«Если что-то выгорает на Солнце, то становится историей. А если что-то омывается светом Луны, то становится вымыслом. Это значит, наша история... когда-нибудь станет выдумкой». Из дорамы "Невеста речного Бога".
Новый Орлеан приветствует Кэролайн вековой тяжестью бессменно зависших над собой свинцовых туч, что вот-вот уже собираются обильным кровавым дождём пролиться на головы хмурых жителей этого злобного подлунного мира; затхлым дурманом гниющих чуть дальше извилистой Миссисипи болот, готовых безжалостно с лакомым хрустом сожрать каждого своего случайного обывателя за самонадеянную попытку подчинить себе всё ещё живое природное кладбище; да аляпистой пестротой выжигающих чувствительную роговицу искусственных огней, которыми оказался увешан практически весь огромный мегаполис. — Ты всё еще уверена, что поступаешь правильно? — невесомо шепчет ей Катерина, неприязненно морщась от резко бьющих в нос запахов душистого чабреца и горькой полыни, когда они пересекают черту великолепного Французского Квартала. Кэролайн обводит его внимательным по-матерински тёплым взглядом, улыбается светло-радушно, но в уголке рта её всё равно прослеживается какая-то глухая обречённость, разбавить которую не под силу даже самым отпетым остротам шатенки. Жизнь на Бурбон-стрит, несмотря на кажущуюся самыми кончиками пальцев ощутимой обречённость мира, бьёт ключом, играет яркими красками, фонтанирует множеством звуков, эмоций, несмолкаемым гомоном тысяч голосов. Да только Кэрри невооружённым глазом видит, всё это – искусственное. Обман, лицемерие, фальшь. Лишь жалкий способ привлечь к себе внимание. Будто город, изувеченный, уродливый, страшный, заново сшили прохудившимися гнилыми нитками, накинули поверх старую изодранную праздничную рубаху, осыпали всё торжественным цветасто-блеклым конфетти, да и оставили его никак незаживающие раны вот так... Гнить дальше. Всё больше, неотвратимее. Пока ещё есть чему. В конце концов, подобно собственному хозяину, воля его – бессмертна. — Неужели ты боишься, Кэтрин? — давя из себя фанерный, лживо-весёлый смешок, негромко любопытствует девушка, осматривая многочисленные рыночные лавки, примечая за ними то людей со своим разномастным дорогим, но памятным товаром, то ведьм, что нехитрыми уловками привлекают внимание туристов да за небольшую плату одаривают нанизанными на прочные шнурки бусинами волшебства: амулетами, оберегами, талисманами. Кэролайн делает глубокий вдох. Чопорная приторность улиц неприятным осадком бухается куда-то на дно полностью раскрывшихся лёгких, а сладковатый запах прелой крови, в обилии пропитавшей старинные каменные тротуары (она прекрасно знает, благодаря кому), неприятной прогорклостью вяжет основание языка и режет своей острой сухостью глотку. Форбс этот тухлый, гнилой, разрушенный почти до самого своего основания мир ни капельки не нравится. Но отделаться от мысли, что стал ОН таким благодаря ей, она не в силах. — Мы на его территории, — незаметно передёргивая плечиками, будто ощущая на них болезненную тяжесть чужих рук, что так и норовят, проломив хрупкие рёбра, достать старое чёрное сердце из недр его вот уже пять столетий как несменного дома, подытоживает вампирша. Несмотря на внутреннюю дилемму, соблазнительной походкой дефилирует вдоль пёстрых волшебных лавок, но не задерживается ни у одной из них даже на мгновение. Вечность, проведённая в бессчётных бегах, выдрессировала её, научила не отвлекаться по пустякам, заставила позабыть о радости случайных прекрасных минут, брошенных забаве ради веселья. Кэролайн понимающе покачивает в ответ головой, но в отличие от куда более серьёзной своей спутницы, удержаться совсем не в силах: тонкие пальчики её то и дело путаются в агатовых браслетах, аквамариновых бусах, да аметистовых ожерельях, что несут в себе крохотные капельки магии ведьмы их создавшей, почти как частичку добровольно отданной души. — Мы на моей территории, — беззлобно поправляет она компаньонку, снова вглядываясь в серое мёртвое небо – того и гляди город-праздник скоро совсем накроет непроглядная тьма. Блондинка едва заметно хмурится, с огорчением признавая, что развеять эту блеклость солнечным светом ей пока не под силу: слишком долгим было её отсутствие в этом мире, Тьма обосновалась в нём прочно, заполоняя собой все пьедесталы, лидирующие позиции и первые места, ревностно, собственнически охраняя, не позволяя чему бы то ни было проникнуть через свой тягучий смрадный заслон. Теперь разрешить отступить Ей может дать лишь только её Заклинатель, и до встречи с ним, Кэролайн считает секунды. Но не спешит. Ведь знает: ещё слишком рано. Хоть прогорклая тяжесть забитого пожирающим страхом и безликой смертью воздуха шипит ей, что, нет, – уже слишком поздно. — Погадать ли тебе, дитя? — вдруг зовёт её со спины хриплый старческий голос. Кэролайн оборачивается, а за ней: сухенькая старушонка, наверняка, очень древняя для этого современного сумасшедшего мира. С минуту блондинка молчит, будто прицениваясь, смотрит на Кэтрин, как бы прося разрешения об ещё одной коротенькой остановочке, а после даёт ведьме свою тёплую ладонь, с детской непосредственностью следя за тем, как чужие шершавые пальцы исследуют её извилистые, запутанные линии жизни, ногтями длинными, неухоженными, прослеживают хитросплетения едва выделяющихся из под мраморной светлой кожи тонких ручейков вен, что кровотоком бессмертным идут прямиком к древнему первородному сердцу. — Санкта! — испуганно роняет старуха, когда в ответ на самое простое заклинание, девичья кожа в её дряхлых скукожившихся ладонях едва искрит золотом, снимая безыскусный покров скрывающей магии, являя истинную суть незнакомки. Ведьма больше не смеет касаться своими уродливыми, безобразными руками самого божества. Девчонку же напротив лишь искренне веселит такая реакция; она утончённо скрывает добродушную улыбку за тонкими длинными пальчиками, а той самой ладонью, над которой колдовала старуха, оглаживает её старое больное плечо – и прикосновения эти дарят облегчение. Не только от боли, что сковала уже отжившее больше положенного ему века дряблое тело; тепло истинно Солнца шальными лучиками проникает в почти застывший, затрамбованный густой кровоток, добирается своей живительной первородной магией прямо до сердца и селит в нём надежду. И впервые за многие долгие годы – веру. — Ты, наконец, вернулась? Сладкая улыбка девушки одаривает старуху намного большим волшебством, чем той приходилось когда-либо видеть в своей отнюдь не короткой и скучной жизни. Кэролайн и вправду есть чему радоваться: она, наконец, вернулась домой. Она, наконец, вернулась к нему.* * *
— Что ты наделал? — срывающимся хрипом вырывает из недр впервые болезненно раскрывшихся лёгких грозное шипение Тьма. Угрожающе глядит вперёд себя, норовит подняться с колен и силой своей необузданной, несдержанной жестокости сокрушить врага, что посмел посягнуть на ему никогда не принадлежащее. Да только непривычная Его истинной сути телесная оболочка мешает задуманному. Сковывает неловкие опробительные движения, изничтожает в ссохнувшийся скабрезный прах стальную, непоколебимую волю, порождает скверную одревесневелую неизвестность и тягучий склизкий страх перед тем, кто запер его в этом странном новом теле. — Так нужно, — мягко стелет в ответ Творец, навязчиво, непреклонно, будто внушает свою блядскую волю. — Мир, который я собираюсь создать, не приветствует Хаоса. Он упорядочен, структурирован, идеален. Тебе не будет в нём места в твоём истинном облике. Фальшивую блажь в менторском тоне Он различает сразу. Она кипящей кислотой в изобилии льётся на ровную светлую кожу данного ему нового облика, прожигает до мяса, сушит кости, дерёт в злобном остервенении нервы, стекает по рукам, оставляя за собой лишь кривые дорожки сумасшедшей, приводящей в