Теперь он знал, что слова - это не оружие, но инструмент: человек говорит о себе и лишь о себе, не пытаясь нанести урона; он преобразует в речь своё восприятие мира.
Капли чертили изящные узоры на бледной коже: реки ветвистые, берега их глубокие; ноги утонули бы по щиколотку у самой кромки воды. Юнги захлёбывался в их буйном течении, отчаянно пытаясь смыть с себя воспоминания под потоками холода. Он тёр кожу до красноты — наверняка останутся ссадины — и выкручивал вентиль синего цвета. Забыть — забыть — забыть. Но мысли бились о серое вещество, о белое вещество, о каждый нейрон в его уставшем мозге и напоминали о себе стервятниками, ястребами, коршунами. «Ты мне противен, — кричало сознание, — противен». Юнги осел на белый кафель душевой кабинки. После вечеринки у Чонгука прошло два часа. Мероприятие было прекрасно, не считая разбитого бокала и чуть-чуть более собранного Тэхёна, что под конец вечера не желал отлипать от своего любимого человека ни на секунду. Юнги был рад, что выбрался на эту встречу, где его (почти) брат, малыш Гук-и, явил миру свою натуру любящую и заботливую, ни капли не стесняясь этого. Отчасти, он завидовал Чонгуку: тот умел выражать свои эмоции явно, прямо, не причиняя людям ни боли, ни страданий. Мин так не умел. Его слова кусались, оставляя кровоточащие язвы, и напоминали о себе утром, днём, вечером и ночью; подтверждением тому был Чимин. Чимин, что смотрел на него так отчаянно, болезненно, не желая верить ни в услышанное, ни в происходящее. «Ты мне противен», — так он сказал ему долгие месяцы назад. Он отчётливо помнил последовавшее «очень смешно» и «ты же шутишь, Юнги?», помнил слёзы в уголках глаз, помнил торопливые шаги и отключенный телефон, что до сих пор перенаправлял на голосовую почту. Ему хотелось верить, что Чимин не выключал её сознательно. Слова умеют убивать; они прожигают рисунок вен, обнажая взору кости. Юнги знал это. И потому стоял под холодными струями, пытаясь выбить из головы собственные воспоминания болью, немым криком. Сидя на кафеле, обжигая кожу холодом, он думал о том, что это прогресс — принимать душ. Как только случилось то, что случилось, — в своей голове он именует ситуацию «это» — Мин был столь подавлен, что не выходил из квартиры неделю. Путь от комнаты до туалета занимал полторы минуты, вот и всё развлечение. Душевую он посетил спустя две недели и смог лишь посидеть на полу в одежде. «Тебе нужна помощь», — говорил Чонгук. «Как он себя чувствует?» — спрашивал Юнги. Чон лишь молча махал головой, поджав губы. Чимин думал, что сила — уметь говорить то, что думаешь. Юнги был с ним не согласен; он считал, что сила — уметь промолчать, когда чувства затмевают разум. Сила, которой он не обладал. Он пытался повторять себе это изо дня в день: «Молчи, не причиняй вреда». Повторял, повторял, повторял и в результате разбил собственную истину на острые осколки, что больно впиваются в босую ногу без возможности вытащить их руками; ходишь сутками, ступая на травмированную ногу и мечтая о том, чтоб эти стеклянные мучители не добрались до самого сердца. Юнги знал, что его партнёр был чувствительным, ранимым, нежным; знал и всё равно говорил. Его слова были правдой. Отчасти. Отвращение — дисциплинирующий механизм, цель которого — избежать поступков, что рассматриваются личностью как «неприемлемые»; иными словами, это реакция человека на то, что он считает неправильным в силу собственных установок. И установкой Юнги являлось отрицание чувств и избегание их. Достаточно прозаично, что у Чимина — тоже. Вот только способ реализации подобной установки у них отличался: первый обходил общество стороной, желая обезопасить себя, второй был частью коллектива, но лишь поверхностно, частично, для вида; они оба бежали от тьмы: с помощью света софитов, именуемых «общество» или же тусклого света кухонной лампы, имя которой «одиночество». Отсутствие разговоров, объяснений мотивов действий сыграло с ними на «зеро». Но вот что забавно: чувство отвращения — одна из самых неизученных эмоций, и она имеет свойство регрессировать так же, как образовалась: с изменением базисных установок. Юнги был примером тому. Путь, пройденный им от тревожно-избегающего типа до осознания необходимости изменений, занял несколько месяцев. Как оно обычно бывает, причиной изменений в нём стали изменения вовне: страдания от ухода близкого человека. Потому сейчас, спустя время, несколько унций осознания и две десертные ложки отрицания, с полной уверенностью можно заявить, что в разговоре человек говорит лишь о себе. И говоря об