Beyond recall

PG-13
Завершён
1171
2
автор
Фэндом:
Размер:
100 страниц, 35 320 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1171 Нравится 102 Отзывы 275 В сборник

...the way I look at you?

Настройки
— Приехали, — говорит Дилюк, распахивая дверь, и отходит на шаг, пропуская Кэйю вперед, но так, чтобы оставаться в поле зрения, будто боится, что тот исчезнет, если отвернуться хоть на секунду. Тепло помещения тут же окутывает искусанные холодом лица — облизывает искусанные холодом лица, впитывается в промерзшую одежду, забирается под воротники. Кэйа на секунду закрывает глаза, чувствуя, как воздух комнаты — пахнущий деревом, сухой травой и чем-то сладковатым, вроде ванили или старого вина — вытесняет из легких остатки больничной стерильности. Это как вдохнуть после долгого пребывания под водой, когда легкие горят, а мир кажется слишком ярким. Короткий коридор ведет в просторный зал, выполненный в серых оттенках — не в тех унылых, больничных, а в глубоких, графитовых, которые меняют цвет в зависимости от того, откуда падает свет. Стены обшиты гладкими панелями, и Кэйа, проходя мимо, проводит по ним пальцами — поверхность холодная, скользкая, как лед на Шпрее ранней весной, но под пальцами чувствуется структура дерева, спрятанного под слоем краски. Грифельный длинный диван стоит за низким лаконичным столиком, и на его спинке рассыпались маленькие квадратные подушки цвета дымящихся углей — темно-серые, почти черные, с едва заметным красноватым отливом. Из узкого горлышка вытянутой вазы геометричной формы, стоящей на столике, выглядывают бежевые сухие колосья пшеницы и ржи — они шуршат, когда Кэйа проходит мимо. Густая синева вечера вливается в комнату через окна во всю стену — огромные, от пола до потолка, за которыми уже зажглись первые фонари. Свет доходит до редких статуэток на встроенных полупустых полках — абстрактные фигуры. В углу виднеется лестница на второй этаж — темное дерево и перила с резными балясинами. Кэйа присвистывает. — Неплохой домик, — он подходит к графитовому биокамину, встроенному в пространство под плазменной панелью. Пламя в нем искусственное, но тепло — настоящее, и Кэйа протягивает руки к огню, чувствуя, как холод постепенно отпускает пальцы. — Богато живешь, Рагнвиндр. Дилюк не отвечает сразу. Он снимает с Кэйи пальто — почти автоматически, как будто делал это сотни раз, — вешает его в шкаф, аккуратно расправляя ткань. Обувь ставит ровно, пара к паре, носки в одну линию. Щелкает пальцами. Свет под потолком загорается мягкой лентой. — Это дом моего отца, — говорит он, проходя в гостиную и останавливаясь чуть в стороне, не загораживая обзор. — Он занимался вином. Производство, бары. Я… унаследовал все это. Он делает короткую паузу, как будто выбирает формулировку. — Но в основном разбираюсь с документами. Иногда беру смены за барной стойкой. Чтобы не забыть, как это — делать что-то руками. Кэйа усмехается, уже уходя глубже в комнату. — Так вот откуда у меня тяга к вину, — бросает он через плечо, обходя длинный диван, и его пальцы скользят по мягкой обивке — велюр, теплый, чуть ворсистый, как шкурка персика. — Ай-ай, Дилюк, взрастил во мне алкоголика. Он останавливается возле окошка внутри стены, образовавшего полку, и его взгляд цепляется за несколько фотографий, расставленных на ней. Стеклянные рамки, черные, тонкие, как лезвия, отражают его собственное лицо. Он тянется и берет одну из них. И на секунду перестает шутить. Пальцы дрожат — то ли от слабости, то ли от того странного чувства, которое поднимается из глубины, когда он смотрит на изображение. Из-под стекла, скованного черной тонкой рамкой, на него смотрят два расплывшихся в улыбке лица. Детские. Беззащитные. Пойманные в плену сильной, головокружительной, пьянящей радости, которая пахнет цветочно и медово — как липа в июне, как первый мед, который откачали со своей пасеки. Параллели и линии рук, липких от растаявшего мороженого — пломбира, судя по желтоватым разводам на пальцах, — маленького мальчика с огненными волосами обвивают шею второго ребенка с выставленными вперед ладошками, на которых покоятся перламутровые ракушки. — Это мы, — Дилюк подходит ближе, заглядывая через плечо Кэйи, и его дыхание касается щеки — теплое, с нотками кофе, который он пил в машине. — На винокурне, она за городом. Сейчас вся работа в основном на ней лежит на других людях, я скорее лицо, спонсор и бездеятельный владелец. Кэйа фыркает, но взгляд от фотографии не отрывает. — Кощунство, — говорит он с легкой насмешкой. Ставит фотографию назад, но тут же берёт другую, потому что пальцы не слушаются, потому что хочется смотреть еще. Оставить производство вина и уйти в бумажки. Я бы остался. Проверял бы качество продукта. Ежедневно. — Ты бы опустошил склады за неделю, — парирует Дилюк, и в его голосе — знакомая усмешка, та самая, которую Кэйа слышал уже много раз за эту неделю, но каждый раз она кажется ему новой. — Не преувеличивай. За три дня. Зима. Снег. Те же лица — только теперь раскрасневшиеся, с носами, покрасневшими от холода, с расстегнутыми зимними пальто, с шапками, съехавшими набок: у Кэйи — синяя, вязаная, с помпоном, у Дилюка — черная, строгая, как у маленького взрослого. Они стоят у снеговика с кривым морковным носом, и снеговик улыбается им в ответ — ветками-руками, пуговицами-глазами. Облачка дыхания на холоде от смеха клубятся у их посиневших губ, раскрасневшиеся щеки влажные от растаявших белых вихрей — видимо, они успели несколько раз поваляться в сугробах. За их спинами — мужчина. Высокий, с такими же алыми волосами, как у Дилюка. Он держит в руке стаканчик горячего кофе — из того самого автомата, который стоял у входа в парк, — и второй рукой обнимает детей, прижимая их к себе. — Это твой отец, верно? — уточняет Кэйа, хотя и так знает ответ. Сходство слишком очевидное — те же скулы, тот же разрез глаз, то же выражение, когда они смотрят на Кэйю. Дилюк кивает. Кэйа поднимает фотографию на уровень глаз, рассматривая изображение, и в одно мгновение что-то кольет в солнечном сплетении — остро, как игла, которую вонзили и не вынули. На секунду темнеет в глазах от вскружившегося сознания, и он хватается за край полки, чтобы не упасть. Отчего-то заболевает тело — не там, где болят ребра и ссадины, а глубже, там, где кости, где сама суть, — и сбивается дыхание. Не воспоминание. Импульс. Короткий, резкий, как удар током. Он моргает, сильнее, чем нужно. — Погоди… — выдыхает Кэйа, и голос вдруг становится тише. — Я знаю это место. Дилюк резко поворачивает голову. — Что? В его голосе появляется что-то — слишком быстрое, слишком живое. — Ты помнишь? Кэйа хмурится, пытается поймать ускользающее. Внутри — пустота, но пустота эта не однородная, а с прожилками, как мрамор, в котором спрятаны золотые нити. Он шарит по ним мысленно, пытается ухватиться, но нити скользят, уходят вглубь, оставляя на пальцах только смутное тепло. Он мнется. — Не… не совсем, — он качает головой, морщится, как от боли. — Там… за этим двором есть площадка. И переулок. Узкий. И я… — он замолкает, прислушиваясь к себе. — Я там, кажется, получил по лицу. Пауза. Дилюк выдыхает резко. — Было дело, — говорит он, и в голосе появляется раздражение, не направленное ни на кого конкретно. — Ты решил, что сарказм — универсальный язык общения, и применил его не к тем людям. — О, так я всегда был обаятельным, — Кэйа криво улыбается. Дилюк вздыхает, и в этом вздохе — столько всего, что он не может разобрать: и раздражение на тех мальчишек, и нежность к тому, каким Кэйа был, и горечь от того, что он теперь не помнит даже этого. — Ты их высмеял, — продолжает он, будто не слышит. — Они подождали после школы. Там, в переулке. Тебя избили. Он фыркает — в раздражении, словно все еще тая злобу на обидчиков, хотя с тех пор прошло почти два десятилетия, — и делает шаг ближе. Кэйа слушает, и в его голове — как будто кто-то переключает каналы: мелькают образы, обрывки, цвета. Он видит зеленую траву, видит чьи-то кулаки, видит кровь на своей рубашке. Но лица — лица стерты, как будто кто-то взял ластик и провел по фотографии. — Я нашел тебя потом. Мы пытались попасть в медпункт. Ты не хотел идти домой. Дилюк говорит это будто между делом — рассматривает облупившуюся краску на оконной раме, будто она интереснее воспоминаний. Но голос чуть севший, и Кэйа это слышит. Он слушает, не перебивая. — Почему? — Потому что ты не хотел, чтобы отец видел тебя таким, — отвечает Дилюк после паузы. — Сказал, что «герои не возвращаются домой с разбитым лицом». Кэйа тихо усмехается. — Звучит как что-то, что я мог сказать. — Нас поймали, — добавляет Дилюк. — Конечно. Он возвращает фотографию на место, но делает это медленнее, чем нужно, будто боясь отпустить. — Правда, этого я уже не помню, — бросает он, уже отворачиваясь. Дилюк чувствует, как неприятно заворочалась тоска где-то под ключицей. — Печально, что тем ребятам все сошло с рук. Дилюк молчит. Ведь это — неправда. Конечно же, это неправда, и он нашел их после. Выследил через знакомого знакомого. Ждал в переулке, когда стемнеет, сжимая кулаки так, что ногти впились в ладони до боли. Первый удар пришелся в скулу. Второй — в нос. Кровь брызнула на его белую рубашку — мать потом оттирала ее сутки, ругаясь сквозь слезы. Его били втроем. Он падал. Вставал. Падал снова. Вставал опять. Он впервые в жизни ударил кого-то и совершенно ни о чем не жалел. — Пойдем на кухню, — прокашливается Дилюк, хватая Кэйю за запястье. Тот даже не дергается. Только смотрит на пальцы, сжимающие его руку, и хмыкает. Непонятно — насмешливо или удивлённо. — Я сделаю чай. Он тянет Кэйю за собой и решает ни о чем из этого не говорить. Ни о том, что он так безрассудно вступил с ними в драку, хотя до этого никогда не пускал в ход кулаки, предпочитая решать все словами или, если не получалось, просто уходить. Ни о том, что он, конечно же, проиграл — один против троих, без опыта, без подготовки, только с голыми руками и с глупой, детской яростью, которая застилает глаза и мешает видеть, где больно, а где просто страшно. Ни о том, что от участи Альбериха Дилюка спас случайный прохожий — мужчина, который шел с работы и услышал шум, — и что так никто и не узнал, в какую историю чуть не попал прилежный ученик, гордость школы, образцовый сын винодела. Он не говорит этого, потому что это было бы признанием в чем-то, что он сам до конца не понимает: в том, что он готов был разбить себе лицо о чужие кулаки, лишь бы они не трогали Кэйю. В том, что эта готовность никуда не делась и сейчас. Не говорит и потому, что, в целом, и тот, прошлый Кэйа, еще маленький и все помнящий, также об этом не знал. Кухня встречает их все той же, хоть и более светлой, цветовой гаммой — серые оттенки здесь не давят, а скорее обволакивают. Минималистичный декор, соблюденный в мельчайших деталях, превращает комнату в утонченную свободную простоту, где каждый предмет находится на своем месте, но это не выглядит принужденным — скорее, как будто сама комната дышит в нужном ритме, и всё остальное просто подстраивается. Барная стойка с матовой поверхностью тянется вдоль встроенной в стену столешницы — гладкой, холодной, идеально чистой. На столешнице виднеются лишь электрическая плита, чайник, раковина и кофемашина — та самая, итальянская, которую Дилюк привез из Милана два года назад и которая до сих пор пахнет горячим шоколадом и обжаренными зернами. Холодильник скрыт внутри стены, и Кэйа замечает это только потому, что его взгляд скользит по панелям и натыкается на едва заметный шов. Стулья на высоких ножках — черные, лаконичные, с сиденьями из матовой кожи — отбрасывают длинные тени на мраморный пол, и эти тени двигаются вместе с облаками за окном. Все такие же худые и высокие окна — от пола до потолка, как в галерее, — черными провалами стеклянных ртов отражают далекие огни города. Берлин отсюда кажется игрушечным — россыпь желтых и белых точек, которые мерцают в синеве, как елочные гирлянды. — И все-таки печально жить в огромном доме одному, — говорит Кэйа, и в голосе нет ни сочувствия, ни упрека. Только наблюдение, почти ленивое. Он щелкает пальцами. Свет откликается мгновенно — мягкая подсветка вспыхивает под потолком, вдоль полок, разливается по комнате так, будто ее только что вскрыли и дали воздуху внутрь. Кэйа усмехается. — Ну какие технологии. Дилюк не отвечает сразу. Когда-то мы жили здесь вместе. Мысль проходит сквозь него, как сквозняк через приоткрытую дверь — быстро, но оставляя после себя холод. Он не произносит этого вслух. Слова застревают в горле, как та самая рыбья кость, которую он так боялся проглотить в детстве. — О, Архонты, — Кэйа внезапно замирает и поворачивается, — это что за ужас? Он указывает на вазу. Нелепую пухлую вазу, возвышающуюся меж окон — между кухней и столовой. Ваза величественно глядит пестрым орнаментом на сдержанный дизайн кухни. Синие узоры, словно чешуя, облепили глиняную поверхность, поднимаются красно-жёлтыми полосами, обрисовавшими выпуклые бока, и вся эта конструкция напоминает ему то ли инопланетный корабль из старого фильма, то ли керамическую работу первоклассника. Абсолютная нелепость. Дилюк бросает короткий взгляд через плечо, включая чайник и доставая кружки из шкафов. — Не поверишь. Твой подарок. Пауза. — Как видишь, ты был… последовательным в своем вкусе. Действительно необычный стиль. — Скорее чувство юмора, Дилюк, — Кэйа улыбается, подходя ближе к нелепому предмету. Он проводит пальцами по глиняной поверхности — шершавой, теплой от вечернего солнца, которое заглядывает в окна перед закатом. — И ты решил ее сохранить? — Ты сказал, что обидишься, если я ее выброшу, — Дилюк пожимает плечами, бросая короткий взгляд из-за плеча на рассмеявшегося Альбериха. — Значит, я был еще и манипулятором. Прекрасно. Начинаю себе нравиться, — Кэйа опускается на стул, придвигаясь к барной стойке. Он усаживается так легко, непринужденно, словно между этим моментом и всеми предыдущими годами нет никакого разрыва. Дилюк, чуть задерживая выдох, ставит перед ним кружку. Пар поднимается вверх, лениво закручиваясь. — Кстати, — Кэйа облокачивается подбородком на руку, глядя куда-то вглубь комнаты, — а родители? Он говорит это так, будто спрашивает о погоде. Но пауза после вопроса слишком длинная. — Они же у меня должны быть. Или я материализовался из воздуха? Дилюк тянется за медом, открывает банку. Крышка щелкает слишком громко. — Ты о них почти не говорил, — отвечает он. — Я их не видел, хоть мой отец и был близок с ними. Он делает паузу, как будто проверяет, не изменится ли что-то, если он замолчит. Не меняется. — Когда они погибли, он взял тебя к нам. Слово «погибли» повисает в воздухе, как что-то тяжелое, но Кэйа не ловит его. — Ох, вот как, — тянет вместо этого он в ответ. Он не знает, должен ли испытывать грусть или тоску. В сознание медленно возвращаются обрывки образов из самого раннего детства — чьи-то руки, подбрасывающие его к потолку, запах пирога с яблоками, женский голос, поющий колыбельную на языке, которого он не понимает. Но эти образы смотрят будто через мутное стекло — размытые, лишенные цвета, как старые фотографии, которые выцвели на солнце. И это даже не кажется ему чем-то удивительным: многие не могут вспомнить детство, не попадая в аварию, что уж говорить о нем, о Кэйе Альберихе, чей мозг сейчас работает как старый проигрыватель, который заедает на каждой второй пластинке. И странно — это не пугает. Скорее раздражает. Кэйа отпивает чай — горячо, обжигающе, и боль на языке помогает отогнать туман. Мед