Разговоры о

NC-17
Завершён
127
автор
Фэндом:
Размер:
104 страницы, 38 686 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
127 Нравится 57 Отзывы 70 В сборник

Глава IX

Настройки

То, что кто-то справляется со своими демонами легко, вовсе не значит, что в этом нет ничего сложного.

Лишь один вопрос интересовал Чимина перед листком бумаги: сколько раз можно изменить себя и это всё ещё не будет считаться убийством? Он вздохнул. Рука слабо дрожала, когда утреннее солнце осветило кухню. Его желание было простым и ужасающим одновременно: выразить собственные мысли. Но как выразить то, что в своём хитросплетении завязано столь туго, что лишь ножницы и нож способны сделать хоть что-то? Шаг за шагом. Один вперёд — два назад. Ему бы хотелось дойти до состояния независимости от среды: внедряясь в общество, не изменять своих личностных качеств; выходя из него, не меняться. Вот он — Пак Чимин, возможно, запутавшийся и потерянный, но страстно желающий отыскать конец этого клубка и разматывать, разматывать, разматывать. Дойти до сердцевины. Дойти до себя. Чимин не знал, с чего следовало начать: с души или рубашки. Он не был уверен, что сможет преобразовать в слова собственную кровь, истекающую из ран разорванных, обглоданных уличными хищниками-людьми, цвета так и не прошедшей любви. Слова — это смерть в руках неопытных. Слова — это исцеление в ладонях детей. Слова — это не рубашка, но обязательно и о ней тоже. Потому что под рубашкой — душа. И за каждой этой белой, кремовой, лимонной, бирюзовой, чёрной, фиолетовой тканью сердце трепещет, бьётся, изнывает, молит и разбивается. Раз, два, десять — столько, сколько выдержит; столько, сколько пожелает. Истерзанный в руках лист бумаги позабыл изначальный цвет, но помнил о корнях — сделан он из того, что дышало, развевалось по ветру, шелестело своими листьями нежными, опадающими. И записи на нём жили тоже, напоминая о далёком, забытом прошлом. Чимин писал с паузами, раздумывая после каждой строчки, но не зачёркивая ни-че-го, ни единого слова, ни одной буквы, — «потому что корни — это важно», — потому что каждая эмоция, что составляла его личность, идентичность, образ была. И он не возжелал отправить её в ад. Впервые за 23 года жизни он разрешил чувствам прорастать сквозь бумагу, являя миру живой цветок: себя. Он писал о том, что любовь не всегда должна ранить, но она ранит; что, вообще-то, если честно, если совершенно откровенно и без прикрас, мы сами раним себя, ожидая от людей того, чего они не в силах дать; того, что следовало бы дать себе лично, с гордостью, нежностью, трепетом: «Посмотрим, я сам, у меня получилось, видишь? Видишь? Почему ты не смотришь?». И буквы растекались по забывшей свой вид, но не дом бумаге, и листы шелестели словно на ветру, и он совсем не понимал: это звучат деревья или его сердце. Губы двигались в такт пляшущим буквам, но он был уверен, абсолютно точно и наверняка уверен, что никогда бы не произнёс всего написанного вслух. Никогда не смог бы озвучить, что он предпочёл быть понятым, нежели любимым. И дилемма, этот рок судьбы, удар собственного кулака в челюсть заключались в том, что он и сам себя не понимал. Когда ему было пять, он кивал на фразы мамы о том, что «мой сын — хороший мальчик», не понимая значения слова «хороший»; когда десять — говорил, что он прилежный ученик и заботливый друг, но забывал озвучить «и не желаю быть таковым»; позже, гораздо позже, когда раздавался звонок посреди ночи, он выслушивал негодования матери, затем отца, затем отца и его сына, и святого духа, и совсем забывал послушать себя. «Иногда я вспоминаю, что это всё — не обо мне, — пишет он, марая грифелем пальцы, стол, душу, — но что тогда обо мне?» И пишет, и пишет, и пишет, и пишет, и пишет, и пишет, и пишет, и пишет. Люди могут не понимать друг друга, куда важнее — понимать себя. И он не уверен, являлось ли это оправданием. Быть может, объяснением? Раскаянием? О, Отче, я согрешил, но дай мне шанс, дай всего один шанс, и всё не изменится. Нет, тогда не давай, я дам себе его сам. И тогда, быть может, хотя бы тогда, изменится хоть что-то. Шанс этот он действительно подарил себе сам. Он спрятан в письме, за тонким слоем плотной бумаги, и отправлен туда, где его не ждали. И адресат прочтёт там: «Ошибаясь, мы находим правильный путь», «То, что происходит внутри, поневоле