отвращении, он имел ввиду вовсе не Чимина. Сегодня он справился с тем, чтобы улыбаться Паку и принимать его заботу; делал это с садистским удовольствием. Каждое прикосновение, каждое слово, каждое «я помню» било по лицу от осознания: ты закончил это. Чонгук говорил, что это их общий труд — страдания, принесённые друг другу, но разве он понимал? Разве мог осознать, что Юнги любил и был любимым, а остальное неважно? Для него это «деструктивно», «вредно», «повод для терапии». Мин не хотел признавать его правоту. Но был вынужден. «Не делись со мной своим сердцем», — хотелось прокричать ему, смотря на улыбку Чимина, счастливый взгляд и мандариновый сок в стакане. Он выкрутил вентиль. Мысли всё ещё на месте, в черепной коробке. Домашняя одежда прилипла к телу, с рыжих волос падали капли, — «смена имиджа — смена жизни!», — когда Юнги лёг на диван. В книгах или фильмах не говорят о том, что любовь, дружба, симпатия заканчиваются не в одно мгновение; это путь, сложенный из множества шрамов, недомолвок, отчаянных попыток сшить, разорвать, склеить, сжечь, собрать. Потеря человека не происходит из-за одной причины. Процесс этот длительный, мучительный, страдальческий: вот вы смотрите любимый сериал, смеётесь, выглядываете чужие морщинки в уголках глаз, а вот — стена, что выросла за дни, недели, месяцы, годы. Вы старательно игнорировали эту стену — ерунда, это всего лишь стена — но она росла, увеличивалась перед вашим взором, пока не стала частью отношений. Я, он и тысяча кирпичей; на каждом из них слово, и слово это делает больно физически. Ни любовь, ни дружба не заканчиваются в одно мгновение. Юнги знал это. Понимал, что окончание отношение не приравнивается к «я не люблю тебя»; оно значит «у меня нет сил идти дальше», «мне больно». «Я не знаю, как всё исправить». За то время, что он был один, Мин научился кое-чему: более он не нуждался в человеке рядом, чтоб чувствовать себя лучше. Когда не подпускаешь к себе людей, то привыкаешь к своему одиночеству: сначала оно тяготит, напоминая о лучших моментах, — «ты прекрасно выступил, я горжусь тобой» — позже становится равнодушно, — или ты убеждаешь себя в этом, — а затем ты срастаешься с тишиной в квартире, и теперь ты — это и есть темнота, отсутствие звука, света, а каждое напоминание о былом вызывает ухмылку. Ты учишься веселить себя, поддерживать, любить, потому что больше некому. Юнги не подпускал к себе ни Чонгука, ни Намджуна, ни Сокджина. Ни тогда, ни сейчас. Он напоминал себе, что слова его умеют убивать; напоминал, что молчание — путь к покою, и, в конце концов, поверил. Теперь Юнги знал, что не стоит делать одного человека центром своей Вселенной; уйдя, он заберёт твою душу. И учился быть самым важным человеком в своей жизни. Сам. Юнги был абсолютно несчастен, но самодостаточен. Он зарабатывал, ел, принимал душ, но ни единой души не было рядом, ни одного человека не допускал он к себе; и причина тому — вина. «За виной — любовь», — ответил он на вопрос Чимина неделю назад, и слова эти отпечатались на подкорке. Иной раз любви недостаточно. Он тяжело вздохнул. Зимний ветер полз по ногам, укутанным в домашние штаны, и кусал оголённые предплечья, что не были скрыты под просторной футболкой. В голове образовался образ Чимина, что под конец выглядел подавленно и угнетённо, в противовес началу вечера: губы его были покрасневшие, пальцы отбивали ритм по бедру. «Ты в порядке?» — спросил он парня, на что получил потерянный взгляд и тихое «а?»; Юнги не знал, что этот вопрос вызвал у Чимина волну недавних воспоминаний и желание сбежать. Исчезнуть. Испариться. Он, как и сам Мин, испытывал чувство вины, хоть и вовсе по другой причине; вопрос, заданный объектом чувства, лишь обострил его. Два человека, столь похожих между собой, но таких далёких — редкость ли? Юнги решил вновь набрать номер Пака. Последний раз он делал это месяц назад, но всё было по стандартной схеме: гудки и перевод на голосовую почту, — «это Чимин, позвоните позже» — с остановившимся сердцем Мина. Он потянулся к телефону с полной готовностью вновь погибнуть на несколько секунд, когда раздалась трель дверного звонка. Юнги вздрогнул. Вуаль тишины, растянутая от угла к углу, была разорвана. Парню понадобилась несколько секунд — по дороге он два раза оступился, потеряв тапок и найдя его вновь, — чтобы отворить дверь и проговорить: «Чонгук, серьёзно, два часа не виделись». Но Чонгук перед ним был ниже, меньше и, очевидно, не совсем он. — Привет, — тихо проговорил Чимин; на плечи его была небрежно накинута куртка, одно плечо которой немного