растворяется на языке медленно. — Кстати, — он морщит лоб, словно ловит ускользающую мысль, — я заметил, что один глаз у меня… видит не очень. И среди вещей была повязка. Он поворачивается к Дилюку, ставя кружку на столешницу и слыша, как фарфор издает тихий звон. — Я что, правда ходил как пират? Дилюк невольно улыбается. — В восемь лет ты травмировал глаз и после операции долго восстанавливался. Он говорит спокойно, но голос становится мягче. — Ты переживал. Так сильно, что я попросил отца купить тебе пиратскую повязку. Кэйа поднимает бровь. — Серьезно? — Ты был в восторге. И вот теперь улыбка становится настоящей. — Ты носился по дому, размахивал деревянной ложкой и требовал, чтобы тебя называли капитаном. Кэйа тихо смеется. — Звучит убедительно. — Ты рисовал корабли. Везде. В тетрадях, на полях, на обложках. — И, конечно, на стенах? — Один раз. — Только один? Разочарован в себе. Дилюк качает головой. — И ты не засыпал, пока тебе не прочитают что-нибудь про море. Кэйа замолкает на секунду. — Море… — повторяет он тихо. Он закрывает глаза на мгновение, и вдруг — не образ даже, а ощущение: соль на губах, ветер, который режет лицо, и бесконечная линия горизонта, от которой невозможно оторваться. — Знаешь, я бы и сейчас не отказался, — говорит Кэйа уже легче. — Просто взять и уехать. К черту все. Он улыбается, облокачивается подбородком на руку, и его взгляд уходит куда-то вдаль — за окно, за огни города, за горизонт, которого отсюда, из этой кухни на окраине Берлина, даже не видно. — Море, вино, какой-нибудь идиотский плед в клетку… и никакого плана. — Звучит как катастрофа, — сухо отвечает Дилюк. — Ты представляешь, сколько всего может пойти не так? Погода испортится, плед промокнет, вино кончится на второй день, а до ближайшего супермаркета — сорок километров по разбитой дороге. — А по-моему, звучит как самое настоящее счастье, — парирует Кэйа, и его улыбка становится шире. — Слишком много лишних переменных. Но, думаю, ты вполне способен на такое. — А ты нет? Кэйа поворачивает голову, и их взгляды встречаются — на секунду, на две, на столько, что воздух между ними становится плотнее, почти осязаемым, как та самая соль на губах, которую он только что воображал. Внутри у него ворочается что-то колкое и острое — совсем не такое сладкое, как густой мед, который они только что пили с чаем, и Кэйа торопится поменяться — тянет в ухмылке губы, отмахиваясь. Смеется, коротко и щуря глаза. Звук, как удар по чему-то внутри. Теплый. Нежеланный. Затерлось о стенки грудной клетки, отбивая сердечную дробь, которая теперь сбивается с ритма каждый раз, когда Кэйа делает что-то такое — простое, человеческое, невыносимо родное. — Да ладно, забудь, Дилюк. Тебе бы расслабиться, — говорит он, пряча половину лица в кружке. — Когда у меня появится корабль, я возьму тебя на работу. Будешь драить палубу. — Великолепная перспектива. — Не благодари. Кэйа поднимает кружку, делает глоток, прикрывает глаза. Мед и чай растекаются по горлу густо, вязко, почти как воспоминания, которые не хотят оформляться в слова. Он чувствует, как тепло разливается по телу, и на секунду ему кажется, что он может заплакать — просто так, без причины. Но он не плачет. Кэйа Альберих не плачет. По крайней мере, тот Кэйа Альберих, которого все знают. А какой он сейчас — он сам еще понять не успел. — А потом? — вдруг спрашивает он. — Что? — Дилюк смотрит на него с легким недоумением. — Потом, когда я вырос, — Кэйа открывает глаза, смотрит прямо. — Что я сделал со всем этим? Тишина. — Ну, знаешь… с пиратами, сказками, всей этой романтикой, — он чуть наклоняет голову. — Я же не просто так продолжил носить повязку. Дилюк усмехается, откидываясь на спинку стула, и закатывает глаза. — Травил байки на вечеринках, что же еще. В огромном количестве. Ну и довольно успешно, — он делает паузу, и Кэйа видит, как дергается его кадык, когда он сглатывает. — Очень успешно. Кэйа морщит нос. — О, вот это уже звучит подозрительно. — И пользовался этим. — В каком смысле? — В самом очевидном, Кэйа. Пауза. — Девушкам мозги пудрил, что непонятного? — Дилюк произносит это быстро, как будто хочет выплюнуть и забыть. — Пиратские истории, загадочная повязка, трагическое прошлое — и вуаля, сердце разбито, а ты уже ищешь следующую. Кэйа смотрит на него несколько секунд. Его зрачок расширяется — на долю секунды, но достаточно, чтобы Дилюк заметил. Он прижимает пальцы плотнее к кружке, и тихо смеется. — Неожиданно. — Почему? — вскидывает брови Дилюк. — Как раз в очень твоем стиле. Пиратская повязка, загадочный взгляд, обаяние, от которого у людей коленки подкашиваются. Ты умел нравиться. И ты этим пользовался. Всегда. Кэйа качает головой, закусывая губу. Прядь волос, выбившись из хвоста, падает на щеку и начинает щекотать шею, но он не убирает ее — пусть. Эта маленькая неприятность помогает ему не сорваться. — Не думаю, — в его голосе появляется что-то новое. Неуверенность. Почти раздражение. — Я не чувствую себя таким. Он отворачивается, вглядываясь в окно. — Не чувствую я себя компанейским человеком. Да и девчонки на один раз? Глупо и скучно. Гораздо спокойнее, когда есть один человек. А так... пустая трата сил. Он говорит это и сам не знает, откуда взялись эти слова. Он не помнит, чтобы он так думал, но чувствует, что это — правда. Дилюк, хмурясь, смотрит в упор. Его глаза становятся темнее. — Тем не менее так ты себя и вел. — Занятно, — протягивает Кэйа, откидываясь на спинку. — Может, я просто был пьян? — Что, примерно всегда? В целом да, и такое было. — Я что, много пил? — Достаточно. Я не раз тебя забирал и отвозил домой. — Бедный ты, — Кэйа поднимает кружку, пряча в ней нос. — Небось, уже успел меня возненавидеть. — Не успел. Ответ приходит слишком быстро. Они оба это замечают. Кэйа смотрит поверх кружки — одними глазами, не поднимая головы. — А зря, — говорит он тихо. — Я бы, наверное, ненавидел. Кэйа опускает кружку. На губах — мятный привкус, который смешивается с горечью чая. Он смотрит в потолок, где светлячки-лампочки едва заметно мерцают, будто дышат в такт его сердцу. Почему-то после столь короткого диалога он чувствует себя паршиво — не физически, нет, физически он почти в порядке, — а душевно. И до нелепого непонятное чувство тоски зацарапало стенки грудной клетки с новой силой. В его понимании — в понимании того Кэйи, который сидит сейчас на этом диване и пьет остывший чай, — разовые встречи и безрассудные связи, помимо плоти, ничего не греют. Тело может получить свое, но душа — никогда. А потому он, тот Кэйа, которого он не помнит, но который все еще живет в его костях, был откровенно против одноразовых очагов и скоротечных свиданий. От них нет ни радости, ни покоя, ни даже того сомнительного удовольствия, о котором пишут в дешевых романах. Так почему же о нем все отзываются, как о заядлом кутиле? Он прокручивает в голове все, что слышал за эту неделю. Розария, смеющаяся и говорящая «ты тот еще бабник». Альбедо, отводящий взгляд, когда речь заходит о бывших Кэйи, и его фирменное «это не моя история, чтобы рассказывать». Дилюк с его «ты цеплял девушек пиратскими историями, и они велись, как рыба на крючок». Не может быть, чтобы он так изменился после аварии. Что-то здесь не так. Или он не помнит чего-то важного. Он пытался забыться? Кэйе кажется, что такой бессмысленный побег от проблем был бы ему ближе, хоть он и не может этого утверждать. Он выдыхает — медленно, глубоко, стараясь выдуть из легких всю горечь, которая там накопилась. Нагружать и без того тревожное сознание не хочется. Надо отвлечься. Перевести разговор на что-то легкое. Кэйа поднимается — резко, так что стул скрипит по мраморному полу жалобным, мышиным звуком — и направляется в коридор под вопрошающим взглядом Дилюка, который так и застыл с кружкой в руке, не донеся ее до губ. Вернувшись в комнату, он держит в руках пакет — тот самый, больничный, из плотной коричневой бумаги, на котором еще сохранилась этикетка с его именем, датой поступления и номером палаты. Пакет шуршит, когда Кэйа ставит его на столешницу. — Что ж, получается, это ты создал мой неповторимый имидж? — он достает повязку — черную, из мягкой ткани, с аккуратными завязками, которые так и просятся, чтобы их завязали бантом. — В таком случае не стоит ли мне вернуть эту интересную деталь? Он подмигивает — непринужденно, с той легкой наглостью, которая, кажется, передается по наследству вместе с цветом глаз, — приближаясь и растягивая губы в улыбке. Пакет остается на столе, а Кэйа уже рядом, уже протягивает повязку, уже собирает рукой волосы в хвост, обнажая шею — тонкую, бледную, с едва заметным шрамом от катетора, который еще не зажил до конца. — Не поможешь? — Опять портить зрение? — Рагнвиндр приподнимает брови. — Врачи сказали, что глаз восстановился. В чем смысл? — Смысл? — Кэйа делает вид, что задумался, и его брови ползут вверх, изображая глубочайшую мыслительную деятельность. — Смысл в том, чтобы ты перестал задавать глупые вопросы и просто помог. А то я тут стою, как идиот, с волосами в руке и повязкой в другой, а ты всё философствуешь. Дилюк сдается. Он всегда сдается, когда Кэйа смотрит на него так — с вызовом и одновременно с просьбой, от которой невозможно отказаться. — Ладно, — говорит Дилюк, поднимаясь. — Развернись. Он берет повязку — ткань мягкая, чуть шершавая, пахнет больницей и еще чем-то, что он не может определить. Кэйа поворачивается спиной, и Дилюк оказывается совсем близко — так близко, что чувствует запах его волос: лайм, эвкалипт, эстрагон, такое знакомое зеленое яблоко. Так и не поменял шампунь за все эти годы. Он аккуратно закрывает повязкой левый глаз Кэйи, поправляет, чтобы ткань лежала ровно, и начинает завязывать веревочки на затылке. Пальцы дрожат — не сильно, но достаточно, чтобы Кэйа это заметил. Но Кэйа молчит. Только чуть опускает голову, облегчая ему задачу. И в этот момент — в этот короткий, невозможный момент, когда кончики пальцев касаются чужой шеи, когда прохладный аромат волос шелком застывает на подушечках, — Дилюк теряется. Спокойный ритм его сердца надламывается, как ветка под тяжестью снега. Он вспоминает, как впервые завязал эту повязку — тогда, в детстве, когда Кэйа плакал от боли, а потом улыбнулся, увидев пиратскую нашивку. Вспоминает, как они сидели на подоконнике, и Кэйа показывал ему нарисованный фломастерами корабль. Вспоминает, как Кэйа, уже подросток, поправлял повязку перед зеркалом, собираясь на вечеринку. — Выглядишь как придурок. — Зато запоминаюсь. Секунда — и расстояние между ними растворяется. Дилюк не выдерживает. Его руки, бледные, с выступающими венами, сами тянутся вперед и заключают Кэйю в объятия — сзади, крепко, так, что тот не может вырваться, даже если бы захотел. Он утыкается носом в синие волосы, вжимается грудью в спину, чувствует, как под тканью футболки бьется чужое сердце — быстро, неровно, в такт его собственному. — Дилюк? — голос Кэйи звучит приглушенно. Дилюк не отвечает. Только шепчет — тихо, почти беззвучно, так, что слова тонут в изгибе чужой шеи, касаясь дрожью: — Кэйа… Имя срывается с губ как самое сокровенное, как молитва, которую не произносят вслух, потому что боятся, что она не будет услышана. Он чувствует, как под смуглой кожей трепещет венка — голубем, бьющимся в клетке, — как обжигающий губы родник бьется пульс. Отпустить кажется подобным смерти, и он прижимается сильнее, почти до боли, почти до хруста в ребрах. Альберих напрягается — на секунду, на одну короткую секунду, — опуская голову и пряча лицо в синих прядях, которые пахнут лаймом и морем. Но он не отталкивает. Не отстраняется. Позволяет делить свое тепло, позволяет этому странному, почти чужому человеку держать его так, будто от этого зависит жизнь. Совладав с собой — вечность, не больше десяти секунд, — Рагнвиндр отстраняется. Он опускает веки, и его ресницы кажутся опаленными — застывшей слезой. Разворашивая стоги сантиментов, жаром обдает внутренности буйный ветер, проникший в тело сквозь трепет касаний. Он чувствует себя обнаженным — не физически, а так, как будто кто-то снял с него всю броню, которую он строил годами, и оставил стоять посреди пустой комнаты, дрожащего и растерянного. — Прости, — говорит он, выравнивая дыхание. Голос хриплый, чужой. — Усталость сказывается. Он поднимает глаза и сталкивается со звездным скоплением на синеве радужки напротив — драгоценный оберег и острая россыпь битого стекла. Кэйа смотрит на него — не осуждающе, не вопросительно, а просто… смотрит. Как будто пытается прочитать что-то, написанное очень мелким шрифтом. — Ничего, — наконец говорит Кэйа, и его голос звучит ровно. — Тебе надо отдохнуть, а то синяки под глазами выглядят так, будто ты просто не умеешь пользоваться тенями. Он пожимает плечами небрежно и берет со стола кружку, делая глоток остывшего кофе. Кофе уже холодный, горький, без сахара — такой, какой любит Дилюк. Кэйа морщится, но допивает. — Ты только будь нежнее в следующий раз, — добавляет он, ставя кружку на место, и в его голосе появляется та самая насмешливая нотка, которая, кажется, всегда была его визитной карточкой. — Я хоть и не хрустальный, но с таким напором и кости переломать можно. Кэйа садится за стол, касаясь повязки пальцами и поправляя ее — чуть сдвигает влево. — Какая же неудобная штука, — вздыхает он, заполняя все разрастающуюся паузу чужого молчания. — Проблем доставит немало. Я уже чувствую, как голова начинает болеть. — И правда… — Дилюк проводит рукой по лицу — снизу вверх, от подбородка до лба, будто пытается стереть с себя все, что произошло за последние пять минут. В хмуром небе за окном разливается свинцовым светом, а улицы застывают в пронзительном сером миноре, который подходит его настроению лучше любой мажорной тональности. Какая нелепость. Не одна, а целое множество. Это — вся его жизнь, собранная из нелепых моментов, которые он никогда не умел объяснять. И самый нелепый из них — прямо сейчас сидит напротив, поправляет пиратскую повязку и улыбается так, будто ничего не случилось. Будто его не обнимали минуту назад, будто его имя не произносили как заклинание, будто он не чувствует, как внутри у него все переворачивается от одного только взгляда этих красных, усталых глаз. Кэйа молчит. Только смотрит на Дилюка — долго, внимательно, с той странной смесью любопытства и насмешки, которую он не умеет называть, но которая живет в нем, даже когда память молчит. — Эй, — говорит он наконец. — Иди сюда. Дилюк поднимает голову. — Что? — Иди сюда, — повторяет Кэйа и хлопает ладонью по дивану рядом с собой. — Не стоять же тебе там, как статуе. Садись. У тебя все лицо в этих… — он крутит пальцем у своего лица, изображая нечто неопределенное, — в этих тенях. Синяках. Короче, выглядишь ты ужасно. Так что садись и отдыхай, пока я не передумал и не отправил тебя все-таки драить эту несчастную палубу. Дилюк смотрит на него несколько секунд, не двигаясь. Потом медленно идет к дивану и садится рядом — не слишком близко, но и не так далеко, как мог бы. Кэйа вздыхает, откидывается на спинку и закрывает глаза. Его пальцы все ещё гладят край повязки, и в этом жесте — что-то детское, беззащитное, что Дилюк помнит, но никогда не видел так близко. — Знаешь, — тихо говорит Кэйа, не открывая глаз. — Наверное, не буду больше расспрашивать. Раз уж тот Кэйа был козлом и наворотил делов, лучше начать все заново, как считаешь? Вспоминать все это и не понимать даже, о чем речь, — такая глупость. Дилюк чувствует, как что-то внутри него безудержно проваливается вниз.