заторможенное исступление боли, уродуя в тухнущее, плесневеющее месиво насильно навязанную беззащитную человеческую шкуру. Тяжесть откровенного обмана сочится горьким ядом в воздухе, но Тьма не может заставить себя не дышать, дабы принудительно не давиться этим пустобренным педантным лицемерием: лёгкие без необходимого новой сущности кислорода неприятно тянет, и потому он через силу глотает его гнилые оправдания, ни капельки им же не веря. — Ты не смел делать этого со мной, — всё также разъярённо тянет, а глаза всё лихорадочно смотрят вокруг, ощупывают пространство, отчаянно ищут то, что у Него этот бесхитростный ублюдок так вероломно отобрал. — Не смел делать этого с нами! Теперь их двое. Враг разделил ИХ. И эта мысль рвёт на части с яростью куда более неистовой, отравляющей, сокрушающей, чем не так давно пришедшее осознание собственной унизительной запертости в надёжной, пусть и такой неоправданно слабой, телесной оболочке. — Мне жаль, — легко слетает с лживых губ двуличного Благодетеля. — Так нужно… — Избавь меня от своих гнусных объяснений, — не даёт так беспечно спустить с языка очередную блаженную фальшь мягкий, но стальной голос. Тьма нетерпеливо обращается к Ней взглядом, с нескрываемой скорбью исследует новый облик, так разительно отличный от Его, но такой же измученный, иссушённый, ослабленный. — Я прекрасно вижу правду: тебе просто нравится играть во Властелина Вселенной. И то, что ты сделал со мной… — Она глухо запинается. Смотрит вперёд себя, разбито, неуверенно, слабо; захватывает в ловушку удивительно яркого цвета глаз – пасмурные напротив. И никак поверить не может, что ОНИ теперь – это ОНА и ОН. — Неужели ты боялся нас настолько, что не нашёл ничего лучше, чем это?.. Тьма следит за ней пристально, ловит каждое неловкое, всё ещё непривычное, движение взглядом, каждый сиплый, задушенный, почти мёртвый выдох – своим неудержимым, но, будь он проклят, живым вдохом, а блеклый, подавленный, сломленный взор – обращает в силу, что дико, необузданно, жёстко толкает вперёд и неумолимо заставляет, наконец, подняться с колен. Его Свет не может сиять так тускло, так обречённо, так горько. — Кто ты такой, чтобы сметь идти против меня? — шипит едва слышно, но разгневанно, сурово, пугающе. — Я – Первородный, бессмертный… Хаос. В этом мире всё подчинено лишь мне. И это – правда. Хаос – сама суть бытия и небытия. Не имевший начала, не имеющий конца. Исключительный. Уникальный. Божественный. Вечный и бесконечный. — Больше нет Хаоса, — отвечает Творец благосклонно. Подходит ближе к той, что из самого своего нутра льёт прекрасный, удивительный, ослепительный свет. И пусть беспринципно, нагло, жестоко оторванная от своей половины, теперь – изувеченная, растерзанная, до самого основания своего – пустая, – сияет Она так невзрачно, чахло, жалко… Этого должно хватить на целую Вселенную. — Теперь есть только Ты, — восхищённо шепчет Безумец. — Ты – Свет, и благодаря тебе в этой Вселенной будет зарождаться и продолжаться жизнь. Хочет протянуть было руку, хоть мимолётным, летящим касанием задеть своё великолепное творение, провести в мнимой утончённой ласке по шёлковому каскаду позолоченных прядей волос, что цветом своим так удивительно похожи на яркое горячее Солнце, что создал он из части Её силы. — Не смей, — рычит Её защитник, но Создателю хватает короткого взмаха ладони, чтобы по рукам и ногам (всё ещё так непривычных противнику) заковать Его в магические, удерживающие сокрушительную первородную мощь кандалы. Хотя от силы Его и осталось-то всего ничего. Новый облик Тьмы, это жалкое странное тело, как клетка – нерушимая, прочная, вечная. В нём Ему никогда не слиться со своей половиной, никогда не стать с ней одним целым, не вернуть изначального, истинного облика, не вкусить той ужасающей силы, коей обладал целую бесконечность “до”. И знание это – рвёт на части, стирает в грязное, стеклянным песком, что изрядно пропитан его собственной кровью, сыплющееся под ноги ядовитое крошево. Позволяет Творцу торжествовать. Свет бросается ближе к своей половине: желает обнять, уберечь, защитить, успокоить. Жаждет коснуться его голой кожи, прильнуть доверчиво к широкой груди, быть обвитой надёжно держащим её кольцом рук, дышать рядом с ним и для него, потому что даже если теперь они два разных тела со столькими отличиями и несходствами, Они всё ещё – суть одного. — С дороги, — сурово шипит Она, когда враг преграждает Ей путь. — Кем бы ты себя не возомнил, что бы со мною не сделал, Я – это сила, которой тебе никогда не будет дано обладать. Творец улыбается ей приветливо. И даже в глазах – тёплых и понимающих – стоит это упрямое радушие. — Я знаю, — откликается он, всё тем же снисходительным тоном. — Именно поэтому я вынужден сделать так. Свет не ожидает, что рука его невесомо толкнёт Её в плечо. Но сила, что отбрасывает Её на лопатки, в тысячи раз превосходит это едва заметное касание. Она теряет ориентиры, голова наполняется шумом тысяч и тысяч жизней, миллионами голосов, миллиардами лиц, а тело, лёгкое, почти воздушное, хрупкое проваливается в бездну, распадаясь искристым светом триллионов разметавшихся по Вселенной частиц алмазной крошки – будущее, которое ей только предстоит пережить. — НЕТ! — в обезумевшем отчаянии орёт закованный в цепи пленник, стараясь избавиться от пут сковавшей его магии. Но что поделать, недавний кощунственный разрыв с его половиной отобрал слишком большую часть Его, как и Её, сил, и сейчас Ему – истерзанному и измученному, сломленному болью увиденного, прочувствовавшему каждым мускулом, каждой клеткой, каждым натянутым до предела нервным окончанием до селе неизведанный ужас, – почти нечего противопоставить зарвавшемуся безумцу. — Что ты сделал? — бессвязно рычит, едва не скулит от сокрушающей всё Его могущественное существо кисло-прогорклой ядовитой боли. Знает, что убить Её тому не под силу, никому не под силу, потому что Хаос, как и его составные части, – бессмертны, вечны, всемогущи. Но ведь есть куда более ужасающие исходы бытия, чем смерть… — Я буду добр к Вам, — мягко откровенничает Создатель, всё также храня на лице пряную улыбку. — Дам прожить эту вечность в качестве простых смертных. Не помня прошлого, не зная будущего. — Я уничтожу тебя! — грозит остервенело мученик. Выворачивает суставы, рвёт, не чувствуя разлившейся по рукам крови, разошедшейся по костям боли, в отчаянной потуге вырваться из сковавшего прочного металла, кожу. Призывает из самого своего нутра Силу, что холодными тенями, мешаясь с ярко-красной кровью, придавая ей удивительно-отвратительный чёрный цвет, струится по ладоням, стекает по длинным пальцам, образуя под руками лужи, которым он не без труда, но всё ещё может придать необходимую форму, обратить в смертоносное оружие. Опасным, суровым, разъярённым хищником поднимается с колен. — Пожалуй, в этом и есть твоя суть, не так ли, Тьма? — блеклым смирившимся голосом, как будто бы его правда заботит ответ на поставленный вопрос, интересуется Творец. — Обращать в прах всё, к чему прикасаешься… Отходит от пленника дальше, видя как жалко, хлипко, истошно трещат цепи, которые вот-вот Всемогущему удастся разодрать. И если Тьма так сильна, как скоро ему посчастливится снять проклятие и, воссоединившись со Светом, разнести в пыль и прах всё, к чему он так долго шёл? — Очевидно, мне лишь остаётся сделать всё возможное, дабы не дать Вам пересечься в ваших новых жизнях, — выносит Господь равнодушный приговор.Но откуда же ему было знать, что Свет и Тьма – частицы Хаоса, – так вероломно разделённые им да обречённые бесцельно скитаться в безвременье, перерождаясь в параллельных мирах, чужих ирреальностях и даже разных временных промежутках, положат всю имеющуюся в их бесконечном распоряжении вечность только на одно то, чтобы вновь обрести друг друга.
