«Встретиться ли с монстром или нет? Сыграть в рулетку или нет? Он заразит чудовищностью или нет?»
Но металлический язычок вскоре снова цокнул. Морось за ним обратилась в ливни, смывая костянки на горшки уличных акаций.***
На полу зала тяжело переводили дыхание раскиданные стопки старых книг. Среди них: университетские учебники по анатомии, золото любви Петрарки, записи о рае больного амнезией, прочая разваливающаяся макулатура, и много-много газетных вырезок из 90-х, на всех которых мелькали роковые силуэты прошлого. Не заглядывая в них, но оглядываясь назад, Вакаса быстро и бережно собрал их — далеко, над задней обложкой сказок Андерсена, хлопнув сверху сотней печатных страниц. Харучиё на это только дёрнул губами: стекло на них затрещало паутиной явно не мечущего сатин нефила-кругопряда, но неизвестного паука под воздействием химических волшебств. «Не туда заглянул,» — покачал он головой. Вакаса бы тоже ответил ему качанием головы из стороны в сторону, воскрешая в своём удивлении немое спокойствие бодхисаттвы: «Блять, неужели? Ты же здесь всё разгрыз, как собака». — Извини, — распахнутое окно ударилось о пластик рамы. — Всё нормально, я тоже так читаю, — мокрый ветер нагло заливал подоконник песчаной водой, пока его не выгнали хлопком. Но наблюдавший за ним Санзу замечал, что у Имауши «всё нормально» — прозрачно не нормально, и эмоция, которой даже не дали не то, что скрыться, а хотя бы малость выплеснуться, пахла солью. Немного по морскому и океаническому — околоплодными водами или просто слёзами. Кроме всего прочего, Санзу прекрасно предвидел и его трескавшуюся соматическую оболочку, всякий раз стоило ему нечаянно подать о себе знать то мерзким полускрипом дивана, то случайно хрустнувшей конечностью. Напряжение накалилось очень неловкое. Мало кто согласится на практической аутопсии этой проблемы с тем, что куда действеннее свести нервное возбуждение в его разрушительнейший пик, потому что по истечению срока случая у его виновников ни в коем образе не останутся подсознательные волнения и треморы. Всё равно, что тривиальность битой вазы: не выберешь признаться в своей вине — изворотишься в попытках починить, приклеить, закрасить, и в конец — купить новую, одинаково тревожась, и не уменьшая душевные бедствия. Харучиё целый день, проведённый в доме Имауши, только и делал, что носился по нему с этим оборзевшим куском глины, перерывая язвы прошлого в проекции не только ментальные, но, к сожалению, физические тоже. Пусть чахоточность его самочувствия разыгралась к вечеру табором, он не собирался давать Вакасе возможность идиотически легко разгладить сложившиеся между ними вопросы и исповеди. Харучиё по-юношески захотелось взрывов, и лопающимися звёздами этой ночью, непременно станут они оба. Кто знает, быть может, им вместе даже повезёт обратиться братьями-сириусами, и будет совсем не так скучно, как уже сбежавшему с небосклона высокомерному солису-солитеру с комплексом Бога и манией величия. Санзу, наверное, и дальше продолжил бы вооружаться аргументами перед самим собой, если только не оказался вдруг с какой-то лунатической особенностью прямо перед лицом Вакасы. Похоже гиперболу «разрушительнейший пик» он избрал лучшим проявить в трактовке очень буквальной, а именно — раздавить Имауши тяжестью своего качающегося, как церковные колокола, тела. Неловкое напряжение между ними зарделось неадекватностью. — Что ты творишь? — взмокшие волосы старшего скрутились вокруг первой попавшейся ленты ильберсовым клубком шерсти. — Что? — Я спрашиваю, что случилось, Санзу? — хмурая усталость взгляда немного отодвинула недееспособного собеседника, и сбежала мерными шагами на кухню. Он встал вступор. — Да, блять, я — не Санзу! — пронзительный вопль ввёл Имауши в совсем неподходящую для него растерянность. Только щёлкнувший электрический чайник сразу же вырубили, оставляя в пространстве больше места для новых звуковых волн, но по иронии судьбы, вся та рвота бушующего негодования залилась только глубже внутрь, изъедая глотку и бит сердца Харучиё, — Я больше не хочу, чтобы меня так называли, — послышался шёпот за стенкой. — Думаешь, что сможешь сбежать, отрёкшись от имени? Это паскудно, — чайник снова забурлыкал. На деревянный