«Дорогой отец, Я знаю, что ты никогда не прочтёшь это письмо. Скорее всего, мне придётся сразу же бросить его в огонь, чтобы никто не увидел того, что здесь написано. Это не так важно, правда? Важно то, что я стараюсь. Я правда стараюсь; я тренируюсь без устали и, кажется, понял, чего вы с матушкой ждёте от меня в будущем. Я готов. Я готов даже убивать во имя нашего рода. Но мне страшно. Отец, я усердно готовлюсь к тому, чтобы спасти королевство. Я хочу принести пользу людям. Но… Я не хочу умирать. Отец… Я очень хочу жить. Неужели для меня, как для наследника королевского рода, это будет преступлением? Неужели я скончаюсь на чужбине, так и не увидев света звёзд на нашем небе? Отец, скажи, я правда недостоин увидеть счастливое будущее? Я защищу вас с матушкой, я защищу всех, кого постигло проклятье. Но… Как же мне поступить? Прости за слабость, отец. Ты ведь не знаешь, как мне больно, а я не знаю, как больно тебе. Искренне, Твой сын Кэйа.»
— Юный господин, — слышится голос из-за спины, и Кэйа еле успевает закрыть исписанный лист локтём. Вездесущий хранитель ветви. Почему же именно сейчас? — Ты не спишь, Дайнслейф? — Я чувствую, когда людям нужна помощь, — кратко отвечает он; Кэйе, как всегда, непонятно, какой смысл скрывается в этой фразе. — Мы с тобой не люди, — хмурясь, он смущённо отодвигает письмо, надеясь на то, что оно останется незамеченным. Тщетно! Зоркий глаз Дайнслейфа цепляется даже за незначительное движение. Кэйа хочет провалиться сквозь землю от стыда. — Мы люди, умеющие думать и любить. Я так считаю. Дайнслейф невозмутимо читает чужое письмо; его эмоции недоступны — скрыты под маской, и Кэйа молчаливо опускает голову, гадая, какой же будет чужая реакция на откровения. Умеющие любить? Думать? Он смеётся про себя, не смея возражать вслух, но почему-то думает, что Дайнслейф и так обо всём догадывается — слишком, слишком ух долго он служит и ему самому, и всей его семье. — Вы и сами знаете, что я прав, юный господин. Звание и имя становятся для Кэйи кошмаром наяву. Ему двенадцать; стыдясь себя или подобная Дайнслейфу — кто знает, если мальчик всё время молчит? — он закрывает почерневший глаз повязкой. Ненавидит себя, ненавидит свой день рождения — и прячется от всего мира. Даже от мамы, мудрой королевы, оказавшейся под гнётом судьбы. — Я не хочу здесь жить, — делится Кэйа с Дайнслейфом, стоя на краю обрыва — краю света. Вот бы сорваться в пропасть, думает он. Исчезнуть. — И в целом, тоже жить не хотите, верно? Кэйа отстранённо улыбается — смотрит на тёмное небо и мечтает о том, как однажды яркий свет солнца дойдёт и до его земель. — Понятия не имею. Он кутается в плащ Дайнслейфа, чувствуя себя беззащитным ребёнком в чьих-то заботливых руках, будто и не он вовсе ещё утром до седьмого пота бился со куда более талантливым слугой на мечах. Он падал, царапал руки в кровь и, видя недовольное лицо отца, сглатывал застывший внутри ком обиды. — Для защитника Каэнри’ах Вы слишком слабы, юный господин. — И ты туда же, предатель? — горько усмехается Кэйа, крутя в руках поднятый с земли камень. Бросает вдаль — и тот словно растворяется; даже звук от падения не слышен в этой мрачной, гнетущей тишине. — Хоть бы кто похвалил. Я ведь… Я ведь правда стараюсь. — Я не говорю, что Вы плохи, юный господин, — тихо отвечает ему Дайнслейф. — Ваша слабость в нашем мире — преимущество