сползло; будто бы он пытался обогнать собственные мысли, торопясь добраться до конечной точки, — не помешал? Юнги смотрел на парня удивлённо, поражённо, совершенно не ожидая увидеть его вновь, — он утратил надежду на личную встречу в стенах собственной квартиры, — и любовался румянцем на щеках, что покусал мороз. Ему понадобилась несколько секунд, чтобы произнести: — Нет, — и, немного отойдя в сторону, добавил: — проходи. Ему было неизвестно, кто удивился более: он или поздний гость. — Спасибо, — Чимин неловко переступил с ноги на ногу и зашёл в квартиру; в этот момент Юнги мог поклясться всеми Богами и сокровищами, собранными за недолгую жизнь, что улыбка на его губах появилась совершенно неосознанно. Он не произнёс ничего более, когда прошёл на кухню. Чимин шумел одеждой, обувью, стуком собственного сердца, пока Юнги подогревал воду в чайнике. Мин смотрел перед собой, на бурлящие пузырьки, подсвеченные синим, и не понимал собственных чувств. Не понимал себя. Не понимал Чимина. Эта повседневная рутина вернула его на месяцы назад, когда Пак приходил к нему посреди ночи, утомлённый и уставший, в поисках покоя и утешения; в лучшие дни — находя их в объятьях, в худшие — теряя в громких словах и хлопающих дверях. Юнги вздохнул. Эти воспоминания были не менее болезненными. — Кофе на ночь? — послышалось за его плечом, отчего он невольно вздрогнул; слишком долго он не подпускал к себе кого-то. — Прости. Когда он обернулся, Чимин успел сделать несколько шагов назад, давая парню личное пространство; взгляд его был устремлён в пол, губы поджаты. — Эй, — тихо позвал его Юнги (голос подводил, потому он говорил тише обычного), — я просто не ожидал, всё в порядке. Ответом ему послужил кивок головой, но контакта глаза в глаза восстановлено не было. Они столь одичали, отталкивая людей, что теперь боялись подпустить даже тех, кому доверяли. Юнги отвернулся. — Против кофе? — проговорил он, возвращаясь к делу. — Нет, что угодно лучше чая Тэхёна, — в попытке смягчить диалог, ответил Чимин. — Ты ещё не пробовал чай Намджуна, — с усмешкой проговорил парень, — он даже его умудряется сжечь. За его спиной послышался тихий смех. Он почувствовал, как напряжение, сковавшее его плечи, постепенно угасало. Кофейный ритуал Юнги был изучен им до совершенства: помолоть зёрна, ровно два мерных стакана, добавить в кофемолку, подогреть до… — Не знал, что вы с Чонгуком близки, — произнёс Чимин. Мин вновь обернулся, смотря в лицо напротив, — уставшее, похудевшее, с еле-еле заметными синяками под глазами — и включил кофемолку. Грохот дробившихся зёрен заглушал собственный стук сердца. Юнги не был уверен, что в состоянии отвернуться, когда они будут перемолоты в труху. Будь его воля, он бы дал им самоуничтожиться, лишь бы не отворачиваться от Чимина, не обязывать себя говорить, не делать ему больно. Не причинять вред себе вновь. Но вот он выключил механизм, и комнату заполнила удушающая тишина. — Мы многого друг о друге не знали, — осипшим голосом произнёс Юнги, ненавидя себя после каждого слова. Он знал, что это обидит Чимина. Знал, что он невероятно чувствительный, что им нельзя быть рядом дольше пяти минут, потому что им достаточно пяти с половиной, чтоб воспламенить помещение. Знал, знал, знал, но сказал именно это. Таков Юнги. Он прямолинеен, честен, потому что не умеет по-другому. Так его учили, так он обучился. Парень смотрел на Пака, лицо которого не выражало совершенно ничего, и ждал хлёсткой фразы, грубого слова; чего угодно, что обычно составляло их жизнь, но спустя две секунды тот произнёс: — Ты прав, — Чимин улыбнулся уголками губ и продолжил: — Это упущение. Нам стоило лучше слушать друг друга. И всё привычное восприятие действительности разрушилось в один миг. Перед ним более не был одинокий, несчастный ребёнок, жаждущий признания и громких слов; перед ним был Чимин, что не воспринимал слова людей как осуждение. Теперь он знал, что слова — это не оружие, но инструмент: человек говорит о себе и лишь о себе, не пытаясь нанести урона; он преобразует в речь своё восприятие мира. Чимин, что стоял перед ним, не искал более врагов, потому не видел их вокруг. И лишь одному ему, этому одинокому человеку, была известна цена подобного знания. — Да, — наконец, ответил Юнги, отворачиваясь, — ты прав. Он заварил кофе, слыша как Пак расположился за столом. Ему понадобилось несколько минут, чтоб осмыслить услышанное и всего тридцать секунд на то, чтобы сварить напиток. Юнги поставил две чашки на стол; густой дым клубился над ними. Отношения их продлились поразительно