия, такого мощного течения и в один день заметил, что хромота не портит Ваттеля, а придаёт шарма. Как только он садился за стойку бара, сыпались предложения поужинать, потанцевать.       Пока Ваттель флиртовал и развлекался, Кунц сидел за столом в самом углу и писал. Он любил разную музыку и внимательно прислушивался к первобытным ритмам веселья и страсти, чтобы соединить в себе консервативные знания и революционный опыт. Стихи получались не хуже, чем у поэтов в газете, но Кунц не решался показывать их кому-либо, мысленно посвящая лишь одному человеку. Он заглядывался на Ваттеля, когда думал, что тот этого не замечает, и любовался им. Кудрявые волосы, большой острый нос, аккуратные ногти и нетронутые работой руки — аристократичность его виду добавлял поистине французский шарм! Восхищение им постепенно переросло в непристойные фантазии, в которых Ваттель касался его рук, шеи, волос. Кунц не знал, почему это происходит, и не знал, как это прекратить.       В одно воскресенье они закончили пораньше, чтобы вкусно пообедать и выпить турецкого кофе. Они зашли за Германом и уже втроём двинулись в кафе International. Все столы заняли, и, если бы Ваттель не позвал Викторию, хозяйку кафе, они бы простояли на морозе до ночи. За полгода к International вернулась прежняя слава, а всё потому, что они начали подавать итальянскую пасту, залитую ароматными мясными соусами, не требуя продовольственных карточек.       Внутри International клубился дым, люди спорили, перекрикивая друг друга, музыкант играл что-то весёлое на фортепиано, задвинутом в дальний угол. Их посадили у окна и накормили тефтелями, затем они выкурили по сигарете, и Герман с умным видом зачитал статью про евреев. Кунц его не слушал. Он наконец понял геометрию и представил, как побагровеет отец, увидев свою фамилию в списках на зачисление.       — Мой отец, — сказал Ваттель на вдохе, пригладив волосы на макушке, — никогда не уедет. Я с ним, по сути, согласен… Он тоже воевал на Первой войне.       — А если родина начинает предавать собственные принципы? — спросил Кунц, включившись в разговор, который показался ему очень интересным.       — Постыдись, Кунц, — остановил его Герман. — Родина ещё никого не предала, её — да, предают. Постоянно. Некоторые неудобства можно перетерпеть. Вскоре жизнь наладится.       — Конечно, скоро, — ответил Ваттель с добродушной улыбкой. — Скоро, наверное, окажется, что все французы — евреи и коммунисты одновременно.       Герман не улыбнулся.       — Я серьёзно, Ваттель. Бегство выглядит как признание вины.       — Я смотрю, ты всё знаешь, — не сдержался Ваттель. — Думал, сходил на войну и теперь всё знаешь?       — Я был в Варшаве и видел собственными глазами, что с евреями не делают ничего особо ужасного и тем более заведомо преступного.       — Ничего заведомо преступного?! — воскликнул Ваттель. — Я понимаю, что некоторые евреи могут повлиять на вырождение расы. Но собирать всех в гетто…       — Нет, подожди, — остановил его Кунц. — Они ведь что-то понимают.       — Никто не собирается убивать евреев, — подтвердил Герман.       Они немного помолчали, думая о своём, и Герман добавил:       — Знаешь, ты такой же немец, как и мы. Сидишь здесь, рассуждаешь, а сам ничего не делаешь ни для страны, ни для тех самых евреев, о которых так беспокоишься.       — Именно это я и хотел услышать от тебя, Герман, — пробормотал Ваттель и обернулся назад, кого-то высматривая. — По швейцарскому радио говорят, что евреев грузят в вагоны и отправляют в сторону Англии. Ты бы спросил у своего дяди, Кунц. Уж он-то должен знать, что с ними делают…       — Ваттель! — рявкнул Герман.       Кунц хлебнул кофе, стараясь больше не думать об этом. Ваттель извинился.       К стойке бара спустилась Виктория и поманила Ваттеля, приоткрыв коленку. Ваттель просиял и побежал с ней на второй этаж, сказав, чтобы не ждали. Конечно, им было, чем заняться! Они познакомились месяц назад, когда Кунц и Герман настолько увлеклись спором, что не пошли в кино, теперь же Кунц до слёз жалел о своём поступке. Он хотел быть лучшим и единственным другом Ваттеля, более того — мужская дружба казалась ему честнее. Ваттель безумно ревновал Викторию, один раз они чуть не подрались, но между ними была такая страсть, о которой многие боялись даже мечтать.       Герман достал портсигар и тяжело вздохнул.       — Я записал тебя в Имперскую службу труда, — сказал он, закурив.       — Тебя попросил отец? — спросил Кунц, думая о другом. Он понял, что никогда не был влюблён в девушек. Одно сильное чувство, похожее на любовь, он испытывал только рядом с Ваттелем в Luftkuss.       — Нет, я сам решил. При поступлении служба всё же приоритетней работы на заводе.       Кунц кивнул, подумав, что это малое, чем можно пожертвовать ради поступления.       — Я был очень резок? — спросил Герман неожиданно.       — Ты же недавно вернулся домой. Все это понимают.       — Все это понимают, а вот я никак понять не могу… — сказал Герман задумчиво. — Как летит время. Я совсем не отдохнул.       — Оставайся в Берлине. Подмигни медсестричке, чтобы дала выходной.       — Не могу, вместо меня назначат другого. Понимаешь, Кунц, я хочу видеть солдат сознательными.       — «Я хочу», — протянул Кунц и разглядел на его лице едва уловимую улыбку. — Боже, Герман… «Я хочу»! Много хочешь и ничего не получишь.       — Ещё посмотрим, — заметил Герман, сняв пальто со спинки стула. Кунц удивился, что шутка задела его до глубины души, а потом увидел книгу — и забыл обо всём.       Герман прокатил по столу «Демиана».       — Не всё же тебе у герра Франке брать.       — Дорого стоила? — спросил Кунц, погладив пальцами красную обложку: — Спасибо. Герман… я тебе ничего не купил.       — Брось, Кунц, ещё будет много времени, — сказал Герман тихим домашним голосом.       — Не проводи ты всё время на плацу, может, и купил бы.       — Следующее проведём вместе, — сказал Герман, снова глянув на часы: — Что теперь будем делать? В кино?       — Даже в кино говорят про евреев.       — А ещё показывают Сару Леандер.       — Не хочу знать, кто развлекал тебя в Польше, — сказал Кунц, рассмеявшись, и получил подзатыльник. — Раз Сара Леандер, то Сара Леандер. Она красивая.       Они вышли из International в беззаботной тишине. Кунц уже не помнил, почему связь с Ваттелем показалась ему неправильной. Как-никак, неразрешимость придавала ей своеобразную привлекательность.