в другом. Бредит, думает Кэйа, но верит ему. — И что же это за слабость такая? — Доброта, юный господин. Взять в руки меч Кэйе пришлось даже раньше, чем перо. Закалённая сталь повиновалась каждому движению, — отточенному, резкому — пока пальцы предательски дрожали. Тихий детский голосок трепетал, пока на мятых листах бумаги появлялись красивые, витые узоры — слова на его родном языке. Язык Каэнри’ах мелодичен — похож на низкое звучание струн виолончели. Но Кэйа не слышит его — он слышит лишь чьи-то крики. Один среди этих заблудших голосов определённо принадлежит ему — он вопит от боли, от страха, видя на мраморном полу бездыханное тело единственного любимого в этом мире человека. Мамы. Мамы, что нежно гладила его по голове, стараясь скрыть свои слёзы. Мамы, что защищала сына, прижимала к своей груди и молила о том, чтобы малыша пощадили. Кэйа запомнил её — запомнил её ласковые слова, тёплые руки, тёмные кудри, спадавшие на плечи. Он не думал, что от неё так скоро останутся лишь воспоминания. Он не слышит оправданий отца, больше похожих на обвинения покойницы, не требует правосудия, но затаивает в себе жгучее чувство ненависти и искренне желает отомстить. — Ещё не пришло время противостоять судьбе, юный господин, — спокойно говорит Дайнслейф, будто специально не замечая взгляда, которым его смеряет воспитанник. Видят архонты, будь у Кэйи возможность, он испепелил бы весь дворец. — И когда же оно настанет?! — Звёзды не дадут ответа тем, кто их отвергает, — со вздохом складывая руки на груди, продолжает Дайнслейф, чем злит Кэйю ещё сильнее. В мгновение этот нескладный мальчишка превращается в безумца. Долг учителя — остановить ученика от необдуманного шага, каким бы он ни был. — О, так я должен верить в то, чего никогда не видел и не увижу? Кэйа никогда не был силён в сарказме — лучше бы продолжал молчать. Привычная напряжённая тишина теперь угнетает обоих. — Ваша мать — звезда на ночном небе Тейвата, — резюмирует Дайнслейф, уходя. Он оставляет Кэйю одного посреди широкого дворцового коридора с кровью на руках — и Кэйа, не решаясь возразить, остаётся в непонимании. — Вы встретитесь с ней, — тихо договаривает он и скрывается за поворотом, и этим будто вырывает чужое сердце из груди. Ломает окончательно. — Когда встретимся?! — кричит Кэйа ему вслед. — Когда? После того, как я умру?! Каждый чужой шаг — новая открытая рана на теле. Дайнслейфу — его словам, его молчанию — можно верить, но от этого не легче. — Потом встретимся… — вслух произносит Кэйа и опускается на колени, ёжась от холода; он внезапно вспоминает о своём долге — долге принца, долге человека, живущего лишь ради других. Вот только Кэйа не хочет быть таким и никогда не хотел. В своей комнате он заходится громкими рыданиями, рвёт на себе волосы и проклинает весь мир — архонтов, людей, свой род. Нараспашку открыток окно манит — манит, как глупый, но единственный выход из безвыходной ситуации. Но Кэйа не сдаётся — падая и поднимаясь, стуча кулаками по стене, он стирает слёзы с глаз и истошно орёт. Сердце сжимается и будто бы рвётся напополам. Руки дрожат — и буквы выходят неровными, смазанными, корявыми. Совсем не таким должен быть почерк наследника королевской семьи. Мама ведь учила читать. Писать. Говорить. Не научила лишь одному — как жить, зная о её смерти.«Дорогая матушка, Милая, дорогая мама! Мама!»