долго для тех, кто не имел кожи: прикосновение, слово, взгляд — всё могло обжечь оголённые мышцы. Тело помнит. Сердце помнит. И всё же, они оставались рядом. Было ли это стремление двух одиночеств, боящихся остаться наедине с собою? Была ли это встреча, что произошла раньше, чем ей следовало? Юнги не мог ответить на эти вопросы. И не желал. Не желал так же, как и не позволял людям узнать себя ближе, чем формально. Его кости обожжены, руки в саже, и он отчаянно бежал от этого пожара снова — снова, снова, снова — пока не забежал так далеко, что забыл обратную дорогу. Парадоксально: человек, столь отчаянно желающий быть узнанным, боится привязанности. Не потому ли любовь их была похожа на пламя? Оно обгладывало пальцы, опаляло внутренности, сжигало сердце и — временами — маленькими крупицами давало тепло. Каждый хочет быть узнанным. Это возвышенное желание открыть свои мысли тому, кто сможет понять, услышать, осознать. Люди по натуре своей романтичны, полны любви, заботы, ласки, но как мало из них умеет приложить эти чувства к чужому горю; как мало желает этого. Потому он боялся, что быть узнанным вновь приравняется к быть брошенным. Возможно, это и стало последним кирпичом их стены. Или первым? Они расположились друг напротив друга: один, что активно избегал зрительного контакта, и второй, что пристально смотрел на собеседника, выглядывая каждую деталь образа: искусанные губы, так и оставшиеся красными с вечера, всё тот же свитер с длинными рукавами, и очевидное волнение. Аромат кофе заполнил образовавшееся пространство, сотканное из тишины, переживаний и невысказанных слов. — Теперь ты пьёшь не противный растворимый кофе, — взяв чашку в руки, проговорил Чимин, — почему? Юнги последовал его примеру. — Было много времени, что я проводил дома, — витиевато выразился он, пытаясь избежать темы расставания, — поэтому решил делать это с пользой: посмотрел мастер-класс по созданию кофейных напитков. Чимин поднял на парня удивлённый взгляд, на секунду забыв про волнение. Так Мин заметил чуть-чуть покрасневшие уголки глаз. — Ого, — протянул он, так ничего более не дополнив. Лёгкая улыбка появилась на губах Юнги: парень перед ним был знаком, близок и важен. Смотря со стороны — ему было достаточно — он был счастлив видеть его здесь, посреди кухни, где они проводили столько времени; само присутствие Чимина умиротворяло. Пак неловко отвёл взгляд. — Там рассказали, что перемолотые зёрна следует сразу пускать в оборот или, в крайне случае, в течение одной-двух недель, — спокойно продолжил он, стараясь не смущать более парня, — поскольку эфирные масла, что содержатся в них, быстро разрушаются. А эфирные масла — именно то, что благоприятно тонизирует; кофеин, в отличие от них, делает это болезненно и мучительно, — со смешком проговорил Мин; его собеседник слабо улыбнулся. — К тому же, если готовить через френч-пресс, то вся крема будет сохраняться, а в ней они, собственно, и содержатся. Тот же фильтр-кофе — та ещё помойка, учитывая, что вся крема остаётся вне чашки. — Ты с пользой провёл эти месяцы, — тихо проговорил Чимин, отпивая из чашки. — Вкусно вышло. Вновь натянулась нить молчания. Фраза, брошенная вскользь, говорила о многом: боли, отчаянии, нежелании принять существующий порядок вещей, отрицании. И дело, возможно, вовсе не в словах, а в самих людях; Мин всего лишь искал повод начать эту тему, и потому каждая фраза могла быть воспринята как толчок. И он случился. Юнги смотрел на руки собеседника, что держались за чашку, словно светлячок — за настольную лампу, и не мог молчать, не мог заставить себя проглотить слова, что рвались из его глотки, царапая лёгкие, трахею, гортань; он проговорил: — Эти месяцы были самыми ужасными в моей жизни, — и осторожно взял Чимина за руку, более не отводя взгляда, всматриваясь и фиксируя все детали жадно, эгоистично, не желая отдавать; если он видел его последний раз, то обязательно должен запомнить. Чимин застыл, боясь дышать слишком громко, выдать сумасшедший танец своего сердца, умереть от нехватки воздуха, любви, Юнги. Он молчал, не поднимая головы, и желал остановить этот момент: его руки в руках Мина, тёплые, уютные, свои. В сознании заискрились мысли, нашёптывающие «люди расходятся и сходятся», повторяющие «всякое бывает», вторящие «ты дома». Но холодные клешни охватили его плечи, сковывая в движениях, мыслях, желаниях, и вина, бескрайнее чувство вины залило его лёгкие. Чимин задыхался. Он посмотрел в глаза напротив, прикрытые всё ещё мокрой рыжей чёлкой — «ему чертовски идёт», — и тоже не мог продолжать