***

Всю следующую неделю Рагнвиндр просыпается в уставшем теле — в том особенном, вымороченном состоянии, когда мышцы еще помнят сон, но разум уже требует подъема, хотя подниматься не за чем. Он засыпает безумным зверем, которому нигде нет места, — мечется по комнате, сминает простыни, ворошит подушку, пытаясь найти позу, в которой тишина перестанет давить на уши, а пустота на кровати не будет казаться такой огромной. Пока горят понуро и безрадостно в холодном небе ночные огни — жултые пятна, расползающиеся по потолку, как масляные разводы на воде, — он пытается сомкнуть веки, избавиться от неизвестного ранее чувства потери, неизбежной утраты, которая не имеет имени, но имеет вкус. Горький. Металлический. Как кровь, когда прикусишь губу слишком сильно. Он старается разгадать тайну своих ощущений, найти их природу, чтобы вырвать с корнем, как сорняк, который задушил все цветы. Но загадка, как назло, оказывается примитивной и простодушной — лежит на поверхности, словно издохшая гуппи в аквариуме, который забыли почистить. Кэйа был другим. Дилюк прокручивает в голове эту мысль каждый день, каждый час, каждую минуту, и она неизменна. Она въелась в него, как табачный дым в шторы, — не выветрить, не отстирать, только менять все к чертям, но как, он не знает вовсе. С одной стороны, этот новый Кэйа — более юный и искренний, словно выуженный из вороха воспоминаний о детстве, — кажется почти идеальным. Медовые речи больше не стекают с вечно растянутых в сахарной улыбке губ — теперь Кэйа говорит проще, короче, без той приторной обходительности, которая раньше бесила Дилюка до зубовного скрежета. Приторно наглая усмешка покинула синий взор, уступив место спокойному, почти умиротворенному выражению. Альберих будто снял маски — одну за другой, как шелуху с лука, — и стряхнул напускные вальяжность и фривольность. Он больше не играет на публику, не собирает вокруг себя свиту, не закатывает скандалов с холодной головой. Он просто… есть. Просто живет. Готовит себе завтрак, не спрашивая, хочет ли Дилюк того же. Смотрит телевизор, не комментируя каждую новость. Иногда шутит — коротко, в тему, и эти шутки смешные, но в них нет того вызова, той игры, которая раньше заставляла Дилюка то смеяться, то ненавидеть. Решил, что они не нужны? — думает Дилюк, глядя, как Кэйа моет кружку после себя и ставит ее в сушилку — туда, где когда-то стояли две. Или просто не помнит, для чего когда-то их надевал? С другой стороны — и эта сторона режет больнее любого ножа, — Дилюк больше не нужен. Не так, как раньше. Он — никто. Незнакомец, который почему-то живет в одном доме, спит в соседней комнате, готовит на двоих, хотя его никто об этом не просит. Он — вызывающее тревогу и тоску прошлое, которое Кэйа не помнит, но которое почему-то все равно заставляет его хмуриться, когда Дилюк подходит слишком близко. То, что делало Кэйю раздражающим и родным, невыносимым и близким, пронзительным и дорогим, — исчезло. Оставило после себя чистый лист, холст без пятен, изъянов и цветов, делавших его таким уникальным. И Дилюк, который привык к этим пятнам, к этим трещинам, к этой красоте, которая была невозможна без изъянов, теперь смотрит на гладкую поверхность. И не узнает ничего. Вроде бы Кэйа все так же шутит — легко, непринужденно, с той долей самоиронии, которая раньше была его визитной карточкой. Вроде бы лезет с разговорами — рассказывает о новостях, о сериале, который посмотрел ночью, о том, что у Розарии новый парень, а у Альбедо выставка в Гамбурге. Но за всеми этими действиями скрывается отстранённость, тонкая, как лезвие бритвы, — не увидишь, пока не порежешься. За словами прячется мирная дружелюбность, та самая, которой люди обмениваются в лифтах и очередях. Но никак не привязанность. Не та глубокая, пугающая, всепоглощающая привязанность, которая заставляла Кэйю возвращаться домой в три ночи, только чтобы сказать: «Я соскучился». Взгляд сапфировых глаз больше не горит только для одного Дилюка. Он рассеян, спокоен, доброжелателен — и равнодушен. В нем нет того преданного, нежного огня, который раньше согревал даже в самые холодные ночи. Теперь этот взгляд скользит по Дилюку так же, как по стенам, по мебели, по облакам за окном. Ничего особенного. Просто еще один объект в комнате. Дилюк утешает себя — каждый день, каждый час, каждую минуту, — что все вернется. Все станет прежним. Он разливается в улыбке и искреннем счастье, когда видит знакомые привычки: Кэйа потирает переносицу, когда задумывается; Кэйа крутит в пальцах ручку, когда читает; Кэйа напевает под нос песни Arctic Monkeys, даже не замечая этого. Он слышит привычный тон голоса — ту самую хрипотцу, которая появляется по утрам, — подмечает старые шутки и фразы, которые когда-то были только их внутренним кодом, тонет в теплом блеске синих глаз, когда Кэйа смотрит на закат и улыбается чему-то своему. Но обманывать сердце не получается. Оно знает. Оно чувствует разницу между «почти как раньше» и «раньше». И эта разница — пропасть, через которую не перепрыгнуть, не перелететь, не переползти. Можно только стоять на краю и смотреть, как тот, кого ты любишь, машет тебе с другого берега, думая, что вы просто на разных пляжах. И даже когда характер и поведение Кэйи становятся похожими на образ прошлого — когда он вдруг выдает ту самую, коронную улыбку, от которой хочется то ли ударить его, то ли обнять, то ли сделать и то и другое одновременно, — Дилюку до скрежета зубов тоскливо. Потому что их взаимоотношения не меняются. Они застыли на месте, как река, которая покрылась льдом, — вода есть, течение есть, но сверху — холодная, непроницаемая корка, и не пробить ее ни кулаком, ни словом, ни даже слезами. Сотканная годами дружбы, месяцами поддержки и заботы, тысячами происшествий связь не может обрести былую форму без воспоминаний. Это как пытаться собрать рассыпавшуюся мозаику без картинки — ты видишь кусочки, узнаешь цвета, но не знаешь, куда их приложить, чтобы получилось то же самое солнце. А Кэйа не спешит возрождать Рагнвиндра в памяти. Стоит у стойки, крутит в пальцах край повязки и совсем ничего не помнит. Он живет сегодняшним днем, не оглядываясь, не пытаясь заглянуть за горизонт, который так манит его в мечтах о море и пиратском корабле. И Дилюк горько усмехается — в темноте, когда никто не видит, — потому что жизнь перетасовала их судьбы отменно и без колебаний сбила с ног, разрушив все, что строилось так долго. В одно мгновение. По звонку из больницы. По одному: «Странное имя». По ночам в темноте — такой густой, что ее можно резать ножом, как переспелую дыню, — Дилюк сидит перед светящимся монитором. Экран ноутбука — единственный источник света в комнате, и он отбрасывает бледные, призрачные тени на стены, превращая спальню в подводное царство, где все движется медленно и неестественно. Темнота кружит вокруг одинокой фигуры, словно загипнотизированная кобра, — то приближается, то отступает, то касается плеч холодными языками, то прячется в углах. Дилюк смотрит на строчки рабочих отчетов, но не видит их. Он прислушивается к шорохам за дверью — к скрипу половиц, к шуму воды в трубах, к тихому дыханию, которое доносится из соседней комнаты, если прислушаться достаточно внимательно. Он надеется, что Кэйа зайдет. Что дверь откроется без стука — как раньше, когда Альберих врывался в его комнату в три ночи с бутылкой вина и дурацкой идеей посмотреть на закат. Что он будет стоять на пороге, неловко улыбаясь — той самой улыбкой, которая делает его похожим на нашкодившего мальчишку, — и скажет: «Люк, ты еще не спишь? Давай поболтаем. Мне что-то не спится». А потом — может быть, даже сегодня, почему бы и нет — он подойдет ближе, обнимет перед сном, уткнувшись носом в макушку, и останется. Останется делить тепло белых простыней, дышать в такт, путаться ногами в одеяле и молчать — так бесконечно по-родному. Но дверь не открывается. Тишина за ней стоит такая же плотная, как темнота в комнате, и Дилюк, выключив ноутбук, ложится в холодную постель, подтягивает колени к груди и закрывает глаза, надеясь, что завтра будет легче. Завтра никогда не бывает легче. Открывая глаза по утрам — и солнце каждый раз слепит нещадно, как будто специально выбирает самый острый угол, чтобы вонзиться в сетчатку, — Дилюк первым делом ищет взглядом горизонт. Не тот, за окном, где небо встречается с крышами соседних домов, а тот, что поселился между ними с Кэйей, — холодный, зыбкий, как мираж в пустыне. Он простирается от кухни до гостиной, от гостиной до спальни, от спальни до прихожей, и с каждым днем становится все шире, все непроходимее. Дилюк идет на кухню, шаркая тапками по мраморному полу, и каждый раз повторяет про себя: «Может быть, сегодня он будет варить кофе на двоих». Потому что раньше — в той жизни, которая теперь кажется сном, — Кэйа вставал первым. Он ставил турку на плиту, включал музыку — всегда Arctic Monkeys, потому что «Люк, это лучшая группа для утра, под них даже кофе вкуснее», — и варил кофе для них двоих. Густой, черный, почти смоляной, с корицей и щепоткой соли — по рецепту его отца, которого Дилюк так и не успел поблагодарить за этот секрет. Кэйа разливал напиток по кружкам — своей, синей, и Дилюка, белой — и ставил их на стол, дожидаясь, когда тот проснется и выйдет из спальни, еще сонный, взъерошенный, с красными полосами от подушки на щеке. — Доброе утро, Люк, — говорил он, и в его голосе было столько тепла, что можно было обжечься. Теперь Дилюк сам ставит турку на плиту. Сам включает музыку — уже не Arctic Monkeys, а что-то нейтральное, инструментальное, что не вызывает воспоминаний. Сам достает свою кружку из шкафа — белую, с трещиной на ручке, которую Кэйа подарил ему на день рождения три года назад. А синяя кружка так и стоит на полке — чистая, сухая, нетронутая. Кэйа пьет из прозрачного стакана, который нашел в дальнем ящике, и ставит его в сушилку отдельно, будто боится перепутать. Хотелось, чтобы было иначе. Кэйа вспоминал многое: и лица, и события, и имена. Был почти полон старых историй, и Дилюк ждал, когда придет и его черед. Но февральскими закатами и рассветами была лишь эта вечная закономерность: он все еще засыпал в одиночестве и сам доставал свою кружку из шкафа. Молчание становится ношей — не той, что можно сбросить на обочине, а той, что прирастает к позвоночнику, искривляет осанку, заставляет смотреть в пол. Беседы — ложным глотком воды, в котором лишь на мгновение чувствуется привкус прошлого, а потом остается только горькое, металлическое послевкусие, от которого хочется сплюнуть. Они говорят о погоде — о том, что февраль в этом году выдался снежным, и хорошо, что дороги посыпают вовремя. О новостях — о том, что в Александерплац открыли новую кофейню, и у них отличный чизкейк, надо бы сходить. О работе — о том, что Дилюку нужно подписать документы на поставку, а Кэйа, возможно, стоит подумать о том, чтобы вернуться к своим делам. Мириады картин памяти томятся во взгляде Дилюка, когда он смотрит на Кэйю. Он видит их всех — тех, кто жил в этом доме раньше: Кэйю, танцующего под дождем на балконе, Кэйю, читающего вслух детектив на ночь, Кэйю, который проигрывает в приставку и швыряет геймпад в диван, потому что «это читерство, Люк, это нечестно». Но странный холод заточил эти картины, бесчувственно обглодав их до костей. Они есть, но они не греют. Как фотографии в альбоме, который забыли закрыть, и они выцвели на солнце. И стоило Дилюку ощутить что-то сильное — обжигающее, разливающееся по венам, заполняющее до краев иллюзиями былой близости, растапливающее слой льда, покрывший расстояние между ними, — как всё вновь рушится. Стоит отстраненности мелькнуть в чужом голосе — в той едва заметной нотке, которая говорит: «Ты здесь, но ты не имеешь значения», — и надежда рассыпается в прах. Это до невыносимого больно. Будто кто-то каждый день перерезает одну и ту же рану, не давая ей зажить. Кэйа остается нем к чужим волнениям — не тронут ими, абсолютно ровен, как зеркальная гладь озера. Дилюк смотрит в это зеркало, видит себя — усталого, потерянного, с красными глазами от бессонницы, — и не узнает. Он тоже изменился. Он стал тем, кто ждет. Кто надеется. Кто боится спросить прямо: «Ты когда-нибудь вспомнишь меня? Ты когда-нибудь снова назовешь меня по имени так, как называл раньше?» Но он не спрашивает. Потому что боится ответа. Потому что ответа может не быть вовсе. Потому что тишина — это тоже ответ, и он уже слышал его тысячу раз за эти бесконечные дни. И Рагнвиндру остается лишь безвольно следить за умирающими частичками надежды на восстановление общения, не зная, как возродить погибшее и как повернуть время вспять. Он пробует все: говорит медленнее, когда Кэйа устал; улыбается чаще, когда Кэйа шутит; старается не смотреть слишком долго, когда Кэйа не замечает. Но стена не рушится. Она только растет, становясь все выше, все толще, все непреодолимее. Хотелось бы вместе смеяться до сведенных скул — так, чтобы живот болел, а слезы текли по щекам, и не понять: от смеха или от счастья. Хотелось бы искренне радоваться — каждой мелочи, каждому солнечному лучу, каждой чашке кофе, выпитой в тишине. Хотелось бы танцевать в темноте, поддаваясь пьяным идеям Кэйи — тем самым, от которых раньше у Дилюка кругом шла голова. Хотелось бы принимать объятия в ответ на приятные мелочи — на то, что он помнил, какой кофе Кэйа любит, на то, что он включал Arctic Monkeys по утрам, на то, что он просто был рядом. Хотелось бы ощущать это полновесное, переливающееся, искрящееся, фейерверочное счастье, разделенное на два. Но пока, видя необъяснимое, непривычное, болезненное отторжение Альбериха — его взгляд, спокойный и ровный, — у Дилюка выходит делить только на ноль. Потому что счастье нельзя разделить с тем, кто не хочет его принимать. Потому что любовь нельзя подарить тому, кто не помнит, как ее получать. И, рисуя сдержанную улыбку розгами — теми самыми, которыми когда-то писали письма, отправляя их за тысячи километров, — не умея сокращать дистанцию между людьми, он лишь старается быть рядом и помогать. Варит кофе на одного, но оставляет турку на плите — вдруг Кэйа захочет. Смотрит новости, чтобы было о чем поговорить за ужином. Спрашивает, как прошел день, и получает односложные ответы, но не перестает спрашивать. Он верит в лучшее. Потому что не верить — значит сдаться. А сдаваться он не умеет. Это единственное, чему Кэйа научил его за годы: никогда не сдаваться. Даже когда кажется, что все потеряно. Дилюк ждет. И будет ждать столько, сколько потребуется.