***

      Герман записал Кунца в Имперскую службу с одной единственной целью: когда начнётся призыв, он сделает всё, чтобы Кунц попал под командование офицера, принявшего зачёт, — под его командование. Войне быть, всё понимали это, но теперь недостаточно просто быть сильным и храбрым. Чем раньше Кунц поймёт, что такое служба, тем быстрее смирится.       Следующим утром Герман всё же уехал в лагерь, но последствия празднования растянулись на весь день. Устав от разомлённых солдатских физиономий, Герман поручил им драить казарму, а сам заперся в комнате и весь день размышлял о жизни, которая вдруг резко изменилась. Он давно ничему не радовался, даже Рождеству, хотя он боготворил этот праздник с тех пор, как начал жить с фон Мельсбахами. Получается, война забрала у него молодость, но она же дала ясную цель. Если бы отец был жив, он, наверное, гордился бы им.       Думая, что свежий воздух поможет заснуть, Герман вышел на улицу. Он медленно курил сигарету и шёл к краю плаца, погружаясь всё глубже в мысли. За забором начинался лес. Солнце пробивалось сквозь тёмные стволы, делая деревья почти прозрачными. Герман часто наблюдал момент появления солнца над землёй — в Варшаве, Кракове, Гданьске, даже из окон своего дома, думая, почему бог жесток, но не нашёл ответа ни тогда, ни тем более сейчас. Лишь одна мысль посетила голову: «Они не тому молятся». Люди стоят над другими людьми так же, как один вид существ стоит над всеми другими. Кто такой бог? Всего лишь внешнее отражение того, что есть внутри человека.       Толком ничего не решив, Герман направился к казармам. Когда он прошёл половину пути, слух уловил эхо приказа. На поле стояли трое солдат и унтер-офицер. Сразу накатили воспоминания о первых годах в училище, когда он попал под командование глупца и самодура по фамилии Вебер и чистил нужники с утра до вечера. За неправильный взгляд или наклон головы он часами стоял по стойке «смирно», а рядом ходил Вебер и бил по рукам, когда мышцы начинали подрагивать от нагрузки. Герман вытерпел четыре перелома, два воспаления лёгких, чтобы перейти на следующий курс. Когда он добился признания администрации, Вебер перевёлся в другой корпус, испугавшись расправы, и правильно, иначе Герман убил бы его. С тех пор он всегда заступался за солдат.       Заметив Германа, все четверо подтянулись. В пятиградусный мороз солдаты держали винтовки голыми руками — настоящая пытка!       Герман остановился напротив унтер-офицера. Тот напоминал дворового пса. На небритом лице билась каждая венка, глаза — чуть навыкате — смотрели без страха и без заискивания, но и без вызова. Он не производил впечатления самодура, скорее, это был ремесленник войны. «Распределили после праздников», — догадался Герман и обратился к солдатам:       — Идите отдыхать. Уже поздно.       — Вы слышали приказ, — произнёс унтер-офицер без намёка на злобу.       Солдаты переглянулись и ринулись к казармам.       — В чём провинились эти солдаты? — спросил Герман, не отводя взгляд.       — Были чересчур уверены, а хороший солдат труслив, — сказал унтер-офицер и склонил голову, став с ним одного роста. — Это было не наказание, а спор, герр обер-лейтенант.       — На что спорили?       — Хвастались, что зима им нипочём. Ну вот, — вдруг унтер-офицер усмехнулся. — Получается, что они наказали себя сами.       Герман опешил. Он давно не слышал рассуждений без риторики и политических вывертов.       — Имя, звание.       — Унтер-офицер Отто Кюхлер.       — Обер-лейтенант Бринкерхоф, — представился Герман. — Под чьё командование перешли?       — Гауптмана Майера.       — Где служили?       — Первая мировая, Восточный фронт, герр обер-лейтенант.       — Вот как, — отметил Герман, ликуя в душе. — Значит, вы знаете, что лучшие унтер-офицеры складывают лучшие роты. Надеюсь, вы не успели привязаться к гауптману Майеру. Жду вас завтра в семь утра на плацу. Будете командовать лучшими солдатами в лагере.       — Так точно, герр обер-лейтенант.       Герман заметил, насколько Кюхлер был польщён его словами, но и он был польщён встречей с человеком, сохранившим здравомыслие.       Герман поднялся на второй этаж офицерского дома, так и не решив, какие доводы приведёт и что предложит взамен. Возможно, к лучшему: Майер терпеть не мог ни ответственности, ни красивых речей и не любил заниматься делами роты, довольствуясь малым. Они командовали ротами в одной тренировочной дивизии, но познакомились осенью 1939 года, когда их расквартировали рядом с Варшавой: Майер спустил все деньги на выпивку и пришёл просить в долг, даже не спросив его имени. Он показался улыбчивым, почти смешным, тем сильнее было удивление, когда он расстрелял хозяйку дома вместе с детьми. Комиссия оправдала Майера, но слухи ходили разные — то ли ему отказали, то ли оскорбили, а может, стало смертельно скучно. Герман не стал ему другом. Девочке было всего пять лет.       Распахнув дверь в комнату, Герман объявил:       — Кюхлера я забираю.       Майер сидел за столом с рюмкой в руках. Без очков его глаза казались неестественно большими, а голова — неестественно широкой, с хохолком совершенно белых волос на макушке.       — Пресвятая дева Мария, — протянул Майер и влил в себя стопку. — Что за голос? Ну что за голос?.. Я же говорил: иди, дурак, в политику.       Герман закрыл дверь, подошёл к столу.       — Кюхлера? Из новых, что ли?.. — спросил Майер и налил снова. — Пожалуйста, Герман, забирай.       — Вижу, праздников тебе не хватило, — сказал Герман, кивком указав на бутылку.       — Знаешь… — протянул Майер и шмыгнул носом. — Ты хороший человек, Герман! Хороший! Я им говорю: это не человек — сокровище. Понимаете? Фогель искал тебя. Что ты ему сделал, а? Признавайся!       Герман поднял его за шиворот и отвёл к кровати, иначе бы он разбил лицо, как в Варшаве. Майер откинулся на подушку, всё ещё не отпуская руку. Герман не торопил. Всем иногда хочется забыться и потерять опыт жизни.       — Герман, ты хороший человек, — сказал Майер напоследок и сморгнул слезы.       Герман опешил, но всё же похлопал его по плечу.       — Моя жена умерла, — признался Майер тихо. — И сыночек. При родах.       — Я соболезную.       Майер скривил губы и попросил никому не говорить об этом.       В коридоре Герман снял фуражку, ощупал козырёк, чтобы убедиться, не бредит ли часом. Видимо, бог всё-таки отвечает на молитвы, если знает ответ. Тогда нечто подобное может ждать и его самого?       На следующее утро Майер извинился. Он больше не вернулся к этому разговору и ни словом не обмолвился ни о жене, ни о её участи, когда они проводили время на плацу. Фогель хотел встретиться ещё неделю, но Герман был занят или делал вид, что занят, и в конце концов они негласно договорились решить проблемы чуть позже. Герман надеялся, что в скором времени Фогелю надоест. Всё, что случилось между ними в Польше, ни в коем случае нельзя было проговаривать вслух.       В конце зимы Германия стянула войска на север и разместила на границе с Нидерландами. Лагерь захлестнула эйфория: завтракая, обедая, ужиная, офицеры обсуждали сводки с фронта и скорую капитуляцию Франции, даже не думая о делах. Герман сидел в стороне, а потом и вовсе перестал проводить время с ними. Для него было важно другое: обучить военному делу как можно больше солдат, особенно сейчас, когда командный пункт сообщил, что если Франция не падёт за шесть недель, все тренировочные дивизии перебросят на фронт.       Когда вермахт вошёл в Бельгию, прошёл слух, что Фогель примет участие в новой кампании. Он был талантливым командиром, но отвратительным солдатом, не умеющим держать винтовку и слышать командиров. От одной только мысли, что Фогель может не вернуться, на душе становилось приятно, хоть Герман был не из тех людей, кто любит злорадствовать, тем более учитывая, через что они прошли. В конце концов он примирился с собой и поверил, что жизнь разведёт их в разные стороны.       Вскоре стало приходить так много новобранцев, затронутых пропагандой, что для них освободили первый этаж офицерского дома. Преисполненные радостью и благодарностью, новобранцы пообещали возвести летом казарму на тысячу человек, но пока Герман был вынужден искать соседа. Офицеры до сих пор смотрели на него как на раковую опухоль, а не на равного себе; они пили, гуляли, ходили к девицам — одним словом, вели образ жизни, который Герман не одобрял. Он попросил у Кранца разрешение пожить с солдатами, но тот вежливо отказал: «Герр обер-лейтенант, не положено!»       В итоге он решил жить с Майером. Герман не давал ему пить, а Майер показал, что вечерами можно ни о чём не думать, а просто резаться в скат и курить в открытую форточку. Правда, у него был изъян: каждый день Майер просыпался в четыре утра. Когда его угнетала и злила своя беспомощность, он подходил к казармам и орал: «Пожар!» Солдаты должны были вынести кровати и тумбочки и расставить их на плацу на те места, где они находились внутри. Потом Майер улыбался, как будто давал большое представление перед лагерем, и говорил: «А теперь обратно, друзья!» Пожар в его роте мог разгораться два, а то и три раза за утро, но Майер сильно не обижал солдат и обращался с ними почти отечески.       День за днём в жизни ничего не менялось. Она перешла в состояние стагнации, сухости, Герман мучился, не зная, куда податься. В Берлине было слишком тихо, а в лагере слишком суетно. Он подумывал даже начать пить, но вовремя отогнал от себя эти мысли, вспомнив, как спился сожитель тётушки — хороший человек и унтер-офицер, между прочим, — и как она жалела его.       С оттепелью ротным командирам поручили составить ускоренный курс подготовки солдат. Герман сидел над планом больше недели, ещё неделю не мог созвать унтер-офицеров. Он боялся непонимания, насмешек, а ещё больше боялся стать идиотом, грозно выставившим палец и нахмурившим брови. В конце концов он решился провести собрание в субботу, после обеда, чтобы унтер-офицеры думали о выходном и не задавали глупых вопросов.       Увидев их, Герман уже разочаровался. Унтер-офицеры выглядели нелепо, напоминали солдат императорской армии — безразличных, равнодушных, а форма висела на них, как вымытая дождём парусина. Только Кюхлер был чисто и опрятно одет. От него несло мылом и рижским одеколоном, безвкусным, между прочим, но его это не портило.       Герман зачитал план распорядка дня и неожиданно для себя заметил тень уважения на лицах. Видимо, унтер-офицеры стали замечать, как внутри мальчишек нарастает железный стержень.       Кюхлер поймал его у выхода из казармы и спросил:       — Герр обер-лейтенант, разрешите обратиться?       — Говори.       Они вышли на плац. Кюхлер, держась позади, завёл разговор:       — Вы знаете, что солдаты боятся услышать от своего командира?       — Когда я был солдатом, Кюхлер, я боялся, что мой командир замолчит.       — Таких солдат немного, герр обер-лейтенант. Большинство боится пауз. Нужно держать паузу между предложениями, чтобы они хоть что-то осмыслили.       Герман обернулся и увидел улыбку на лице Кюхлера. Его уверенность в себе начинала раздражать.       — К чему вы клоните?       — Я делюсь опытом. Вы дали отличный план, но это кость, понимаете? Мясо нужно нарастить.       Слова звучали разумно, но если каждый унтер-офицер посмеет помыкать им, он не построит роту.       — Кюхлер, вы в своём уме? — спросил Герман холодно, остановившись. — Вы непроходимый идиот, если решились быть со мной откровенным. С завтрашнего дня пойдёте работать шофером. Там каждый второй — гений.       Встав поодаль, Кюхлер опустил голову.       — Когда вы сказали, что дадите мне лучший взвод, я не поверил. Но вы хорошо знаете своё дело. Это дорогого стоит. Мои парни норматив по скорости стрельбы почти вдвое перекрывают.       