молчать. Поэтому он произнёс: — Я поцеловал Хосока, — рука Юнги ощутимо сжалась вокруг ладони парня, — и я испытываю чувство вины из-за этого, потому не мог находиться дома, не мог молчать и тем более надеяться на твоё понимание. Но я пришёл, чтоб сказать именно это. Он закрыл глаза, не решаясь посмотреть ни на реакцию парня, ни на взгляд, ни на руки, ни на стол, никуда, совершенно ни-ку-да. Страх сковал его по рукам и ногам, хоть Чимин считал, — и был в этом уверен, — что они друг другу никто, что он противен Юнги, что ему не следовало приходить, что ему здесь не рады, не ждали, не ждут и пора бы ему свалить со всеми этими «целовал», «Хосок» и «вина», потому что Мину нет до этого дела, и сейчас он рассмеётся, выгонит его и больше никогда не заговорит. Но он сделал это для себя. Признался, чтоб принять это чувство и, наконец, отпустить. Получить грубое «это не моё дело», ядовитое «похоже на тебя», отчаянное «уходи», но получить. Иметь отдачу, услышать правду, понять чужие мысли и, таким образом, себя. Чимин хотел верить, что не получит в ответ молчание; тишина значила бы для него непонимание. «Я надеялся, что ты не будешь молчать». И надежда эта была сильнее рассудка. С закрытыми глазами, чужими руками на собственных ладонях Чимин старался не забыть об основных витальных функциях; дышать глубоко и хоть сколько-нибудь ритмично. Получалось чертовски плохо. Через несколько секунд он услышал: — Поцеловал и, — голос Юнги был низким, негромким, но от него лёгкая дрожь прокатилась по телу Чимина, — всё? — Дважды, — ответил он, не открывая глаз, — и в первый раз я не ощущал этого, но потом увидел тебя, говорил, смеялся и всё это было чересчур, понимаешь? — ему приходилось прерываться, чтобы сделать короткий вдох, ощутить лёгкими жизнь, прежде чем продолжить: — Это слишком для меня, потому что я вспомнил, что ничерта это не моё, не мой человек и не может быть моим, что ты любишь мандариновый сок, что от тебя пахнет кофе и усталостью, что взгляд у тебя колкий, фразы прямые и что, — он вытащил ладонь из чужой хватки, закрыв ей лицо, будто бы стесняясь своей честности, искренности, — ты уверенный, знаешь, чего хочешь, и нравится мне не Хосок, а та часть в нём, что напоминает тебя. Он дышал поверхностно, не слышал ничего, кроме собственного сердцебиения; волнение заполнило его вены, лёгкие, желудок и сознание. Он впервые говорил с Юнги; так, что ладони потели, мысли выстаивались в стройный лад, и это было столь же болезненно, сколь значительно. Чимин не решался ни открыть глаза, ни убрать руку от лица. Он думал, что в худшем случае его выгонят, а в лучшем скажут, что они забудут о ситуации и сделают вид, что этого разговора не было. Что Чимину и его честности не место в их жизни. Отчасти, он ожидал этого. Лишь отчасти. Где-то периферией своего сознания он услышал, как стул резко проехался по кафелю; вздрогнул. Это физическое напоминание несколько отрезвило его ум, напоминая, где он и почему. — Блять, — тихо произнёс Юнги, — чёртов Хосок. Чимину понадобилось несколько секунд, чтобы вернуться из собственного сознания. Он медленно поднял голову, посмотрел на парня напротив, — Мин стоял у окна, глубоко дыша, очевидно, в попытке успокоиться и привести мысли в порядок — и тихо сказал: — Юнги? Он обернулся, и на лице его отражалась злость столь очевидная, что не требовала никаких ремарок и дополнений; Чимин втянул голову, ожидая реакции в свою сторону. Такой Юнги, что был ему знаком, восхищал и тянул к себе. Несмотря на всю страстность их отношений, на всю яркость их, в них отсутствовали драки и вредительство; они причиняли друг другу боль лишь словами. И та уверенность, искренность, что выражал весь образ Юнги, захватили сердце парня. Он не жалел, что пришёл, даже если его выкинули бы за шкирку, как надоедливого кота; не переживал, что стали бы ненавидеть, порицать, осуждать. Потому что это Мин. Его Мин, что в перерывах между работой звонил просто так, потому что соскучился; Мин, что терпеть не мог спорт, но согласился выходить на пробежку вместе с Чимином раз в неделю; Мин, что забывал поесть, но никогда об их свидании или поездке к родителям; его парень, которого он любил. — Прости, это было эгоистичным решением, — тихо проговорил парень, — но мне было необходимо сказать это, чтоб отпустить. Хоть раз. Мне лучше, — на этой фразе они посмотрели друг на друга, и последнее слово потонуло в тишине наполовину, — уйти. Глаза в глаза, отчаяние к отчаянию, одиночество к надежде; круговорот чувств захватил их, откровение резало по тонкой коже. Они