* * *
— Без Неё тебе никогда не принять своего истинного облика, — шепчет горько Аяна, с печальной любовью рассматривая заковыристые перипетии тонких почти бесцветных линий на доверчиво протянутых ей детских ладошках. Маленький Ник Майклсон не понимает, что подразумевает этими словами старая ведьма, смотрит на неё своими большими серыми глазами – в окружающей их темноте, едва ли не чёрными, – почти как загнанный в угол истерзанный, уставший волчонок, что по воле злобного рока отбился от остального выводка, от волчицы-матери, и попал в болезненные силки, да переводит удивлённый взгляд на свои белые ручки, будто всё тоже пытается высмотреть, что в этих странных исчерченных полосах увидела колдунья. — Мне тоже!.. Мне тоже погадай! — врывается вихрем в их беседу малютка Ребекка, неугомонной егозой скача возле разведённого среди пещеры горячего костра – единственного для их компании источника тепла и света в эту холодную, злобную лунную ночь. Ник кидает что-то угрюмо-неразборчивое да отсаживается от людей подальше, всё ещё захваченный собственными нелёгкими думами. Ему бы быть рядом с отцом и старшими братьями, с бравыми мужчинами – умелыми воинами их поселения и защищать дом от посягательств на него ужасными тварями, варварами, врагами, что в такие полнолунные ночи принимают обличие зверей, да его оставили здесь: с матерью, младшими сестрой и братьями, женщинами и маленькими детьми всей деревни, будто он и не мужчина, не защитник вовсе. Мальчишка сидит в отдалении от всех, грозит что-то хмурое себе под нос, рисует кончиком обломанной, заострённой ветки какие-то нескладные фигуры на сырой пепельно-серой земле да иногда засматривается дольше положенного на белые лучи полной луны, что бесхитростно ловкими зайчиками пляшут по каменным неровным стенам. Эстер, баюкая на руках самого младшего – Хенрика, с грустью смотрит на этот внимательный, завороженный взгляд, почти бессильно шепчет отборные проклятия себе под нос да клятвенно молит у духов о милости. В чём суть той – она откровенно не знает. Аяна недовольно качает головой; маленькая своевольная, своенравная Эстер за страшным грехом своим и искренних покаяниях в нём не видит того же, что видела куда более опытная и умудрённая её наставница: как холодные тени цепными верными псами следуют за её средним сыном, как в ранах его, полученных в жестоких тренировках с неродным отцом, чернит кровь, как плотно в часы боли, в минуты раздумья окутывает его тьма в свой защитный кокон; как щупальцами своими изнеженными и мягкими играли, веселили и ласкали его тени ещё в младенческой колыбели, будучи подчинёнными навсегда и полностью малейшим его прихотям. Древняя магия, ужасающая, злобная, Первородная сидит в самых костях, казалось бы, всего лишь ребёнка. Но волчья кровь – кровь волшебная – пробуждает его истинную суть, и Аяна с болью признаёт, что в этом нет ничего хорошего. Частице Хаоса не встретить в этом мире свою половину: духи с неподдельной едкой скорбью шепчут, что Свет затерялась где-то в параллельных реальностях; и длинная жизненная нить ребёнка невольно заставляет ведьму задуматься: «Как скоро одиночество Тьмы, помноженное на волчью верность, сведёт мальчонку с ума»? — Ник, ну давай во сто-нифудь поиглаем, — с наигранной слезой, слегка картавя, канючит его младший братик, пытаясь растормошить зависшего в своих мыслях родственника. — Уйди, Кол, я не хочу играть, — сурово отрезает волчонок, всё ещё жадным взглядом следя за уходящими в новое утро белёсыми лучами, что, последний раз мазнув своим серебряным светом по чёрному камню, рассеиваются звёздной пылью в лучах восходящего светила. Луна, в конце концов, всего лишь отражение Солнца. «Найди свою Святую, как можно скорее». Искренняя просьба эта и по сей день стоит в ушах Никлауса Майклсона – Первородного гибрида, бессмертного – отчаянной мольбой, светлейшей молитвой, благословенной тантрой. Клаус не придаёт ей ровным счётом никакого значения; бездушно отмахивается, словно от назойливой мухи, которую ловко прикончить просто всё никак не предоставляется случая; запирает в клетке разума, закапывая где-то на той же разрушительной смертельной глубине, в которой родная мать хладнокровно схоронила его волка; и всё сильнее отвергает, бессмысленно холодными лунными ночами мечтая выдрать, как вросшую в самое сердце надежду – на что только? – из себя с корнями, даже когда в жизнь его вдруг врываются сны: удивительные, красочные, гадкие. Во снах этих – необыкновенные версии реальности, а может быть просто больные иллюзии изощрённого удручённого сознания, блеклые и яркие, ленивые и мучительные жизни, на закланье которых неустанно кладёт он бесплодные поиски чего-то… или, возможно, кого-то. Необходимого, важного. Того, что связано с ним и сердцем, и кровью, и костями, каждой мимолётной чёртовой мыслью и, кажется ли? душой, – одним словом: своего сокровища. Иногда он это – только что, “это”? – всё же находит. И только тогда понимает: Лучше бы не находил. В такие моменты кровь невинных лилась в городах и сёлах, будь они маленькие или большие, развитые или провинциальные, будь у них на хвосте Майкл или вовсе не давай он о себе знать вот уже как целое десятилетие, особенно щедро. Ровно как сейчас. — Может, уже достаточно? — без особого интереса любопытствует Элайджа, когда гибрид в очередной раз выпивает свой ужин до последней самой крохотной капли. Бледная, скукожившаяся, высохшая блондинка – то ли барменша-психотерапевт без законченного образования, то ли краткосрочный любовный интерес его названного сына – грузным мешком оседает на пол. Кровь её, сохранившаяся на губах, слегка горчит на языке, вязкой сухой слюной тяжело стекает по горлу, вызывая странное желание выблевать из себя всё, что вероломно взял от этой никчёмной жизни, и очистить желудок от этой ни капли не принесшей живительной силы грязи. — Я сам решу, когда будет достаточно, — безэмоционально отрезает Первородный, всё-таки не удерживаясь: сплёвывает остатки безвкусного ужина прямо на рядом лежащий труп; и, перешагнув через него, идёт на выход из дома, собираясь то ли где-нибудь напиться до беспамятства, то ли найти, где, наконец, наесться до отвала. Впрочем, одно другому не мешает. — В городе твои подданные начинают собирать сплетни о том, что скоро твоему правлению придёт конец, — не даёт так просто избавиться от своей заунывно-скучной компании старший брат, всё тем же педантично-высокомерным взглядом осматривая незадачливого своего родственника. — Не знаю, что происходит, Никлаус, но нам необходимо с этим разобраться. Майклсон останавливается, кажется, хоть немного заинтересованный, или скорее задетый, произнесённым откровением. — И кто пускает непотребные толки? — ставит прямой вопрос он. Ответ Элайджи его нисколько не удивляет. Клан раболепных служительниц духов, так опрометчиво решившихся говорить о грядущей перемене власти, находится и истребляется тут же. Клаус перед тем, как на глазах у детей и подростков отобрать жизнь за жизнью их недальновидную, наивную родню, ненавистно, горячо, но почти терпеливо увещевает, что не потерпит мятежа в своём королевстве. Небо над Орлеаном неумолимо чернеет на