***

— Hundred Days? — Кэйа хмурится на пару секунд, склонив голову к плечу так, что синие пряди падают на здоровый глаз, и ему приходится сдувать их с лица — выходит небрежно, почти по-детски. Приглядевшись к иконке на мониторе, он расплывается в довольной улыбке. — А, так это про винокурню! Откуда она у тебя? Обязательная практика каждого серьезного бармена? Дилюк, сидящий рядом на вращающемся стуле, смотрит на его профиль — на то, как улыбка трогает уголки губ, как в глазах загорается живой, почти мальчишеский интерес, — и чувствует, как что-то теплое разливается под ребрами. — Ты же и установил когда-то, — он пожимает плечами, стараясь, чтобы голос звучал ровно, без той предательской хрипотцы, которая появляется, когда он слишком долго смотрит на Кэйю. Они сидят в комнате Дилюка за столом во всю стену — длинной чёрной панелью, уставленной техникой, книгами и забытыми чашками. Перед ними — экран монитора, на котором застыл логотип игры, и его холодный свет смешивается с ультрамариновой подсветкой, которую Кэйа попросил включить несколько дней назад. Теперь эта подсветка обливает комнату густыми чернильными волнами, выцепляя из темноты очертания мебели: двуспальную кровать, накрытую гладкостью пледа цвета маренго — темно-серого, почти черного, как зимнее небо перед снегопадом; поверх пледа аккуратно стоят подушки в однотонных наволочках, ни одной морщинки, ни одной складки — Дилюк заправляет кровать каждое утро, даже когда не ждет гостей. Пара узких зеркал тянется к потолку по сторонам постели, ловя линии подвесных тумбочек, которые едва не касаются пола, словно маленький ребёнок на высоком стуле, боящийся упасть. Низкий, ровный и матовый подоконник согревается теплом наброшенной на него ткани — толстого пледа в клетку, который Кэйа притащил из гостиной на второй день, потому что «на подоконнике сидеть холодно, ты чего, Дилюк, вообще не думаешь о моем комфорте?». — Что ж, видимо, я так и решил: нужно больше практики, — Кэйа вздыхает театрально, с наигранной печалью. Он подпирает голову рукой, растягивая окончания слов, делая голос томным и капризным — тем самым, который раньше использовал, чтобы выпросить у Дилюка что угодно, от последнего куска пиццы до припрятанной у отца бутылочки. — Сейчас бы бокальчик красного… Немного. Капельку. Просто вспомнить вкус. — В доме алкоголя нет, магазины закрыты, — Дилюк приглушает свет настольной лампы — желтый, теплый, он режет глаза после синей подсветки, — и пальцами другой руки возвращает сползший с плеча Кэйи плед на место. Движение выходит автоматическим, почти рефлекторным, как будто его руки помнят то, что не помнит мозг: как поправлять одеяло, как убирать волосы с лица, как касаться, не спрашивая разрешения. Кэйа вздыхает — разочарованно, протяжно, — и Дилюк чувствует этот вздох кожей, хотя они не соприкасаются. — Тебе в принципе не стоит пока пить, — добавляет он, чуть отодвигаясь, чтобы пустить Кэйю ближе к экрану. Колесики стула тихо скрипят по ламинату, и Дилюк двойным кликом запускает игру. Экран оживает: поля, виноградники, домик с черепичной крышей. — Вот, это все спиртное, которое могу тебе предложить. — Печально, конечно, но предложение принимаю, — Кэйа бормочет это, уже укладывая руку на мышь. — В команде мы определенно построим лучшую винную компанию, как считаешь? — Определенно, — улыбается Дилюк. Он отмечает про себя — тихо, почти крадучись, как заметка на полях, и немного боязливо, — что сейчас все кажется привычным. Будто и не было тяжелых дней, будто никто и никогда не забывал другого. Отстраненность Кэйи совсем не ощущается — он сидит рядом, горячий локоть касается плеча Дилюка, и его дыхание пахнет молочным чаем и медом. Глядя на его увлеченные процессом глаза — зрачки расширены, в них отражается монитор, и этот свет пляшет в синей радужке, как северное сияние, — подливая в кружку теплый чай, уже третий за вече, ненароком касаясь родного плеча и утопая в запахе сапфировых волос — лайм, яблоко, эвкалипт, эстрагон, и еще что-то неуловимое, что он не может назвать, но что узнает из тысячи других, — Дилюк знает: он не мог бы представить никакого другого человека рядом. Ни с кем больше не было так спокойно. В мягких витках тепла и уюта все кажется иллюзорным — паутинной дымкой воображения, которую ни в коем случае нельзя развеять, иначе под ней окажется пустота. Дилюк инстинктивно придвигается ближе, ловит оголенной кожей руки шорох чужой футболки — хлопок, теплый, чуть шершавый, — ощущает счастливую дрожь от каждого радостного восклицания Кэйи, когда тот успешно продает очередную партию игрового вина. Наблюдает за тем, как стекают с тонких губ слова, по контуру которых разбрелись отблески подсветки — синие, глубокие, как то самое излюбленное море. Тишина в комнате становится липкой, как карамель на медленном огне. Дилюк не понимает, в какой именно момент это случается. Может быть, когда Кэйа слишком долго смотрит на экран, и свет монитора вырисовывает синие тени под его скулами. Может быть, когда тот смеется — не своей обычной, поставленной, отрепетированной улыбкой, которую раздает официанткам в кафе и случайным знакомым в лифте, а по-настоящему, отрывисто, почти удивленно, будто сам не ожидал от себя такого звука. Или раньше. Гораздо раньше. Может быть, все началось еще тогда, в детстве, когда они прятались от дождя в старом виноградном ангаре, и Кэйа, промокший до нитки, жался так близко, так доверчиво и тихо, расплываясь в счастливой улыбке, — и в его глазах не было ни капли той просчитанной теплоты, которой он сейчас одаривает всех вокруг. Но сейчас — без предупреждения, без намека, без единого симптома — сейчас Дилюк просто сидит, сжимая в пальцах теплую кружку с остатками чая, и понимает так ясно, так искренне и явно, что по коже расползаются взволнованные мурашки: он ужасно хочет поцеловать Кэйю. Не так, как раньше — в щеку перед сном, в лоб, в макушку, когда тот притворялся спящим на диване. Не как брата. Не как друга. По-настоящему. Так, чтобы почувствовать вкус его губ, смешанный с тем самым медом и чаем, — чуть соленых, потрескавшихся от привычки облизывать их, когда он врет. А он врет постоянно. Врет даже сейчас, отводя взгляд и делая вид, будто не замечает чужих ладоней, до боли сжатых на напряженных коленях. Так, чтобы не осталось сомнений: ты мой, ты всегда был моим. Так, чтобы запустить пальцы в волосы и, конечно же, сжать эти синие, чертовы, невозможно мягкие пряди, когда он выдохнет в рот, — Дилюк наизусть знает каждый парфюм, каждый шампунь и гель для душа, которые всегда стояли на полке у Кэйи. Ему стыдно, что он запомнил эти детали. Стыдно — неправильное слово. Ему страшно, и синхронно с ужасом желание пульсирует под ребрами, как второй сердечный ритм, и он не может его утихомирить. — Дилюк. Голос Кэйи звучит откуда-то издалека, будто сквозь толщу воды. — Ты завис. В одно мгновение в голове становится гулко — как в пустом соборе, когда орган играет одну-единственную ноту, и она отражается от сводов, возвращается эхом, множится, растет, заполняет собой все пространство. Осознание густым туманом разлегается над внутренними полями, смазывая дыхание, делая воздух слишком плотным, слишком теплым. Слишком… интимным. Мысль рваная, колючая, как проволока под кожей, и Дилюк невольно теряется в выдохе. Моргает. Экран монитора горит приглушенным синим — они уже пять минут не двигаются в игре, и их крошечные фермеры застыли посреди виноградника, пока на экране медленно ползет уведомление: «Ваш урожай портится». — Все хорошо? — Кэйа разворачивается слишком резко, слишком быстро, будто почувствовал что-то спиной — какой-то электрический разряд, пробежавший по воздуху. И его лицо оказывается в пяти сантиметрах от лица Дилюка. Пять сантиметров. Дилюк мог бы измерить их линейкой. Или языком. О чем я только что подумал? Кэйа всматривается в него. Брови съезжаются к переносице, чуть приоткрываются губы, и как же хорошо, как же мягко выглядят они в ультрамариновой подсветке, совсем не искаженные ухмылкой, и Дилюку совершенно, абсолютно и точно не стоит думать о том, как блестят они от влаги проведенного по ним языка. Совершенно. Абсолютно. Точно. Дилюк стискивает зубы, невольно бегая взглядом в сторону. Кэйа улыбается. — У тебя щеки красные, — он наклоняется ближе, и теперь их разделяет уже не пять, а три сантиметра. Запах его парфюма — древесный, с горьковатым оттенком табака и чего-то сладкого, может быть, ванили — заполняет все пространство между. Tom Ford Oud Wood. Он, конечно же, он, подаренный Дилюком на прошлое Рождество, выбирал три часа в торговом центре, перепробовав четырнадцать вариантов и чувствуя себя полным идиотом. Но все же, естественно, — не таким законченным, как сейчас. — Температура? — голос Кэйи становится тише, почти шепотом. Его взгляд опускается ниже. На губы Дилюка. Секунда. Одна секунда, которая растягивается в бесконечность, как жвачка, прилипшая к подошве кроссовка в летний день — тягучая, липкая, невозможная. Дилюк замирает. Он чувствует, как его сердце совершает кульбит — сначала пропускает удар, потом выдает три подряд. Внутри разгорается желание: обнять Кэйю, уткнуться холодным носом в жар изгиба его шеи, втянуть сладкий и нежный запах. А тот улыбается той самой своей улыбкой. — Или, — говорит он, и этот его чертов легкий прищур, от которого хочется или ударить его, или схватить за воротник его дурацкой черной футболки с принтом какой-то инди-группы и притянуть к себе так, чтобы стукнуться зубами, чтобы почувствовать металлический привкус крови, чтобы... — …я настолько хорош сегодня? Дилюк отворачивается. К костяшкам приливает жар, и он чувствует, как пульсирует кровь в кончиках пальцев — там, где они сжимают мышку. Они дрожат. Чуть-чуть, но достаточно, чтобы он промахнулся по иконке. Дважды. Скажи что-нибудь. Что угодно. Отвлекись. — Ты чересчур часто говоришь, что ты хорош, — выдавливает он. — Потому что это правда, — Кэйа пожимает плечами, но его голос звучит чуть тише, чем обычно. — Тебе не нравится? — Не нравится, что ты это говоришь. — О, — Кэйа откидывается на спинку стула, закладывая руки за голову, и его футболка натягивается на груди — там, где под тканью угадываются мышцы, которые он накачал прошлым летом. Скалолазание. Дилюк помнит тот день, когда Кэйа впервые позвал его в зал. Давай, Рагнвиндр, будет весело. Ты же любишь высоту. Или ты боишься? Он не боялся высоты. Он вообще был уверен, что не боится ничего, но подсознательно — где-то там, за мыслимым и немыслимым, — страшно было, до жара в щеках и стыдного отведения взгляда, стоять рядом и смотреть на Кэйю. На то, как он тянется к зацепкам, как напрягаются его предплечья, перетянутые венами, как он выдыхает, повисая на секунду на одной руке, и его глаза — эти проклятые сапфировые глаза — сужаются в щелки, когда он пытается рассчитать следующий ход. В этом было что-то неправильное, и Дилюк не хотел лишний раз думать. Он не пошел. Сказал, что занят. Соврал, ведь тогда бы пришлось признать то, что он признает только сейчас, посреди ночи, в комнате, пропахшей чаем и разогретым пластиком. Господи. Кэйа щурится. Легкая насмешка закрадывается в уголки его рта, но Дилюк не замечает ее. Он замечает только губы — чуть потрескавшиеся, и ему так бесконечно хочется провести по ним пальцем, большим, шершавым, убрать эту сухость и согреть. Он сглатывает. — Отстань ты уже, — бормочет, отодвигаясь резко. Стул с противным скрипом откатывается на полметра — колёсики застревают в ворсе ковра, и Дилюк чуть не теряет равновесие. Надавливает пальцами на переносицу, стараясь унять бешеный пульс, который, кажется, бьется в висках, в горле, в кончиках пальцев. — Обидно, — Кэйа вздыхает драматично, запрокидывая голову. — Я тут стараюсь, шучу, подкалываю, а он — «отстань». Не ценишь ты меня, Рагнвиндр. — Ценю, — Дилюк