смотрели напротив и видели не образ, созданный для общества — душа компании и отшельник — а человека. Одного потерянного, уставшего, одинокого человека. Юнги глубоко вздохнул, выдохнул и направился к Чимину; он был всё также зол, челюсти сжаты, напряжены. Чимин смотрел на приближающего парня и думал о том, что всё это не имеет столь большого значения: ни успехи в учёбе, ни танцы, ни еда, ни воздух; ничего, кроме человека перед ним. Сквозь эту мысль он пытался существовать, следя за чужими эмоциями, но как можно было сделать подобное, когда собственные чувства сжимали в тисках, бросали в костёр и поджигали уверенно, без толики сомнения? Он потерялся, и какая к чёрту дыхательная практика, когда ты забыл каково это — дышать? Собственная боль затмевает восприятие чужой. Пак не успел сделать ничего, прежде чем его заключили в объятья. Хорошо знакомые руки обвили его шею, притягивая к себе, близко и трепетно, осторожно и заботливо; эти эмоции были неожиданны, непредсказуемы от Юнги; для того, кто выглядел столь грозно, злобно и — если посмотреть внимательно — несчастно. Но злость эта была предназначена не для Чимина. — Я ужасно ревную тебя, — проговорил Юнги, уткнувшись Паку в макушку, — даже сейчас, когда мы расстались, не могу перестать думать о том, что изобью этого идиота, что посмел тронуть собственного танцора, — и руки его притянули парня ближе, теснее; Чимин ощутил, как слёзы скапливаются в уголках глаз. — Прости, — послышалась приглушённая чужой футболкой фраза Пака, — я не должен был. — Тебе не за что извиняться, — ответил Юнги, поглаживая парня по голове, — мы же в ссоре, вроде как. Ты имел право целоваться с кем хочешь, — и руки Чимина обхватили талию Мина, притягивая к себе, словно в противовес «ссоре», отрицая это слово. — И пусть я ревную, это не значит, что ты виноват; я плохо справляюсь со своими эмоциями, когда дело касается тебя, — и затем добавил тихо, интимно, только для одного человека в этом мире: — Прости. Юнги, что не извинялся ни за одно слово, брошенное в лицо Чимину, просил прощения. Извинялся, обнимая его трепетно, баюкая на руках, как ребёнка, что упал и ударил коленку. Только ссадина была вовсе не на ноге, руке или лбу; ранение это внутри — глазами не увидеть, руками не потрогать, — и тот трепет, та забота, с которой Мин придерживал парня, говорили о том, что он увидел, услышал, понял. «Мне жаль, — скользило между прикосновений, — я чувствую твою боль». «Я готов поделиться своей». И человек, что извечно избирал тьму, наконец, вышел на свет софитов маленькой сцены для двух. Пальцы медленно водили по шероховатым корешкам книг: Стругацкие, Ким Нам Джо, Дюма, Клир Джеймс… Сотни фолиантов уютно примостились в шкафу. Когда Чимин был здесь последний раз, их было в разы меньше. Десять? Двадцать? Он не мог вспомнить. Каждая из них выделялась яркими стикерами — розовый, жёлтый, синий — и загнутыми листками. До момента их расставания Юнги лишь изредка оставлял кое-какие заметки на полях, чаще — выписывал в блокнот, «чтобы было, что сказать». Сейчас же перед ним растянулось несколько рядов пестрящих заметками книг, приглашающих в своё внутреннее убранство; Чимин с удовольствием принял приглашение. Он потянулся к старой на вид, потрёпанной истории; на пальцах отпечаталось немного пыли. Чем медленнее движения, тем больше успеваешь подметить. Обложка была мягкой, цвета океана, по краям выглядывали пёстрые головы заметок. Чимин, словно ребёнок, открывающий рукопись на неизвестной странице, в надежде увидеть послание, подсказку, намёк, одними губами прошептал очерченный диалог: «- Твоя история причиняет боль. Её больно слушать. — Но я вам её не рассказывал. — Твоё лицо делает это каждый раз, когда я вижу тебя». Рядом была пометка неровным, корявым почерком: «Каждый желает быть узнанным». Чимин быстро захлопнул книгу. Он знал, что книги тоже могут быть друзьями: записываешь на их страницы слова, когда показать их более некому. Исписанные листки говорят шёпотом, повторяя лишь одно слово: «Одиноко». Но мысль эта именно в тот момент, когда он держал в руках чужое горе, делала особенно больно. Причастность вскрывает старые раны. — По цвету выбирал? — послышалось за его спиной. — По количеству стикеров, — незамедлительно ответил Чимин. Юнги за его спиной хмыкнул. Он медленно подошёл к парню, встал рядом, плечо к плечу, и показал на один из корешков. — Вот эта, — пальцем медленно провёл сверху вниз, — имеет больше заметок. Только карандашом. И посмотрел на Чимина. В этой фразе, насквозь пропитанной одиночеством, сигаретами — «курить вредно, хён», — было нечто большее, нежели голый факт; в ней была дверь, ведущая к внутренней трагедии человека. Он показал на эту книгу в надежде, что она будет интересна собеседнику; в надежде, что тот проявил толику внимания к его сердцу. Возьми, только осторожно; оно столько раз падало, что мне пришлось купить несколько наборов быстросохнущего клея. Жаль, они быстро закончились. Чимин, смотря в глаза собеседнику, ответил: — Я бы хотел посмотреть, — и чувства его, с трепетом укутанные в одеяло из страха, боли и надежды, выступили наружу. Он, наконец, понял, насколько это сложно — поделиться своим осколком. Особенно, если их много. Особенно, если целого не осталось. Чимин осторожно притронулся к книге, спрашивая мимолётное «можно?», хоть и прекрасно знал ответ. Юнги кивнул. В его руках оказалось чужое сердце. — Если хочешь, можешь остаться, — произнёс Юнги, отходя на несколько шагов, — уже поздно. И покинул комнату, не желая слышать ответа. Чимин остался посреди гостиной; окно всё ещё оставалось открытым, несмотря на холодный ветер. В комнате пахло свежестью, кофе и — немного — книгами. Вся эта цепочка напомнила Паку очевидное: он стремился найти отпечатки былого, собирая по крупицам образ одного человека. — Только если прикроешь окно, — несколько громче проговорил Чимин, чтобы быть услышанным. — Холодно же. Ответом ему послужила толстовка, брошенная прямиком в лицо. — Даже не надейся, — и несмотря на преграду в виде элемента одежды, Чимин был уверен, что парень напротив улыбался. Он ощутил мягкость вещи, запах парфюма Юнги и лёгкое желание остаться здесь навсегда. — Ладно, будем считать, что ты меня подкупил, — и снял с головы толстовку. Юнги, стоящий напротив, и правда улыбался. К чему привёл их искренний порыв на кухне? Посмотри со стороны и скажешь, что вовсе ни к чему: вот они стоят, не притрагиваясь к друг другу, изредка поглядывая на соседа, и молчат. Но было в этом нечто более значительное, нежели прикосновения, слова или признания; понимание. Молчание — недооценённое средство коммуникации. Сейчас, расположившись на одной площади, они не просили о внимании, любви, ласке, не желали заполучить «своё», игнорируя потребности ближнего, не жаждали высоких слов. Двое людей, так отчаянно искавших самих себя, наконец, смогли принять то, что дело было отнюдь не в поиске; они всегда были у себя под рёбрами. Дело было в том, чтоб допустить кого-то к своему сердцу, не прося за это платы. Для себя. Вот он я, посмотри, всегда был здесь и останусь; а ты? Ты останешься? В этом, вероятно, и есть вся трудность человеческого существования: отыскать того, что сможет честно ответить «да». Вечер оканчивал царствие стремительно и уверенно. Два парня, истратившие свои силы на честность, расположились на диване: один — с книгой в руках, другой — с телефоном; плечи их находились на одном уровне. Тишину прерывали лишь шелест страниц и приглушённое завывание ветра. Пахло кофе. Перелистывая страницы чужих страданий, притрагиваясь к синякам на плечах соседа, скрытых собственной толстовкой, надеясь и боясь одновременно. Долгий путь. Но ведь в этом и смысл. Свет, исходящий от экрана, мазал по коже Юнги толстыми кистями; отпечатки искусственного солнца оставались на щеках, скулах, губах. Он перелистывал сообщения на почте, — Чимин пару раз заметил недовольно сжатые губы парня на особенно важных письмах, — и весь образ его представлял собой сосредоточенность. Пак то и дело следил за его движениями, увлечённый и заинтересованный, ощущал тепло чужого тела, — «серьёзно, закрой окно, хён», — и понимал, что безразмерно счастлив сидеть вот так: укутанный в толстовку Юнги, с книгой и сотней подписей в ней. Чимин смотрел то на исписанные страницы, то на профиль парня, и глубокая нежность зародилась в его сознании. — Ты выглядишь уставшим, — проговорил Пак, на что получил тяжёлый вздох, — может, убрать телефон и отдохнуть от работы? Юнги обернулся; только сейчас Пак заметил глубоко залегающие тени под глазами, несколько лопнувших капилляров в уголке глаза. Они смотрели друг друга несколько секунд, прежде чем Чимин получил ответ: — Устал, — и голова его оказалась на плече Пака; он ощутил запах знакомого шампуня, — почитаешь мне? Чимин не мог сказать наверняка, почувствовал он удивление, волнение или удовольствие. Не был уверен, от прикосновения ли его пульс так яростно участился, или тому послужил выпитый ранее кофе, или ретроградный Меркурий, или птицы за окном, или, или, или. Он не желал отдавать себе отчёта, почему так отчаянно надеется, что причина