Герман дёрнул книзу козырёк фуражки, чтобы Кюхлер не прочитал по лицу слишком многое. Всё же он обладал сильным умом и невероятной интуицией, наверняка и благосклонность унтер-офицеров была его заслугой. Ещё многому предстоит научиться, и не только у офицеров с академическим прошлым, а у этих — прямолинейных, искренних и даже в чём-то наивных солдат.       — Чем длиннее язык, тем короче жизнь, — подметил Герман и кивком отослал его к казармам.       — Поэтому я только унтер-офицер, герр обер-лейтенант.       Кюхлер отдал честь и удалился, а Герман, вопреки всему, почувствовал прилив сил.       Пообедав, он подошёл к месту сбора Имперской службы труда и увидел, что мальчишки сидят у входа в столовую и даже не думают о работе. На лицах сияли странные улыбки, и где-то внутри зашевелилась смутная тревога: всё это было не к добру.       У входа в главный штаб Герман налетел на Майера, который был так зол, что не сразу узнал его.       — Фон Мельсбах — это твой? — бросил Майер нервно. — Глупый сопляк. Высмеял офицера перед взводом, вот его и стукнули. Только никаких расправ, мой дорогой. Я всё уладил.       Герман растерялся от услышанного.       — Спасибо, Гейдрих. Такого больше не повторится.       Майер поднял вверх указательный палец, намекнув на вознаграждение. Пообещав принести бутылку шнапса, Герман направился в лазарет. Он подумал, что не сдержится и тоже ударит Кунца, но увидев, как он сидит на кушетке, приложив лёд к лицу, как побитая собачонка, сжалился. Дело опять было в герре Мельсбахе! Как только он разобрался с венграми и заинтересовался учёбой Кунца, тот снова решил хамить и препираться.       Подняв взгляд, Кунц выдавил жалкое:       — Герман…       — Что ты сказал? — спросил Герман и повертел его голову из стороны в сторону. — Ну вот, будет синяк. Больно?       На мгновение глаза Кунца стали похожи на глупые глаза поляка, не желавшего сдаваться до последнего.       — Я не сказал ничего плохого, — ответил Кунц и снова приложил лёд к скуле. — Я сказал, что не останусь после занятий, у меня английский. И лекция про Россию была глупой.       — Ты называешь глупыми размышления не унтер-офицера, а Гитлера, — сказал Герман, не заметив, как повысил голос. — Послушай себя со стороны, Конрад! Ты оскорбил свой народ. На месте унтер-офицера я оставил бы тебя на дежурство. Тебя ещё пожалели. Впредь думай головой!       Кунц промолчал, лишь расправил плечи, сделавшись выше. Герман подумал, что он наконец осознал, что должен стать тише и послушней. Как иначе найти своё место в жизни? На самом же деле Кунцу сильно захотелось домой, поэтому он готов был согласиться с любым обвинением. Он испугался.

***

      Как только Кунц вернулся в Берлин, то сразу же помчался к Ваттелю, чтобы облегчить душу. Они открыли бутылку вина. Сперва говорили о проблемах, но проблемы скоро иссякли, начались пьяные философские рассуждения. Сняв форму, Кунц рухнул на кровать, пахнущую одеколоном, провёл ладонью по следам помады на подушке, а потом и вовсе прижался к ней щекой, мечтая ощутить жар поцелуя. Ваттель стоял напротив и разглядывал рубашку со свастикой на рукаве.       — А есть в этом что-то… — заключил он, накинув рубашку на плечи. — Любая девушка заведётся. Да даже я, признаться…       — Она моя, значит, девушки тоже мои, — рассмеялся Кунц.       Они выпили ещё по стакану и легли рядом, как делали это в детстве. Кунц чувствовал, как от вина немного шумит в голове, но ему было хорошо. Ваттель лежал рядом, его рука касалась локтя. Кунц снова удивился, каким красивым он стал. Он даже подумал: «В какой момент глаза стали такими тёмными, словно переспелая бархатная вишня?»       — Знаешь, — сказал Ваттель. — Мне жаль Германа.       — Почему это?       — Он вроде бы любит, но на самом деле… — Ваттель замолчал. — Он, мне кажется, не умеет любить.       — Он себя любит, — сказал Кунц.       — Нет, он не самовлюблённый, — Ваттель повернулся к нему лицом. — И не плохой, и не хороший, а просто несчастный.       — Он хотя бы орёт — значит, верит, — признался Кунц. — Ты не представляешь, как орал офицер. «Свинья неблагодарная, свинья!» И ведь, наверное, правда так думал.       — Милый мой…       Ваттель взмахнул руками и принялся рассуждать о тонкостях человеческого естества, но Кунц его не слушал: он приложился губами к шее Ваттеля, вдохнул. А когда вдохнул, то понял, что до сих пор не знал, кто такой Ваттель, а теперь узнал о нём самое главное.       — Мне не нужна такая любовь, как у тебя, — признался Кунц в порыве доверия и любви. — В ней нет тепла, в ней есть только жгучесть.       Ваттель вскочил, прижав руку к шее. На лице отобразились недоумение, но он хорошенько подумал, прежде чем сказал:       — Что-то ты совсем захмелел. Довести тебя до дома?       Кунц покачал головой и натянул китель, стараясь не смотреть на Ваттеля. Показалось, что он выпил не минутой ранее, а утром, жутко захотелось спать. Завязывая галстук у зеркала, он услышал слова, сказанные весёлым, но всё ещё недоумевающим голосом:       — Какие же мы дураки. Какие же люди дураки! Всё очень просто! Ты ведь смотришь на это всё и сам сходишь с ума!       Осознав, что совершил, Кунц скупо пожелал удачи, но Ваттель обнял его напоследок. Стало чуть легче. Уже дома Кунц решил, что Ваттель, в сущности, был прав, и он любил не человека, а жизнь и её удовольствия. Долгое время Кунц убеждал себе, будто в нём было нечто особенное, отличающее его от остальных юношей. На деле всё было проще.       Днём Кунц договорился встретиться с дядей у церкви на Фридрихштрассе. Церковь стояла почти вплотную к зданию Административно-хозяйственного управления, где он работал, поэтому Кунц не спешил, но всё равно пришёл раньше на полчаса. Сперва он сел ближе к алтарю, но потом ушёл вглубь, испугавшись излишнего внимания.       