пару тонов, подобно неугомонной, проклятой, злобной душе своего повелителя. Тьма разливается со стремительным кровотоком по извилистым венам, окрашивая их во всё тот же утончённый ужасающий цвет, но гибрид вряд ли придаёт этому хоть какое-то значение, так же, как и солнечным снам, что в последнее время стали ярче, чувственнее, живописнее; теперь нескрываемо искрили беспрекословными счастьем и любовью, обращённой, подаренной, доверенной ему… Вот только понять, кто этот благородный даритель ему не дано. Последний ослепительный свет, что он встречал в этом мире, жестоко, неумолимо, бесчеловечно отвергнул его, из щепетильной пагубной жалости подарив на прощанье лишь свои крохи. Но те истлели с той же поспешной скоротечностью, что и маленький слабенький спичечный огонёк на суровом ветру. Тьма успела познать мимолётный покой, блаженство… А теперь искала своего пресыщения. Как ни странно, хилый, задушенный рокот, что он с таким неизяществом пытался подавить, становится только громче, бравадное неэтичное бахвальство – бесцеремоннее, а восторженные песнопения – мужественнее. Оборотни передают весть о снизошедшем на них чуде – им самим ещё до конца не понятном, но многовероятно исполняемом – из уст в уста; вампиры гудят о скором так желанном мирном времени, которое уже и не надеялись застать; а наглые хитрые ведьмы, с которых вся эта кутерьма и началась, больше не скрываясь, шепчут молитвы, приносят благодарственные жертвы Предкам и громогласно кричат с разных концов улиц, что в Орлеане грядёт новая – процветающая, благоденственная, священная – эра. А всё потому, что в город их пришла – Святая.* * *
Гремит праздничное ликование, искрят удивительными переливами самоцветов и горят неистовым огнём безумных пожарищ яркие салюты. На середину богато убранной залы выходит пара. Гости покорно смолкают, отступают с пути, не смея мешать, завороженно глядят на обе величественные фигуры. Оркестр, аккуратно перебирая скрипичные струны, затягивает удивительной красоты мелодию, и та, будто сливаясь с искрящимся, лёгким, наполненным первозданным небывалым чудесным волшебством воздухом, обволакивает собой вальсирующих Короля и Королеву. Танец – это тайный язык души, облачённой в тело. Танец – любимая метафора мира, когда духовное сливается с физическим; эссенция искренних желаний, заветных мечт, доподлинных страстей. И когда в танце соединяются люди, что воплотили один в другом все свои отчаянные стремления, смелые надежды, и любовь – ту, которая о вечном, ту, которая бесконечна; что признали беспристрастное равенство, что отыскали друг в друге большую часть своей собственной сути, не может быть ничего более восхищающего, чем это публичное единение. Изящный оборот хрупкого стана вокруг оси, осторожный, грациозный, чтобы не сбить с невесты изумительной красоты королевскую корону, капельные звёзды которой, тонкими серебряными нитями запутавшись в солнечных упругих кудряшках, имитируют собой венчальную фату. Приникновение тел к друг другу, и сильная мужская ладонь, мазнув лёгкой щекоткой по оголённому предплечью, позволяет себе чуть больше положенного: сцепляется с женской – в крепкий, нерушимый замок. Другая рука уверенно ложится на талию, ощутимо собственнически сжимает в объятиях, любовно перебирает сложные сияющие чёрным серебром искусно расшитые узоры, отбрасывающие от себя шальной гуляющий по зале свет сотен свечей блестящие пайетки. Взошедшая сегодня на престол королева – бесподобна, величава, ослепительна, словно неистово пылающее на самом своём пике Солнце, которым она повелевает. Власть над которым доверчиво разделила со своим мужем, бесстрашно, нагло разбавив его вечное промозглое одиночество, взяв под изящный ласковый контроль саму ужасающую, жестокую тьму, что веками находилась в его безраздельном подчинении. Потому и в бессменно чёрные одежды его сегодня оказались вшиты блестящие благородным золотом нити. Музыка всколыхнулась, размеренно отбила потрясающие ритмы под плавные шаги танцующих. Такт – на мгновение отступить. Позволить воздуху, наполненному магией, разлиться между ними полноводной живительно рекой. Такт – и притянуть на законное место: ближе, интимнее, так, чтобы подле, так, как никто никогда – непозволительно тесно, вплотную, потому что место это пустовало веками только ради неё. В зале сгущаются тени, хитрыми змеями проникают из потемневших окон, за которыми устлалась яркая игривая ночь, заполоняют собой неумолимо пространство, облизывают жадно ставший совершенно неуверенным перед ними, всё ещё жестокими и кровожадными, без боя побеждённый поблекший огонь свеч. Устанавливают свой тотальный, деспотический, тиранический контроль. А навстречу им льётся свет. Звонкой капелью, словно чистым студёным родником, течёт по воздуху, шутливыми и смелыми солнечными зайчиками скачет по стенам, по витым канделябрам, расцвечивается алмазными крошками внутри хрустальных люстр. Решительно, дерзко, бестрепетно подступает ко тьме. Сливается с ней. И воздух вокруг колеблется, дрожит, сотрясается от бурлящей в нём неумолимой силы, будто вершится древнее таинство. Так интимно, что даже неловко. Так любовно, что всё остальное в сравнении с этим – пустое. Так вероломно – и становится ясно: одолеть эту первородную мощь – никому и никогда. Зал не дышит. Подданные заворожены своими новыми правителями, что спустя долгие столетия принесли в Равку мир и спокойствие. Впервые следят за опасной, ужасающей магией Дарклинга и впервые не трепещут от бессознательного удушающего страха перед ней. Но впервые напуганы силой света. Сол-королева, их прекрасная ослепительная Санкта-Алина, оказалась единственной, кто смогла усмирить голодных бездушных диких теневых монстров. И эта неоспоримая мощь – поистине ужасающа. Король ведёт в свадебном танце свою королеву. Плавный поворот – и она хрупкой спиной прижата к его широкой груди. Каждый шаг, как откровение. Доверчивый, полагающийся, вверяющийся. Но не следом в след, не будучи ведомой, не идя безвольно за главным. А вместе. Равно друг другу. В полном согласии. Руки находят друг друга, ладони сцепляются воедино, пальцы переплетаются, и магия их, губительной чернотой ночи и животворящим светом солнца разлившись вместе с кровотоком по извилистым венам, перетекает из одного родного тела в другое, как знак того, что и жизни их теперь вот такие же – крепко-накрепко связанные, волшебством первозданным спаянные, намертво запутанные друг в друге. Каждое прикосновение, словно священнодействие. — Всегда и навечно, моя маленькая Санкта. — Тихим шёпотом – для неё одной – обдаёт чувствительную мочку девичьего ушка. Святая непреклонно вторит ему ответ: — Нет, love... чуть больше вечности.* * *