столик поставили вазочку тёмного конфетюра и горькую плитку шоколада, страшно разломленную руками не иначе как Пикассо. От одинокой гигантской лампы сквозь узоры стёкол разбивались капилляры самой Антарктиды: кристаллические, льдистые, со своей строгой геометрией линий. У Харучиё кричало внутри. Вакаса заваривал сенча. «Что он понимает об именах?» — трещал вопрос у обоих. И был до того провокационен, что в двух минутах в дверях кухни перед Имауши показалась тень воскресшего ото дневного сна Лазаря. Немного тормозя, немного застывая от растекающихся перед глазами чернил, Харучиё всё же присел за котацу, разъезжая ногами по полу. Вакаса добавил на поднос ещё один крохотный тяван. Как только в висках Харучиё прошёл электрический гул с набатом сердечного мотора, перед ним снова встряли воспоминания. Впрочем, они всегда встревали — где-либо и как-либо. Всё равно что непромытые уголки полок при генеральной уборке, или застрявшие в сито лепестки фруктового чая. В его чувствах Сенджу была именно таким моментом — неоконченностью, раздражением; тем, к чему нужно вернуться, чтобы закончить. Почему сейчас на уме снова она? Наверное, потому что только младшая Акаши могла звать его ещё в детстве придуманным псевдонимом, и потому что интимность этого семейного момента требовала запечататься как можно сильнее, без щелей, чтобы мумифицироваться с абсолютной точностью вплоть до загробной жизни. Харучиё всегда был Акаши, и ничего не станет, если он продолжит им быть. Никто не запомнит его по документам, подписям, договорам, абонементам — только бесчисленное количество лиц под именем «государство»; и только для Сенджу он останется Санзу с заляпанным списком желаний, клубком будущего и каплей истероидного расстройства. Вакаса же обозревал всё иначе. В его глазах — единственная неисправленная бестолочь вполне счастливой семьи убегала от беспорядка проблем, зарывая их то под кроватью, то по полочкам рабочего стола, то за шторами, которые к его личному неведению — совершенно прозрачные. Имауши не хотел, чтобы Санзу забывал какая он тварь и мразь. Имауши хотел, чтобы он всю свою жизнь нёс крест за то, что вечно бросал младшую сестру в каких-то дебрях подростковой жизни, а ему приходилось отдуваться за него и депрессующего идиота Такеоми. За то, что предпочёл вместо неё Майки, из которого в конце концов не выросло ничего хорошего; и за то, что ни разу за тот период, пока урод семьи Сано не выбыл на время из жизни, не задумывался хоть раз принести лилий на её могилу. Но Вакасе совестно. Все его поддакивания и улыбки в ответ на восхищенное решение Шиничиро во время роспуска драконов утекают водой, прямо как разливаемый им сейчас чай. С самого начала байкерская группировка только и делала, что кричала о своей вишнёвой несерьёзности. Театральность босодзуку и чересчур мягкосердечный глава были теми самыми столпами круговорота юношеского максимализма. «Нам некуда больше бежать, Вака,» — говорил ему Шиничиро, но Вака, к их совместному сожалению, не успел схватить ни разогнавшегося по крутому склону Майки, ни последовавших за ним Санзу с Сенджу, ни свалившихся вместе с ними Такеоми и Эмму. Юла игривости разворотилась наихудшим концом во взрослую карусель, и Имауши теперь хочется напрочь забыть о присутствии здесь Харучиё, которому с самого начала жизни не везло с друзьями. Вакасе его сердечно жаль, но он уверен, что уже слишком поздно выражать свою такую никчёмную отеческую опеку. Харучиё же хочется весенней теплоты. Чай совсем не греет. Он раздувает перед ним пары, обращающиеся под порывами ветра в галлюциногенные. — Майки? — вот и началось гниение иллюзий.***
— Майки! — слёзные мольбы вновь повторяются, как и комнату — вновь заносит Антарктидой; на любви Харучиё образовался гигантский грибок, растующий ввысь на этом мёртвом материке вулканом Эребусом. Сей монстр отвращает и пугает. — Майки! Майки! — титаны страсти льются из обветренных губ Санзу, разрывая всё на своём пути, как разрывают сейчас небеса в марево сумерки вечера. Снег и холод разносятся бурей, ничего кроме них не слышно в пространстве. — Мой любимый Майки, за что же ты? — магма вырывается из жерла белого чудовища, испаряя в водянистые и чёрные ожоги снежные долины.