ID работы: 11561515

Rouge

Слэш
R
Завершён
25
автор
Размер:
19 страниц, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
25 Нравится 9 Отзывы 7 В сборник Скачать

0. Babu

Настройки текста

«Вот я дева, был мужчиной, был подростком, юношей был, Был палестры лучшим цветом, первым был на поле борьбы.

…И теперь мне стать служанкой, стать Кибелы верной рабой! Стать Менадой, стать калекой, стать бесплодным, бедным скопцом! Стать бродягой в дебрях Иды, на хребтах, закованных в лед! По лесным влачиться щелям во фригийских страшных горах!»

— Гай Валерий Катулл, «Аттис»

Комната купалась в битах техно. Капли музыки раз за разом стучали по черепной коробке, безудержно раздражая нервы пыткой грядущего апокалипсиса. Кругом — рассыпавшиеся бисеры пьяных тел. Техно сменяется хардтеком, в воображении — чистый гэнгбэнг. Розовые ветви пальм с сахарной изморозью дуют на дорогие гранатины лиц. Все алы и румяны: подлетит комар, и сдуются от самого неловкого укола в щёку, оставляя следом скелеты и груды костей изнутри. Верно, в минуту моральной слабости взрослые отдают предпочтение skeletons into the mind, нежели странному дурно пахнущему шкафу. Использованные на славу презервативы и шёлковые женские платочки разлетаются по залу, точно серпантин на подростковый день рождения. «Взрыв, взрыв, взрыв, » — кричат они то левому, то правому несчастливцу, а в пробитые — для сильнейших сквозняков — уши Харучиё бросают один лишь обидный гул. Песнь песней дико ровно строит параллель с порошком блёсток от ебучих хлопушек. Они лопаются всегда в конце, и всегда слишком мелко, чтобы собрать, и выкинуть на помойку; смыть половой тряпкой, и отправить с блевотиной в унитаз. Нет, гул и порошок блёсток охренительно хорошо прилипают к холодному полу и эфиру души, что «Moment» уже готов отыграть собственную неполноценность в яндэрэ-хентае. Нелюбимая боль одиночества нападает на грудь Санзу. Она высасывалет железо из его крови, властью магнитной силы превращает в пики, направляет легионом Александра во все четыре камеры сердца разом. Эритроциты громко ворчат, они не хотели становиться новой Марсовой планетой. «Поздно, поздно, поздно, » — отвечает им Харучиё с ни единым исполненным желанием. Самураи давно уже не в моде. Блеск катан удовлетворителен лишь в строгих границах звериного цирка, а брахмовы ступени иерархии — запущенная американская горка с обвалом на пике. Вся жизнь Харучиё оказалась искрой бенгальского огня, чьё горение уже подходит к худому серому концу. Кисэру в руках тлеет ароматами сожжённого макового поля. Краснота цветов всё пуще и пуще опаляется, но пальцы Санзу всё также печально холодны и бледны. Скомканное и уже спадающее с плеч кимоно, как и всякие другие шелка на земле, ревёт в единочасье бесконечным и пустым дождём. Чудо бедного кота Шрёдингера: то ли Харучиё вульгарно гол, то ли трогателен в своём человеческом естестве. Пряди его волос точно плетут кайдан о судьбе оступившейся ойран. Кандзаши — острее ножа, выглядывают за колтуны, как жало разозлившихся скорпионов, а респлетённые мелкие косы точь в точь замерзшие на гравюре сколопендры. Владелец заведения закончил себя сущим эстетом. Ночь в фантазийном притоне времён Опиумной войны — что, если не она, может затронуть изъеденные кислотами рефлексы посетителей? Нуар гангстеров оказался безвкусен, потерянные вечеринки Джея Гэтсби уже не вызывают былого восторга. Сосуды неоновой крови дружно ступили в болото хлёсткого бэд-трипа, и не спешат из него выходить хотя бы одну бесконечность. К сожалению, размеры подобных измерений времени ещё не открыты, и даже не подают намёка на скудное расширение влагалища перед рождением своих «открытий». Ибо единственная бесконечность, светящаяся в конце каннализационной тоннели, пожалуй, только срубленная от гематом рука.