тому — чувство симпатии, а не попытка убежать от самого себя. Чимин боялся узнать, что дело в очередном побеге, в желании быть любимым, но не любить, стремлении забирать, а не отдавать; он не хотел более делать больно тем, кого ценил. Не желал делать больно себе. Поэтому он вернулся к книге, стоически игнорируя приятный запах, чужое тепло, что разлилось от плеча к предплечью, ладони, пальцам, и начал читать: — Всегда ли те, кто так сильно боится банальности, способны заметить то, что по-настоящему небанально? — голос его был напряжён, рука слабо дрожала. И всё же он продолжил: — Боже мой, люди так часто ищут высокое под облаками или на дне морском, а оно, оказывается, рядом с нами, — и не смог прочитать следующую фразу. Голос его оборвался. — «Даже я сам иногда поступал так», — закончил за него Юнги, всматриваясь в лёгкую дрожь чужой руки. Мин протянул ладонь к руке Чимина, — в этот момент он готов был поклясться, что дрожь усилилась, — и переплёл их пальцы. Книга повалилась на диван, издав характерный звук. — Ты дрожишь, — тихо проговорил Юнги, так и не подняв головы с чужого плеча. — Я закрою окно. И предпринял попытку встать. — Нет, — переплетённые пальцы, что так гармонично смотрелись друг с другом, оказались лимитирующим в этом уравнении. Юнги так и не сдвинулся с места, — всё в порядке. Смущение разлилось по щекам Чимина, вынуждая его отвернуться от пристального взгляда. Он понимал перевод своей фразы: «Дело не в холоде». И та откровенность, та поспешность, с которой он был готов признать это, удивили Юнги. Мин смотрел на парня, что неловко мялся на своём месте, осматривая тысячу раз знакомую комнату, и думал о том, что это именно тот Чимин, в которого он влюбился: неуверенный, избегающий компании больше семи, не верящий в свою красоту и уверяющий в её наличии всех потерянных и расстроенных. Настоящий. Искренний. Тот, кто дрожит от переизбытка собственных чувств, болезненно содрогаясь и страдая из-за себя же; не потому ли он столь отчаянно уходил в общество малознакомых людей, пустых разговоров и бессмысленных фраз. Чтобы не слышать самого себя. Чтобы не страдать. Юнги потянул за замок рук в свою сторону. Чимин, поборов волнение, удивлённо посмотрел на парня, и растерянность его легко читалась на лице. Эмоция эта была оглушающей. Он хотел бы сказать, что всё, что было ранее — это не о нём; что он более не жаждет скрывать свои эмоции, что желает кричать о них, высказывать, вербализировать, да пусть хоть рисовать, но не молчать, задыхаясь от них от минуты к минуте, секунды к секунде, вот только всё, что у него получалось — дрожать. Потому что ему стоило двух часов собраться с мыслями, чтоб дойти до Юнги и сказать всего несколько предложений, потому что он страшится посмотреть в глаза самому себе, боясь увидеть не Пак Чимина, милого и весёлого парня, а разбитого юношу: с кровавыми кулаками, красными глазами и исполосованной отчаянием кожей. Он не уверен, что готов к этой встрече. И всё же смотрит в глаза напротив, что следят за каждой ниточкой мысли на его лице, так ничего не говоря. Замок их рук остался непоколебим, когда Юнги произнёс: — У нас есть вся жизнь на слова, — и потянул парня в свои объятья. Упавши в них, Чимин почувствовал лёгкое головокружение. Он неловко уткнулся чуть ниже ключицы, и даже через ткань футболки легко ощущался запах парфюма, сигарет и дома. С каждым вздохом дрожь его унималась. Быть может, вся жизнь — это не так уж и мало. Быть может, иногда стоит оставить себя в покое. Быть может, любовь к себе — это вовремя промолчать. Юнги положил руку поверх головы парня и прижал его крепче, ближе. Давно забытая книга осталась где-то в ногах, телефон — под диваном, и никто из присутствующих не мог бы сказать, когда это произошло. — Ты меня смущаешь, — приглушённо проговорил Чимин, и в противовес этой фразе рука его легла на талию Мина, — о таком надо предупреждать. — Хорошо, — хрипло ответил парень, — в следующий раз. Он водил рукой по волосам Чимина, пропуская их сквозь пальцы. Тепло чужого тела приятно согревало, позволяя забыть о сквозняке, позднем вечере, одиночестве. Чтобы задремать, Паку понадобилось всего несколько секунд. Юнги уткнулся носом в макушку парня, оставив мимолётный поцелуй, и со смешком подумал о том, что Чонгук назвал бы их воссоединение «деструктивным». Но разве он что-то понимал? Много ли ему известно об их любви? И разве мог он знать, что впервые за долгое время Юнги не нуждался в работе допоздна, чтобы заснуть.Глава VIII
6 февраля 2022 г., 23:41
Примечания:
Следующая глава - последняя