Закончив молиться, он обратил внимание на пастора. Тот задумчиво стоял у статуи Девы Марии, перекатываясь с пятки на носок. Та же сутулость, взгляд, похож даже голос. «Герман мог бы быть таким, — с грустью подумал Кунц. — Если бы всё пошло иначе». Кунц вспомнил, как в детстве они строили на чердаке крепость из подушек. Они постоянно спорили, кто из них будет королём, а кто — солдатом. Герман всегда хотел быть тем, кто защищает, а теперь…       Стало неуютно. Слишком многое изменилось за три года. Дядя сел рядом и бережно выправил воротник рубашки, сбив с мысли заботой, к которой Кунц не привык. Костюм на нём сидел свободно или Кунц уже успел забыть, каков дядя без формы. Он выглядел поникшим и болезненно задумчивым.       — Что с тобой? — спросил Кунц, почувствовав скверную дрожь в груди. — Что-то случилось?       Дядя приложил палец к губам и поднял голову. Следом посмотрев на тёмно-синий, расписанный золотыми кругами купол, Кунц не нашёл нужных слов.       — Похоже, нас снова ждёт война, — ответил дядя тихо. — Было бы лучше, если бы ты пошёл ко мне в ведомство.       Кунц проехался ладонями по брюкам, скрывая дрожь. До этого дня он не хотел верить, что война возможна.       — Я так не могу. Ты говорил, мы уже победили.       — Победа, Кунц, не бывает бесплатной. Платит кто-то, и лучше, если не ты.       — Но ты же сам…       — Я многое говорил, — перебил его дядя. — О, Кунц, во мне полно бравады и лихости. Я — вечный мальчишка. Мне было семнадцать, и я думал, что всё понимаю. Я всё ещё думаю, что понимаю. Прости мне мою слабость.       — В любом случае, я согласен с отцом и хочу поступить по совести, — признался Кунц. — В СС говорят, что мы защищаемся от коммунистов, но это не совсем так. Я не хочу врать себе.       Дядя посмотрел пристально.       — Что ты называешь совестью?       — Делать то, что считаешь правильным, даже если сложно и никто тебя не понимает.       — Видишь, уже сложно, — намекнул дядя с улыбкой. — Знаешь, у каждого своё «правильно». Моё поколение — дети потерянные, брошенные и изгнанные отовсюду. Мы не выбирали, а просто пытались найти хоть какую-то точку опоры. Мы так хотели, чтобы у вас всё было хорошо.       Кунц не ответил, внутри всё сопротивлялось.       — Кто думает, что сам может решать, что добро, а что зло, часто ошибается, — сказал он всё же. — Мне кажется, что так.       Дядя встал и медленно перекрестился.       — Погода хорошая. Пройдёмся? — предложил он, и Кунц не смог отказаться.       На улице дядя протянул портсигар.       — Я знаю, что ты куришь. Не стесняйся, бери. Мне нужна помощь.       Они зашли за угол, скрывшись от взгляда Христа, закреплённого на фасаде церкви. Курили молча. Дядя наблюдал, как едут машины, как солнце ласкает небо и подсвечивает золотыми чешуйками рябь крыш, а Кунц время от времени бросал взгляд на ожог. Он не знал, каково это — жить с таким лицом, даже представить не мог.       — Всех похоронил, — вдруг сказал дядя. — В деревне умирали то от гриппа, то от голода, и я очень боялся за Лорхен. Как бы она прожила на ломте хлеба в день?.. Что бы я не говорил, твой отец — хороший человек.       — Я понимаю, — признался Кунц.       — Не до конца, — дядя опустил голову, словно постыдился своих мыслей. — Мир не делится на хороших и плохих, а на тех, кто действует, и тех, кто наблюдает. Тебе нужно стать жёстче.       — Наверное, ты прав. Прости меня, — сказал Кунц и, чуть поколебавшись, взял дядю под локоть. — Пойдём к нам. Мама собиралась испечь пирог.       — Сперва документы, — осадил его дядя, чуть отстранившись. — Четыре стопки, Кунц.       — Не пройдёт и двух часов, как я закончу.       — Ещё про «Демиана», — сказал дядя важным голосом, когда они свернули к Прагер Плац.       — Я уже начал читать, — кивнул Кунц. — Странная книга, но интересная.       — Это очень важная книга, и для меня, и для тебя.       Эти слова необычайно взволновали Кунца. Когда дядя покинул дом, он сел за книгу, но так и не смог продраться через вторую главу — Демиан казался обычным, ведомым и невнятным героем, а он привык подчёркивать в книге выдающиеся идеи.       Промучившись полчаса, Кунц отложил книгу и решил повторить математику. До выпускных экзаменов оставалась неделя.       Герман сделал всё, чтобы унтер-офицеры забыли о проступке Кунца. Он получил высший балл за военную подготовку, а школу закончил с отличием, но, правда, не без ухищрений. В последний учебный день Кунц тайком пронёс в класс бутылку венгерского коньяка, завернутую в бумагу. Оставшись вдвоём с Беккером — учителем математики, он поставил бутылку на стол и сказал уверенно, как сказал бы отец:       — Я хотел поблагодарить вас, герр Беккер. Если бы вы могли ещё раз взглянуть на мою домашнюю работу...       Беккер оттолкнул бутылку. Он долго молчал, и Кунц уже начал думать — всё кончено, зря сказал лишнее. Он никак не ожидал, что Беккер задержит взгляд на его лице и вздохнёт.       — Раз вы просите… А бутылку уберите.       На экзамене Беккер задавал лишь те вопросы, на которые Кунц отвечал на промежуточных экзаменах, и без запинки. Получив «отлично», Кунц малодушно пожалел, что отец никогда не бил его по лицу — так бы он стал отличником с младшей школы, а получив право сдать всего лишь два вступительных экзамена в Берлинский университет, решил, что любые средства хороши, и всё, что может привести к успеху, должно быть использовано. Такие привелегии давали «перспективным кандидатам из молодёжи Рейха» — тем, кто не имел еврейских родственников до третьего колена и проявил «характер, достойный будущего германской нации». Кунц подходил под всё.       