— Знаешь, в Андалусии сейчас особенно жаркое лето, — зазывающе тянет Кэтрин, ловкими движениями опуская в бокалы с дорогим игристым вином чуть талые кубики льда. — Белые пески на побережьях Атлантики, великолепные исторические памятники эпох средневековья и античности – только представь, сколько бы мы с тобой сделали замечательных фоток? Передаёт второй бокал Кэролайн и, пока блондинка делает медленный опробительный глоток, утягивает её в неспешный танец под аккомпанементы звучащего из открытых настежь окон зажигательного джаза. — Горячие страстные танцы от заката до рассвета, громкая уличная музыка и раскрепощённые песни, пока не сядет голос, — продолжает перечислять вампирша, а подруга её, поддаваясь искреннему радужному веселью, тоже не отстаёт от этих ярких мечтаний. — А самое главное: там такое ослепительное солнце, не то, что в этом Орлеане, тебе там сразу станет лучше. Форбс откровенно смеётся от наивной непосредственной детскости в голосе шатенки, кривит уголок губ во всепонимающей задорной улыбке. — Я не настолько наивна, чтобы думать, что я действительно та, с кем ты хочешь танцевать ночи напролёт, Кэтрин, — изящно потягивая шампанское, журит наглую врунишку она. — И в отличие от меня, ты давно могла прийти к тому, кого ждёшь все эти долгие столетия, — дополняет совсем чуть-чуть обвинительно. Пирс на её слова лишь равнодушно прицыкивает языком, выпуская бледнее положенного хрупкие ладони из своих тонких пальцев, лепечет что-то о сентиментальных старушках и о том, что её задача – всего-то проследить, чтобы солнечное дитя не успела нигде окочуриться до знаменательной встречи со своей половиной, и самой не попасться этой самой половине на глаза. — А ведь мы могли устроить такое романтичное путешествие по всему Миру, детка! — всё продолжает сокрушаться шатенка, выходя на уютный балкончик их маленькой съёмной квартирки. — Насладились бы удивительнейшей заморской кухней в Марокко, сказочными улицами, что неустанно дышат колдовством в Румынии, а как прекрасны Плитвицкие озёра, когда в них отражается лунный свет и мириады звёзд в особенно тёмные ночи… Кэролайн тепло улыбается, воображая себе их действительно увлекательное путешествие: и пряные сладости южных краёв, что необычным вкусом своим возбуждают все органы чувств до предела; и живительные потоки магии, что пыльцой волшебной оседает на теле и, будто проникая через тончайшие кожные поры, вливается в скорый кровоток, разнося по уставшему телу жизнь и желание; и теплоту мирных вод с расходящимися по ней искристыми лучами великих небесных светил. — Мы обязательно исследуем весь этот Мир, Катерина, — со сладостным обещанием шепчет ей Кэролайн, чувствуя, как от старого – для неё, как для малышки-Форбс, и нового – как для той, что исследовала вдоль и поперёк уже тысячи жизней – имени в одной из версий Мироздания когда-то сестры её слегка горчит на языке. Но, впрочем, не позволяет едкой ядовитой грусти вступить в свои права, улыбается: ласково, ободряюще, и свет её внутренний пробивается наружу, на фоне тяжёлых удручающих туч рассеивает своё удивительное тепло в мрачном пространстве. — В конце концов, не зря ведь я нашла дорогу сюда, — смешливо подытоживает она, вновь пригубляя игристый напиток. Кэтрин на заявление это кривит уголок губ в слабой усмешке, нехотя завороженно смотрит за тем, как под тонкой девичьей кожей блондинки растекается горячее золото, освещая на десятки метров от них всё вокруг своими бесконечными любовью и добротой, со злой болью в гневных глазах исследует почерневшую незаконченную уродливую руну, мерзким, скверным клеймом выжженную на миниатюрной лопатке: Петрова не сразу поняла, что миловидная провинциальная блондиночка понадобилась чёртовым странникам не просто так, разгадала ужасающие в своей жестокости планы на весь как сверхъестественный, так и человеческий мир слишком поздно, пусть и вовремя успела спасти малышку-вампиршу, буквально в последнюю секунду вырывая из пут кровавого тёмного ритуала. Маркос не получил первородной силы Частицы Хаоса; его мечта обретения власти над Вселенной истаяла прелым пеплом по ветру ровно в тот момент, когда Петрова вырвала гнилое сердце из ненадёжной клетки хлипких рёбер, но ритуальные жертвы его последователей – магия, что испустили они с последним своим вздохом и позволили раствориться в пространстве, вернуться к истокам Мироздания, дала толчок для того, чтобы истинная суть Её пробудилась. Кэролайн начала понемногу возвращать утраченные – за сотни, сотни и тысячи жизней! – драгоценные воспоминания. «Каково это, — порой думает Кэтрин, — быть равной целой Вселенной?» «Тяжело», — читает ответ в лазурных глазах. «И вправду: тяжело», — понимает вампирша, иногда тайком следя за тем, как болезненно всматривается блондинка в раскинувшееся над их головами серое, блеклое небо. Боль свою и Его она чувствует ныне за двоих, и это действительно сложно: смотреть за тем, как на хрупкие девичьи плечи той, кто способен обогреть весь мир одной улыбкой, ложится тяжесть всего бренного Бытия. Отсутствие Света в этой версии реальности было слишком долгим, и теперь, чтобы укротить Тьму, приласкать Его, заставить отступить и позволить своей половине занять место подле себя – придётся затратить много времени, уйму сил, кучу разнородных средств, сути применения которых они ещё даже не знают. — Главное, чтобы не было поздно, — едва слышно одними губами шелестит Катерина, ноготками острыми перебирая душистые соцветия кориандра и зверобоя: в последнее время Кэролайн всё острее ощущает на себе тяжесть проклятия – целебные отвары хоть и ненадолго, но помогают унять боль. «Вспоминай же, как можно скорее!» — с ядовитой злостью в карих глазах прожигая тусклое небо над головой своей пламенной ненавистью, просит вампирша, ненароком обжигая изнеженные подушечки пальцев о неудачно попавшиеся под руку цветы вербены. Ведьма, что стоит за прилавком, едко, но участливо улыбается. — Вечность не знает понятия “поздно”; всё происходит ровно тогда, когда предначертано, — проповедует с неохотой она, пакуя в корзинку трав шатенки не приобретаемый ею чуть подвялый клевер. Четырёхлистный. — На удачу, — сипит едва слышно. Петрова не придаёт ни словам, ни жестам большого значения. Голова её полнится мыслями – и не самыми радужными; тело слегка вибрирует тревожной щекоткой, проецируя на нежной оливковой коже слишком заметные мурашки; сердце задаёт неровные тоны, предчувствуя скорую беду. Пирс не привыкла полагаться на предначертания, проведения или, если уж на то пошло, Судьбу – слишком уж эта своенравная барышня была к ней жестока, но вот своему чутью доверять за пятьсот-то лет научилась: Не увидеть, как небо пуще прежнего наливается калёным свинцом, а изголодавшаяся в крайность тьма, сожрав последние лучи и без того гаснущего солнца, накрывает собой город, было бы невозможно; не услышать, как в первобытном страхе перед ужасающей первородной стихией утихают задорные пляски, смолкает громкая музыка и переходят на раболепный шёпот многочисленные голоса прохожих, казалось верхом невнимательности; не почувствовать жёсткую походку зверя, с оскалившимися опасными клыками хищника, что одной своей царапиной способны принести совсем не благородную смерть, у себя за спиной, было бы глупо. Кэтрин понимает, что нужно бежать… Только сейчас – уже слишком поздно. — Что ты забыла в моём городе, Катерина? — с глумливой улыбкой шепчет Клаус, длинными пальцами очерчивая – в манерно-изнеженной ласке, словно влюблённый художник по старому изношенному холсту, который вот-вот собирается беспощадно, безоговорочно сжечь, – острую линию девичьей челюсти. — Пришла