***

Харучиё — весна, обваленная грязным снегом и мартовым морозом, — сидит в сгорбившемся зародыше, лопая пузыри костной жидкости на запястьях, чадной весёлостью повторяющие дымовые кольца. Рукава кимоно откатываются, на предплечье оголяется красное Солнце. Восходит оно, или умирает? Санзу не знает: он вращается вокруг него. Крутится за солнечным притяжением мёртвой планетой Ареса, чья дикость оказалась сплошной иллюзией. Иллюзорны долины ушедших вод. Холоден красный цвет. Не взрываются почки жизни. Муки мыслей, которые навлёк на себя мужчина, обратились муками ада из повестей Акутагавы. Мечта разгорелась в крике, как дым сухих маковых цветов. Становится душно. Его молодая звезда превращается в готового взорваться гиганта, который мечет по галактике грозные импульсы. Быть может, ещё немного, и Харучиё вдоволь согреется, если не превратится в обуглившиеся метеориты, подобно Суламите в её первую песнь. Дева пела царю о любви — Санзу же воет о боли: бедные, они опалены. Горечь на кончике языка, жар ознобшего тела; Санзу чувствует приближение Майки даже сквозь пелену на глазах. Они никогда не были ему нужны. Харучиё всегда вслушивается, в каждый шорох и в каждый грохот, потому многое не увидел в жизни, и в этот самый момент он снова поступил правильно, что не смотрел: обожжечь глаза об умиращее Солнце, пожалуй, худшее из сущих наказаний. — Прокатимся? — у Майки на лице добрая улыбка. Харучиё думает, что им снова по семнадцать лет.

***

Мотор Бабу рычит, и ныряет в дикий дрейф по иллюминации Токио, претворяясь в запретное вещество, которое ввели в город одни очень злые руки. Газ разгоняет организм столицы до жуткого уровня адреналина. Тормоза вовсе отказали, они грозятся обратиться большими тромбами в веселье людей вокруг. Это был октябрь. По Шибуе в её самую звёздную ночь снова поднимаются пьянки, драки и перевороты машин. Порхают кружева непристойностей. Санзу чудится, что где-то даже вспыхивает огромная зажигалка, закурить которую под силу только титанам, свергнутым эрами назад во мрак Тартара. Многое начинает мерещиться. И сейчас Харучиё превращается в само Токио, растворяясь в рождаемом им шуме: слуховом, визуальном, импульсивном. Ничто уже не могло спасти его от того забвения, в котором он безвозвратно исчезал. Впрочем, Санзу всегда был безвозвратен в отношении многих вещей: нравственности, которая его чуть ли не обижала; любимых и нелюбимых людей; здравом выборе и многом другом. Единственным выходом из сложившейся дилеммы одиночества представлялся тот самый «возврат» к лёгкой морали о добре и зле, но Харучиё любил сложности. Тяготы жизни, додуматься до которых мог только он один. Даже сейчас, пересекая людный Синдзюку, он вспоминает о легко брошенном Майки сравнении с дикой лошадью. Тогда его только познакомили с кретином Мучё. Лошадь — животное, одомашненное людьми ещё в четвёртом тысячелетии до нашей эры, однако самым экстраординарным образом Санзу умудряется сохранить в своём лице этот доисторический памятник. «Дикая лошадь, » — разве эти слова ему подходят? Да, подходят; ибо Харучиё, даже родясь человеком, венцом эволюции, со стремительной скоростью плывёт куда-то влево от всего разумного народа. Он любил видеть красивое в безобразном, наверное, немного от своей детской эмпатии, которая по исходу времени выросла в монстров. Постепенно, год за годом, мысли Санзу сложились такой решёткой, что красивое не бывает без безобразного. И речь ночных теорий идёт вовсе не о взаимодополняющих факторах, как являются ими свет и тьма, а о полярных силах внутри единого организма: хороший кислород входит в наше тело, и выходит плохим углекислым газом. Вместе они рождают цельное действие — дыхание, обосновывающее единое определение жизни. Так Харучиё думал и про Майки, когда из всей Токийской Свастики остались лишь они двое на земле сухой и испещрённой гейзерами. «Его отчаяние превращается в зверство, » — замечал он иногда во время чёрных пульсаций главы, но отчаянная вера, обращённая чуть ли не в самопожертвование, всегда облучала тёмную порочность Майки под причиной всплеска рушащихся талантов. Невозможность проявить энергию в действии всегда рождает желание от неё избавиться, приводя к апокалипсису в значении «откровение», нередко кошмарному. «В конце концов, так должно было быть. Это и есть настоящий вектор наших сил, » — говорил Санзу об идущем в разнос по преступному миру Майки. От того ли, что он инфантильно не желал идти поперёк своих логичных убеждений, Харучиё нашёл для себя новый постулат, стенавший про круговорот безобразия везде и во всех и исключительном имении в нём красивого. Со временем зрение молодого человека ослепло до таких минусов, с которыми куда ни глянь — одни уродцы, и красивое можно узреть, если только не стукнуться в него лбом. Харучиё стукается о спину Майки. Сцепление вальсирует с газом. Быть может, они вместе виноваты в победивших над ними зверствах. Из настоящей дикой лошади, полной природного озорства и силы, Санзу превратился в неумело прирученную кобылу, чей хозяин так некстати издох по пути, оставив её выживать в девственных условиях его вида, где соотношение зверства равнялось выживанию. К сожалению, обретённое хищничество было сродни шакальему, и лошадь, которой можно описать Санзу в текущее время, дохлая и бешенная. Влажность воздуха застывает в наступающем холоде ночи. Шины миллионов японок скользят по мокрому асфальту, на котором разбился калейдоскоп автомобильного света и светофоров. Санзу щекой прижимается ближе к Майки, и трётся, как это инстинктивно делают новорождённые младенцы в поисках матери. Байк сильно накреняется в сторону. «Бип-бип-бу-у-у, » — кричат вслед недовольные водители, поголовно сбежавшие из токсиполиса Бикини Боттом. Острые кандзаши вылетают из колтунов, подвязанные шелка распахиваются за спиною, как крылья умирающего лебедя, и Хару даже начинает молиться, чтобы они не встряли в колёса байка, превратив ненароком птицу верности в мёртвую. Майки только сильнее разгоняется. Вероятность того, что они могут неожиданно слететь с моста умножается на много-много ноликов, но Фортуна улыбается оскалом, и парни выигрывают джекпот на «в следующий раз». Следующий раз. Харучиё неособо-то и верит в него.