Выпускной вечер проходил торжественно. Главный зал школы, некогда лютеранской гимназии, украсили красно-чёрными драпировками, свисающими с потолка до самого пола. В глубине, над сценой, повесили портрет Гитлера и три огромные свастики. Хоть он и смотрел на выпускников суровым взглядом провидца, казался незначительным и даже несколько лишним. Молодые люди надели чёрные костюмы, девушки пришли в кипельно белых блузах. На первых рядах расселись чиновники, партийные кураторы, представители Гитлерюгенда и приёмной комиссии Берлинского университета, и начали скромно переговариваться друг с другом. Вскоре на сцене выстроился духовой оркестр. Он исполнил сначала марш Шпеера, потом торжественную версию Deutschland über alles.       Кунц стоял среди выпускников в новой рубашке, немного маловатой в плечах, и представлял, как получит учёную степень и будет так же сидеть на выпускных вечерах. Один профессор пожал руку, когда он вышел за аттестатом. Прикосновение сильной влажной ладони придало столько сил и уверенности в себе, что Кунц решил больше даже не думать про отца и их спор.       В школу пришли все: отец с матерью, Ватель, дядя с семьёй. Посадив тётю в самый центр, он прошёл на свободное место неторопливо, чуть раскачиваясь. Когда его наконец заметили, многие встали. Профессор латинского, старик Грайнер, даже надел очки. Партийные кураторы протянули руки, а худенький человек из комиссии Берлинского университета с аккуратно подстриженными усиками вдруг начал рассыпаться в любезностях.       — Герр штандартенфюрер! Какая честь, — кивал он.       Кунц наблюдал за этим с нарастающим беспокойством. Его аттестат теперь казался немного не его.       Под конец официальной части подошёл Герман, и они скрылись во дворе, чтобы покурить. Стояли в тишине, но эта тишина была приятной, завораживающей, наполненной теплотой. В школе Кунц был примерным учеником, поэтому так и не завёл друзей, а знакомые вряд ли расстроятся, если не найдут его рядом во время прогулки по Берлину. Кунц не сказал бы, что не хочет дружить, просто ему ни разу не встречались люди, которые смогли бы хоть в чём-то превзойти Ваттеля или хотя бы Германа.       — Может, поедем домой? — намекнул Кунц.       Герман грозно выпустил дым через нос, но согласился:       — Кунц, это твой праздник. Делай что хочешь.       — Своруем у дяди бутылку коньяка, — сказал Кунц. — Может, сам отдаст?       Герман кивнул серьёзно и окликнул Ваттеля, у которого уже завязался разговор с незнакомой девицей. Взяв её адрес, Ваттель пообещал устроить Кунцу лучший праздник в его жизни, но чуть позже — как-никак, он договорился провести выходные вместе с Викторией. Кунц кивал, хоть и понимал, что наутро Ваттель даже не вспомнит об этом.       Праздник в доме Франке прошёл по-семейному тихо. Герман и Кунц уединились на втором этаже, пили вино и говорили, говорили, говорили… Кунц — про своё ушедшее детство, кино, книги, делился мечтами о будущем; Герман — про одиночество, трудную армию за плечами, но Кунц не придавал значения его словам, им было хорошо.       Поздним вечером в комнату забежала Николь с бутылкой коньяка в руках. Смеясь, она рассказала, что фрау Томас отпила глоток, пока убиралась, и попросила подстроить несчастный случай. Фрау Томас очень боялась гнева дяди и часто охала: «А кто его не боится?», но Кунц не верил ни ей, ни отцу, ни его сослуживцам и никогда не видел дядю в гневе, в котором развернулась бы вся его чудовищная сила. Бутылка была разделена на троих.       Наутро дядя сделал подарок, о котом можно было только мечтать. Угадал, как и всегда. Кунц проснулся рано, Герман только закончил допивать коньяк за маленьким приоконном столиком, и сделал вид, что спит. Кунц не стал тревожить его и тихо застелил кровать.       В столовой сидела Николь и пила чай с бутербродами. Она таинственно улыбнулась, когда Кунц взял чайник, который фрау Штосс так кстати оставила на столе.       — Почему же вы так любите искусство? — заговорчески спросила она.       — Потому что искусство красивое, — ответил Кунц.       — Совершенно нет, не ври! Красивое — это ожидаемое, без подвоха.       Кунц рассмеялся. Николь видела его насквозь.       — Потому что искусство позволяет размышлять о природе времени и вещей.       — Другое дело, — улыбнулась Николь и отдала записку. — Читай быстрее, Кунц!       Кунц пробежался взглядом по тексту: «Кунц, в Кёрнерпарке открыли орнаментальный сад. В полдень там особенно красиво». Он подумал, что именно так должна выглядеть настоящая семья.       — Сперва только покормлю собак, — спохватился Кунц.       — Фрау Томас как раз приготовила сало.       Кивнув, Кунц влетел в кухню и заметил холщовый мешок рядом с бельевой корзиной. Собаки жили в дальнем сарае, рядом с лесом. Кунц жалел их, хоть они все были беспородными, когда-то подобранными с городских улиц и не могли мечтать о лучшем доме. Шесть лет назад своей скоростью и проворностью собаки дяди могли посоревноваться с борзыми; сейчас же они доживали последние годы и млели от редкой подачки. Кунц не знал, бросил ли дядя охоту из-за зрения, но так и не решился спросить. Разговор в церкви подтолкнул к мысли, что касаться темы войны не стоит, а их отцы до сих пор чувствуют огромную вину.       Открыв дверь, он освободил мешок. Четыре худые собаки подлетели к салу и зажевали. Кунц погладил одну по голове. «И зря дядя говорил, что охотничьи собаки злые, — думал Кунц, смеясь, — вот, такие как все, если их покормить».       В названное время Кунц стоял перед входом в галерею Кёрнерпарка. Людей было много — все пришли посмотреть на новый сад. В клумбах тучно розовели пионы, жались друг к другу альпийские эдельвейсы, робели от нежности розы.       Кунц глянул на солдат, охранявших вход, и восторг тут же отступил перед мыслью: «Вот кому нет дела до красоты. Им даже нет дела до добра и зла!» Вскоре из дверей вывалились четверо с огромным плакатом в руках и растянули над входом. «Дегенеративное искусство» — так называлась выставка. Следом за солдатами вышел дядя, широко улыбаясь.       — Я так рад, что ты пришёл. Райский сад, верно? — спросил он, пропуская Кунца вперёд себя.       — Да, дядя. Я никогда ещё не видел такой красоты.       — Вместе с цветами из Баварии привезли биологов. Представляешь, никто в Берлине не может вырастить эдельвейсы, но твоя мама мечтала снова их увидеть.       Пока дядя говорил, они вошли в низкое помещение, освещённое узкими матовыми оконцами. Вдоль стен стояли холсты, бюсты и необычные скульптуры, которые, видимо, нельзя было рассматривать, и Кунц упустил возможность, постоянно отвлекаясь на солдат, которые приветствовали дядю. В главном зале галереи пахло настоящей масляной краской, душистым деревом, застиранным хлопком. Кунц замер, едва переступив порог. Увиденное поразило его! Буйство цветов, парадоксальные формы, геометрические фигуры и даже газетные вырезки слились на холстах в едином порыве, в желании стать чем-то большим, чем просто картинами.       — Мне посчастливилось побывать на этой выставке ещё в тридцать седьмом году, — сказал дядя. — И скажу тебе, Кунц, по секрету: ни одна выставка ещё не вызывала у меня столько эмоций. Ты — первый, кто увидел её в Берлине.       Потом он негромко покашлял, и Кунц понял, что увлёкся, рассматривая очень близко картину «Распятие Христа». В ней не было ничего омерзительного, разве что кладка краски, тонкая и в то же время темпераментная, вызывала тревогу.       — И это — дегенеративное искусство?       Кунц снова посмотрел на дядю, но тот улыбался нежно и ласково, и промолчал. Он прошёлся по галерее, но уже ни к чему не присматривался. Стены были исписаны оскорбительными лозунгами: «болезненность воображения», «утрата здравого смысла», «моральное разложение», «утверждение человеческого идеала в виде идиотов и кретинов», «порождение безумия, дерзости и дегенерации». Однако пропагандистский спектакль так и не смог перекрыть восхищение их смелостью и открытостью.       — А знаешь, дядя, — сказал Кунц, вернувшись обратно. — Мне очень нравятся эти картины. Когда я их рассматриваю, они вызывают вопросы.       — Когда всё ясно и понятно — это хорошо. Но когда что-то неясно — это тоже хорошо, — ответил дядя, положив руку ему на плечо, — и мы учимся, задавая вопросы. Но сейчас не на все вопросы можно получить ответы, мой мальчик.       — А, штандартенфюрер Франке.       Кунц обернулся и увидел, как в зал вошёл человек в сером костюме и встал в шаге от них. Лицо его было худым, волчьим, отмеченным широким ноздрями, а взгляд — цепким, словно насечки на рашпиле.       — Штандартенфюрер, — сказал он, махнув указательным пальцем, — я не знал, что у вас есть сын.       — Это мой племянник, рейхсминистр.       — Поразительная схожесть. — Рейхсминистр бросил на Кунца быстрый взгляд и распрямил плечи. — Поразительная. Как вам выставка, молодой человек?       — Всё, что здесь показано, вызывает у меня лишь гнев и отвращение, — соврал Кунц и почувствовал, что дядя ослабил хватку.       — Отличная вам растёт замена, — улыбнулся рейхсминистр. — Эта мерзость создана коммунистами и евреями. Штандартенфюрер, вы обязаны подчеркнуть вырождение представленных направлений.       — Мы как раз занимаемся этим, рейхсминистр. К вечеру доставят рисунки пациентов психиатрических клиник и фотографии калек.       — Геббельс оценит вашу откровенность.       Дядя попросил подождать его в парке. Как только Кунц вышел на воздух, достал сигарету из внутреннего кармана, застёгнутого на пуговицу, чтобы случайно не попасться, и закурил. Солдаты на посту гоготали — они были до одури рады встречей с заместителем Геббельса, но Кунц не чувствовал трепета и вообще не нашёл в разговоре с ним ничего интересного. Молчаливый взгляд Христа принёс намного больше откровений.       Через неделю Кунц подавал документы, чувствуя себя потерянным: был большой наплыв поступающих, университет отменил все льготы. На первом собеседовании отсеяли всех, кто, как говорил Герман, «пренебрёг интересами коллектива» — не закончил Имперскую службу труда или производственную практику. Кунца проверяли с дотошностью и пристрастием и в конце концов отправили пройти комиссию на соответствие арийской нации. В другой ситуации Кунц бы посмеялся над их слепотой, но тем утром все шутки казались плоскими, к тому же у него было плохое предчувствие, которое никогда ещё не обманывало.       Комиссия заседала прямо в университете и состояла из работников административно-хозяйственного управления СС. Кунца узнали, измерили голову по лобно-затылочной окружности, но не стали сравнивать цвет волос и глаз с образцами, потому что хвалиться было особо нечем — Кунц был пруссаком, похожим не на германца, а на балта, к тому же рыжим, — и присудили ему категорию «1-В», что означало «истинный ариец».       Аудитория, в которой проходили экзамены, была похожа на амфитеатр: ослепляюще светлый, с высокими потолками и белыми стенами. Разморённый красивыми видами, жарой и плохим сном, Кунц пропускал все слова профессоров мимо ушей, все задания по английскому слились для него в пятно — чёрное, точно воронка. Когда он сдавал латынь и немецкий, он был абсолютно растерян, несобран, из-под пера не вышло ни одного связного предложения. Кунц понял, что устал. Он уже был готов забыть о будущем, о событиях, которые ещё даже не были известны. Как же быстро он устал!       Однако перед последним экзаменом хандра его оставила. Потеряв всякую осторожность, Кунц запросил в деканате промежуточные списки. Его могли принять, но только в последней тройке. Тогда-то в нём и взыграло обычное чёрствое самолюбие. Дилетант Мюллер и дурак Ганс, его одноклассники, прошли одними из первых, хотя он понимает литературу лучше них, потому что не представляет без неё своей жизни! Разозлившись на себя, Кунц излишне сурово рассудил: «Если ты сейчас не покажешь свои знания, то будешь настоящим глупцом!»       