вырывается и наружу», «Если ты пожелаешь принять меня спустя время, возможно, я приду обратно». «Если нет — я пойму». «А ты?» Людям следует давать право на несчастье. «Знаешь, — пишет он, — вся эта кровь однажды не была красивой. Она была красной». Чимин запечатывает письмо, — руки дрожат, волнение сжимает горло, — и оставляет на кухонном столе. Рядом стоят две пустые чашки, изнутри обрамлённые кофейной гущей. На конверте всего одно слово: «Юнги». Он задвигает стул, выключает свет и прикрывает дверь с обратной стороны. Юнги перестаёт делать вид, что спит. За всю свою жизнь Хосок повидал много жестокости, но не видел никого более безжалостного, чем он, обращающийся сам к себе. Возможно, он слишком рано прозрел. Возможно, он слишком рано научился молчать. Возможно, он всё ещё не мог решить: убить себя или полюбить. Он сделал глубокий вдох. Спина его ровная, плечи расправлены, — он более напоминал скульптуру Будды, нежели ныне живого человека, — руки сложены на коленях. Временами единственный способ разорвать круг одиночества — знакомиться с собой. Из раза в раз. Изо дня в день. Кончики пальцев водили по ткани брюк, собственной коже, ногтям, — это знакомство было приятным, — затем опустились на траву, ощутили капли утреней росы и рыхлость земли. Вдох через нос, выдох через рот. Основное правило медитации, считал Чон, было не в расслаблении, а в познании себя через окружающий мир: запахи переплетаются, ощущения напоминают о том, что ты жив, — для подтверждения этого не нужен кто-либо, — что ты дышишь, чувствуешь, и что мир вокруг тебя тоже. То, что окружает людей, имеет свою собственную историю: маленький камень когда-то был частью великой скалы, что разбилась об удары стихии, жестокости и случайности; роса — слёзы соседского мальчика по потерянной любви; в воздухе смешиваются ароматы любимых духов его бабушки, выпечки и слюны давно погибшей собаки. Мысли приходили и уходили, он лишь смотрел на них, как на пешеходов. Также и с людьми. Чон сделал новый вдох, и его тело наполнилось жизнью извне. Спокойствие — это контроль, а контроль — это выбор. И он желал иметь возможность выбора. Быть может, всё, что просит человек, уже есть в нём самом. Быть может, мы не в состоянии разглядеть того, частью чего не являемся. Быть может, Хосок искал вовсе не любовь, а себя. Быть может, это одно и то же. Из динамика телефона полилась нежная мелодия. Таймер. Для всего должно быть своё время: для медитации — двенадцать минут, для сна — шесть часов, для любви — один человек; чудовищно большая цифра. Временами он спотыкается о собственные ноги, делает ошибки, — правильные ошибки, — и рушит обещания, данные себе. То, что кто-то справляется со своими демонами легко, вовсе не значит, что в этом нет ничего сложного. Хосоку — сложно. Но он старается. Он пытается быть пространством, в котором сам нуждается: дышит глубоко, позволяет мыслям приходить и уходить, людям — говорить и молчать, себе — жить. Он верит, что в любви стоит отдавать: слышать, вникать, заботиться обоюдно; ему следует обращаться так с собой. Знал ли кто, сколь жестокое отношение к себе пришлось пережить человеку, чтобы стать столь нежным к другим? Страдание порождает сострадание. Поэтому он выключает таймер, отряхивает брюки, — трава извечно маркая ранним утром, — и разрешает себе идти дальше. Когда-нибудь, в одну из утренних медитаций, — быть может, в очереди за хлебом, в больнице, посреди наземного перехода или в разделе «фантастика» книжного магазина, — Хосок встретит человека, которому неважен пол, возраст, тело, глаза, как не имеют значения они для него самого, и услышит: «Пахнет слюнями моего Риччи; мерзкий запашок». Тогда он засмеётся, уронит книгу, что раскроется на развороте с изображением леса, и чужая протянутая рука с его собственным сердцем станет точкой, к которой всё изначально стремилось. Через месяц и два дня он ответит: «Слюнями Риччи и выпечкой из соседней лавки». Привычная жизнь Чонгука так и не оправилась от принесённых изменений. Каждое движение в жизни, что порождали слова, хоть и не меняло его внешнего вида, — он всё также любил чёрное, носил объёмные вещи (и молча скрывал информацию о купленной специально для Тэхёна голубой футболке, выдаваемой за свою), — но видоизменяло его взгляд: на некоторые вопросы, на закатное солнце и на самого