***

— Санзу, — парню чудится, что канаты фонарей взывают его к совершенно ненужному пробуждению. С чего решил появиться этот незнакомый голос в голове? — Санзу? — это не голос Майки. — Санзу! — байк круто свернул на обочину, и богом спасённый умирающий лебедь свалился по инерции наземь. Фары нещадно горят в лицо. Всё кругом мрачнеет, оставляя на обозрение лишь эти световые шары и тёмный силуэт над ними. Сквозь радужное гало стеснительно выглядывают цвета мотоцикла, и Харучиё трезвеет, апатия его обращается рваной грустью. Он чувствует, что сердце снова обливается кровью, потому что это — не Бабу, а Сано уже больше полугода в пургатории. — Вакаса? — архитектура иллюзий, выстраивавшаяся ввысь виртуозностью Пиранези пала оглушительным грохотом. Этой галлюциногенной башне никогда не было суждено стать башней Икара, ибо её карма, в точности как крестовый паргелий, крутилась над осью той, что из Вавилона. Злость и отчаяние оплели Харучиё венцом уробороса, и теперь Имауши валялся в мокром песке вместе с ним. Стёкла от битого пива неприятно дёргали одежду. — Ты совсем что ли спятил?! Я испугался, что ты откинешься прямо на сидении, нахрена сейчас взбеленился?! — «дикая лошадка», «дикая лошадка» издевались над Санзу призраки прошлого. Стало очень стыдно под гнётом криков Вакасы. Они не виделись уже очень давно, и даже больше, чем просто давно: Харучиё видел Вакасу, наверное, не больше десяти раз в жизни и всегда рядом с кем-то. Сначала вместе с Такеоми, после со старшим братом Майки. Однажды он даже встретил его с Сенджу, и с обидой подумал, как весь тот рассказанный Мучё бред про единственного ребёнка в семье неожиданно оказался правдой. Санзу с великой тупостью вычеркнул себя из родительского дома, в котором, по сути, жили лишь они трое. Трагедия жизни нечаянно скинула с себя вуаль, и предстала трагедией прошлого. Раньше в доме Акаши существовала самопровозглашённая традиция: по вечерам Харучиё, как тот самый младший брат по типу ебущих мозг, нёс Такеоми до жути тёплую бутылку пива. Она была той же марки, которую здесь недавно весело и громко распивали местные хулиганы. По строгой композиции, вслед за чёрной руганью приходила Сенджу, спасая его от выговоров извечным очарованием младшего ребёнка, чтобы после поскорее вновь выбить из Харучиё дух непрекащающимися рассказами о школе и обещанных им шоколадных вагаси. Санзу противно на душе. Он так и не спёк их Сенджу и уже никогда этого сделать не сможет, как и Такеоми для него. Когда брат вступил в Брахму, ему казалось, что развернувшаяся грязь суеты хоть малость смоется, если теперь они снова вместе, но Акаши возненавидел его, а Харучиё снова сбежал. Как же он был удивлён, когда Такеоми тогда вернулся спасти его, прорываясь сквозь гул зевак и сирены полицейских машин вокруг тела едва живого Манджиро. Они с братом со скоростью света убегали на этом самом байке, о который сейчас опирался Вакаса. Санзу схватить не успели. В Такеоми выстрелили. Взгляд, которым следил за ним Имауши с трудом освобождался от презрения. Харучиё понимал его боль, понимал, как они сейчас похожи, и от этого становилось невыносимо хреново. Было очень плохо. Едва он начал проваливаться обратно к маковому полю, Санзу вернули в реальность тяжёлым ударом в челюсть. — Держи, — Вакаса протянул успевшую охладиться на ветру бутылку воды.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.