Он пришёл сдавать отечественную литературу, имея несомненную уверенность в божьем присутствии. Получив лёгкое задание, Кунц рассказал всё, что знал про Гёте и Шиллера. Всмотревшись в лица профессоров, до его ответа бледные, отстранённые, он понял, что впечатлил всех, кроме сутулого мужичка в очках, чей череп блестел лысиной, а ноги едва доставали до пола. Он буркнул что-то под нос, и Кунца вежливо попросили подождать за дверью.       Кунц так нервничал, что у него потемнело перед глазами. В голове эхом разносился отцовский бас, он не хотел проигрывать. Вышагивая по коридору, Кунц попался на глаза уборщице, которая тут же стала его заговаривать:       — Что, не принимают?       — Простите?       — Декан, говорю, злой сейчас. Да и зачем вам это, молодым?       Вовремя замолчав, чтобы не сказать глупость, Кунц опустился на скамью. «Бог не мог меня подвести. А если всё-таки подвёл? — думал он. — Я ведь достоин учиться». Вскоре подтянулись абитуриенты, чтобы увидеть окончательные списки, но его всё не приглашали. Когда безразличным стало всё, что тревожило до этого, дверь открылась. Сказали:       — Пройдите.       Кунц встал перед комиссией. Они посмотрели на него как овчарка смотрит на подбитую серую перепёлку. Декан медленно писал что-то огромной красной рукой. Когда перо опустилось на стол, он сказал:       — Герр фон Мельсбах, мы ознакомились с вашими результатами, с анкетой, с характеристикой от гимназии… И с вашим родством.       Он сделал паузу. Остальные члены комиссии по-прежнему не произносили ни слова.       — Вы произвели впечатление на экзамене по литературе. И, тем не менее, мы не можем вас принять.       Кунц опешил. Он ожидал всего, но только не этого ледяного тона и этих слов.       — Прошу прощения... — он подошёл чуть ближе. — Вы не могли бы объяснить?       Декан посмотрел на него раздражённо.       — Сейчас у нас изменились приоритеты. Университет перестаёт быть средой для праздной интеллигенции. Нам нужны рабочие кадры, люди с практикой, те, кто прошёл трудовую службу, кто знает производство. Академическая изысканность — это роскошь мирного времени, — декан сцепил руки в замок и поднёс их к самому носу. Немного подумав, он добавил: — Кроме того, ваша фамилия часто встречается в высших эшелонах СС, и это накладывает определённые ожидания. Да, ваша принадлежность к категории «1-В» подтверждена, но этого недостаточно. Время серьёзное.       Кунц не помнил, как оказался в коридоре, где дожидался вердикта, и сколько простоял у доски, ожидая увидеть на листах своё имя. Выстраданное и вымоленное место. Его не было в списках. Его не было в списках!       Кровь застучала в висках. Он влетел в первое попавшееся кафе, чтобы выпить кружку пива. Не успел Кунц подойти к стойке бара, как его затянули в вихрь радости: майская кампания закончилась полной победой над Францией. Хмель быстро вытеснил злобу, стало весело, но потом Кунца придавило, будто каменной плитой. В голове нарисовалось торжествующее лицо отца, деньги и дом, переданные Герману, раздосадованное и слегка раздражённое «ничего» дяди. Его ждал позор неудачника и унылое прозябание на заводе.       «Позор! Позор! Позор!» — скандировал голос в голове, слившийся из голосов близких людей. Так Кунц дошёл до окружного военного управления. Он долго стоял у входа, размышляя, будет ли работа на заводе лучше вермахта. Как только в дверях появились офицеры и смерили его взглядом, в Кунце взыграла гордость, и он просто не смог уйти.       Кунц выкурил сигарету и попросил пропустить его. Он записался добровольцем.

***

      Тем временем Герман пил кофе и наблюдал из окна столовой, как по плацу шеренга за шеренгой идут солдаты. Утром объявили, что в лагерь приедут офицеры из командного центра, поэтому офицерам устроили королевский обед, а солдат приодели и накормили мясным рулетом, чтобы на их физиономиях появилось выражение участливости и готовности. К тому же был повод отпраздновать: вермахт блестяще доказал свою жизнеспособность, прочность и непобедимую силу.       Герман закурил, и удовольствие накрыло с головой. Пахло мясом и капустой, и все эти запахи оживляли воспоминания о сытном обеде. Как закончит пить кофе — попросит ещё чашку. Вечером Герман приедет в Берлин, разопьёт бутылку шнапса, потом зайдёт к Кунцу, чтобы поздравить с поступлением. Герман ничуть в нём не сомневался.       Из размышлений вывел громкий баритон Майера. Скоро и он возник перед столом, подозрительно весёлый.       — Стыдно, мой друг. Стыдно! — воскликнул Майер и сел напротив. — Сигаретку под кофе курят пацифисты и демократы.       — И немцы, первыми вошедшие в Варшаву, — подыграл ему Герман.       — Хорошо, лейтенант, хорошо, — усмехнулся Майер. — Шутку расскажу. Фогеля назначили командовать батальоном. Трусливая крыса. Как он за год майора получил? Может, и меня повысят?       Герман сделал долгую затяжку. Больше он не слышал ничего, что говорил Майер. Он снова задумался о неминуемом наказании, которое сам бог представил как стечение обстоятельств и совершенно необъяснимую с точки зрения логики череду событий. В голове замелькали воспоминания.       Поляки обороняли почту четырнадцать часов. Контузило. Им поручили похоронить двадцать семь человек. Герман впервые увидел, что смерть бывает мучительной. Черепа мертвецов обтянуты кожей; она лоснящаяся, неопределённого жёлто-серого цвета с отталкивающим прогорклым запахом. Солдаты СС поставили поляков на колени. Кричали. Герман выкуривал сигарету за сигаретой. Головы словно бы не было на плечах. Мысли были короткими и спутанными. Фогель непрерывно наблюдал за ним. На нём был абсолютно чистый форменный китель. Фогель попросил Германа вернуться в госпиталь. Погладил по щеке, чуть ли не залезая пальцами в пустую десну. Так ласкают собак. Герман плюнул бы ему в лицо, но не посмел.       Поляков расстреляли.       Стало тихо.
354 Нравится 156 Отзывы 185 В сборник
Отзывы (12)