выдавливает это сквозь зубы. — Очень. Можешь не стараться. Отвратительно. Боже, как отвратительно. Как стыдно. Как ужасно — до дрожи, до желания провалиться сквозь пол, сквозь ковролин, сквозь бетонные перекрытия, сквозь саму землю, в ее горячее ядро, только бы не видеть эти чуть прищуренные хитрые глаза, которые, кажется, видят все. Каждую его грязную, постыдную мысль. Каждый удар сердца. Каждое бессонное три часа утра. И как же сладко. Боже, как сладко эта ложь растворяется на языке, оставляя привкус меда и чего-то запретного. Глупый. — Я в порядке, — пытается оправдаться Дилюк, и голос звучит глухо, будто через вату. Или через подушку, в которую он тяжело дышал прошлой ночью, когда очередной сон — о поцелуях, о прикосновениях, о том, как Кэйа шепчет его имя в темноте — вырвал его из забытья. — Может, устал. Давай просто… играть. Он старается избегать взгляда. Этих сапфиров. Проклятых сапфиров, в которых он тонет каждый раз, как в океанские глубины на картинках National Geographic, что они рассматривали в детстве, лежа на ковре в гостиной. Наверное, даже их дно найти было бы проще, чем в этих темных звездных впадинах напротив. Кэйа смотрит на него еще пару секунд. Его взгляд скользит по лицу — изучающе, почти клинически, и Дилюк чувствует себя прозрачным. Рентгеновским снимком. Разобранным на детали конструктором Lego, что Кэйа так легко и играюче ломал одним движением руки. Так интереснее ведь, строить заново. Прямо как сейчас. Прямо как в детстве. А потом Кэйа отводит глаза. — Как скажешь, — тянет он с сомнением, но не настаивает. Медленно возвращает внимание на монитор, и его пальцы снова ложатся на мышь, но теперь — чуть напряженнее, чем раньше. Будто что-то почувствовал. Будто тоже — краем сознания — уловил эту дрожь в воздухе. Да не может этого быть, — несколько раз, словно молоточком отстукивая каждую букву, прокручивает рваную мысль Дилюк, не решаясь ее окончить. Не может. Не может. Не может. Они возвращаются к игре, но Дилюк уже не здесь. Он сидит на стуле, сжимает в пальцах мышь, смотрит на экран, и его сознание раскалывается надвое. Одна половина — та, что отвечает за вежливые кивки и автоматические «угу» — слушает Кэйю. Другая — та, что пульсирует где-то под ребрами, — слышит только свое сердце, бьющееся где-то в горле, и дыхание рядом — ровное, спокойное, такое чужое и такое близкое. — …и если мы продадим его в ноябре, когда сезон закончится, цена подскочит процентов на тридцать, — Кэйа жестикулирует, и его пальцы описывают в воздухе дугу, как крылья чайки над Шпрее. — Маркетинг, детка. Все решает маркетинг. Дилюк кивает. Он не слышит ни слова и сжимает кружку так, что костяшки белеют. Затыкает мысль глотком горячего чая, который обжигает язык и небо, но не может сжечь то, что пустило корни в самой его глубине. Не помогает. Ничего не помогает. Ни чай, ни игра, ни попытки убедить себя в том, что он просто устал, просто переработал. Все, что остается — сидеть рядом, смотреть в монитор и делать вид, что его мир не рухнул в ту секунду, когда Кэйа наклонился слишком близко и его губы оказались в пяти сантиметрах от его губ. Погружаться в это глупое строительство. Выбирать виноград — шардоне или рислинг, рислинг или шардоне. Лениво спорить о том, когда собирать урожай — утром или вечером, в полнолуние или на новолуние. Ему плевать. Ему вообще плевать на эту игру. Он согласился играть только потому, что Кэйа попросил. А он никогда не мог отказать Кэйе. Никогда. Даже когда тот в пятнадцать лет уговорил его украсть бутылку отцовского вина. Это было в августе. Воздух был горячим и липким, как патока. Они сидели в старом амбаре на окраине виноградников, и Кэйа, который уже успел выпить полстакана, смотрел на Дилюка глазами, полными какого-то безумного восторга. «Мы пираты, Рагнвиндр, — сказал он, и его голос звенел, как натянутая струна. — Мы грабим винные погреба и пьем кровь винограда». Дилюк тогда засмеялся — впервые за долгое время, — и они пили до тех пор, пока у Кэйи не началась икота, а у Дилюка — галлюцинации. Он видел, как звезды кружатся над амбаром, как луна раскачивается из стороны в сторону, как будто кто-то взял ее за ниточку и дергает. Потом их обоих стошнило в кусты. Кэйа держал его за плечи, а сам смеялся так, что слезы текли по щекам. — Никогда больше, — сказал Дилюк, вытирая рот тыльной стороной ладони. — Никогда больше, — согласился Кэйа. Через неделю он украл еще одну бутылку. Дилюк усмехается — горько, почти больно — и возвращается в настоящее. На экране их фермеры все еще стоят посреди виноградника. Урожай уже, наверное, сгнил. — Ты уверен, что не помнишь ничего? — спрашивает он, лишь бы не молчать. — Слишком ты умно все продумать пытаешься для человека, который неделю назад не смог бы вспомнить, как зовут его кота. — У меня есть кот? — Гипотетически, Кэйа, — Дилюк качает головой, и уголок его губ дергается вверх — против воли, против всех его попыток сохранить серьезность. — Гипотетически. Но ты всегда хотел его завести. — Придумаем ему имя, когда я заведу. Предложение принимаются. — Капитан, — говорит Дилюк не думая. — Назовешь кота Капитан. Кэйа замирает на секунду. Смотрит на него странно — не насмешливо, не вопросительно, а так, будто услышал что-то важное, что не может объяснить. — Капитан, — повторяет он медленно, пробуя слово на вкус. — Хорошее имя. Ты его придумал? — Ты. Дилюк смотрит в пол. На ворс ковра, на крошки от печенья, которые Кэйа рассыпал час назад, на маленькое пятно от кофе, которое не оттирается уже три года. — В детстве. У тебя был игрушечный кот в пиратской шляпе. Ты назвал его Капитан. — А что случилось с котом? — Ты потерял его на винокурне. Искал три дня. Плакал. Заставлял всех работников перерывать склады. Мой отец был в бешенстве, но ты не успокоился, пока не нашёл. Он завалился за бочку с портвейном. — И что, — Кэйа усмехается. — Пропитанный алкоголем? — Вонял так, что ты его выкинул, — Дилюк поднимает голову. Встречается с глазами Кэйи — и не может отвести взгляд. — Но через неделю достал с помойки. Сказал: «Капитан заслужил второй шанс». Отстирал. Зашил. И он жил у тебя на полке до самого отъезда. Кэйа смеется. Тихо, почти неслышно. Не своей обычной, громкой, поставленной, отрепетированной улыбкой, которую он раздает направо и налево, как визитки, а другой — легкой, удивленной, почти детской. Смеется так, как смеялся в том амбаре, когда звезды кружились над головой, и мир казался простым, а будущее — бесконечным. Он задевает рукой шею Дилюка. Случайно или нет — Дилюк не знает. Он не знает уже ничего — ни где заканчивается случайность, ни где начинается намек, ни как отличить дружеское прикосновение от того, которое заставляет сердце пропускать удары. Он вспыхивает. Чувствует, как жар заливает щеки, уши, шею, ключицы, спускается ниже, туда, где пульсирует кровь. Сжимает ладонь в кулак, стискивает зубы так, что сводит челюсть — чтобы не сказать что-нибудь непоправимое. Чтобы не повернуть голову и не прижаться ладонями к тому месту на шее, которого коснулись пальцы Кэйи. Ужасно. Боже, как ужасно. И как же глупо. — А ты все обо мне знаешь, да? — слышит он приглушенный голос. — Тут я явно в проигрыше. — Как оказалось, — Дилюк выдавливает слова сквозь зубы, и каждое из них стоит ему невероятных усилий, — и от меня у тебя были секреты. — Могу представить. Кэйа отводит глаза, на секунду роняя улыбку. Он прислушивается к себе — к тому, что звенит внутри. И слышит все ту же странную пустоту и тоску, которые поселились там после аварии и, кажется, не собираются уходить. Но сейчас — сейчас к ним примешивается что-то еще. Теплое. Живое. Похожее на луч солнца, пробившийся сквозь тучи. — Фильм? — предлагает Дилюк, когда молчание становится невыносимым. Оно давит на уши, как при погружении под воду, и он хочет вынырнуть, сделать глоток воздуха, убежать от этого запаха, который заполнил всю комнату, всю его жизнь, все его сны. Кэйа, конечно же, согласен, и Дилюку хочется думать, что вовсе не от того, что он также чувствует неловкость. Они устраиваются на диване. По разные стороны — как будто между ними невидимая граница, линия, которую нельзя пересекать. Кэйа заворачивается в плед — серый, клетчатый, купленный в ИКЕЕ две недели назад специально для него. И теперь этот плед пахнет Кэйей — тем самым парфюмом, табаком и яблоком. Дилюк знает, что не сможет его постирать. Что будет прижиматься к нему лицом по ночам, вдыхая этот запах, и чувствовать себя последним извращенцем. Фильм начинается. Тишина наполняется звуками — музыкой, голосами, шумом воды, топотом ног по невидимым дорожкам. Кэйа смотрит на экран, но Дилюк смотрит на него. На то, как он обнимает плед — слишком крепко, будто боится, что его отнимут. На то, как его ресницы отбрасывают тени на щеки, когда он моргает — длинные, густые, как у девчонки из старшей школы, в которую были влюблены все мальчики. На то, как он кусает губу в напряженные моменты — привычка, о которой он сам, наверное, уже забыл. Верхнюю, потом нижнюю, потом снова верхнюю. И губы у него чуть потрескавшиеся — от холодного воздуха, от привычки облизывать их, от того, что он пьет слишком мало воды. Дилюку стыдно от того, насколько нравится ему наблюдать за этими деталями. Он зажмуривается. Слишком ярко. Все слишком ярко — свет экрана, ее голубоватое свечение, которое целует лицо Кэйи, вырисовывая ямочки на щеках, отбрасывая длинные тени ресниц, подсвечивая изгиб шеи, ключицы, то место за ухом, где кожа особенно тонкая и где бьется пульс. Дилюк сжимает подлокотник дивана так, что ногти впиваются в ткань. Попроси его остаться, — шепчет внутренний голос. Попроси его остаться в твоей комнате. Как раньше. Когда он боялся спать один. Ты же помнишь? Ты помнишь, как он сворачивался калачиком, как его дыхание становилось ровным, как ты гладил его по волосам и чувствовал, что мир правильный? Попроси его. Сейчас. Просто скажи. Но он не говорит. Потому что это было в детстве. Потому что тогда все было по-другому. Потому что сейчас, если Кэйа ляжет с ним в одну кровать, Дилюк не сможет контролировать свои руки. Свои губы. Свое сердце, которое бьется где-то в горле, как птица в клетке. Кэйа проигрывает усталости, упавшей на веки. Он третий раз зевает — сладко, почти по-кошачьи, — и его глаза слипаются. — Прости, я... я пойду, — говорит Кэйа, и его голос звучит сонно, тягуче, как мед. — Спасибо за вечер. И за кофе. И за... за все. Он встает. Плед сползает с его колен, и Дилюк ловит его — автоматически, не думая. Их пальцы соприкасаются на секунду — холодные пальцы Кэйи и горячие, шершавые пальцы Дилюка. Искра. Дилюк чувствует ее — физически, почти болезненно, как удар током от старого, неисправного прибора. Кэйа тоже чувствует. Дилюк видит это по тому, как расширяются его зрачки, как замирает его дыхание на секунду, как его рука застывает в воздухе, не зная, остаться или уйти. Но Кэйа — Кэйа всегда первый, кто отступает. — Спокойной ночи, Рагнвиндр, — говорит он, отступая в темный коридорный проход. Закрывает дверь. Щелкает замком. Дилюк сидит на диване, сжимая в пальцах плед, и не двигается. Не может. Потому что если он встанет, если пойдет в свою комнату, если закроет глаза, то увидит только одно: Кэйю. Спящего в его футболке. На его простынях. С его подушкой в обнимку. Невыносимо. Он перебарывает себя лишь спустя час, поднимаясь с дивана. Фильм давно кончился, и экран телевизора погас, и в комнате остался только свет фонарей за окном — желтый, размытый, похожий на акварель. В постели удушающе пусто и холодно. Он закрывает глаза. Перед внутренним взором — Кэйа. Не может быть, чтобы я любил его, — повторяет Дилюк. Шепчет в подушку, в темноту, в пустоту. Один раз. Два. Десять. Не может быть. Не может быть. Не может быть. Но в пустоте этой — как в той, что звенит внутри Кэйи — нет ответа.