себя. Особенно, на самого себя. А если мнение человека относительно собственной личности меняется, то та же тенденция ждёт и то, что его окружает; Чонгук преображался изнутри и то, что он видел вокруг после, восхищало его. Глаза его были теми же, но чувства — глубже. Золотые листья возвышающегося над ним дерева танцевали на ветру. Солнце прощалось со знакомыми лицами, — недалеко от Чона двое друзей выгуливали собаку, чуть дальше одинокая девушка писала конспект, — ожидая встречи с только-только проснувшимися людьми там, на другой стороне. Возможно, так со всем: с уходом света всегда остаётся лучина — ты сам. Чонгук расположился под деревом выпускников, что на закатном солнце отливало благородным жёлтым; руки его оставались пусты, учебники запрятаны в лежавшей рядом сумке; трава приятно щекотала ладонь правой руки. Он дышал глубоко. Страстно желая найти человека, с которым желал бы поговорить, Чонгук был не до конца честен с собой. На деле, он искал того, кто разрешит ему поговорить с самим собой. «Твои чувства важны» вместо «это ерунда», «мне важно услышать твоё мнение» вместо «я не знаю, что ответить на это», «ты интересный» вместо «ты странный», «с тобой спокойно» вместо молчания. И сейчас, сидя на холодеющей к вечеру земле, он понял, что так отчаянно желал поговорить именно с собой. Услышать себя. Понять. И то ощущение покоя, что он испытал, достигнув цели, стало для него важнейшим. Фундаментальным. Улыбка, что появилась на губах при воспоминании о Тэхёне, отразилась в мягкости травы, тепле ветра, звучании листьев. Он был счастлив. В кармане завибрировал телефон. Чон вздрогнул. Солнце было всё также прекрасно, — ничуть не хуже любого из предыдущих дней, — когда он прочёл на дисплее: «Оценишь?» и прикреплённый аудиофайл. Ни секунды не думая, он нажал «воспроизвести». Возможно, в этом и смысл: не колебаться, желая познать человека рядом. Возможно, в этом и смысл: позволить узнать себя. Несвойственная Чонгуку дрожь окатила тело с первых фраз: слова переливались кобальтовым, берлинской лазурью, сапфировым, обвивая по рукам и ногам тягучестью чужого тембра голоса, утаскивая под толстый лёд собственного озера; рассказывая о своих ранах. Но за словами были чувства, и Чон не мог не слышать их. Чувства эти ломали рёбра, выкрикивая «я — не только лицо», «у меня тоже есть чувства», «мне больно», «ты понимаешь?», «понимаешь ли ты?». Чонгук понимал. Хорошо понимал. Под тёплым ветром кожа холодела, выдавая искренность чувств: Чон был потрясён. Человек долгими годами копил в себе боль, заглушая каждое «не делай глупостей, Тэхён-и», за которым скрывалось «надо быть удобным, чтобы тебя любили»; игнорируя собственные потребности в близости, разговоре, объятьях, ибо вновь и вновь они оборачивались против: «Мне нечего ответить на это», «Я не знаю, как правильно поддерживать», «Я слишком погряз в собственной боли, чтобы слушать о твоей»; молча реагируя на стремление к телу, не видя глаз напротив. Долгими и холодными годами чувства его тлели в пучине сознания, — огонь сопротивления лишь усиливал пламя, — и желали вырваться наружу, исполосовав тело болезнями, хроническими и сезонными, мучительными и быстротечными, пока, наконец, не распороли грудную клетку, явив Чонгуку белую амброзию. Цветок этот, по его мнению, был великолепен. С последними нотами прозвучавшей в его наушниках души остановился и мир: люди всё также ходили туда-сюда, слышались крики и шёпот, волнения и покой, но сам Чон — посреди всего этого хаоса лиц — был статичен. Он, наконец, понял. Спустя месяцы разговоров, сотни поцелуев и тёплых ночей Чонгук смог осознать: найти искателя сложнее, чем того, кто заблудился; заблудившийся не считает себя таковым. Его окружали тысячи одиноких душ, боящихся близости столь же отчаянно, сколь желающих её, но они стояли. Протяни руку, и их останется недвижима. Ведь, по правде говоря, — между нами и никем более, — кто-то не желает менять что-либо в своей жизни. Их устраивает собственная боль. Им по нраву такая жизнь. И кто мы такие, чтобы считать их путь неверным? Чонгук улыбнулся. Какова вероятность найти двух людей, стремящихся к глубокой привязанности? Какова возможность встречи тех, кто не боится искать ответы в собственном сознании? Отвечающих честно, без утайки, в первую очередь, от самого себя? И теперь Чон мог ответить: вероятность составляла библиотеку большого университета, желание уединения и двух людей среди пыли старых полок. Буря прошла над нами и в нас, но мы остались. И были счастливы этому. Возможно, в этом и смысл? На горизонте появилось знакомое голубое пятно. Чонгуку потребовалось несколько секунд, чтобы распознать знакомый тёплый кардиган и светлые волосы. Умиротворение уверенно и верно распространялось по телу. — Привет! — с разбегу повалившись рядом, несмотря на маркость травы, проговорил Тэхён. — Я знал, что ты тут. Рука Чонгука быстро нашла ладонь блондина; там было её законное место, считали оба. — Ты же был на встрече с друзьями? — тихо проговорил Чон, параллельно убирая телефон в карман. — Я понял, что не нужен там, когда одну и ту же историю пришлось рассказывать третий раз, — ответил Ким. — И решил, что есть место, где я нужнее. — Ты абсолютно прав, — улыбнувшись, проговорил Чон. Вопреки предсказуемости этого ответа, Тэхён растянул губы в счастливой улыбке. Его слегка отросшие светлые волосы ниспадали на лицо, обрамлённое закатным солнцем; голубой кардиган отливал всполохами вечера. — Прослушал твою песню, — сильнее сжимая ладонь, проговорил Чонгук. Тэхён удивлённо посмотрел на парня. — Я скинул её три минуты назад. — И тем не менее. — Ты следишь за сообщениями каждую секунду? — Твоими — да. — Три минуты, Чонгук! — Я люблю тебя, — и ответ этот заставил Кима замолчать. Удивление вперемешку с волнением озарило его лицо. Он глядел в глаза напротив и не мог сосредоточиться на одной точке: взгляд скользил по лицу, шее, волосам, и Ким боялся остановиться на чём-то одном. Боялся увидеть намёк на ложь, притворство, обман, шутку, неуверенность и сотню, сотню, сотню других таких неприятных чувств, когда речь о «я люблю тебя». Не из-за того, что фраза эта была неожиданной, вовсе нет, — люди кричат об этом изо дня в день; на прощание, в шутку, при встрече, — и даже не из-за того, что Ким услышал её впервые. Дело было в том, что она значила куда больше после того, как песня была отправлена. После того, как он открыл свою душу нараспашку, оставшись нагим. В каждом слове, каждой фразе, каждом придыхании её была история: посмотри на меня, я весь в шрамах, неужели я всё ещё тебе нравлюсь? Неужели ты не считаешь меня странным? Скажи мне? Мои шрамы красивы? Люди думают, что мы ищем любовь в худшие моменты своей жизни, но, на деле, мы в поисках её, потому что хотим, чтобы кто-то взглянул нам в глаза, разглядел в них уродство, отчаяние, застывшие слёзы, изрубцевавшие глазницы, и всё ещё выбрал нас. Он не нуждался в отвлечении, но ему было необходимо, чтобы кто-то увидел весь этот хаос и по-прежнему нашёл причину для любви. Ведь только тогда, увидев каждую белесоватую полосу на коже и под ней, можно было сказать, что его знают. И эти слова, брошенные уверенно и мягко, и эта рука, сжимающая ладонь, и этот мягкий взгляд, и эта любовь, с которыми Чон смотрел в глаза напротив, — в одни лишь глаза, не отводя взгляда ни на секунду, — имели удивительную силу. — Знаешь, говорят, — шёпотом проговорил Тэхён, всё ещё не в силах отвести взгляд от тёмных глаз, — Луна красива из-за того, что она далеко. Чонгук тихо засмеялся. Эта непоколебимая уверенность, с которой он притянул парня к себе, была абсолютна: посмотри, я безумно в тебя влюблён, полежи на моём плече, и твои сомнения рассеются; не сомневайся, не бойся, я видел твоё сердце, оно прекрасно. — Ты красивее любой Луны, Тэ, на расстоянии миллиметра. На тёплом плече, под лучами закатного солнца, — всё ещё прохладного для долгих прогулок, — Тэхён прикрыл глаза и вдохнул полной грудью. Он ощутил запах травы, свежести и дома. — Благодаря твоим глазам я чувствую себя красивым, — тихо проговорил Ким, так и не подняв более головы с плеча парня. Чонгук хотел было сказать, что дело вовсе не в его глазах; Тэхён и без того красив, даже не будь Чона рядом. Даже если бы они не были знакомы. Даже если бы прошли мимо, так и не заговорив, так и не доверившись друг другу. Ведь красота, если честно, — только между нами, помнишь? — не в глазах смотрящего, а внутри, вне зависимости от окружения. Ты прекрасен всегда. Но Чон лишь сильнее прижал к себе парня, поцеловал его светлые волосы и прикрыл глаза. Возможно, в этом и смысл. Вовремя промолчать.
Примечания:
127 Нравится 57 Отзывы 70 В сборник
Отзывы (20)