достойно встретить свою смерть? — Смеётся. — Неужто износила последнюю пару каблуков? Вульгарное веселье его напускное, наигранное, жалкое. Кэтрин впервые за многие столетия, годы и недели стоит к нему так близко, и впервые же замечает: проклятие сказалось на древнем не хило. Зачахлый снаружи: осунувшийся, замученный, безумный; внутри – брошенный, выпотрошенный, мёртвый. И неужели это чудовище и есть суть милой ослепительной Кэролайн? — Не стоит делать преждевременных необдуманных действий, Никлаус, — наставительным тоном просит Элайджа, когда рука гибрида уже перемещается к области грудной клетки вампирши и томительно застывает прямо напротив загнанного в угол, покинутого надеждой сердца. — На сегодня ты уже пролил достаточно крови. — Пытаешься вырвать себе несколько минут форы, брат? — всё тем же хриплым голосом осведомляется мужчина, всё ещё держа пойманную им девчонку на крючке. — Прости, рейсы до Барбадоса сегодня отменили: твоему маленькому двойнику больше не радовать тебя своими прелестями, обтянутыми экзотическими нарядами. Рёбра девушки под неумолимым напором гибрида трещат хуже ссохнувшихся старых веток, брошенных для подпитки забавляющемуся беспощадному огню, что с лакомостью зверя облизывает принесённые ему в дар священные жертвы. Глаза напротив горят жидким пламенем, сияют суровой адовой бездной в полутьме застывшего от обрушившегося на него проклятия города. Но нет в них и малейшего отблеска привычного его расе топлёного янтаря, что в минуты дикой злобы заполняет собой грозную радужку, являя глупцам истинную силу противника. В глазах Никлауса – расцвечивается подлинное золото. И так удивительно идентично оно по цвету со светом Кэролайн, которым она так любовно игралась, который так нежно ласкала и убаюкивала в своих ладонях. Вот, наверное, что для них значит “быть сутью один другого”. — Я привезла тебе ту, кого ты так давно потерял, Клаус, — на издохе признаётся Катерина, чувствуя, как сердце её всё беспощаднее в тиски зажимает звериная когтистая лапа. Мужская рука замирает на полпути, так и не вытащив изгнивший, червями поеденный, почти полностью уничтоженный, но всё также упрямо качающий жизнь по венам орган застарелой лгуньи наружу. Ядовитая в своей необычной яркости желтизна глаз грозно впивается в несущую какую-то несусветную чушь шатенку злобным взглядом. Пирс сглатывает вставший поперёк горла едкий противный ком. И вдруг успокаивается. Страха не осталось. Он рассеялся где-то в пространстве, будто тени, захватившие город-праздник и омрачившие его и без того избитое, порабощённое, предсмертное состояние, высосали его и без того захирелые жизненные потоки до самой последней капли, чтобы ночь сегодняшняя – безлунная, кровавая, покинутая – стала ещё страшней. Смотрит вверх, в чёрную бездну опустившейся на грешные головы их неуравновешенной суровой стихии. И достаёт из самых глубинных, сокрытых, потерянных недр уже давно не своего сознания последнее признание: — Твою маленькую Санкту, помнишь? Яростный взгляд напротив сменяется отчуждённым непониманием. Но странные слова двойника заставляют на мгновение остановиться, притормозить. Задуматься. “Маленькая Санкта”, – звучит слишком знакомо. Перекатывается на языке пряной сладостью карамболы, лучисто смешиваясь с только ей одной свойственной искристой кислинкой. “Моя Солнечная Королева”. Пахнет свежестью утренней ослепительной зари после особенно глубокой чистой ночи, чья уютная, спокойная темнота рассеивалась лишь слабым блеском звёзд. «Чуть больше вечности, love». Отдаётся в сознании мягкой изнеженной трелью, на протяжении целой прекрасной бесконечности бывшей отзвуком его собственного голоса. «И никаким проклятиям нас не сломить», – непреклонно вторит ответ подсознание. Никлаус поднимает ошарашенный взгляд на вертлявую провокаторшу, медленно отпускает уже даже конвульсивно не трепыхающееся, почти умершее от чистого всеобъемлющего страха сердце. Смотрит долго на собственные бледные руки, и понимает, что даже изрядно перепачкавшая их чужая ярко-алая кровь не способна скрыть черноту наливающихся небывалой древней силой вен. Тени, варварами жестокими и неустанными заполонившие город по одному его неосознанно отданному молчаливому приказу, теперь холодными змеями ветвятся по ладоням, закручиваются тугими спиралями, изгибаются эластичными лентами да тянут за собой: нетерпеливо, жадно, лихорадочно. Они чувствуют тепло родного Света совсем близко. Только руку протяни. Им бы захватить свою половину в прочные, нерушимые силки, чтобы сбежать от них больше – не смела; слиться каждой своей отчаянной, заждавшейся, умирающей от гнетущего одиночества частичкой, даже если это будет означать гореть друг в друге беспрестанно; смиренно купаться в безропотно подаренных любви и блаженстве, чувствуя, как постепенно душа омывается святостью, очищается ото всех ужасающих, порочных и грязных грехов. Спустя целые тысячи лет ожидания Никлаус не вправе заставлять себя и их ждать ещё хоть мгновение. — Следи за ней! — откладывая справление победной панихиды над растерзанным телом ненавистной девчонки до следующего раза, отдаёт приказ первородный и скрывается с глаз поражённого старшего брата. Элайджа растеряно глядит ему вслед, не в силах ни осознать, ни понять, ни передать словами то, свидетелем чему только что стал. — Что здесь происходит? — ставит вопрос он, выжидательно и настороженно следя за каждым поползновением помилованной сегодня вампирши. Кэтрин выдыхает. Впервые спокойно и облегчённо. Почти что свободно. Теперь она верит Кэролайн: в этой жизни ещё можно что-то исправить. — Давай найдём место, где нам присесть, Элайджа. — Растягивает губы в утончённой усмешке. — И я расскажу тебе старинную легенду о Тьме, что утратила свой Свет. Она задаёт плавный, изящный шаг вперёд. С тоской осматривает испорченную вконец дизайнерскую футболочку, раздумывая над тем, где же ей отыскать ей замену. Пытается казаться беспечной, в то время как у самой внутри – целый вихрь разнородных эмоций! Кажется, что впервые за эти столетия вампиризм даёт о себе знать: усиливает каждую хаотичную мысль десятикратно. В ней и беспокойство, и почтение. И надежда, и опустошение. И вера, и ненависть. — О тысячелетиях и веках, полных боли потери и отчаянных поисков. Но теперь она точно знает: всё будет по-другому! Ведь не зря же Свет спустя столькие долгие столетия нашла путь в этот Мир. — О любви… — шепчет Кэтрин, благоговейно поднимая голову, с искренним и тихим торжеством наблюдает за тем, как солнечные, казалось бы, поглощённые навсегда неотвратимой жестокой стихией, лучи, всё более наливаясь искрящимся золотом, необузданно-прекрасной ужасающей силой, священной ослепительной яркостью, – одним словом, жизнью! – рассеивают почти обрушившуюся гневной сумасшедшей лавиной на город суровую тьму, — … вечной и бесконечной. И нет той силы, которая бы могла её одолеть.* * *