***

Неожиданный звонок в дверь заставил вздрогнуть, и Рагнвиндр, встав из-за стола, вышел в коридор. Кэйа, успев сбежать вниз по лестнице, уже стоял у входа, зевая и поправляя волосы. — Ты спал? — Дилюк бросил короткий взгляд на Альбериха, открывая шкаф и доставая ключи из кармана куртки. — Плохо себя чувствуешь? — Нет, всё в порядке, — ответил тот, глазами провожая бледную ладонь, решившую проверить температуру, и увернулся от касания, слегка пригнувшись. — Не переживай ты так. Было бы слишком глупо, если бы у меня ещё и простуда появилась, не считаешь? Рагнвиндр вздохнул, вставил ключи в замочную скважину и надавил на прямоугольную металлическую ручку, впуская в комнату зимний холод. На пороге показались Розария и Альбедо, обветренные морозом и с покрытыми трещинками губами, укутанные в шарфы и пальто. — Сесилии и фруктовые шашлычки для больного, — с мягкой улыбкой произнёс Альбедо, протягивая Кэйе подарки, обвязанные золотистой ленточкой, и обнимая его, обдавая дыханием улицы. — Ах да, мы принесли всё для глинтвейна. Я же обещал тебе сварить его. — Ох, ты просто мой спаситель, — Альберих наигранно печально вздохнул, принимая пакеты и бросая осуждающий взгляд на стоявшего позади Рагнвиндра. — За все это время в моем горле не было ни капли спиртного. Привет, Розария. Девушка кивнула, заходя внутрь и снимая верхнюю одежду. Кэйа несколько расслабился. С момента выписки из больницы они втроём уже успели пересечься несколько раз, и воспоминания медленно и тягуче начали возвращаться скорее в форме расплывчатых образов, оставляя за собой тёплый и уютный шлейф. Альберих чувствовал, как комфортно ему было рядом с этими людьми, и тоска, возникавшая при взгляде на Дилюка, не так сильно тянула вниз. Рагнвиндр же, хранивший молчание до этого момента и лишь указывавший, где стоит оставить одежду, наткнулся на выразительный и изучавший взгляд Розарии и посмотрел на Кэйю, утонув в сапфировых глазах, словно проникавших в душу и наводивших там пожар, обливая бензином сухие листья и бросая зажженную спичку, и тяжело выдохнул, — из огня да в полымя. — В шесть мы должны уехать на осмотр к доктору. До этого времени можете остаться. — Какая щедрость, — Розария фыркнула, в то время как по лицу Альбедо пробежала извиняющаяся улыбка. — Не пригласишь на кухню, хозяин дома? По правилам гостеприимства следует угощать чаем, не так ли? — девушка пробежалась взглядом по комнате, выхватывая две фотографии на полке маленьких Дилюка и Кэйи, — и нахмурилась, проходя вперёд. — Или чем-нибудь покрепче. — Что-то покрепче надо ещё приготовить, — произнёс Альбедо, следуя вместе со всеми за Рагнвиндром. Когда на кухне они разложили ингредиенты и принялись варить глинтвейн, Дилюк изучив принесённый друзьями Альбериха алкоголь, открыл шкаф и, вытащив бутылку красного вина, поставил её на стол. — Оно подойдёт лучше, — прокомментировал он, не обращая внимания на удивлённо расширившиеся глаза Кэйи, и отвернулся, доставая из холодильника сыр. — Ты же говорил, у тебя нет дома вина! — возмутился он, хватая бутылку и рассматривая этикетку, и со вздохом опустился на стул, протягивая спиртное Альбедо, уже поставившему кастрюлю на плиту. — И как тебе верить после такого предательства? — Зато теперь останется то, что можно выпить чистым, — Розария без стеснения и неловкости открывала ящики на кухне в поиске бокалов, и найдя их, тут же заполнила их животы бордовым плеском. Кэйа уже было потянулся за своей порцией, то Дилюк перехватил его руку. — Лучше дождись глинтвейна, — произнёс он, отворачиваясь и отходя, прижимая ладонь к губам, обжигая их взволнованный изгиб. Остро закололо пальцы, словно кошачьи когти оставляли зацепки на свитере, и в прекрасной симфонии хруст ребёр, сжатых порывистой чувствительностью прикосновения, взыграло тепло. «Пора прекращать так бурно реагировать». Какое-то время все перебрасывались случайными фразами, делились историями и смеялись, пока Альберих не замер, прислушиваясь к терпкому аромату готового напитка. В мыслях вспыхнули воспоминания о тёплых и уютных вечерах, полных горячей яблочной шарлотки, резных тыкв на Хэллоуин, долгих бесед в пожаре заходящего солнца, догоравшего на окнах квартиры неба, пронзительной игры скрипки и тонких пальцев, удерживавших смычок, пока облака отражались в зеркальных лужах, звонким смехом малышки Кли, резвой поступью носившейся по комнате, зажигая бенгальские огни. Кэйя расплылся в томной и нежной улыбке. Ему нравилось, какие образы преподносила ему память. «Не зря говорят, что запахи, забываясь первыми, как ничто другое, пробуждают воспоминания», — подумал он, задумчиво покачивая бокал, по дну которого разлилась пряность. — О чём задумался? — Альбедо сел рядом, делая глоток. — Да так, вспомнил кое-что. — Кое-что? — парень слегка приподнял брови. — Поделись, нам интересно же. А мы расскажем побольше, — он пододвинул к другу сырную тарелку, а Розария в подтверждение этих слов кивнула. — Вас и Кли. Как мы ели сырные круассаны на набережной, лежали под россыпью звёзд, бежали под дождём со всех ног домой, забыв закрыть форточку и беспокоясь за рыжего кота Альбедо, которому всегда куда-то нужно залезть, собирали каштаны для Кли и закапывали её ценные сокровища в коробке из-под обуви в лесу, — Альберих довольно улыбнулся, едва ли мурлыча подобно коту, и наклонился к другу, вороша его волосы свободной рукой. — Альбедо, я уверен, это самый вкусный глинтвейн в моей жизни. — Как художественно, — хмыкнула девушка, краем глаза подмечая, как непроизвольная тень опустилась на мгновение на лицо Дилюка, но тут же пропала, скрывшись за сдержанным дружелюбием. — В амнезии вообще есть нечто художественное, не находишь? — Кэйа слегка наклонил голову, испытывающе смотря на собеседницу. — Только если ты мазохист, — фыркнула Розария. — А мне кажется, как раз наоборот. В комнате повисло напряжённое молчание. Сизой дымкой день ложился на окна, охватывая комнату огнём. Звон серебряных колец о стекло стакана был оглушительным. Альбедо незаметно коснулся руки Альбериха под столом, бросая умоляющий взгляд на подругу. Та смиренно выдохнула, переводя внимание на хозяина дома. — Здесь можно курить? — мельком меланхоличный взгляд бросив на Дилюка, Розария достала портсигар и зажигалку. — Лучше выйти на балкон, — но к потолку кухни уже взвилась тонкая струйка дыма вишневых сигарет. Оставляя отпечатки губной помады на фильтре и бортике бокала сухого красного, девушка пожала плечами. Рагнвиндр закатил глаза. — Открою окно. — Вот и отлично, — под её рукой оказалась каменная пепельница, поставленная Дилюком. Они просидели на кухне, пока не настало время выходить.

***

— Добрый день, это мистер Бай Чжу? — Дилюк облокотился на полки с алкоголем, стараясь не обращать внимание на шум за дверью. Сегодня в баре было много народу, и стоило бы работать, не отвлекаясь, но вопросы давили на плечи, не помещались в сознании, стекали с губ мыслями вслух и слишком сильно тревожили, чтобы оставить их немыми. — Здравствуйте, да. Чем могу помочь? — Вас беспокоит Дилюк Рагнвиндр. Вы, должно быть, помните Кэйю Альбериха? Мы приезжали к вам за рецептом на лекарства по совету врача после выписки из больницы, и… — Ах да, конечно, помню. Тот паренёк с амнезией. Как проходит реабилитация? — Я звоню как раз по этому поводу, — Дилюк слегка замялся. — В больнице сказали, что первыми восстанавливаются ранние воспоминания, однако, мало что из детства вернулось к нему. Тем не менее Кэйа смог вспомнить некоторые моменты с людьми, с которыми знаком не больше пары лет. Насколько это нормально? — Ох, интересный случай, — врач на другой стороне телефонного звонка выдержал задумчивую паузу. — Что ж, ранним воспоминаниям действительно свойственно возвращаться первыми, вы правы, однако, никто не может гарантировать, что память восстановится полностью. Скажите, он вспомнил вас? Сердце неприятно кольнуло. — Нет. Ни чем мы были связаны, ни одного прожитого вместе события, — в горле пересохло, говорить было трудно. Признавать этот факт было слишком болезненно и мучительно. — Хм, занятно, — медленно протянул Бай Чжу. — Тогда такой вопрос: в ваших с ним взаимоотношениях было ли что-то травмирующее? Психологически, конечно. Быть может, стрессовый опыт или неразрешимые межличностные проблемы? Дилюк замер. Отвечать не хотелось. В мыслях всплыли образы последнего вечера на крыше, после которого Альберих вновь исчез и объявился уже в больнице. Он уже успел тысячи раз обвинить себя в бестактности и в неумении подбирать слова. Растерянность и неожиданность момента не могли служить оправданием. Учитывая, как долго мог он не осознавать и не видеть проблем между людьми, понимать их эмоции, Рагнвиндр боялся, что в прошлом не раз ранил Кэйю, сам того не зная. Даже когда близкий человек стал вести себя странно, он не посчитал нужным настоять и разобраться в происходившем до конца. Возможно, будь он внимательнее, всё сложилось бы иначе. — Мистер Дилюк? Вы ещё здесь? — бархатистый и вкрадчивый голос вывел из размышлений. — Да-да, я… — он прокашлялся и глотнул воды, — У нас был один неприятный разговор как раз незадолго до аварии, однако, не уверен, что он мог причинить столь сильный вред. — Послушайте, человеческое сознание — настоящая тайна, и не вам решать, как на нём отразятся те или иные действия, — ответил Бай Чжу, несколько понижая тон. — В данном случае уместно говорить об амнезии как о психологической защите, очень примитивной, но мощной, явно способной сохранить психику от переживаний. При этом воспоминания о травмирующем событии могут никогда и не вернуться, хотя поспешных выводов делать не стоит. Если, как вы говорите, «неприятный разговор» случился недавно, то сознание было, скажем так, воспалено и встревожено. Из-за этого память могла отреагировать подобным бескомпромиссным способом. Но в таком случае странным кажется то, что мозг освободился не только от воспоминаний о вашей беседе, но и от всего, связанного с вами. Конечно, это не приговор, и возвращение в норму может быть просто замедленным и несколько хаотичным, если учитывать всю информацию. В противном же случае, ваш образ довольно давно был неотделим от тревог и напряжения в понимании Кэйи, причём довольно сильных. Это может объяснить подобную блокировку, хоть и со многими оговорками, — доктор замолчал, позволяя Дилюку осмыслить сказанное и несколько успокоиться, после чего, устало выдохнув в динамики телефона, продолжил. — Я понимаю ваше волнение, но постарайтесь не думать о плохом слишком много. Ваша задача сейчас — оказать посильную помощь попавшему в беду близкому человеку. Уверен, шанс всё исправить ещё есть, а если и нет, то выстроить заново. Как бы жестоко это ни звучало, за ошибки прошлого иногда приходится отвечать, и мне искренне жаль, что вам выпала такая участь. Вы кажетесь мне хорошим человеком. Рагнвиндр, едва сумев выдавить из себя слабую благодарность, сбросил звонок и осел на пол, прижимаясь к стене. За дверью бушевала музыка, развязные шутки и фразы отпускали разморённые алкоголем посетители, звенели бокалы в стеклянных поцелуях, расплескивая спиртное и смешивая капли коктейлей, но Дилюк будто и не слышал никакого шума, кроме безумного биения сердца и сбитого дыхания. «Неужели я настолько ужасен, что ты предпочёл выбросить меня из памяти? Как же я теперь без тебя?» Испугавшись собственных мыслей, он резко встал и направился в уборную, чтобы умыться холодной водой и привести себя в чувства. Смотря на себя в зеркало, растрёпанного и встревоженного, он ощущал, как горело его сердце, как ныла душа. «Неужели я всё-таки…» В последний раз проведя мокрой рукой по лицу, Дилюк резко выдохнул, вытер прилипшие к вискам и шее влажные волосы и вернулся за барную стойку. «Просто безумие какое-то», — подумал он то ли о своём неконтролируемом желании скорее вернуться домой, то ли о странной нежности в груди, то ли о рое посетителей, вившихся в помещении и напрягавших свои пьяные голоса в попытках перекричать музыку.