Письмо обрывается, не начавшись — и Кэйа закрывает лицо ладонями, давит на глаза, захлёбывается в криках, не давая им вырваться наружу. Он хочет сказать о многом: о том, как скорбит, о том, как благодарен, о том, как боится. Но молчит. Молчит, зная, что отныне рядом с ним не будет никого. Зачёркивает написанное и принимается за строки заново — выводит буквы, сминая бумагу.«Мама, Прости. Прости меня за то, что не пришёл на помощь. Прости за то, что был никчёмным сыном. Прости. Ты заслуживала лучшего. Мы с отцом — две стороны одной медали; оба глупцы, что мечтают воспротивиться воле архонтов! Это же невозможно и глупо! Мама, мама… Я понял это лишь сейчас. Я никогда не забуду тебя. Ты сама мудрость, ты сама доброта. Я не понимаю, за что судьба так наказала тебя! Ты должна была родиться не здесь, не в этом проклятом месте. Ты должна была быть счастливой. Прости. Прости за то, что я стал непосильной ношей. Ты говорила, что гордишься мной, но проливала слёзы, глядя на то, как я сражаюсь. Так почему? Почему же ты до последнего оставалась рядом, зная, что рано или поздно отец тебя не пощадит? Зачем ты защищала меня? Мама… Я не просил об этом. Если бы умер я — было бы лучше. Королевству, тебе. Я не смогу жить, зная, что та, кого я по-настоящему любил, погибла лишь потому, что была моей матерью. Какую глупость я говорю. Мы ведь, жители Каэнри’ах, не можем любить…»
— Не забудьте уничтожить письмо, — произносит Дайнслейф, и Кэйа уже не удивляется тому, как ловко этот подлец заходит к нему, оставаясь незамеченным. Применить бы всю свою незримую власть, наказать слугу за неповиновение, но… Сейчас, как и всегда, хранитель ветви прав, но отступать просто так Кэйе не хочется. — Зачем? — Вы лучше меня знаете, что будет, если Ваш отец обнаружит… Это. — Всё равно, — опустошённо говорит Кэйа и опускает голову. — Пускай. Пускай убивает. — Боюсь, этого он не сделает. — И чего же мне тогда бояться? — спрашивает он, поднимая на Дайнслейфа взгляд, полный ярости. — Кого? Человека, возомнившего из себя того, кто превзойдёт архонтов? Победит само время? — Будущего. Чужое спокойствие и равновесие выводят из себя. — У меня его нет! Кэйа бросает перо и рвёт бумагу, впиваясь в неё ногтями — внутри остаётся лишь злость, что ломит кости. — И у тебя, Дайнслейф, тоже! — восклицает он, нервно дыша. — Ни у кого из нас нет будущего! Мы навеки останемся тут и сгинем, и никто нас не полюбит, никто не поможет! Усмешка на губах слуги кажется ему наивысшим оскорблением. Но боль и вправду утихает — постепенно, всё реже давая знать о себе. Кэйа презирает себя, наивно думая, что это влияние времени. Отец постоянно где-то пропадает, но оно и к лучшему: не факт, что Кэйа побоялся бы взять на свою душу ещё один смертный грех. Ненависть к себе, кажется, не отпустит его никогда. Ему исполняется тринадцать, когда во сне он слышит почти что позабытый голос — голос незнакомый, но настолько похожий на мамин, что становилось больно в груди. Вокруг — непроглядная тьма, что там, в мире несбывшихся фантазий, что тут, в мерзкой реальности. Но Кэйе всё равно — однажды услышав из чьих-то уст заветное «Кай!», он продолжает рваться туда прямо сквозь ночь. Это имя не принадлежит ему, но он рвётся в пустоту, будучи уверенным, что зовут именно его. Но так и ничего не находит. Кай… Точно ли ищут его? И ищет ли он? Он не знает, кому принадлежит этот голос, но хочет найти этого человека. Убедиться в том, что он будет рядом. Что не покинет. Просыпаясь тем заветным утром, Кэйа впервые со смерти матери не чувствует себя пустым. И пусть вокруг всё так же царит хаос, мысленно он уже находится где-то далеко-далеко — там, где дети могут быть детьми, и там, где находится счастье. Чужой смех из сна — что-то недостижимое и потому желанное. — Дорогие люди могут приходить из недр Вашей души, — ничуть не удивляясь рассказу, говорит Дайнслейф. За год он ни капельки не изменился — и Кэйа думает, что это и есть наглядный пример проклятья бессмертия. Интересно, а счастлив ли хранитель королевской ветви? Сколько жестоких смертей, подобно недавней, он видел? Как он живёт, зная, что никогда не сможет увидеть тех, кого давно потерял? — У меня нет дорогих людей, — по-детски хмурясь, смущённо возражает Кэйа, так и не задавая лишних вопросов. — Разве что… Мама была. И ты. — Приятно слышать, юный господин. — Ты верно служишь нашему роду уже… — Кэйа запинается и корит себя за прерванную речь, но, сообразив, продолжает: — Много лет, верно? — Много. Почти всю жизнь. — И сколько же… — Около пятисот. Кэйа чуть ли не давится вязким подземным воздухом. — И ты не хочешь… Стать свободным? Уйти отсюда? Ответ Дайнслейфа — единственно верный и ожидаемый: — Не мне суждено сделать всё это, юный господин. — А кому же? — Вам. Не то, что бы Кэйа не знал этого, но, получив очередное подтверждение возложенным на него амбициям, он вновь чувствует себя виноватым. Слишком виноватым — перед миром, перед людьми, которых ненавидит. Ночью, что ничем не отличается ото дня, он возвращается в сон и, изумляясь, видит огонь вокруг себя. Они с этой стихией абсолютно непохожи, несовместимы, но рядом точно находится кто-то другой — тот, кто дарит давно забытое и потерянное ощущение тепла. Кэйа, пусть и не видит своего загадочного спутника, мысленно благодарит его. Голос… Его неразборчивый голос и странный язык кажутся родными. Кэйа не говорит ничего в ответ, но очень желает закричать, остановиться — и, быть может, рассмеяться от счастья. Хотя бы во сне. Кэйа не видел солнца, не видел звёзд из крохотного окна своей комнаты, но видел нечто более светлое и яркое почти каждую ночь. И этого было достаточно. — Я буду скучать, — просто признаётся Кэйа перед тем, как навсегда покинуть Каэнри’ах, и очаровательно улыбается, пряча руки за спиной. — Скажи, нам ведь суждено увидеться? Он хочет закончить историю на счастливом конце, пусть и почти что не верит в возможность это сделать — и потому с его плеч будто спадают оковы, когда Дайнслейф кивает. Он не прощается с дворцом, с безлюдными улицами, с тёмным небом. Кэйа не горевал, когда наспех сбегал из разрушенного города, зная, что живым сюда не вернётся. Он не вспоминал отца, оставившего его на чужой земле — искренне старался позабыть его властную улыбку, хмурое выражение лица, тихий шёпот, прощальный поцелуй в лоб и горькое «ты наша последняя надежда». Кэйе придётся стать ею; стиснув зубы, он провожает одинокого путника, короля Каэнри’ах, взглядом, полным презрения. В нём не осталось ни капли любви, что душила его своим изобилием раньше. Он царапает собственные руки и мокнет под проливным дождём, оглядываясь и удивлённо смотря на незнакомые места, оставшись в полном одиночестве. Здесь даже воздух кажется другим — чистым, лёгким; он не разрывает трахеи на части. Дорога из Каэнри’ах была долгой — и Кэйа знал, что обратного пути у него не будет. Противные холодные капли лезли под одежду, липли к волосам и лицу. Кэйа предпочёл бы исчезнуть прямо здесь — провалиться под землю, замёрзнуть насмерть. Всё равно там, на далёкой родине, на столе так и осталось лежать недописанное письмо:«Отец, Я не знаю, поймёшь ли ты меня. Позволь мне сгинуть на чужбине. Я ведь всё равно не смогу вернуться сюда? О большем не молю. Просто больше никогда не хочу возвращаться сюда. И… И видеть тебя, отец, убийцу моей матери и моих мечтаний.»
Через час дрожь в теле унимается. Через полтора начинает темнеть, и Кэйе стоит больших трудов не закричать от страха, как последнему трусу. Через два начинает кружиться голова: он цепляется за края повозки, в которой его оставил отец, надеясь найти точку опоры и прийти в себя. Почти что теряя сознание и сбиваясь со счёту, он видит бегущего к нему высокого мужчину и с горечью вспоминает о том, что не оставил Дайнслейфу ничего на память о себе. Даже проклятого письма.