Рождественская полнолунная ночь пахнет тёплым древесным ладаном и изысканной тонкой миррой, сверкает ослепительными бриллиантами звёзд в недосягаемо-высокой черноте неба, полнится неугомонным праздничным гвалтом сотен голосов, тягучими священными песнями, искренняя благодать которых льётся из самых сердец человечества, да грациозно перемешивается с нарядными шумными плясками, простосердечным хохотом и сладким весельем толпы, добровольно покинувшей свои тёплые уютные дома в этот благоденственный праздник и нашедшей пристанище на главной площади города. Молодая царевна с нескрываемой искристой улыбкой следит за счастьем своего народа. Поджигает по периметру небольшого балкончика расставленные на нём восковые свечи с исчерченными на их полных боках милейшими рисунками ангелов и невесомо вдыхает чуть горький запах горящего фитиля да пряную сладость мёда. Смотрит на площадь, беззлобно отслеживая счастье чужой свободы, что в различных своих проявлениях фонтанирует огненными языками радости и блаженного баловства, когда люди подходят к прекрасной рождественской ели, оставляя на пушистых сочных иголках свои маленькие чудесные украшения: карамельные яблоки и дольки очищенных, полных кислого сока, мандаринов; только что испечённые вафли и пряничных человечков; орехи, скорлупка которых окрашена в серебро, золото или перламутр; ягодную пастилу, чей свежий пряный аромат с центра площади долетает даже до её балкона. А на самой верхушке – Вифлеемская звезда, слепящая солнечным золотом в отражающемся от огней города благородном свете. — Этот мир так прекрасен, — едва весомо лепечет царевна, стараясь казаться беспечно-весёлой, но даже силой не умея удержать на месте коварный правый уголок губ, что неумолимо, выдавая истинное настроение, ползёт вниз: пламя горящих свечей беспощадно жжёт изнеженную кожу её тонких пальчиков; не подчиняется, как бы она ни старалась, хоть блондинка и слышит эфемерный шёпот – подобно ей самой – необузданной древней стихии, что тенью веков залегает в её кровотоке. — Он построен на нашей боли, — ненавистно и презрительно говорит мужчина подле неё, — На нашей крови, — остервенело выплёвывает: — На нашем прахе. Хватает немного резко девчонку за непослушную руку, не позволяя той больше ранить собственное хрупкое тело; в остром желании разбавить свою густую душащую самое нутро злобу хоть чем-то – пальцами грубыми и шершавыми сам тушит слабое пламя, едва удерживая в прочной клетке рёбер жестокое грозное желание смести все близстоящие предметы на пол и в блаженном излишке затопить гладкий мрамор алой человеческой кровью, чтобы наглядно показать презренному Создателю, что даже без своих подлинных сил он всё ещё способен держать Мироздание в своём подчинении. Людишки внизу на площади продолжают возносить Ему хвалебные оды, одаривают чуткий слух священными молитвами, благодаря за сохранённые жизни, за щедрые дары природы, за очищение душ и принятие в сонме своего священного Небесного царства. И никогда не узнают, что счастье их – это бесконечное горе и вечные страдания Первородных. — Истинная красота требует великих жертв, — надломленным смешком выдаёт девица, прикосновениями чуткими, невесомыми оглаживая сильную мужскую ладонь, крепче положенного держащую запястье её тонкое в своих суровых тисках. Под изнеженными касаниями её кожа его чуть светится, мерцает неотшлифованным золотом в свете бриллиантовых звёзд, огненными змейками струятся вены, наглядно показывая, какой своевольной сумасшедшей неукротимой силы истинно-Первородный монстр застыл перед ней. И заставляет бушующий в его мощной грудной клетке первобытный гнев, – что неудержимым, безбашенным, оголтелым безумием своим почти выворачивает наизнанку рёбра, крошит грудину в сухое застарелое крошево, давит свирепо всё ещё отчаянно качающее жизнь сердце, оставляя за собой только кровавые гнилые ошмётки, – уняться, присмиреть, приласкаться. Мужчина насилу утихомиривает свою лютую злобу, расточительную и жестокую, не смея рядом с царевной тратить нехотя отпущенные им жалкие и короткие минуты воссоединения. — Только жертвы эти – мы, — обречённо подытоживает, лёгкой щекоткой поднимаясь игривыми ладонями по тонкой девичьей руке, – а точно вслед за его касаниями мраморно-белая кожа её расцвечивается прозрачным горным хрусталём, оттеняющим алмазное серебро ночи в необычайно ярком лунном свете, – чувственными, изнеженными прикосновениями очерчивает выпирающее навершие хрупкой ключицы, исследует короткий извилистый путь по плавной изящной линии подбородка, обводит любовно, едва весомо мягкие розовые губы. — Проклятие уже набирает силу, — признаётся на издохе, потому как царевна нетерпеливо придвигается ближе, врезаясь своим маленьким, чистым, богато-разодетым тельцем в его – мощное, грозное, совсем непрезентабельно вымазанное сверху-донизу чужой человеческой кровью. Непоколебимый воин взял достойную плату, беспощадно и безжалостно лишив благородного мужества, высокородной чести и убогой головы того несмышлёного зарвавшегося наивного юнца, который ради пустой и никчёмной смелости своей, ради нелепого хвастовства и бессмысленного безрассудства посмел предъявлять незаконные права на его половину. Девушка целует его торопливо жарко, ненасытно глубоко, слишком интимно. Губами горячими, жадными и жаждущими овладевает – мужскими коралловыми, языком упругим исследует чужой рот, пробуя давно позабытый вкус пряного хвойного леса, безумия сандала и терпкого мускуса. Вдыхает тяжёлую прелость в обилии перепачкавшей крепкое тело крови, марает в ней белые маленькие ладошки, порывисто срывая грубые военные одежды. Она тоже чувствует непосильный вес проклятья, что грязной затупившейся секирой палача завис над их головами, неумолимую шаркающую поступь приближающейся к ним всё ближе Смерти, смрадную нестерпимую вонь гниющих тел, всегда остающихся итогом бранного поприща их очередного краха. Но пока у них есть эти жалкие крохи единения – она намерена получить от них сполна. — Люби меня, — просит почти отчаянно, едва-едва умоляя себя не проливать попусту горьких, печальных и мучительных слёз, больше всего на свете мечтая сейчас, в эту самую минуту ощутить его мягкие губы, его чувственные опьяняющие поцелуи буквально на каждой клеточке своего холодного изголодавшегося по сентиментальным ласкам и сладкой нежности тела. — Пока ты любишь меня, никаким проклятиям нас не сломить, — шепчет уверенно, твёрдо, клятвенно, смотря своими яркими чистыми небесными глазами в его – хмурые пасмурные напротив. Мужчина терпеть больше не в силах: путается липкими от чужой крови ладонями в золотом серебре шелковистых забавных кудряшек, придвигается лицом ближе к своей малышке, соприкасается лбами, прикрывая в чистом, всеобъемлющем наслаждении глаза, в сладостном забытье трётся кончиком носа – о её, шумно и полно вдыхая исходящие от девушки, будоражащие, охмеляющие ароматы полевых цветов, утренней зари и искристой кислости карамболы. — Никаким проклятиям нас не сломить, — вторит он непреклонно, упрямо. Господь может отпраздновать ещё тысячи и тысячи своих Дней Рождений; может внушить людям ложную гадкую любовь, заставить раболепно поклоняться, сделать своими любимыми живыми игрушками; может создавать, изменять и уничтожать Миры по своему нелестному усмотрению, снова разделяя и чиня препятствия для ИХ очередной встречи, но они знают правду:Свет и Тьма были началом Мироздания – и они же станут его концом.