***

Присутствие Кэйи в доме, столь редкое за последние годы, но столь желанное, дарило радость. Рагнвиндр чувствовал, как врастали в него родные взгляды и случайные касания, как проникала под кожу улыбка, как закрадывался в мысли и звенел об их стенки переливистый голос, как он умирал в таком дорогом тепле, которого едва не лишился. Слова доктора Бай Чжу, что странно, позже принесли положительный эффект: Рагнвиндру стало легче. Вина за неосознанный холод и возможные обиды всё еще зудела, но теперь шанс развернуть чистый холст и разлить по нему что-то новое казался подарком. Исправить собственные ошибки, не дать Кэйе их совершить, выстроить заново взаимоотношения без тайн и секретов — всё это звучало сладостно, хорошо. Дилюк был уверен: воспоминания вернутся, даже если совсем не скоро, даже если поломанными и неполными, а пока у него было время узнать нового Альбериха, чувства к которому были всё прежними, и позволить тому сделать шаг навстречу. Тревожное ощущение уязвимости иногда сбивало: Рагнвиндр будто клал своё дикое сердце в чужие ладони, но не слышал обещания беречь его. Ворох эмоций делал его открытым, порывистым, до неловкости честным, а ответом было лишь несколько печальное молчание, хоть Дилюк и уверял себя, что временное. И каждый день, открывая глаза, он повторял. Повторял настойчиво и упрямо, повторял про себя и вслух, что точно его не любил. Не любил, когда Кэйа улыбался, наклоняя голову, и смотрел наивно, но хитро, как в детстве, ловя в ладони стрекоз и окутывая тайной каждое слово, превращая истории в городские легенды. Не любил, когда Альберих смеялся, слыша очередную странную и неожиданную историю о себе прошлом, и удивлялся познаниям Дилюка, а тот молчал, бессмысленно помня, какой где на смуглом теле шрам. Не любил, когда жар чужой кожи оказывался слишком близко, а румянец багрянцем лился на щёки, теряя вдохи и выдохи в омуте сапфировых глаз. Не любил, когда невозможность касаться в любую минуту будто вгоняла под ногти сверкающие иголки. Не любил, потому что чувства напоминали кошмар, вышедший из-под контроля; тиски, в чьей хватке чувствовалась нежность; сладкую кому, из которой не вынырнуть, даже щипая себя до крови, выкручивая пальцы и стирая кости в пыль. В каком-то смысле это была его правда: девчачья такая, в духе бурлящих юностью шестнадцати, смущённая и неловкая, старательно затолкнувшая истину поглубже, как игрушки в мешок. Спрятав всё самое страшное и сокровенное, она лелеяла свой удобный покой, пока построенный ею барьер хрустел, как корочка замёрзшего снега под ногами. — Я на улицу. Хочу погулять, — в дверном проёме показалась синяя макушка, и вырвал из мыслей голос. Вскинув голову, Рагнвиндр заметил уже одетого Кэйю, достававшего из кармана наушники. — Подожди, я пойду с тобой, — он встал, закрывая ноутбук и морщась от инстинктивно сделанного глотка уже давно покрывшегося плёночкой кофе. — Как хочешь, — Альберих пожал плечами. — Тут жарко, я подожду на улице. Через несколько минут они уже шли по постепенно темневшей улице, изредка ловя слухом смех переулков и ругань открытых окон. Слизывая кровь с ранок, перебирая пальцами огненные волосы солнца, целовала уголки неба ночь. Они брели в тишине, и у каждого было о чём молчать. Кэйа нырял в своё сознание, лелеял глянец мыслей, но в полотне памяти будто была дыра, и связанные с Дилюком моменты, подобно засушенной лаванде, раскрошились и провалились в её хищный оскал, оставив тоскливое неосознанное послевкусие. И пусть за последний месяц были и тепло, словно пролившийся на безупречно серый пол сладкий сидр из зелёной бутылки, и смех, и шорох уютных разговоров, сердце отказывалось надевать на себя цепи и смиряться в беспокойных тревогах. Рагнвиндр остановился, коротко позвав Альбериха. Тот развернулся, сталкиваясь с огнём алых глаз, и перевёл взгляд на небольшую бархатную коробочку в замерзавших руках, на костяшках которых мороз уже успел оставить маковые поцелуи. — Что, замуж зовёшь? — пошутил Кэйа, в смешке прислоняя ладонь к губам. — А ты романтик. — Посмотри, — Дилюк настойчиво протянул вперёд коробочку. Альберих пожал плечами, принимая согретую теплом кожи вещицу, и раскрыл чёрную раковину подарка. С мягкой подушечки на него смотрели золотистые серьги с переливавшемся всеми оттенками синего камнем в центре. Жёлтые слёзы фонарей отражались на его поверхности, утопая в глубине. — Ох, они прекрасны, — он подхватил одну и поднял на уровень глаз, завороженно наблюдая за отблесками металла. — По какому поводу, Дилюк? — Мне показалось, они тебе подойдут, — несколько смущённый искренним восхищением, он прокашлялся. — Тебе помочь? — Да, пожалуйста, — Альберих вернул украшение Рагнвиндру. Бледные пальцы аккуратно раскрутили обсидиановые гвоздики в ушах и, подрагивая от слияния холода ветра и жара чужой кожи, вставили новые серьги, тут же глухо зазвеневшие от случайного касания ногтя. — Спасибо, — Кэйа улыбнулся, и в глазах словно застыла извиняющаяся грусть. — Ох, смотри, снег пошёл. Парень раскрыл руки, направляя к небу взгляд. В хаотичном танце закружились белые хлопья. И пока Кэйа самозабвенно ловил языком снежинки, Рагнвиндр чувствовал, будто с каждым взглядом на родной силуэт он целовал пистолетное дуло и разбивал вдребезги внутренние зеркала от оглушительной нежности, топившей все его корабли. Закрывая глаза, он видел на веках лицо, от которого бросало в жар, и проступало красными полосами дорогое имя. Утопая в плеядах, текших медленно в сапфире глаз, и мысленно касаясь снежинок, словно белыми лепестками распустившихся на длинных растрёпанных волосах, он думал, что когда-то давно задолжал смерти медленный танец, и теперь она требовательно растворяла сердце мучительностью чувств, как безжалостно разъедает кислота плоть. — Мой звездный милый принц В короне из цветов Меж лилий верениц Нашёл свой сладкий сон, — напел Дилюк, наблюдая за мельтешением снежинок — осколков распоротых облаков. — Что это? — Кэйа развернулся. — Очень красиво. — Песня, которую придумал один мальчик во дворе. Он любил сочинять всякое, вот в один день и придумал это, — Дилюк протянул руку, ловя кожей холодные слёзы снега. — Тебе понравилось, и я часто пел тебе после. — Видимо, талантливый малый. Я бы послушал полную версию, — Альберих непроизвольно вздрогнул. — Может, домой? Я уже замерзаю. — Конечно, — Рагнвиндр кивнул, доставая перчатки из кармана. — Надень, пока не дошли, а то пальцы все красные. «Я не могу без тебя».

***

Спустя дни, которые они провели рядом, даже несколько часов на работе вдали от родного взгляда воспринимались, будто кусок вырванной грудной клетки, будто выстрел в упор. Дилюку казалось, что он излишне драматизировал, но не знал, как излечиться от этого, как убрать всю накопившуюся внутри ваниль. Тем вечером они сидели у балкона, в мутном стекле которого блекло горели огни сонного города, пока Дилюк любовался чужим утончённым профилем и чувствовал, что здесь и было их место — в синем омуте февраля, в запахе остывавшего кофе, в винилово-тёплом скрипе старых пластинок, в разговорах о важном и по-детски наивном, в искусственном свете лампы, светившей для них двоих под крышей одной квартиры, спрятавшей их головы, полные запутанных и противоречивых мыслей, от продрогшего слезливого неба. Без всего этого внутри что-то безнадёжно ломалось, крошилось, портилось. Это всё становилось жизненно необходимым, как воздух, как перечень микроэлементов, как солнечный свет. И Дилюк повторил, как повторял много раз до этого, но теперь уверенно выбрасывая отрицание. «Я люблю его». Чувства звенели в венах, смешиваясь с тихими стонами музыки, с едва слышным гудением телевизора за стеной, и приливали к щекам алым трепетом. Дыхание сбилось, ком застыл в горле, взволновалось сердце от внезапного осознания, от нечаянного принятия, от порывистого касания бледными пальцами распущенных кобальтовых волос, отблескивавших теплом желтого света кухни. Дилюк отдернул руку и резко встал, заприметив лёгкое удивление в глазах напротив. — Ты куда? — Кэйа слегка наклонил голову, опуская кружку на стол. Мягкий кремовый плед оголил плечо. — Подышу воздухом. Ложись спать, — уже успев выскочить в коридор и надеть ботинки, Дилюк скрылся за входной дверью, пряча лицо в воротнике пальто. Лестничные пролёты один за другим потерялись в беспокойстве сознания, и в себя он пришёл, когда холод коснулся его раскрасневшихся щёк. Всполох алых прядей прогорел в темноте; Рагнвиндр запустил пальцы в волосы, сжал виски, зажмурил глаза и резко развёл руки в стороны, принимая ветер: быть может, порывом вьюжным унесутся вдаль те мысли, что вспороли душу, достали наконец самое сокровенное, развернули и показали, как на какой-то глупой презентации. Дилюк отошёл чуть дальше, прячась за домом меж деревьев, достал дрожавшими руками портсигар, уронив его пару раз в снег, и несколько раз проверил карманы, осознавая, что оставил зажигалку дома. С тяжёлым вздохом он облокотился о кирпичную стену. «Неужели я действительно это чувствую к нему? Неужели я такой дурак?» Зима плела ему корону из потоков ветра, пока он молча изливал свою душу на нетронутый снег, едва припорошивший дороги. Небо прятало снежинки у него за ухом, мороз приветствовал нежную кожу, как дорогого друга, оставляя влажные следы, мурашками целуя в шею. По венам бежало сладкое и тоскливое чувство привязанности, привычное и знакомое с детства, но раскрывшееся по-новому ярко и сильно. Скрип подошвы и шорох штанов привлекли внимание. Дилюк поднял голову. Высокий мужчина в длинном пальто шёл мимо, графитно-каштановые волосы были аккуратно уложены и заплетены в низкий хвост. — Извините, зажигалки не найдётся? — стараясь говорить несколько громче, Рагнвиндр обратился к незнакомцу. Спокойный и уверенный взгляд медовых глаз мазнул по его лицу. — Конечно, — мужчина коротко кивнул, приближаясь. В руке показалась зажигалка из чёрного оникса с изображением золотого дракона. — Благодарю, — обжигая горло едким дымом, он протянул ладонь в знак знакомства. — Дилюк. — Чжун Ли, — низкий бархатистый голос разлился по пустой улице. — Вижу, вас что-то гложет. Сигаретами и одиночеством проблемы не решить. Дилюк горько усмехнулся. — А вы проницательны. — Люблю быть наблюдателем. Такая позиция научила разбираться в людях и понимать их эмоции, — Чжун Ли задумчиво посмотрел на окна дома, лишь немногие из которых ещё купались в искусственном свете лампочек. — Не в моих привычках вмешиваться, но вы выглядели так, будто вам необходим собеседник. Тишина повисла на несколько протяжных минут, клубясь меж пальцев, стекая по сигарете тёплым дыханием. Вальс тревожных снежинок кружил вокруг фонарей, успокаиваясь лишь на желтых их отражениях на земле. — Он тоже говорил, что меня слишком просто читать, — Рагнвиндр стряхнул пепел и поспешил коснуться губами фильтра, делая очередную затяжку. — Как бы я ни пытался казаться сдержанным и холодным, он видел, что это лишь маска, и говорил, что у меня внутри вечно бушует огонь. — Этот человек хорошо вас понимает. Наверное, неуважительно по отношению к нему продолжать прятаться за невозмутимостью, — мужчина перевёл взгляд на Дилюка. В его глазах мелькало нечто проникновенное, тёплое и умиротворённое, будто их хозяин знал и видел всё за пределами слов и пустых фраз, и, что удивительно, от этого вовсе не было жутко. В уверенном спокойствии собеседника Рагнвиндр улавливал мягкое и столь желанное принятие, удовлетворял жажду быть услышанным. — Знаете, взаимоотношения людей — это, в некотором смысле, контракт, и он требует честности со всех сторон, заключивших его. Лишь при соблюдении правил возможно воцарение равновесия и порядка. — А если даже с самим собой тяжело быть честным? Если уже причинил однажды боль и боишься, что опоздал со своим нелепым осознанием? Что если правда может быть губительна? — Дилюк говорил тихо и отрывисто, сжимал кулаки, стараясь спрятать дрожь. — Будьте честным не ради себя, а ради близких. Какой бы результат ни принесла правда, если ценишь человека, то не стоит лгать, — Чжун Ли посмотрел на часы и спрятал руки в карманы, неторопливо и отрешённо выпуская изо рта пар. — Что измеряет и определяет отношения, возникающие между людьми? Разве не они сами? Мучение в незнании, если не хотите заставлять других и себя страдать, то будьте искренними. От ожидания исход не изменится, зато правда внесёт справедливости в контракт, — мужчина коротко кивнул и развернулся. — Мне пора. До свидания, Дилюк, и всего самого хорошего. Надеюсь, вы обретёте душевное спокойствие. Чжун Ли удалился, скрывшись за стенами соседнего дома, оставив Рагнвиндра наедине со своими мыслями. Ещё несколько минут он стоял в руках февраля, тушил сигарету и пожар в сердце и не мог видеть, как Кэйа откинулся на спинку стула, прикрыв устало глаза, и произнёс в ночной воздух, проникший в комнату из приоткрытого окна: — Чёрт… Ну и что мне теперь делать? Вернувшись домой, Рагнвиндр застал Кэйю спящим на диване. Долго вслушиваясь в чужое размеренное дыхание и всматриваясь в умиротворённое лицо, он ощущал, как сердце саднило от нежности. Прикрыв окно и укутав Альбериха сильнее в плед, Дилюк наклонился, не в силах отказать себе, и оставил незримый и лёгкий поцелуй на сапфировой макушке, невольно улыбаясь родному запаху и теплу. В нежных очертаниях глаз и губ, в дрожи пушистых ресниц он забывал изморозь зимней тоски, воспринимая любовь каждой клеточкой тела. Но это чувство скрывалось под лёгкой пылью сладкой печали, едва ощутимой, но неизбежной. Сам того не заметив, Рагнвиндр просидел у постели Кэйи несколько минут, и, опомнившись, бесшумной поступью скрылся за дверью. Оставшись наедине в своей комнате, он долго не мог уснуть, смакуя собственное признание, пробуя на вкус новые ощущения, и, стараясь отогнать странную грусть, рассматривал звёзды, чей блеск так напоминал любимые глаза. Услышав шорох одеяла в соседней комнате и пролежав ещё несколько минут, Альберих встал и подошёл к окну. На душе было гадко, казалось, будто он совершил множество ужасных поступков, даже не понимая их. Он видел, как смотрел на него Рагнвиндр, подмечал прикосновения и слова, читал его, как открытую книгу, и не мог помочь в этом метании. Странная тоска, ощущение болезненного и тревожного в чужом присутствии, такое сильное, что иногда хотелось свернуться калачиком и плакать, не уходили, а воспоминания не возвращались. «Надо что-то делать. Так я лишь терзаю его и себя и ничем не могу помочь».