* * *
Жизнь на Бурбон-стрит, несмотря на кажущуюся самыми кончиками пальцев ощутимой обречённость мира, бьёт ключом, играет яркими красками, фонтанирует множеством звуков, эмоций, несмолкаемым гомоном тысяч голосов. Однако город неожиданно накрыло неотвратимой беспощадной тьмой, и Кэролайн должна, кажется, быть обеспокоена неприглядной суровостью, зверским варварством, нещадной бессердечностью этой мрачной реальности, да только не в пример себе она чувствует себя как никогда… спокойной, умиротворённой, воодушевлённой. Хитрые скользкие Тени, едва рассеиваемые электрическим светом фонарей, цветастых гирлянд и ярких ламп, тянут к ней свои изголодавшиеся щупальца, оглаживают в медовой ласке хрупкий стан, ползут тонкими извилистыми змейками по оголённым предплечьям, едва вороша чувствительные кожные волоски, разгоняя наивно-пугливые мурашки, заставляя Свет, засевший где-то глубоко в недрах её грудной клетки откликаться на их жаждущий вожделенный зов. Кэролайн останавливается прямо посреди улицы, умело избегая обращать внимание на беспокойство и суетливость человеческого мира – божьих созданий – неугомонно вертящихся, копошащихся, словно склизкие черви во влажной почве, в тягостном непонимании, почему город их – праздничный, шумный, яркий – вдруг просел под тяжестью ужасающих природных катаклизмов. Чопорная приторность улиц неприятным осадком бухается куда-то на дно полностью раскрывшихся лёгких, а сладковатый запах прелой крови, в обилии пропитавшей старинные каменные тротуары (она прекрасно знает, благодаря кому), неприятной прогорклостью вяжет основание языка и режет своей острой сухостью глотку. Но впервые на своей древней и одновременно молодой памяти она различает в тяжести задымлённого, дурманящего затхлой гнилостностью воздуха дорогие сердцу, родные нотки пряного хвойного леса, безумия сандала и терпкого мускуса. — Я чувствую тебя, — шепчет она невесомо, в наслаждении бархатистом и сладостном прикрывая едва подрагивающие от томного предвкушения веки. — Чувствуешь ли ты меня? — вопрошает почти отчаянно. Частицы Тьмы через тонкие кожные поры проникают в скорый кровоток, вливаются в нервные окончания и мелкие сосудики первородного бессмертного сердца, насильно выуживают оттуда почти потухшие, испуганные, робкие частицы Света. Сливаются с ними, наполняя своей необузданной, несокрушимой Первородной силой взамен на блаженное, ленивое купание в их мягкой святости и любви. Заставляют растекаться от аорты по артериям, капиллярам и венам, разнося по молодому телу страстную чувственность вновь обретённой жизни, чуткость заветных, самых сокровенных мечт и пряную сладость искренних желаний. И впервые за многие долгие годы, века и тысячелетия Кэролайн ощущает себя… Для этих смешанных, странных, многокалиберных – когда слишком-слишком – чувств, наверное, и не найдётся достойного объяснения. Впервые ей так легко, уютно и свободно. Мерное биение ожившего пульса прямо под мраморно-белой сеточкой кожи дышит чистотой и величием, рассылая по запутанным кровеносным сосудам давно позабытую силу и решительную непоколебимость, отдаваясь в каждой клеточке тела завороженными ударами, вторящими стуку древнего сердца, создавая волнительное и удивительное чувство заполненности, будто в хрупком теле вампирши разом, единовременно, чётко забились одинокие сердечные ядра всех ирреальностей, в которых она за свою ужасающую бесконечность успела побывать, будто она снова стала самой Галактикой, яркой, прекрасной и бесконечной. Свет её рвётся наружу, в этот брошенный мир, в эту одинокую Вселенную, дабы охватить собой всё Мироздание, наполнить его своими неисчерпаемыми ласкающей добротой и безвозмездной любовью, напитать своей непогрешимой святостью каждого человека, оборотня, вампира или ведьму обильно, избыточно, до краёв, потому что Свет – изначальный, Первородный – сама Кэролайн – она во всех и каждом, в каждой частичке, в каждой пылинке, в каждом атоме. Новый Орлеан встретил её вековой тяжестью бессменно зависших над собой свинцовых туч, что вот-вот уже собирались обильным кровавым дождём пролиться на головы хмурых жителей этого злобного подлунного мира; затхлым дурманом гниющих чуть дальше извилистой Миссисипи болот, которые ещё совсем недавно были готовы безжалостно с лакомым хрустом сожрать каждого своего случайного обывателя за самонадеянную попытку подчинить себе всё ещё живое природное кладбище; да аляпистой пестротой выжигающих чувствительную роговицу искусственных огней, которыми увешан практически весь огромный мегаполис. Но сейчас на зов её нетерпеливый, страждущий отзывается тёплое приветливое Солнце, пробираясь через плотные свинцовые тучи, добровольно отступающие с его упрямого настойчивого пути присмиревшие Тени, наконец, впервые позволившие встать подле себя, разделить с собой власть, быть равной. И Кэролайн, по-настоящему улыбаясь – не натянуто, не фальшиво, не лживо – а ярко, игриво, живя, больше не смея скрываться, купается в его лучах, нежится в рассеявшемся изнеженном тепле, сверкает серебряным блеском многоликих звёзд, будто самым случайным образом оказалась с ног до головы осыпана мельчайшей алмазной крошкой. Народ Нового Орлеана с опаской выглядывает на улицу из своих скорых укрытий: люди непонимающе, с плохо скрываемым в глазах ужасом и благоговением следят за явлением их простым глазам необыкновенного чуда; оборотни завороженно, боясь хоть на мгновение оторвать взгляд от явления им самого настоящего волшебства, передают друг другу молчаливые искренние улыбки; вампиры шепчутся о силе и красоте безмолвно принятой их Великой Королевы; а ведьмы, едва выдавливая из себя благодарные молитвы не оставившим их Предкам, встречают начало новой – процветающей, благоденственной, священной – эры, раболепно приветствуют вернувшееся в их мир божество. Пришедшую в их город – Святую. — Ну, здравствуй, love. — Доносит шаловливый ветер до чуткого девичьего слуха чарующий британский акцент и сохранившуюся ещё со стародавних времён томную хрипотцу мужского голоса. Кэролайн оборачивается на его слегка неуверенный отчаянный зов: как и целую вечность “до” Клаус опасается, что она – не больше, чем удивительное, соблазнительное, прекрасно-сладостное видение, что безжалостно, бесчеловечно, жестоко истает вместе с последними лучами закатного прощающегося солнца. Только теперь впервые за бесконечно-изматывающую вечность она знает, что настало их долгожданное “после”.И никаким проклятиям их не сломить.