***

Нежное прикосновение света разбудило Дилюка. Сквозь завесу век он видел, как дышало утро, как струился рассвет, голубкой в облаке белея, розовым шёлком по занавескам, как туманом таяли лучи спокойного солнца. Открыв глаза, он взглянул на часы: десять утра. Встал, ощущая, как белизной ластился новый день к телу, накинул домашнюю футболку и надел штаны, умылся, огибая взглядом две щётки в стакане, — всё было рутинно, обыденно, слепо автоматизированно, но едва пришедшее, ещё не прижившееся осознание чувств наполняло каждое действие странным рассеянным благоговением. В коридоре по пути на кухню он замер, уловив приятный аромат. Ускорив шаг и открыв дверь, он увидел Кэйю, растрёпанного и ещё сонного, раскладывавшего яичницу по тарелкам, пока на столе стоял уже сваренный кофе. Услышав шаги, Альберих развернулся, улыбаясь бездонному удивлению, потопившему карминовые глаза. — Доброе утро, — пробились сквозь шипение плиты и шум улицы, тревоживший проём приоткрытого окна, слова. — Доброе, Кэйа, — всё ещё не понимая, окончательно ли проснулся, неторопливо ответил Дилюк. — Ты… приготовил завтрак? Для нас? Тот усмехнулся, возвращаясь к яичнице, маслянисто блестевшей на сковороде. — Да вот, встал рано, решил, что хватит одному тебе всё делать. Рагнвиндр, усмирив желание обнять Кэйю со спины и зарыться в ворох мягких прядей, подошёл к столу и сделал глоток кофе, потерявшись в мыслях и не почувствовав, как горячая жидкость обожгла рот. «Он… вспомнил?» Альберих поставил перед Дилюком слегка подгоревшее блюдо и сел напротив. Некоторое время они сидели в тишине. — Дилюк, послушай, — начал Кэйа аккуратно и тихо. — Прошло уже две недели, как я живу у тебя. Мне стало значительно лучше, я даже кое-что вспомнил. Думаю, мне пора возвращаться в свой привычный ритм. — Что ты хочешь этим сказать? — Рагнвиндр слегка нахмурился, делая глоток кофе. Альберих прикусил губу: он знал, что говорить будет сложно, учитывая, как много сделал для него этот незнакомый-родной человек, так им дороживший, но молчать дальше сил не было. С каждой минутой, что он находился рядом, тяжесть в груди росла. Память о Дилюке так и не вернулась, хоть и была восстановлена уже довольно значительная часть из прошлого, и это не могло не казаться странным и тревожным. — Мне стоит вернуться в свою квартиру. Внутри всё загудело ядерными реакторами, заныло полученными ножевыми, заискрилось шаровыми молниями, и на мгновение потемнело в мыслях, словно сорвали с неба звёзды, — забилась мысль о том, что он может его потерять. Конечно, никто не говорил о конце, никто не уходил навеки, но после внезапного принятия чувств, после стольких проведённых вместе дней эти слова прозвучали, как огромный шаг назад, как разверзнувшаяся пропасть, как приговор. — И когда ты планируешь уехать? — Дилюк прокашлялся, пряча дрожь губ в кружке горячего кофе, показавшегося теперь слишком горьким. — Сегодня вечером. Рагнвиндр прикрыл глаза: он ощутил всю ту же отстранённость, он не успел выстроить всё заново. Украденные касания, не встреченные рассветы, искусанные в неловкостях губы и навсегда забытые воспоминания, — всё, что у них осталось, и Дилюк ужасно хотел заполнить пробелы, сложить в пустую сердечную комнату взаимное счастье, и сделать это на расстоянии будет гораздо сложнее. — Что ж, тогда подаришь мне этот день? — он улыбнулся кончиками губ, проводя глазами по освещённому солнцем со спины силуэту, осознавая, что вся любовь его и весь он измерялись целиком и полностью лишь сидевшим напротив человеком. — Конечно, я и сам хотел предложить, — Кэйа разлил короткий и рваный смешок по комнате и встал, собираясь снова сварить кофе. — Не пей слишком много. Вредно, — непроизвольно и по привычке сказал Дилюк, слегка отодвигая от себя тарелку. Ком стоял в горле, и есть совершенно не хотелось. — Опять заботишься? — Альберих обернулся, отставляя кружку в сторону. — Думаю, я бы не умер от ещё пары глотков, но так и быть, сегодня послушаюсь. — Вот так действительно праздник, — тихо промолвил Рагнвиндр, сгорая от тоскливого желания покрыть поцелуями, будто в последний раз, изнемогая от жажды напиться на годы вперед, чужие ладони и пальцы, быструю дробь отбившие по столешнице, каждый сантиметр смуглой кожи. Весь день, пока они нежились в мягкости пледов, смотря фильмы и смешные видео, пока говорили о всяких вещах, пока готовили обед, слушая музыку, смешанную с тёплым треском на виниле, Дилюк не мог отвести глаз от Кэйи, словно стараясь запечатлеть каждое мгновение, записать на плёнку запах, голос подобный электрическому разряду, зафиксировать движения рук на карте внутренней поверхности век. Это было до невозможного глупо: в Альберихе не было ничего, что уже не выучил бы наизусть Рагнвиндр, но в солнечном сплетении взрывались водородные бомбы, свистел внутри ветер, доходя до ультразвука, до разорванных перепонок, до развороченных ребер в тревоге перед неизбежным, фатальным, разбивающим до основания расставанием, что вернёт всё на прежние места. «Кэйа прав. Ему нужно вернуться в привычный ритм», — успокаивал себя Дилюк, но сам уже представлял, как его будет ломать и перемалывать, когда близкого человека, столь сильная привязанность к которому была лишь только осознана, не окажется рядом. — «Вероятно, я смогу приезжать к нему домой». Наблюдая за тем, как неумело готовил Альберих, как бродила рука, в поисках нужных ингредиентов, Рагнвиндр боролся с желанием переплести их ладони, поцеловать в шею и между лопаток, спасая сердце, разрывавшееся от недостаточности касаний. Он никогда не был поклонником физической близости, но Кэйа был отдельным случаем, особенным во всем. «Сегодня можно». Дилюк встал, порывисто развернул к себе Альбериха, и, расплеснув объятия, обхватил за талию, сокращая расстояние между ними до одного вдоха. — Что ты делаешь? — стараясь не касаться одежды испачканной в муке рукой, Кэйа вскинул брови, ловя взгляд алых глаз. Тембр голоса прошёл через полости сердца, отразился от стенок аорт, разносясь мельчайшими частичками воздуха в каждую клеточку. — Песня красивая. В погружённой в утреннюю дымку кухне Регина Спектр пела «Après Moi», пока они танцевали, несмелыми шагами делясь друг с другом теплом. Комната плескалась озоном, воздух был разряжен, как револьвер, и Дилюку казалось, будто вокруг сверкали молнии. Он наклонялся ближе, вдыхая запах волос и кожи, смешанный с ароматом кофе и сигарет. В радужке глаз напротив в догонялки играли лучистые блики, и пальцы, покоившиеся на плече Рагнвиндра, обещали солнце, пусть пока лишь нарисованное на стекле. Минуты лились сквозь пробоины лодочек ладоней, и до дрожи хотелось их поймать и положить в формочку для льда, чтобы навсегда сохранить, поставить на паузу неумолимое время и насладиться моментом, горевшим в чернильной слякоти февраля. В движениях Кэйи — безволнение, рассудительное и дозволяющее спокойствие крови, от которого веяло сладким и надтреснутым холодом. В поступи Дилюка — разворошённый осиновый улей, озера бензина, ожоги от последней спички. Игла, словно споткнувшись о пустоту, покинула поверхность пластинки. Кислый вкус тишины прокатился по языку. — Может, пройдёмся? — в ответ на вопрос в синих глазах Дилюк продолжил. — Хочется курить.

***

— Почему мы пришли сюда? — облокотившись на край металлических перил, Кэйа рассматривал город, как небрежно сделанный макет на скучной экскурсии богом забытого музея. То тут, то там зубцами в облака втыкались дома, ловя свет мутными стёклами, вставленными в пустые глазницы-проёмы, распластали асфальтовые языки дороги меж бетонных своих защитников. — Мы могли закурить где угодно. — Могли. Но здесь красиво. «И здесь же я видел прошлого тебя в последний раз». — Это место важное, да? — Кэйа достал пачку сигарет, не отрывая глаз от разлитых в небесной глазури алых солнечных вод. Сквозь их ручьи кое-где уже виднелись белыми голубками звёздные блики. — Почему ты так думаешь? — На сердце особенно тоскливо. На краю зажигалки родился огонь, на конце сигареты — едкий витиеватый дым. — Да, — ответил Дилюк, подходя ближе и доставая портсигар с самокрутками. — Здесь мы впервые встретились. Ты тогда на спор залез сюда, забился в угол и плакал, потому что, оказывается, боялся высоты, — на губах проступила нежная улыбка, присущая людям, слишком глубоко ушедшим в эпоху прошлых тёплых дней. — Я же уже знал об этом месте и нашёл тебя совершенно случайно. После мы часто сбегали сюда или же прятались во дворах внизу. Дилюк махнул рукой в сторону балконного обрыва. Кэйа перегнулся через перила, глазами выцепляя случайных незнакомцев, невольных и цветастых пленников клуб и зелень разбитых пивных бутылок, которую ещё не успели припрятать уборщики под крышкой гроба мусорного бака. — Здесь так тихо. Забавно, в самом центре и такое чудесное место. Мы словно и внутри шумных улиц, и вне их одновременно. Город дышит, но не для нас, — полной грудью втянув морозную прохладу, объявшую лёгкие, поморщившись от защекотавшего нос сигаретного дыма, Кэйа на выдохе, будто на потоке вольного ветра, произнес. — Но мы и сами за себя подышать можем, так ведь? — голова легла на ладонь руки, тёплый блеск заиграл в глазах. Дилюк снова невольно улыбнулся. «Несколько лет назад ты сказал мне то же самое, слово в слово». — Ты чего такой лучезарный сегодня? Понял, что есть ещё целая жизнь, чтобы быть серьёзным и хмурым, и решил взять выходной? — Можно и так сказать, — молвил он, не смея отвести взгляд от умиротворённого лица напротив. Алая солнечная нить стекала по волосам, шёлком вплетаясь в пряди цвета тёмного сапфира. Пьянивший, как терпкий кальвадос, дым заката дрожал в ресницах, что пушисто обрамляли глаза, поймавшие опаловый пожар заходящего светила. Смотря на Кэйю, Дилюку хотелось кричать о том, как жаждал он заключить этого глупца, взволновавшего сердце и перепутавшего все мысли, в объятия и держать чуть дольше, чуть нежнее, чуть больнее, ожогами раскрашивая места касаний; кричать о том, как был прекрасен мир, когда в нём искрился ниагаровый блеск радужки и плыли в изяществе почти воздушные движения тонких смуглых кистей, пока пальцы стряхивали пепел с сигареты. — Я люблю тебя, — невольно сорвалось с губ, потерявшись в трепетном выдохе. Кэйа замер. Напряжённая тишина вдруг заклубилась в вечернем воздухе. — Что? Рагнвиндр прикусил губу. Вместе с болью наружу проступило ощущение чего-то неизбежного, безвыходного, но отступать уже было некуда, и дымка сомнения развеялась в потопившем разум чувстве. — Я люблю тебя. Кэйа медленно повернул голову и тут же отвёл взгляд, столкнувшись с карминовыми глазами. — Прости, Дилюк, но я к тебе ничего не чувствую. Пальцы разжались, выпуская сигарету. Сердце бычком полетело с балкона. Пытаясь ухватить слова, проглотить каждый знак препинания, впихнуть в тесный ряд беспорядочных всполохов чувств целую фразу, Рагнвиндр несколько мгновений ошеломлённо смотрел на всё тускневший в вуалях вечера силуэт. — Ох, я… — Дилюк непроизвольно сделал шаг назад. Дрожавшей рукой провёл по волосам, поднимая голову вверх. Рваный ритм разговора отбивался на барабанных перепонках горечью. Он наконец выдохнул. — Так вот, что ты тогда чувствовал. Вау, это действительно больно, — губы скривила печальная усмешка. — О чём ты? — Кэйа нахмурился, всматриваясь в фигуру Рагнвиндра. Тень волнения коснулась его лица. — Стой, ты плачешь? Солнце кровью плюнуло на щёки, обводя влажных контур век, раздражая сетчатку, на которой мелькнул чёрный жемчуг обеспокоенного зрачка. Дилюк зажмурился, пальцами надавил на переносицу, прислушиваясь к звеневшему в ушах сердцу, и ничего не ответил. — Я… — Кэйа хотел было подойти, но одернул себя, неловко пряча руки в карманах пальто. — Прости, ты не подумай: я не хочу сказать, что ты не дорог мне. Я ценю твою заботу, ты многое сделал для меня, но… — он замялся, попытался в улыбке спрятать нерешительность, лёгким смешком разрядить накалившийся воздух, но через безуспешное мгновение маска пала, и он продолжил, понизив голос. — Понимаешь, мне кажется, в прошлом я совершил много ошибок. Я многое не помню, но, честно говоря, не уверен, что хочу вспоминать, да и любишь ты, наверное, совсем другого меня, и поэтому… — Пожалуйста, хватит, — Дилюк поднял глаза, замутненные не пролившейся слезой. Стараясь успокоить дрожь, с силой втянул в себя воздух, ощущая, как покалывал ноздри мороз. Вечер отвратительно пах горелым пером. — Это слишком мучительно. Немое извинение во взгляде напротив мазнуло расстояние между ними, прижалось к груди Дилюка, обжигая арктическим холодом. В самом центре засыпавшего города, стоя над позвоночником арок и холодной кожей стен, обнимаемые лишь свисавшим с неба обглоданным палантином тумана, они молчали: один не знал, куда спрятать глаза, второй — куда деть груды нелепых, нахлынувших океанской волной и безжалостно смывших в ледяную воду чувств. Будто падая в горькую кому, Дилюк кусал губы, не понимая, что делать дальше. Он словно остался один со сквозной кровоточившей под ключицей раной. «Ну и кто из нас теперь болен, Кэйа?» Через полчаса они спустились с балкона, попрощались и разошлись, как ни в чём не бывало.
Примечания:
1171 Нравится 102 Отзывы 275 В сборник
Отзывы (93)